мастер-класс ОНЛАЙН в программе «Zoom»
статьи
видео
Перед вами вся семейная терапия, какая есть в мире, как на ладони. Имена, лица, интервью. Различия, дискуссии, цеховые байки. Легенды, сплетни, намеки. И сильный пульс самой живой области практики. А поскольку работа с семьей – нечто среднее между работой укротителя тигров, канатоходца и эквилибриста, в книге сами собой собрались «все жанры, кроме скучного». Семейных терапевтов, для которых ее содержание «насквозь родное», у нас не так уж много… А вот врачу, педагогу, психологу эта книга ответит на все вопросы о семейной терапии, в том числе и на тот, который порой искушает профессионала-«смежника», а не пройти ли специализацию, не стать ли семейным терапевтом? Да и массовый читатель не пожалеет, заглянув в книгу, и будет вознагражден за здоровое любопытство.
СЕМЕЙНЫЙ ПОРТРЕТ В ИНТЕРЬЕРЕ
(от издателей)
Одни авторы этого сборника умерли классиками, другие классиками живут, а третьи — просто знамениты.
Неклассическим можно считать здесь только один голос — «хозяина вечеринки», составителя и интервьюера Ричарда Саймона. Без него праздник — а эта книга действительно пир, и не только для профессионалов — состояться бы не мог.
Художники, писавшие семейные портреты, порой запечатлевали и себя — вполоборота, с палитрой и кистями — в правом углу холста. Место, возможно, скромное, но счастливо то профессиональное «семейство», где оно не пустует. В нашем же случае «художник» — член семьи, «интерьер» ему родной, а портрет писан больше для своих, хотя интересен и гостям, и просто любознательным, и — конечно! — наследникам.
Блистательные интервью звезд семейной терапии, собранные в книге, прежде появлялись на страницах журнала «The Family Thrapy Networker», основного детища Р. Саймона. Они — часть постоянного диалога школ, теорий и авторов, профессиональной культуры общения, в которой нас в первую очередь поражает способность к открытой, но притом совершенно не воинственной дискуссии. Последователей, как и оппонентов, хватает всем. На знание истины «в окончательной редакции» не претендует никто. Громкая популярность приходит и уходит, суждения и интересы знаменитых коллег со временем меняются, пути их сходятся и расходятся — это жизнь.
И «Networker» отражает, фиксирует (а может быть, отчасти и формирует) пульс жизни одного из самых живых и пестрых профессиональных сообществ. В этом «едином информационном пространстве» культивируется многообразие, обратная связь и «все жанры, кроме скучного».
Книга сохранила самое неуловимое, что есть в живом общении — интонацию, атмосферу.
Издавая ее, мы очень надеялись, что наш читатель услышит не только отдельные голоса (сами по себе замечательно интересные и неповторимые), но и то, как они «перекликаются». Интервью полны взаимных отсылок, уважительных подначек, «домашних» шуток — при том, что датированы разными годами — и создает объемное, «голографическое» представление о цеховом духе, а заодно и истории направления.
Книжка сама по себе удивительна и может послужить «терапевтической метафорой» для российского профессионала, опечаленного тем, что клиенты предпочитают экстрасенса, журналисты задают глупые вопросы, а представители традиционной медицины по-прежнему верят только в анализы… А уж до признания семейной терапии со всеми ее внутренними разногласиями… Вот разве что книжку почитать…
Между тем семейная терапия как социальное явление возникла на Западе без благословения психотерапевтического «мейнстрима» и даже в оппозиции к нему — пустила корни в ничейной земле между официальной психиатрией и социальной работой. Бралась за то, за что другие не хотели: анорексия, семьи шизофреников, иммигрантские проблемы. Допустила, что терапия может быть недолгой и недорогой. Взялась готовить семейных консультантов «из народа», не имеющих за плечами базового образования, дав им тем самым жизненную перспективу и заработок, а самому направлению — широкую социальную базу, «капиллярную сеть». Попутно выработала собственные методики и стандарты обучения. В конце концов, стала массовым явлением, с которым невозможно не считаться, — и все это на памяти одной генерации профессионалов!
Голоса людей, сформировавших этот процесс, звучат со страниц книги. Мы думам, что встреча с ними может стать настоящим событием для нашего читателя — как в жизни может стать им визит в большую, сильную и сложную семью.
Леонид Кроль,
Екатерина Михайлова
ПРЕДИСЛОВИЕ
Фреду,
лучшему из братьев, отцов, сыновей,
в выборе дела советчику,
о каком нельзя и мечтать.
Двадцать лет назад, когда я поступил в аспирантуру, специализируясь в клинической психологии, групповая психотерапия все еще – по крайней мере, насколько я знал, – процветала, и я собирался стать вторым Фрицем Перлзом. Как я рисовал себе психотерапевта? Кладезь премудрости, непостижимый гуру, нетерпимый к притворству, уловкам, он уверенно ведет за собой растерянных людей в поисках реальности, подлинности, правды. Я начитался Перлза, Р.Д. Лэнга и считал, что терапия нужна, чтобы содрать корку самообмана, обнажить эго и добраться до самой его сути. Я утвердился в мысли, что группа – наиболее подходящая арена для этого действа. Здесь, в обществе незнакомцев, которых свела вместе одна и та же цель, можно освободиться от лжи, подавленных чувств, лежащих в основе человеческого несчастья.
Понятно, что не в собственной семье человеку искать подобного исцеления. Истинное дитя 60-х, я знал, что от семьи надо бежать, чтобы обнаружить, кто ты на самом деле. В конце концов, не затем ли люди уезжают подальше от семьи – в колледж? На мой слух в термине «семейная терапия» – с ним я впервые столкнулся в аспирантуре – крылся оксюморон, вроде «миротворицы-бомбы». Однокашники разделяли мое недоверие к «семейной терапии», курс был явно непопулярным. Однако на первом году обучения, на самой нижней ступеньке, я не мог рассчитывать, что меня запишут слушать курс по «групповой терапии», и оказался «приписанным» к семейной… Я стал семейным терапевтом «по недобору».
К счастью, по программе нам полагались наблюдения через «одностороннее зеркало», а наш наставник-супервизор по семейной терапии взялся за обучение со всем пылом новообращенного. Каждую неделю кто-то из нашей кучки на глазах у остальных повторял сказанные им по внутреннему телефону фразы – с притворной невозмутимостью и маской всеведения, принимая семью за семьей, которые с нескончаемыми жалобами приходили в университетскую психиатрическую клинику. Несмотря на нашу неуклюжесть, позу и жалкое обезьянничанье (ведь приемов мы нахватались, изучая по видеозаписям работу «мастеров»), подопечные семьи, казалось, менялись, часто – самым драматичным образом. Каждый случай был захватывающей историей: яростные столкновения, примирения в слезах, возвышенный момент общего смеха и доброты.
Иногда наш наставник прокручивал нам видеозапись первого сеанса с семьей, а затем – другую, со встречей через несколько недель. Вот-вот оно – как люди смотрят, как говорят и, конечно же, как сидят. (Нас учили вникать в важнейшую для психотерапевта семейную криптографию: кто с кем сидит.) И мы видели перемены. Тот курс перестроил для меня пантеон целителей. Гневливый Фриц Перлз был исключен, его место заняли семейные терапевты, чьи семинары и рабочие пленки меня потрясли.
Многие молодые, в 70-е пополнившие ряда профессиональных психотерапевтов, узнали опыт, подобный моему. Семейная терапия с ее бунтом против психиатрии, против медицинской модели мышления, с ее оптимистическим взглядом на человека и стремлением найти новые пути, кажется, усвоила ценности контркультуры, ставшие близкими молодым терапевтам еще в пору их студенчества. Для нас семейная терапия была не просто иным подходом, требовавшим помещения попросторнее и побольше стульев. Это была первая «широкоформатная» терапия, панорамное видение человеческих отношений, и она обещала не только в корне изменить труд психотерапевтов, но и придать новый смысл тому, что делали школы, больницы, суды, – всему и вся. Волнение охватывало от головокружительной перспективы охватить умом связь будто бы несвязанных явлений и увидеть за семьей живую картину, где чреда поколений разыгрывала тайную историю человеческой личности.
Притягательность семейной терапии не сводилась только к новым (порой фантастическим) идеям. Ее популярности во многом способствовали – как выражается семейный терапевт Линн Хоффман – «большие оригиналы», угодники толпы, которые демонстрировали чудеса «семейного» подхода перед психотерапевтами на семинарах по всей стране. Это были клиницисты столь хладнокровные, столь уверенные в силе своих приемов, что охотно работали перед публикой, не страшась принять любой вызов от любой семьи. Эти клинические «спектакли» дали мощный толчок стремительному развитию семейной терапии (даже больше, чем будоражившие статьи, книги по теории систем, по новой терапевтической стратегии), а каждый их «постановщик» становился живой легендой и у каждого появлялись свои приверженцы.
К 1982 г. существовали уже десятки обучающих центров по семейной терапии. Национальная ассоциация семейных терапевтов насчитывала уже более 10 тыс. человек, а мастерские по семейной терапии проводились по всей стране. В том же году возник журнал «Зе Фэмэли Терапи Нетворкер», созданный, чтобы освещать развитие новой, быстро меняющейся области знания. Журнал привлекал читателей прежде всего интервью с теоретиками и практиками нового направления.
Да, интервью в «Координаторе» (Networker) печатались, когда литература по теории и методам семейной психотерапии давно уже стала доступной. «Нетворкер», задавался особой целью – предоставить возможность ведущим в своей области профессионалам выйти за привычный круг тем. В журналистике интервью – жанр самый задушевный: множество людей могут как бы подслушать чей-то разговор один на один. Часто интервью «Нетворкера» читались почти как дневник – настолько личность терапевта говорила о «таинственной близости» между человеком и его делом.
Среди интервью особенно выделялись три – с Сальвадором Минухиным, Карлом Витакером и Вирджинией Сатир. Этими тремя фигурами в семейной терапии восхищались, возможно, больше всего, им больше всех подражали. На бесчисленных записях тренингов и семинаров эти выдающиеся клиницисты демонстрировали блестящее мастерство, овладевая любой, самой сложной ситуацией: они отбрасывали преграды, они открывали – силой души и умения – новый мир тем, кто отчаялся и замкнулся в отчаянии. Читатели могут проследить за каждым ходом мысли в рассказе великих мастеров о своем деле, узнают, с чего они начинали, чего достигли. Увидят, как они способны «отбить» любой нелегкий вопрос. Почти обожествленные в семейной терапии фигуры обратятся к читателям человеческим лицом, интервью покажет их людям – людьми.
Для меня, бравшего интервью, опыт был редкий. Еще два-три года назад я, преисполненный благоговения, посещал их семинары, а теперь мне уже не надо в переполненной комнате состязаться с другими за их внимание. Но в то же время я теперь чувствовал огромную ответственность, ведь необходимо выступить с Вопросом… С таким, который читатели «Нетворкера» хотели бы задать им через меня. Иногда, сидя в гостиничном номере и ведя интервью, я воображал за окнами трибуны, где теснились семейные терапевты – они следили за тем, как разворачивается наш разговор.
Первым я интервьюировал Джея Хейли, занимающего центральное положение в семейной терапии. Едкая ирония Хейли принесла ему славу главного полемиста, самого результативного игрока против «команды официального здравоохранения». В 50-60-е годы (как участник исследовательской программы по средствам человеческой коммуникации антрополога Грегори Бейтсона) Хейли формулировал начальные положения теории, объяснявшие связь симптомов индивида с внутрисемейными взаимоотношениями, включая нашумевшую гипотезу о «двойной связи». В 60-70-е годы Хейли оказался главным разведчиком новых возможностей семейной терапии и первым летописцем нового направления.
Хейли был историком семейной терапии с момента ее зарождения, и в интервью заметно, что он больше говорит о работе других, чем о своей собственной. Он был просто ходячей энциклопедией психотерапии.
Хейли известен и как популяризатор метода блестящего гипнотерапевта Милтона Эриксона, своего наставника. Из интуитивного, казалось бы, эриксоновского подхода Хейли извлек принципы, составившие ядро многих наиболее действенных методов в семейной терапии, в частности его собственного стратегического метода. Очерк об Эриксоне, включенный в этот сборник, написан в попытке передать дух его творчества и преданности делу.
В сборник включены интервью с двумя выдающимися психотерапевтами, которые не занимались непосредственно семейной терапией, но способствовали созданию того интеллектуального климата, в котором развивалось это новое направление. Молодые клиницисты, которые в 70-80-е годы выбирали профессию семейного терапевта, скорее всего были знакомы с книгами Т. Заца и Р.Д. Лэнга («Миф о душевных болезнях», «Разделенное «я», «Политика опыта»). Эти книги – удар за ударом – разрушали монолит ортодоксальной психиатрии и медицины. Я ожидал, что и Зац, и Лэнг посчитают себя близкими стану семейной терапии – настолько совпадали их ценности. Вместо этого оба выразили серьезное опасение тогдашним положением семейной терапии, приносящей, по их мнению, немало вреда. Эти интервью будет нелегко читать тем, кто привык почитать себя героями. Однако наука хоть и болезненная, но полезная: стоит узнать, каково той стороне, в которую летят стрелы.
Интервью в «Нетворкере» вскоре перестали ограничиваться ретроспективным обзором и сконцентрировались на том, что волновало семейную терапию в 80-е годы. Одной из тем в этом контексте оказался феминизм. Я и сейчас хорошо помню, с каким напряжением зал на представительных конференциях слушал феминисток, впервые просивших слова, чтобы обличать семейную терапию. На пленарном заседании одного из таких съездов моя знакомая, обычно остроумная, веселого нрава женщина, с непритворной суровостью разоблачала патриархальные пережитки в нашей области, угнетение женщин, дискриминацию, которой они подвергаются. Она вышла на эстраду – и я увидел чужую: ничего в ней не осталось от близкой души, а раньше мы были однокашниками. Она заговорила – и я понял: здесь судят всех мужчин, включая меня. Выпады против патриархата и угнетения вначале показались одной риторикой, но моя подруга столь блистательно анализировала законы культурного общества, формирующего семью, отправляясь от половой принадлежности человека, что я должен был признать: тут говорятся важные вещи.
Критика со стороны феминисток повела к преображению теории и практики семейной терапии. Вероятно, самыми влиятельными фигурами в этой революции были Бетти Картер, Пегги Пэпп, Олга Силверштайн и Мэрианн Уолтерз. Это была четверка широко известных клиницистов, сформировавшая «Женский проект в семейной терапии», с различной ориентацией в теоретической области, объединившаяся, чтобы бороться против необъявленной дискриминации женщин, проводимой на уровне профессиональной терапии, и предложить альтернативы, свободные от предрассудков. Интервью с представительницами «Женского проекта», которое состоялось в 1984 году, я начинал, чувствуя себя немного канатоходцем. Я, молодой мужчина, задаю четырем опытным женщинам вопросы, по которым даже с позиций журналистской этики не в силах держаться нейтралитета! Я уцелел, признав, что смущен. Как оказалось, феминистки привели в смущение почти всех, причастных к семейной терапии. В заключение интервью прозвучало одно из самых доступных для реализации ранних предложений феминистской программы, а над целым рядом поднятых проблем семейные терапевты неустанно бьются с тех пор.
Несмотря на то что мужчины доминировали в семейной терапии в период ее становления, в 80-е годы женщины выступили вперед – не только по вопросам пола, но как экспериментаторы, разрабатывавшие нетрадиционные методики. Среди новаторов в последние десять лет особое внимание привлекали итальянский психиатр Мара Сельвини Палаззоли и психотерапевт стратегической школы Клу Маданес. Центральная фигура знаменитой Миланской группы и главный автор классического труда «Парадокс и контрпарадокс» Палаззоли поразила воображение работающих в психотерапии своим артистичным исполнением ритуального терапевтического парадокса. Хотя к тому времени, когда состоялось интервью, Палаззоли отказалась от своей ранней методики «парадокса» ради экспериментов с приемом, названным ею «инвариантное предписание», новой работе она отдалась с той же страстностью, так же поглощенная деталями и стремлением разобраться в механизме внутрисемейных взаимоотношений. Если Палаззоли во всем видит высокую драму, то Маданес, известная сторонница изобретательной игры и безобидного лицедейства, ничего – даже саму себя – не воспринимает всерьез. Обе просто загипнотизируют вас, наблюдающего за тем, как они исцеляют семьи, и вы потеряете счет времени, забудете про собственные заботы. Дело, наверное, не в методиках и приемах; сила необыкновенного воздействия Палаззоли и Маданес – в изумляющем умении сосредоточиться, в способности погрузиться «без остатка» в процесс, происходящий на терапевтической сессии.
Конец 80-х для семейной терапии был переломным моментом: критики принялись взвешивать обоснованность правомочий психотерапевта и открыто пересматривали идущую от Эриксона, Хейли, Минухина традицию «указующего перста», отвергали исходные для семейной терапии посылки. Чилийский биолог Умберто Матурана, который «осуществил прорыв в осмыслении естественных систем… сравнимый по значению с эйнштейновской теорией относительности», стал во главе «конструктивизма». Все наши так называемые «объективные истины», согласно «конструктивистам», есть не более чем человеческая субъективность в действии. В интервью, которое «Нетворкеру» дал Матурана, а также в состоявшейся позже беседе с Линн Хоффман, автором книги «Принципы семейной терапии», чутко улавливавшей перемены «семейного» направления, возникал вопрос: не исчерпала ли себя семейная терапия, не время ли нового цикла – со своей теорией и новаторской практикой?
Сегодня приверженность какой-то из многочисленных школ – структуралистской, стратегической, системной и т.д. – фактически уже не предмет для спора. Определяется новый лидер. С уходом таких гигантов, как Вирджиния Сатир и Мюррей Боуэн, с «уходом в классики» старой гвардии неизбежно начинается процесс серьезных перемен. Для нового поколения психотерапевтов некогда революционные принципы семейной терапии – общее место в повседневной практике.
Молодому поколению настоящий сборник, возможно, послужит чем-то вроде генеалогического древа их профессиональной семьи, и они смогут увидеть, к каким корням принадлежат. Для тех, кто видел, как в последнее двадцатилетие стремительно развивалась наша область, сборник станет своего рода старой семейной кинолентой – они вспомнят себя начинающими, поразмыслят над вкладом каждого новатора. Уже не ослепленные их блестящей оригинальностью, не скованные их присутствием, мы лучше оценим этот вклад… через призму лет. Мастера все еще многому способны научить нас, особенно умению соединять конкретную личность и положения теории или специального метода. Их плодотворная жизнь – урок для нас, если мы хотим сохранить творческий потенциал. Галерея лиц… уникальные, одаренные клиницисты, предложившие столько разных теорий и стилей психотерапевтической работы. Образцы для подражания на любой вкус.
Ричард Саймон
ЗА «ОДНОСТОРОННИМ ЗЕРКАЛОМ»
Интервью с Джеем Хейли
Сентябрь—октябрь 1982
Вот история, которую Клу Маданес любит рассказывать стажерам в Колумбийском институте семейной терапии, поясняя, какая это сложная вещь – человеческое общение. История – про ее мужа, Джея Хейли. Каждое утро он отвозит их младшую дочь Магали в школу и каждое утро, уже у двери, Маданес говорит: «Магали, возьми кофточку». Ребенок отвечает, что не холодно, мать утверждает обратное, спор затягивается. Хейли терпеливо ждет возле двери, пока наконец не завершает препирательство шуткой. Подмигнув Магали, он произносит: «Твоя мама сегодня мерзнет – тебе лучше взять кофточку». Магали, смеясь, с кофточкой в руке, свисающей почти до пола, подходит к маме и подставляет щеку для прощального поцелуя.
Юмор, отточенный за тысячи часов наблюдения за ритуалами других семей, помогает Хейли поддержать и развеселить одновременно обе стороны – и жену, и дочь. Если Хейли меньше преуспел в умиротворении всех фракций в «семье семейных терапевтов» (его ужасает это выражение), то не оттого, что он терял чувство юмора. Просто здесь его почти всегда привлекала роль возмутителя спокойствия, а не миротворца. Уже четверть века он числится главным разжигателем страстей у семейных терапевтов; снова и снова – иногда с изысканной иронией, иногда с едким сарказмом, но непременно расставив все точки над i, -он возвращается к излюбленным темам: самодовольство профессиональных «помощников», поглощенных обоснованием своих действий и только запутывающих дело.
Хейли фактически разъяснил нам всем, что понимать под психотерапией и теми изменениями, которые она вызывает (неважно, все ли с ним согласны). Трудно представить, чем в действительности занималась психотерапия, пока он «не нашел» ей применения. Никто не смог бы упрекнуть Хейли в отсутствии четкой позиции. С самого начала его профессиональная деятельность служила другим вроде компаса – по его работе другие ориентировались на психотерапевтической «местности». Даже если какие-то его идеи вам казались ошибочными (например, его точка зрения на значение власти и контроля в отношениях терапевт – пациент или его рассуждения о терапевтической ценности проявления эмоций), вы все равно откликались на его выступления. Возможно, не было другого имени в психотерапии, которое столь часто звучало «боевым кличем» к спору («Хейли бы вам сказал сами знаете что!»).
Когда в начале 50-х годов, участвуя в известной исследовательской программе антрополога Грегори Бейтсона, Хейли только приобщился к психотерапии, она «правилась» по Фрейду. В то время, до появления методов короткой психотерапии, терапии поведения или – тем более – семейной, «инсайт» служил единственным средством, чтобы изменять человека. Хейли, вспоминающего сегодня ту эпоху, больше всего поражает «странная философия», по которой выстраивали жизнь правоверные фрейдисты. «Их нельзя было не узнать в компании: что бы вы ни сказали, они принимались за толкование, – вспоминает Хейли. – И что бы ни сказали сами, удивлялись: «А почему ж я говорю это?» Тогда вы встречали людей, которые, годы занимаясь психоанализом, уже не могли заниматься сексом без удивления: «А почему ж меня радует секс?»
Хейли выступил соавтором и издателем знаменитого (явившегося результатом Бейтсоновской программы) труда «К теории шизофрении», где излагалась гипотеза о «двойной связи». Однако первой публикацией, которой он заявил о себе, был вышедший в 1958 г. остроумный разбор метода Фрейда в книге «Искусство психоанализа». Хейли не только отказывался принимать психоанализ за «чистый» научный метод, помогающий извлечь неоспоримую истину из глубин бессознательного, но и утверждал, что психоанализ в действительности – искуснейшее мошенничество: пациента опутывают по рукам и ногам, а единственный способ вырваться для него – пройти «лечение».
Читатели «Искусства психоанализа» впервые познакомились с ироничным стилем Хейли, характерным для многих лучших его работ. Он писал, обходясь без специальной терминологии, и завоевывал каждого, способного насладиться остроумием, с каким изображал самомнение коллег. Хейли внушал читателю: «Ваши обычные подозрения – оправданные подозрения: все тут у нас не так загадочно и сложно, как профессионалы хотят представить».
Первая книга Хейли «Стратегии в психотерапии» развивала идеи, заложенные в работе «Искусство психоанализа». В «Стратегиях» столкновение аналитика и пациента подавалось как один из примеров непрекращающейся борьбы за власть, которая и составляет суть человеческих отношений. Хейли проводил мысль, что за симптомами правильнее искать не внутренний конфликт личности, но межличностные силовые маневры и что задача психотерапевта – изменить сложившуюся обстановку на «фронте» и тем самым подготовить перемену в поведении человека.
«Стратегии» установили за Хейли репутацию самого оснащенного бойца из лагеря семейной терапии, противостоящего официальной психиатрии. И еще в одном смысле книга Хейли оказалась важнейшим событием на раннем этапе развития «семейного» направления. Успех «Стратегий» повел к тому, что Джея Хейли, знатока терапии, стали приглашать с публичными выступлениями, благодаря чему он, в то время уже первый издатель «Развития семьи» («Family Process»), получил возможность завязать контакты с семейными терапевтами по всей стране. С этого момента и по конец 60-х, когда он занялся обучением практике семейной терапии в Детской консультативной клинике в Филадельфии, Хейли постоянно разъезжал по стране, наблюдая, как работают семейные терапевты, собирая материал для «Развития семьи», сплачивая ряды нового движения. В тот период Хейли не особенно думал о каком-то своем методе работы с семьями, его поглощала роль «связного» и «разведчика».
Молодое поколение сегодня едва ли сможет оценить значение сделанного Хейли в тот период, потому что деятельность его протекала как бы за сценой. Однако был и материальный результат – выпущенный совместно с Линн Хоффман труд «Методики семейной терапии», где отражен глубокий интерес Хейли ко всему многообразию только входивших в практику приемов работы с семьями. В «Методиках» под одной обложкой собраны пять интервью с психотерапевтами различной ориентации; каждый рассказ – подробнейшее описание психотерапевтического сеанса. Карл Витакер вспоминает, что Хейли потратил больше двадцати часов на беседу с ним… об одном сеансе. Другим пионером семейной терапии, представленным на страницах «Методик», был Фрэнк Питтман, в настоящее время практикующий психотерапевт в Атланте. Питтман вспоминает о тех встречах с Хейли как о «важнейшем жизненном этапе». «В 1965-1966 г., – рассказывает Питтман, – Джей несколько раз приезжал наблюдать за тем, как я работаю. И всегда сообщал о каждом семейном терапевте в стране – чем занят. В те годы он взял на себя удивительную задачу – познакомить… и действительно знакомил нас всех друг с другом, от него мы узнавали, с кем нам лучше связаться. Больше всего меня поражало то, что он не стремился показать, на что сам способен… но раззадоривал каждого, перечисляя свои открытия: то-то срабатывает, то-то – нет, от него мы узнавали, что в нашей области делается».
С 1962 г., когда Бейтсоновская группа была распущена, по 1969 г. главный интерес Хейли составляла семейная терапия – исследования, изучение практики. Сам он, занявшись исследовательской работой, в 1962 г. прекратил практику, которую вел с середины 50-х. Идея обучать – ей он сегодня наиболее предан – захватила Хейли после того, как он присоединился к Сальвадору Минухину в Детской консультативной клинике в Филадельфии, и оба организовали Институт семейной консультации, где могли обучаться практике семейной терапии те выходцы из бедняцких районов, которые, получив высшее образование, не имели соответствующей специальной подготовки, чтобы работать с семьями. Методика «включенного супервидения», ставшая впоследствии отправной для Хейли-педагога, развилась из его убеждения, что необходимо «страховать» семью, с которой работает начинающий терапевт.
По мнению Фрэнка Питтмана, именно Институт семейной консультации помог Хейли «определиться», оставить позицию наблюдателя и комментатора, разработать свой собственный подход. Широко известными книгами «Психотерапия, ориентированная на решение проблем» (в основе – учебные материалы, которые готовились им в институте) и «Уйти из дома» Хейли утвердил себя как, вероятно, ведущий представитель стратегической школы в семейной терапии. Ничего удивительного, что в последнем из профессиональных воплощений Хейли так же успешно разжигает страсти и будоражит свое окружение, как это удавалось ему и прежде.
Хейли иногда приводит себя в пример, рассказывая студентам о том, как положение определяет образ мыслей человека. Вступив в психиатрию без соответствующего специального диплома, на правах участника исследовательской программы с неясно очерченными границами, Хейли начал аутсайдером. Положение аутсайдера дало ему, считает Хейли, свободу оспаривать общепринятые идеи: «Я мыслил иначе, не так, как «свои».
На взгляд некоторых коллег, в положении аутсайдера для Хейли были в равной мере и преимущества, и помехи. Фред Дал, директор Бостонского института семьи, утверждает, что работа Хейли «демонстрирует различие между терапевтом врачующим и терапевтом наблюдающим, аутсайдером; Хейли обучает дистанционной терапии, блестящей, если речь идет об иерархии, власти, но ограниченной со стороны реальных боли и наслаждения, переживаемых в центре жизни».
Некоторые, даже вспоминая простоту слога Хейли, воспринимают ее неоднозначно. Джанет Малколм несколько лет назад писала в «Нью-Йоркере» в статье, посвященной семейной терапии: «Стиль Хейли так прозрачен, его интонация так естественна, так располагающа, у него такой живой юмор, такой простой, без всякой терминологии язык, что автор вызывает недоверие: если все так просто, все – неправда».
Чем больше вы говорите с психотерапевтами за пределами структурно-стратегической ориентации, тем чаще встречаете недоверие к Хейли – от убеждения, что его способ – это способ менять людей умело, но не вкладывая души. Отчасти такое мнение связано с тем, что сам Хейли остается загадкой. Нет другого человека в семейной терапии, о котором знали бы главным образом по книгам. Существует сколько угодно видеозаписей для желающих увидеть, как работают с семьями, например, Минухин, Витакер, Сатир, Боуэн, но Хейли остается таинственной фигурой за «односторонним зеркалом». Минухин, коллега Хейли, проработавший с ним десять лет, поясняет: «У Хейли есть имидж, созданный его же пером, и есть частное лицо. В книгах, статьях он изображает себя в оппозиции – бунтарь против общепринятых в терапии методов. Его слог оттачивался в полемиках. И читающие Джея воображают какую-то необыкновенную личность. На самом деле он человек даже застенчивый и очень вежливый, особенно со студентами. Но Джей, похоже, не хочет показываться таким, чтобы не разрушить свой имидж. Люди могут сделаться пленниками своего имиджа, я думаю, так и случилось с Джеем».
И еще одна вещь случилась с Хейли в последние годы. Все больше и больше сторонников привлек он своими идеями преобразования психотерапии, оказавшись – бунтарь, аутсайдер – в опасной близости к положению «своего». Некоторые традиционные взгляды, подвергнутые им столь едкой критике в статье «Почему психотерапевтическим клиникам следует сторониться семейной терапии», уступают место новым. Во многих клиниках, сатирически изображенных Хейли несколько лет назад, сегодня штат и даже администрация пополняются терапевтами, обученными по его методу. Собственный институт Хейли, к слову, «вагонами» поставляет психотерапевтов для медицинских учреждений всех уровней в штате Мэриленд – по долгосрочному контракту с отделом гигиены психического здоровья.
Нравится ему или нет (а ему это определенно не нравится), Хейли стал почитаем, стал «кумиром» для последователей (по словам Фрэнка Питтмана). У загнанного в угол аутсайдера по убеждению нет выбора, кроме как держать, насколько он в силах, своих ревностных поклонников на расстоянии. Чувство юмора – ему опора, но все равно Хейли признает, что у него есть проблемы. «Раньше, когда я говорил что-то смешное, люди смеялись. Теперь они записывают за мной».
В приводимом ниже интервью Хейли оценивает более чем двадцатипятилетнюю историю семейной терапии, за которой он следил, которую во многом создавал.
Инт.: Кажется, вы попали в психиатрию кружным путем. Я думаю, в молодости вы мечтали стать писателем.
Х.: Да, верно. Я начал писать рассказы примерно в восемнадцать лет. Еще студентом Калифорнийского университета в Лос-Анджелесе я опубликовался в «Нью-Йоркере». Я думал, что нашел свой путь. Я уже представлял себя писателем, драматургом и стал специализироваться по театру. Но после того рассказа в «Нью-Йоркере» я не мог опубликовать ни одного в течение шести лет. Год я провел в Нью-Йорке, почти по восемь часов, не вставая, писал, но – впустую. Когда умер отец, я вернулся в Калифорнию, чтобы уладить то, что нужно было уладить, и остался там, чтобы пройти один из академических курсов английского языка в Калифорнийском университете.
Инт.: Я знаю, у вас магистерская степень, но вот никто мне не мог сказать, в какой области. Это английский язык?
Х.: Нет. Когда я учился в аспирантуре, мне пришлось работать, и я получил степень бакалавра библиотековедения. Потом я уехал в Стэнфорд, работал в справочной библиотеке, пока учился на магистра наук в области информатики. Там-то и встретил Грегори Бейтсона.
Инт.: И как вы познакомились?
Х.: Мы не могли не познакомиться, ведь мы оба интересовались популярными фильмами. Студентом старшего курса в университете я слушал одного социального психолога, который ставил вопрос: «Почему люди ходят в кино?» Прежде я не думал об этом, а тогда заинтересовался. В то время, примерно в 1948 г., пять миллионов людей смотрели каждый выходивший на экраны фильм, пропадали в кинотеатрах с утра до вечера. В то время еще не было телевидения. Сегодня, я думаю, такие смотрят телевизор по двенадцать часов в день. В общем, я принялся анализировать фильмы, чтобы выяснить, в чем же их притягательность. И в Стэнфорд позже уехал продолжать свои исследования кино. Я познакомился с Бейтсоном, потому что он, один из немногих тогда, тоже увлекся исследованием кино. Я узнал, что он проанализировал немецкие пропагандистские фильмы, и отправился к нему говорить о кино. Мы поспорили об одной нацистской ленте, я считал его толкование недостаточно фрейдистским, мне казалось, там была явной тема кастрации, а он этого не видел… Он решил включить меня в свою исследовательскую программу по коммуникации. Тогда о клинике речь не заходила, исследовали кинематограф и поведение животных. Был включен также Джон Уикленд, изучавший китайское кино.
Инт.: Значит, в тот момент вы не интересовались вопросом душевного здоровья и, конечно же, – лечением семей. Откуда возник интерес к общению в семье?
Х.: Тогда мы подумывали, что следует изучить всевозможные типы коммуникации. Бейтсоновская программа осуществлялась на базе госпиталя для ветеранов войны в Пало-Альто, и как-то один ординатор-психиатр сказал мне: «Если интересуетесь коммуникацией, поговорите с моим пациентом». Этот ординатор покидал госпиталь и хотел, чтобы кто-нибудь занялся его пациентом. Случай был такой: человек, который провел там уже целых десять лет, впервые направленный в государственную лечебницу, отказался назвать свое имя, заявил, что он с Марса. Потом, когда он назвал свой армейский личный номер, его поместили в госпиталь для ветеранов, где он и жил с тех пор. Я говорил с ним и был поражен силой его воображения, тем, как он пользовался метафорой. Я начал записывать наши разговоры, и Бейтсон тоже заинтересовался. В результате, слушая этого человека, мы стали склоняться к мысли, что шизофрения – это смешение уровней коммуникации. Вскоре мы занялись обследованием шизофреников в госпитале, записывали беседы с ними, чтобы анализировать их странную манеру общения. Был подключен Дон Джексон, он руководил терапией шизофреников, которую мы проводили. Когда Бейтсон выдвинул гипотезу «двойной связи», он ни одной семьи не видел, не изучал. С гипотезой он выступил в 1954 г., а семьями мы занялись в 1956 или 1957 г. Мы написали монографию по «двойной связи» в июне 1956 г., в сентябре того же года она была опубликована – молниеносно. Я думаю, ни одной журнальной публикации быстрее не делалось.
Инт.: Вы никогда не встречались с семьей того пациента, который «вовлек» вас во все это?
Х.: Нет, но с ним я виделся по часу ежедневно в течение пяти лет.
Инт.: Пяти лет? Чем вы занимались это время?
Х.: Всем тем, что в те дни делалось, чтобы вылечить человека. В основном я истолковывал ему происходящее. У нас тогда существовала теория, что, если все правильно истолковать, человек вернется к нормальному состоянию, сможет выписаться, работать. Тот человек когда-то был сезонным рабочим, его семью разыскать – непростая задача. Но в конце концов я выяснил адрес, и он отправился повидать их. Перед самым его приездом мать умерла, и он каким-то образом попал в психиатрическую больницу в Орегоне. Я поехал туда, встретился с его отцом, а его забрал из больницы в госпиталь для ветеранов, в Менло-Парк. Да, он выбрался-таки и уехал домой, но времени на него потребовалось много. Он так долго просидел в изоляции… Когда я впервые вывел его из госпиталя, оказалось, он никогда не видел автомобиля без ручки сцепления – а такие уже десять лет ездили, – никогда не заказывал обед в ресторане.
Инт.: Что же была за семья – та, с которой вы начали?
Х.: Это была семья одного малого, он воображал, что у него цемент в желудке. Ему было почти сорок, его родителям – за семьдесят. Каждый раз, когда они навещали его в больнице, он с ними гулял по двору, вдруг падал и утверждал, что не может подняться, потому что у него страшная боль в желудке, он боится пошевельнуться. Тогда появлялся санитар из отделения, требовал: «Встань!» Малый подымался и уходил к себе в палату.
Я видел его раза три в неделю, толковал ему про желудок, кажется. В общем, он хотел выписаться, но если выпишется – значит ему придется жить с родителями, а с родителями он не мог – это же опять срыв… Я вызвал родителей, главным образом, чтобы разобраться, что его так пугало, и когда они вошли, малый встал у стены в позе распятого Иисуса. Его родители показались мне приятными людьми, немножко странными, но приятными. Я приглашал их несколько раз и записывал беседу. Слушая их, мы впервые наблюдали «двойную связь» на общем сеансе.
Инт.: Не та ли это знаменитая семья, в которой сын отправил матери в День матери1 открытку, написав: «Ты всегда была мне вроде матери»?
Х.: Да, она самая. Мы высказали эту великую идею про «двойную связь», но до этого случая не могли, как говорится, ткнуть в нее пальцем. Все касавшееся детских лет шизофреника оставалось домысливать, с текущей жизнью – никакой связи. Джон Уикленд и я, мы шутили, что надо написать мюзикл, а главная ария будет называться «В поисках «двойной связи». Но когда мы стали наблюдать за отношениями в этой семье – родителей к сыну, сына к родителям, – мы поняли, что там «двойная связь» сплошь и рядом. Особенно очевидно это было на гипнотических сеансах.
Инт.: Я слышал, что ваше увлечение гипнозом и интерес к проблемам власти и контроля над людьми порой вели к разногласиям между вами и Бейтсоном.
Х.: Бейтсон был антропологом до мозга костей, а антропологи считают: не следует трогать то, что есть, не следует ничего менять. Задача антрополога – наблюдать и только. Мысль вмешаться, что-то изменить Бейтсон расценивал как личное оскорбление. После того как я познакомился с Эриксоном и стал практиковать в манере настоятельных рекомендаций, чтобы добиться каких-то перемен, Бейтсон все больше и больше терял покой, особенно когда я начинал описывать отношения «терапевт – пациент» как случай борьбы за власть и контроль. По сути, он не возражал против такого факта в терапии – он возражал против подобной терапии в рамках его программы. Кто-то, например Джон Роузен, сказал бы: «Вы должны победить в борьбе с ненормальным пациентом; если он утверждает, что он Бог, вы должны стать Богом и потребовать: «Сейчас же на колени передо мной!» Так вот, Бейтсон не возражал против подобной терапии, но не желал ничего похожего в его программе. Он оказался в смешном положении. Он не принимал гипноз, не принимал психотерапию, вообще недолюбливал психиатрию. И однако его программа неизбежно выходила на психиатрию, гипноз, психотерапию. Конечно, ему было непросто. И даже годы спустя, когда мы уже не работали вместе… по его программе, к нему все еще обращались с вопросом о терапии, подразумевая, что он имеет отношение к моей концепции терапии, где фигурируют понятия «власть» и «подчинение». Тогда он уже переключился на изучение животных – он устал от людей – и его возмущало, что мою затею приписывают ему. Он все больше и больше отходил в сторону.
Инт.: Не расскажете ли о ваших личных отношениях с Бейтсоном? Что он был за человек?
Х.: Он был истинным интеллектуалом, а в социологии, возможно, главной фигурой у нас в стране. Поразительно умел применить знания из стольких областей – из биологии, химии, антропологии, даже математики. Мы с ним прекрасно ладили, во всяком случае восемь лет с начала работы по его программе. Я назвал сына Грегори в честь него. Бейтсон был моим учителем – потрясающий ум. Тот самый человек, к которому надо идти, если требуется свежая мысль. Он всегда мог подтолкнуть вас, и вы уже видели проблему в другом свете, а это очень ценно, когда занимаетесь исследованием.
Когда началась работа по его программе, он был известным ученым, а мы оба, и Джон Уикленд, и я по уровню – аспиранты. В процессе работы мы росли, и уже сами стали публиковаться, наши отношения в смысле профессионального статуса несколько выровнялись. В узкой исследовательской группе – сдвиг значительный. Бейтсон должен был осознать перемену и – принял, мы осознали и приняли. Битва – некуда деться, но все закончилось хорошо. Одним из проявлений этой перемены стало то, что мы разделили обязанности. Я возглавил экспериментальную часть с семьями, Джон – исследования и обучение семейной терапии, а Бейтсон занимался чем только хотел.
Инт.: Как завершилась Бейтсоновская программа?
Х.: Мы работали десять лет по восемь часов ежедневно. Только представьте! Материал был горячий… люди, потерявшие рассудок, терапия, законы человеческих взаимоотношений. Нелегко в этом вариться, нелегко это обсуждать. А мы выдержали десять лет, но под конец чувствовали, что надоели друг другу, мы были готовы разойтись каждый в свою сторону.
Инт.: Вы начали работать с Милтоном Эриксоном в начале 50-х. Как это связывалось с вашим участием в Бейтсоновской программе?
Х.: Я обучился гипнозу у Эриксона на семинаре в 1953 г. Тогда гипноз вошел составной частью в Бейтсоновскую программу. Мы с Джоном Уиклендом периодически посещали Эриксона и проводили у него неделю, записывали на магнитофон, что он говорил о гипнозе. Потом Уикленд и я начали проводить занятия с местными психиатрами, обучали гипнозу их, а они – как один – говорили: «Ужасно интересно, но лично я не хочу делать этого. Почему вы сами не возьметесь за пациента?» У меня – ни степени, ни диплома, но Дон Джексон убедил взяться за практику. И я принялся немного практиковать в 1955 или 1956 г. И понял, что знаю недостаточно. Вот тогда я и стал ездить к Эриксону – беседовать про терапию. Я обнаружил, что, слишком поторопив человека измениться, вывожу из равновесия его семью. Изменится жена – и ко мне явится муж. Я не сразу понял, что муж пришел ко мне, потому что жена ушла от меня другой, переменившейся. Я многое узнал о семье из своей частной практики, когда мы как раз заинтересовались изучением семьи в рамках Бейтсоновской программы.
Инт.: Значит, вы обратились к Эриксону, чтобы обсуждать с ним, как проводите терапию. В чем заключалось его руководство? Он когда-нибудь наблюдал за вашей работой?
Х.: Нет, никогда. Мне никогда в голову не приходило просить, чтобы он понаблюдал за моей работой с пациентом. Руководил он так: рассказывал истории. Если вы спрашивали у него про случай, которым занимались, он вам рассказывал историю про случай, которым он занимался. Он мог прямо выдать вам свой совет, и это всегда было нечто неожиданное. Я лечил женщину, потерявшую голос, она не говорила. И вот я задал Эриксону вопрос: «Что бы вы сказали этой женщине?» Он ответил: «Я бы спросил, есть ли что-то, о чем она хочет сказать».
Инт.: Вы писали, что Эриксон постоянно воздействовал на людей вокруг него: на друзей, учеников, пациентов – на всех. Вы, ученик, когда-нибудь понимали отчетливо: он с вами делает то и то?
Х.: В действительности, нет. Обычно, если вы «вычисляли» его, то вскоре обнаруживали, что он делает что-то совершенно иное. Поэтому я и не ломал себе голову. Но в первый же мой приезд к нему, когда я, начав собственную практику, хотел проконсультироваться у Эриксона, он, как только я сел, спросил: «Зачем на самом деле вы приехали ко мне?» Я ответил: «У меня есть случаи, о которых я хотел поговорить с вами». Он сказал: «Хорошо». Но дал понять, что разговор будет на двух уровнях: обо мне – как случае – и о моих случаях.
Инт.: Вы не заметили в себе резких перемен после того, как начали общаться с ним?
Х.: Не знаю, ведь со мной столько всего происходило: я обзавелся детьми, продвинулся по работе, занимался интереснейшими исследованиями и еще – практикой. Столько менялось в моей жизни…
Инт.: Эриксон всегда внушал благоговейное восхищение, но иногда мне казалось, что он – из-за своей гениальности – одинок. Он видел в ком-нибудь человека равного себе? Был ему равный?
Х.: Я думаю, Эриксон всех на свете гипнотизеров считал своими учениками. Помню, он однажды сказал, что плохо поддается гипнозу. «Я неоднократно пытался войти в транс, когда меня вводил обученный мною, – говорил он, – и не смог». Нет, он не видел себе равных.
Инт.: Приходит мысль, что человек эриксоновской универсальности, способный находить общий язык с таким множеством разных людей, должен обладать несравненным опытом. Но в действительности, наверное, это не так?
Х.: Ну, у Эриксона было два своих предмета: гипноз и терапия. Я хочу сказать, что он немало знал о разных областях, разных культурах, он совершал поездки, но в основном человек работал, занимался терапией по десять часов в день шесть, даже все семь дней в неделю. Начинал в 7 утра и часто заканчивал в 11 вечера. В выходные или принимал пациентов, или разъезжал с лекциями.
Инт.: Какие у вас с ним были отношения?
Х.: Общаться с таким человеком – удовольствие. Я очень любил обедать с ним. Он так забавлял своими историями. Но в то же время отношения не были, что называется, «приятельскими». Несколько мэтров, проводивших гипноз еще доэриксоновским способом, считались его друзьями. Но я начал как ученик и не знал других отношений. Когда я овладел навыками и несколько приблизился к его профессиональному уровню, он уже постарел. Тяжело было видеть его таким старым. Работая, Эриксон знал, что для него важнее всего: управлять своим голосом и движениями. Но в старости, скованный безжалостно отнимавшим свободу параличом, он не мог членораздельно говорить, плохо видел из-за того, что в глазах двоилось, уже утратил способность подчинять себе свое тело. Да, тяжело было видеть эту жизнь, приближавшуюся к концу. Конечно же, он в своем состоянии делал вещи необычайные – до самого конца. Но такой контраст, если сравнивать с тем, что он умел прежде … И поэтому я испытывал просто муку, когда смотрел на него.
Инт.: Будь он жив, что, вы думаете, он сказал бы о включенном супервидении и обо всей «технологии» подготовки психотерапевтов, которая сегодня получила развитие?
Х.: Стараюсь вспомнить, говорил ли я с ним об этом… Мне кажется, я говорил. Я думаю, он бы руководил, больше вовлекаясь. Он бы не принял «одностороннего зеркала», прежде всего… не принял бы работы с людьми – спрятавшись. Обучал бы, усадив человека рядом, показывал бы на своем примере. Его реакция на обучение по методике «одностороннего зеркала», наверное, была бы, как у Минухина. Сал просто не может не войти в комнату, и он разработал теорию обучения, по которой он обязан появиться в комнате. Но понаблюдайте за ним, когда он еще отгорожен «зеркалом»: он скучает… ходит взад-вперед. Я думаю, то же было бы с Эриксоном. Если он не на поле действия, не маневрирует – зачем ему это все! Вам надо удерживать себя, чтобы не входить, чтобы оставаться «за сценой», а такие практики до мозга костей, как Минухин или Эриксон, не могут оставаться вне действия.
Инт.: Раз уж мы заговорили об «одностороннем зеркале»… Не знаете, как оно вошло в употребление?
Х.: Кажется, «одностороннее зеркало» ввел Чарлз Фулуэйлер из Калифорнийского университета в Беркли. Он жил через залив от нас, когда я осваивал различные методы терапии по Бейтсоновской программе. Мы начали работать с семьями, и тогда я услышал про Фулуэйлера… что он ведет младших студентов в Беркли. Я отправился порасспросить его и увидел у него «одностороннее зеркало». Он объяснил, что обучает психологов, как проводить тесты, и хочет следить за обучением. Он предлагал непосредственное обучение психологическому тестированию. Я выяснил, что с 1953 г. он таким образом изучает семьи – с помощью «одностороннего зеркала». Оставаясь вне комнаты, он наблюдал за ними, потом входил, делал свои замечания и опять выходил. Когда я разыскал его в 1957 г., то увидел, что он отлично отработал этот метод. Вероятно, как раз он был первым семейным терапевтом.
Я познакомился с ним поближе и понял, что с удовольствием сам посижу, понаблюдаю, пользуясь «односторонним зеркалом» – ведь можно наблюдать и обсуждать происходящее по ходу дела. Фулуэйлер обычно выходил, выпивал чашечку кофе, возвращался, рассказывал про семью, входил в комнату со своими поправками, опять возвращался «за сцену», чтобы обсудить со мной случай. Мне кажется, хотя я не уверен, что только после того, как мы в Бейтсоновской группе узнали про Фулуэйлера с его «устройством», то начали применять «одностороннее зеркало» в нашей работе. Взяли на вооружение «одностороннее зеркало», развернулись с семейной терапией – и тут со всех концов страны к нам стали приезжать люди, заинтересовавшиеся Бейтсоновской программой. Они считали, что идея с «односторонним зеркалом» просто грандиозна, они связывали этот прием и саму практику семейной терапии в неразрывное целое. А потом они разъезжались, заводили у себя такое «одностороннее зеркало», и скоро вы уже видели его у каждого. Но думаю, все пошло от Фулуэйлера.
Инт.: А как ему пришла идея применять «одностороннее зеркало» в работе с семьями?
Х.: Он рассказывал, что его подтолкнула одна семья, которая появилась у него из-за их шестнадцатилетней дочери: девочка сбежала из дому, нашли ее в баре в дурной компании и отправили к нему на тестирование. Проверка показала, что девочка в норме. Он отпустил ее со словами, какие психолог говорит в подобных случаях: «Иди, больше не оступайся». Через несколько месяцев ее опять прислали к нему. Опять сбежала из дому, опять ее нашли в баре с бродягами. И Фулуэйлер опять ее тестировал, опять выходило, что она в норме. Для него, психолога, тут, конечно, было над чем поломать голову. Он впервые задумался: а что там у нее дома, может, есть что-то, от чего девчонка бежит?
Когда она тестировалась у него во второй раз, то родители не видели ее дома полтора месяца. И вот Фулуэйлер устроил им встречу у себя в комнате с «односторонним зеркалом» – чтобы он мог наблюдать за происходящим. Он оставил девочку одну в комнате, потом вошли родители. Они сказали «Привет!», и она сказала «Привет!» Маменька: «Ты как?» Она: «Отлично!» Маменька: «Что за люди тут? Сигарет дают достаточно?» Может, что-то другое сказала, но такое, от чего Фулуэйлер взбесился – а он человек горячий. Он выскочил, постучал в дверь комнаты, вызвал отца в коридор. «Вы любите свою дочь?» – спросил. Отец в ответ: «Еще бы!» Тогда Фулуэйлер – ему: «Так вот, идите и скажите ей об этом». Отец вошел в комнату, собрался с духом и сказал дочери, что любит ее. Девочка – в слезы, мать – в слезы и говорит: «Мы так переволновались из-за тебя». Отец тоже заплакал. Все дали волю чувствам. Фулуэйлер был так доволен, что попросил их прийти через неделю и провел еще раз сеанс «воспитания чувствами».
Он начал регулярно приглашать их на сеансы, вызывал кого-то из семьи в коридор, говорил, отправлял обратно в комнату. Наконец, стал и сам входить. Он разработал такой метод: показывал комнату семье, объяснял, что он будет за зеркалом, произносил перед ними короткую речь, что, мол, они друг другу лучшие врачи, бросал: «Позовете, если возникнут трудности!» – и выходил. Они принимались разговаривать, но уже скоро испытывали неловкость в этой ситуации и нападали на «трудного» ребенка – а это Фулуэйлеру и было нужно. Ребенок выглядел несчастным, но тут Фулуэйлер входил и говорил: «Кажется, вам не помешает моя помощь, чтобы наладить общение». Они соглашались. Тогда он советовал: «Попробуйте вот так и так!» И опять выходил.
Я провел у него «за зеркалом» двадцать или тридцать сеансов. Вначале со мной приходил Дон Джексон. Я занимался тем, что искал объяснение каждому «вмешательству» Фулуэйлера. И это было настоящее исследование – ведь Фулуэйлер сам не мог объяснить мне. Наконец я стал разбираться в том, что он делал, хотя совсем не сразу. Я думал, он входит, когда хочет поддержать отца или же растолковать что-то матери, но оказалось, что он просто-напросто разрывает какой-то цикл. Понять это было трудно, потому что он входил в самые разные моменты. Цикл же крутился, например, следующий: отец придирается к ребенку, ребенок начинает плакать, мать нападает на отца, тогда отец говорит: «Нельзя, чтобы ребенок такое вытворял!» – и отступает. Через несколько минут отец опять придирается к ребенку, ребенок начинает плакать, мать кидается на отца, отец говорит, что нельзя, чтобы ребенок вытворял, что вытворяет, и – назад. Фулуэйлер входил в разные моменты, разрывая этот цикл. Мог войти в тот момент, когда ребенок был на грани слез. Мог войти и наброситься на отца, опередив мать. Или – после того, как мать выскажется, и перед отступлением отца. Наблюдая за ним, вы бы не смогли объяснить, почему он вошел, если вам неизвестен цикл.
Инт.: Где теперь Фулуэйлер?
Х.: Он по-прежнему практикует в Беркли. Его метод действует. Многим психотерапевтам, однако, метод «не по руке», долго отсутствуя в комнате, они начинают чувствовать себя лишними, и поэтому не желают отсутствовать.
В общем, мы начали применять «одностороннее зеркало» в Бейтсоновской программе после того, как ознакомились с методом Фулуэйлера. Мы собрали целую группу психиатров и взялись руководить их обучением, если они брались работать с семьями, которые мы обследовали. Помню, я сидел «за зеркалом», видел, как отвратительно некоторые работали, и не прерывал их, не вмешивался. В то время «зеркало» служило для наблюдений. Руководитель не вмешивался в сеанс терапии, даже если происходило что-то ужасное.
Помню, в Стэнфорде, в дневном стационаре, я руководил психиатром, который занимался ребенком, только что вышедшим из больницы. Ребенок обнаруживал заметное улучшение, его собирались выписать домой. Перед сеансом психиатр сказал мне: «Вы догадываетесь, что будет, – так ведь? Родители будут недовольны тем, что ребенка отпустили из больницы, захотят, чтобы его взяли обратно в больницу». Я сказал: «Вы правильно думаете». А он продолжал: «Не допущу этого. Я буду держаться своей линии, тут открытая лечебница, он волен выйти отсюда, как вошел. Никаких причин, чтобы отправлять его в стационар. Я намерен заставить родителей распрощаться с подобной мыслью». Он начал сеанс с семьей, а родители только и знали, что жаловались: как им трудно с этим ребенком. К концу сеанса психиатр уже был согласен отправить ребенка обратно в больницу. Он освободился, и я ему говорю: «Как же вы могли? Как же могли такое сделать?» «Что?» – спрашивает он. «Вы решили отправить ребенка обратно в больницу. А перед сеансом уверяли, что не сделаете этого». «Неужели?» – говорит он. Сеанс лишил его памяти. Что больше потрясало – я стоял «за зеркалом», наблюдал и позволил всему этому случиться… только потому, что не мог нарушить неписаное правило: руководитель не вмешивается.
Инт.: Когда именно вы занялись непосредственным обучением?
Х.: Уже после того, как стал работать в Городской детской консультации в Филадельфии, куда я попал в 1967 г.
Инт.: Что повлекло вас в эту сторону?
Х.: Началось со встречи с Минухиным; тогда, в начале 60-х годов, он работал в Уилтуике. Я ездил из конца в конец страны, знакомился с работой психотерапевтов, собирал материал для журнала «Family Process». И вот поехал увидеть Минухина и сотрудничавшего с ним Браулио Монтальво. Мне они оба очень понравились. Однако, явившись с Западного побережья, я ничуть не сомневался, что их терапия отдает консерватизмом. Я наблюдал за сеансом, на котором присутствовала незамужняя женщина с тремя трудными детьми. Мать – у нее не было передних зубов – очень смущалась и прикрывала рот рукой, когда покрикивала на своих сорванцов. Минухин говорил с детьми, потом говорил с матерью, помещал перед «зеркалом» детей, потом – детей и мать, ну, и так далее. Наконец, они поинтересовались, что бы сделал я. Я ответил: «Я бы сказал детям, что они должны заработать денег, ведь их мать в сложном положении из-за того, что у нее нет передних зубов. Пусть газеты продают, каким-нибудь другим честным делом займутся, добудут деньги, и тогда мать сможет поставить протезы». Я думал, дети постарались бы, и терапия строилась бы на их помощи матери – в обход того факта, что они трудные. Сал (Сальвадор Минухин. – Ред.) и Браулио посчитали идею странной. А я только импровизировал в духе эриксоновского метода.
Я вернулся в Калифорнию, а потом услышал, что Минухин перебирается в Филадельфию. Однажды он позвонил и сказал, что хотел бы повидать меня. Конечно, сказал я, я встречу вас в аэропорту. Встретил и отвез к себе домой, на что навещающие меня коллеги обычно не рассчитывают. Свою личную жизнь и профессиональную деятельность я не смешиваю. Я не догадывался, что Сал появился, чтобы предложить мне работу.
У нас зашел разговор о том, что он принял руководство Детской консультативной клиникой в Филадельфии. Они с Браулио приехали туда и превратили обычнейшую детскую консультацию в центр семейной терапии – потеряв 95% сотрудников. Начинают заново и ищут себе подходящую компанию. Я поставил Салу условия: если мне не придется хлопотать о субсидии – а мне чертовски надоело хлопотать о субсидиях, – если мне будут платить жалованье и разрешат делать, что хочу, то я с удовольствием еду. Он дал слово.
Первые года два я и занимался исследованиями, какими хотел, но потом он стал говорить: «Взялся бы за что-нибудь ближе к практике». Минухин надумал сделать из прошедших с успехом терапию людей – из матери или отца малоимущей семьи – психотерапевтов для другой какой-то семьи. Вместо того чтобы разъяснять представителям средних слоев, что такое быть бедным, научить бедных, чтобы работали терапевтами! В то время никто о таком и не помышлял; хотя меня занимала мысль готовить терапевтов из непрофессионалов, мой угол зрения был иным. Я хотел, чтобы матери, отцы из семей шизофреников – те, которым помогла терапия, – сами проводили терапию семей шизофреников. Мы вдвоем обсудили наши идеи, увидели в них общее, и Минухин объявил: «Думаю, субсидии мы добьемся и сможем обучить кого-то из этих людей». Дальше, обсуждая идею, мы перестали говорить о родителях из семей, прошедших терапию, решили, что это будут люди без специализации, получившие высшее образование. Проект назывался «Институт семейной консультации». Предполагалось, что будут участвовать психотерапевты, никогда не работавшие с семьей, и мы должны подстраховать семьи, которые появятся у нас. Поэтому мы остановились на методике включенного супервидения: связь с терапевтами по внутреннему телефону, руководящие указания им, вызов их из комнаты, если необходимо. Они прекрасно справлялись. Мы работали с ними по методике непосредственного обучения 40 часов в неделю в течение двух лет. Подготовка еще никогда не осуществлялась в таком интенсивном режиме.
Инт.: Этап, который у вас приходится на Филадельфию, был очень важным в развитии семейной терапии. В своей книге «Семьи и семейная терапия» Минухин говорит, что его чрезвычайно стимулировало ежедневное общение в сложившейся группе, которую составляли вы, он и Браулио Монтальво. Расскажите подробнее об этом.
Х.: В консультации мы все были очень загружены и днем встречались только в официальной обстановке. Но все трое жили по соседству. Поэтому по очереди подвозили друг друга на машине. Монтальво, Минухин и я забирались в машину – и 45 минут до работы была «говорильня». Вечером, возвращаясь по домам, опять 45 минут обсуждали случаи или делились впечатлениями о людях, с которыми познакомились, о местах, где побывали. Все равно что каждый день сидеть и по два часа говорить о делах. Вот так каждый узнал уйму вещей.
Инт.: Стоит ли удивляться, что люди бьются, но не поймут разницы между структурной и стратегической терапией.
Х.: Для меня загадка, как можно смешивать одно с другим. «Структурная» – это когда описывают семью. Термин «стратегическая» указывает на способ терапии, когда вы планируете то, что делаете, – в противоположность терапевтам, которые просто отвечают на происходящее. Непонятно, как можно смешивать одно с другим, – речь о разных подходах.
Инт.: Но ведь с каждым конкретным подходом связывается своя тактика. Наблюдать, как проводит терапию семьи обученный у Минухина, – совсем не то, что наблюдать за «стратегическим» терапевтом, который прошел подготовку у вас.
Х.: Думаю, что и Сал, и я – мы представляем семью похоже – ее организацию, структуру. Мы вместе сидели на этом десять лет. Я убежден: в 50-е в центре внимания была индивидуальная единица, в 60-е – двоичная коммуникативная единица, в 70-е включилась структурная, иерархическая. Сал, Браулио и я оказались вместе, когда сменился акцент.
По-моему, все отличие между тем, что делает Минухин, и тем, что делаю я, сводится к факту: стратегическая терапия полностью фокусируется на симптоме. Терапия строится вокруг симптома. Если терапевт заговорил с пришедшей парой об их сексе, я считаю, он должен обосновать, как высказанный им интерес связан с вопросом, который привел пару в его кабинет, или незачем говорить об этом. Симптом, я думаю, и есть рычаг, переворачивающий семью. В таком духе Сал работает со случаями, когда речь идет о симптоме, ставящем под угрозу жизнь, – вроде анорексии. Тогда он полностью фокусируется на симптоме, вынуждает родителей заставить ребенка есть и так далее. И вот уже никакого отличия между его подходом и моим.
Инт.: Примерно с 1976 г. вы стали отдаляться от консультации, взялись за организацию своего института. Что к этому подвело?
Х.: Консультация перестала удовлетворять меня – слишком разрослась. Когда я начинал, сотрудников было 12 человек, когда уходил – 300. Чем заниматься в таком гигантском муравейнике? Кроме того, я не одобрял лечение стационарных больных. И я решил, что попробую делать все иначе. Как раз в то время мы с Клу (Маданес. – Р.С.) собрались пожениться. Она преподавала на кафедре психиатрии в университете штата Мэриленд и вела программу включенного супервидения в больнице Хаурдского университета. Я тоже вел включенное супервидение. И мы надумали организовать собственный институт в Вашингтоне, округ Колумбия. День-два в неделю занятий. Но потом дела пошли так хорошо, что мы расширились.
Инт.: Почти тридцать лет вы изучали работу психотерапевтов. Что за обстановка сложилась у вас в институте, где вы готовите терапевтов?
Х.: Среди главных вещей вот какая: включенное супервидение сосредоточивается на разработке специальной стратегии для каждой семьи. Наши стажеры, кроме того, практикуются в терапии всех возможных случаев, работают с людьми всех возрастов.
Инт.: Прекрасно понимаю, что одно дело критиковать чей-то метод терапии, отсидев по часу в день пять лет с пациентом госпиталя для ветеранов в Пало-Альто, и совсем другое – если такого опыта не было. Ваших практикантов – впрочем, как и практикантов из других институтов – критикуют, я слышал, за ортодоксальность подхода, что может стать помехой в работе ничуть не меньше, чем слепая вера в психоанализ, которую вы с таким успехом атаковали. Вас никогда не тревожила мысль, что стратегическая терапия способна обернуться новой ортодоксией?
Х.: О, конечно! Мы как раз и пытаемся разъяснить нашим стажерам, что в психотерапии нельзя делать одно и то же в разных ситуациях. Мы пытаемся учить стратегии динамичной, меняющейся в зависимости от того, что за семья пришла. Стажерам не всегда нравится… Но покажите мне, кто принял бы это с восторгом! Им проще взять метод, которому можно быстренько обучиться, а тогда подгонять всех и каждого под этот метод. Поэтому и неизменный конфликт между нами – мы хотим, чтобы каждый случай лечился особо. А студенты хотят узнать «метод», и тогда успокоиться: правильно лечат. Со временем они будут, я думаю, гибче, изобретательнее, не станут повторяться, работая с разными семьями.
Да, мы обучаем некоему стандартному набору приемов, которые пригодны для многих семей и дают результат, – например, терапевт возлагает на родителей заботу об отпущенном из больницы. Но если этот прием не действует или руководитель может предложить лучшую… оптимальную стратегию, такая новая и вводится. В качестве примера приведу разработанную Клу Маданес стратегию: забота о родителях возлагается на детей. В противоположность почти всем известным методам терапии мы стараемся, чтобы наш ряд приемов оставался открытым. Если каждый раз делать одно и то же, вы не справитесь – из-за возникающих сложнейших отличий. Вам необходимо приспосабливаться в том, что делаете, к людям перед вами.
Инт.: Я бы хотел ненадолго вернуться к Эриксону. Вы в своей работе столь очевиднейшим образом отталкиваетесь от него, что мне интересно: как он отзывался о вашей терапии, когда вы, в прошлом его ученик, стали совсем самостоятельным?
Х.: Я никогда не говорил с ним о своей терапии. Ему пришлось по душе то, что я мог сказать о его работе, – он покупал книги, которые я писал о нем.
Инт.: Он видел значение вашего самостоятельного вклада?
Х.: Не знаю. Никогда не задумывался об этом. Он был так погружен в свое дело, а я – в свое, что какие тут разговоры о вкладе. Может, он обсуждал с кем-то мою работу, но не припомню, чтобы со мной…
Инт.: Вы много говорили о воздействии, которое оказал на вас Эриксон. А он, как вы полагаете, испытал ваше влияние?
Х.: Оглядываясь назад, я теперь вижу, что Джон Уикленд и я – мы были полезны ему даже больше, чем я тогда считал. Мы скорее, чем кто-то другой, открыли ему целый мир новых идей, ведь мы увлекались столькими школами терапии в то время. Тогда, разумеется, я обо всем этом не думал. Но если мы задавали вопрос ему, то обычно говорили: «Тот и тот сделали бы вот так…» Однажды я прокрутил ему пленку Джона Роузена, и Эриксон сказал: «Парень работает почти как я». А не будь нас, где бы он раздобыл пленку Роузена? Мне кажется, от нас он узнал о многих переменах, происходивших в психотерапии.
Но настоящая трагедия Эриксона в том, что он столько лет потратил, обучая гипнозу, когда мог бы выступить как основатель целой новой школы терапии. Люди не понимали важности его дела, пока он не состарился, и у него уже не было сил учить своей терапии наглядно.
Инт.: Вы регулярно проводите по всей стране семинары, демонстрируя подход, который дискредитирует многие традиционные идеи психиатрии. По крайней мере, люди считали этот подход нетрадиционным. Как принимают вас сегодня?
Х.: С большим вниманием. Я думаю, психиатрия стала другой. Мы, я и Клу, убедились, что люди сейчас интересуются директивной, короткой терапией. Было время, когда публика проявляла враждебность, особенно те, кто усматривал в терапии нечто от тайны, которую не следует разглашать. Эти люди, кажется, находили стратегический подход в терапии поверхностным и банальным. Сегодня я иногда слышу возражения от людей, занятых частной практикой, но тут взгляд чисто утилитарный. Люди сомневаются, прокормит ли их занятие, если они будут применять подход, дающий быстрый эффект. Как правило, «за» короткую терапию те, кто представляет общественные учреждения: там наплыв такой, что без «быстрой» не справитесь.
Инт.: Не знаю, задают ли вам на семинарах вопрос, но я слышал, ваш метод критикуют как авторитарный… откровенно обращенный к контролю и власти. Что вы скажете?
Х.: Я думаю, когда имеется в виду психопатология, то речь однозначно идет о власти, и симптом можно рассматривать как проявление борьбы за власть. Однако я не хочу сказать, что терапевт обязан подчинять себе и раздавать приказания. Иногда самая полезная вещь для терапевта – держаться беспомощным. Разумеется, ваша беспомощность не значит, что вы отказываетесь помочь пришедшему к вам человеку. Авторитетность и авторитарность не одно и то же. Если ваша линия – авторитарность и только, вы понапрасну теряете время. Но мне все-таки кажется, раз вы принимаете мысль об иерархии в социальном организме, вы обязательно поймете, что борьба за положение, вопрос о том, кто руководит, – основа в отношениях между людьми.
Инт.: Именно это суждение у многих вызывает в последнее время желание спорить, особенно у тех авторов, которые пишут о гносеологических посылках семейной терапии. В частности, утверждение, что психотерапевт есть своего рода посредник власти, оспаривается как поверхностное, не проработанное с точки зрения теории систем.
Х.: Теория систем имеет тенденцию оставаться теорией о данном положении вещей и уходит от вопроса об изменениях. Вы поймете, почему муж пьет, разобравшись, что его бесит жена, и разберетесь, что она нападает на него, потому что он пьет. Но эта картина не объяснит вам, как добиться эффективной терапии. Углубитесь в теорию систем и вы придете к выводу: личной ответственности не существует, никто не виноват. Как можно обвинять преступника за содеянное, если все, что он совершил, – результат «входной информации» от других, повлекших его к совершению противоправных действий? Возможно, для теоретика систем это подходящий взгляд, но для вас – а вы живете в обществе – это гибель. По улице ходят те, кого следовало бы упрятать за решетку, потому что они – неважно, толкают их другие или нет, – убьют вас при первой возможности.
Быть терапевтом – не значит только разобраться, почему положение вещей такое, каким оно оказалось, вы должны взять на себя ответственность за тот или иной ход событий. Если вы способны оставаться за «односторонним зеркалом», видя, как родители набрасываются на ребенка каждые пять минут или ребенок набрасывается на родителей каждые пять минут, если вы не вмешиваетесь, ну, тогда вы настоящий теоретик систем. Но если вы взялись отвечать за то, чтобы в семье не кидались друг на друга, вы не отступите на задний план – наблюдать. Вы будете обязаны придумать, как вам вмешаться и положить этому конец. А здесь, я считаю, необходима иная теория – не просто объясняющая, почему они кидаются друг на друга. Я думаю, необходима теория, оперирующая такими понятиями, как «власть» и «иерархия».
Инт.: Хорошо, и как же вы откликнетесь на факт особого внимания сегодня к гносеологической стороне терапии?
Х.: Когда люди не знают, что делать в терапии, они становятся философами. Проблема, я думаю, в том, что дискуссии, как правило, бесполезны для терапевтической практики. Чтобы принести пользу терапевту, теория должна быть ясна и проста, только тогда терапевт, опираясь на нее, сообразит, как осуществить то, что требуется в данном случае. От философствований по поводу гносеологии терапевту никакого проку. И однако, я думаю, внимание к выступлениям, касающимся гносеологии, симптоматично: многие сегодня ищут нового глобального теоретика – мыслителя тщательного и надежного, – который сумел бы повести в каком-то неизведанном направлении. Скажем так: ждут Мессию.
Инт.: Что, по-вашему, это будет за направление? Иными словами, отправляясь от каких важных, пока не разрешенных вопросов оформится семейная терапия будущего?
Х.: Не берусь предсказывать, но, возможно, кто-нибудь объединит идеи иерархии, систем и личной ответственности в рамках единой теории.
Инт.: Прежде чем двинуться дальше, я озадачу вас, задержавшись еще на одном пункте, который выдвигают критики вашего подхода. Психотерапевты под влиянием, например, Вирджинии Сатир (которая подчеркивает в работе психотерапевта необходимость помощи семье в налаживании действительно близких, проникнутых любовью отношений) считают ваш подход холодным и формальным: они убеждены, что он проигрывает из-за отстранения от главной эмоциональной связи, на которой держится семья.
Х.: Вирджиния и я всегда отдавали предпочтение разным школам психотерапии. Она отталкивалась от традиции, утверждавшей, что нельзя сосредоточиваться на симптоме, необходимо сконцентрироваться на отношениях в семье. Я думаю, сосредоточиваясь на симптоме, рассматривая проблему с учетом власти и контроля, психотерапевт выводит семью к более близким межличностным отношениям.
Инт.: У меня складывается впечатление, что вы, вероятно, расцениваете критику стратегической терапии как следствие часто неправильного истолкования того, что вы делаете. Каковы, по-вашему, типичнейшие заблуждения в отношении стратегической терапии?
Х.: Сегодня мне редко приходится поправлять заблуждающихся. Большинство, кажется, знает, что это за терапия, и хочет глубже освоить метод. Одно время я слышал возражения по поводу уловок и манипуляции. Не думаю, что терапию можно проводить без манипуляции – в зависимости, разумеется, от того, что понимать под манипуляцией. Вы, например, сидите и ничего не предпринимаете, позволяете процессу терапии развиваться спонтанно. Но тут тоже манипуляция. Раз уж вы принимаете идею, использование определенных приемов в работе психотерапевта (которому клиенты платят), чтобы помочь кому-то с чем-то справиться, представляет собой манипуляцию. Уловки, впрочем, совсем не обязательны. Например, многие считают, что «парадокс» достигается исключительно путем обмана, но я так не думаю. Когда я практиковал, ко мне обращались коллеги, говорили, что работают с определенным симптомом, и просили провести парадокс. И я мог предложить психологу-экспериментатору что-то парадоксальное в рамках выработки негативной реакции на раздражитель, что он найдет приемлемым для себя. Между прочим, решение было не за мной – за ним. Кто-то, слушая, как я предлагал логическое обоснование «парадокса» в таком случае, считал, вероятно, что я совершаю обманный маневр, но на самом деле я просто пытался присоединиться к человеку. Я не полагаюсь на ложь, на трюкачество. Я предлагаю логическое обоснование, действительно веря, что облегчаю людям путь к взаимодействию со мной.
Инт.: Что вы отвечаете критикам, когда ваш подход называют «терапией поваренной книги» – сводом рецептов на все случаи жизни?
Х.: Хотел бы я обзавестись такой «поваренной книгой»! Чем больше узнаете приемов, дающих эффект, тем скорее поможете людям в беде. Но иногда вы нашли что-то для конкретного случая, а все думают, это ваш «дежурный» прием. Проблема в том, что разных людей не излечить по шаблону. Задача стратегической терапии – разработать отдельный план для каждого отдельного случая.
Инт.: При необыкновенном успехе, которым пользуются ваши книги, выступления в журналах, вам никогда не приходилось винить себя за сказанное – по той причине, что вашу мысль искажали? Никогда не сокрушались: «Господи, разве о том я вел речь?»
Х.: Ну, есть такие, которые, прочитав «Уйти из дома», говорили семьям, что детям нужно уйти из дома, родители должны даже вытолкнуть своих детей – вот и вся проблема. Тот факт, что я десять раз – не меньше – повторяю в книге: терапевту не следует говорить подобных вещей, – кажется, ничего не меняет. Бывает так, что написанное для людей своей профессии получает самую прискорбную огласку за пределами профессионального круга, и вы не можете не пожалеть, что написали это.
Инт.: Из написанного вами меня больше всего взволновали заключительные страницы «Необычной терапии». Вы приводите случай, когда Эриксон очень долго пытался помочь престарелому паралитику, невероятные вещи делал, но в конце концов сказал жене того человека, что помочь нельзя. Единственный раз, но Эриксон в вашей книге говорит такие слова.
Х.: Возможно, завершение у книги печальное потому, что Эриксон всегда всем своим обликом выражал надежду. И если он вдруг признал свое бессилие, то как же нам не печалиться.
Инт.: Заключение вашей книги заставило меня много размышлять о вашей терапии, о вашей идее концентрироваться на симптоме. Скажите, для вас тут смысл профессиональной этики терапевта, чья цель – перемена в поведении человека, или же вы считаете, что терапия – несовершенный инструмент и ее возможности исчерпываются в этом подходе?
Х.: Справедливо и то, и другое. Психотерапия нередко грешит тем, что слишком много обещает. И люди стали думать, что, если пройти интенсивную терапию к двадцати годам или сразу после двадцати, у них не будет никаких проблем до конца жизни. Считали, что все приведут в порядок – на то и терапия – штука долгая и дорогая. Но проблема в том, что очень часто терапевты не помогали людям разделаться даже с симптомами. По моему убеждению, если терапевт разделался с симптомами, он отлично потрудился, однако – хотя и это задача непростая – остается много чего еще. По-моему, надо идти навстречу человеку и тогда добьетесь лучших результатов. Если кто-то обратится ко мне с симптомом, а я человеку скажу: «Нет, я хочу разобраться, что там у вас в семье происходит», – человек «отодвинется» от меня. Мне же труднее будет работать.
Инт.: Вы в основном писали для профессионалов. Единственная ваша книга для широкого читателя – это, кажется, «Власть Иисуса Христа как тактика».
Х.: Да. Издатель считал, книга будет бестселлером, но она, увы, им не стала, хотя за несколько лет разошелся довольно большой тираж. Сейчас я подумываю переиздать ее.
Инт.: Прочитав первую же страницу книги, можно подумать: а ведь Христос был гипнотизером, может, чуть похуже Милтона Эриксона. Вы, кажется, не слишком полагаетесь на религиозный аспект в работе с семьями, и все же где-то в глубине души верите во что-то? Мне известно, вы одно время интересовались дзэн-буддизмом и Аланом Уоттсом.
Х.: Никогда не сравнивал Иисуса с Милтоном Эриксоном. Эриксон не был организатором, не вербовал сторонников… последователей, как Иисус. Иисус был вождем масс, а Эриксон – нет. Только теперь последователи Эриксона пробуют объединиться под его именем. Ни о каком обожествлении, конечно, речь не идет. Я действительно испытал большое воздействие дзэн-буддизма, я открыл в дзэн свод идей о преобразовании – совершенно новых, альтернативных, если сравнивать с идеями западной психиатрии. До 50-х в западной психиатрии не было ничего, на чем можно основываться, если вас привлекала короткая терапия, а не терапия «инсайта», – по крайней мере не было до того, как получила развитие поведенческая терапия. Но даже в случае с последней вы располагали всего лишь теорией научения, что мало давало. А на счету дзэн – 700 лет практики, когда один человек садился рядом с другим, чтобы переменить его в позитивном направлении. Дзэн – это опытом добытое знание о людях. Я думаю, дзэн меня привлек как «антиинсайт» – в том смысле, что учение предназначалось молодым японцам, интеллектуалам в качестве «средства против интеллектуализма». Дзэн давал набор приемов, помогавших выйти из состояния чрезмерной углубленности в себя.
Инт.: Вы хотите сказать, что вы – неверующий человек?
Х.: Я по-прежнему склоняюсь к дзэн-буддизму, но это не свод верований, а просто практическая дисциплина.
Инт.: Мир таков, каким вы его создаете?
Х.: Именно. Или – каким его видите.
Инт.: И создаете – тоже. Ведь ваша терапия создает у людей представления, помогающие им меняться.
Х.: Я не думаю, что люди меняются в результате перемены их представлений. Они могут согласиться с вами, сделать, как им говорят, потому что вы логикой подкрепили свой совет и они поверили вам. Однако я считаю, что представления – скорее продукт общественной данности, чем наоборот. Я также считаю, что мы во власти иллюзии, будто мы что-то создаем, когда на самом деле тут игра обстоятельств. Я хочу сказать, что не уверен, я ли повлек к перемене – если так смотреть на вещи – или все просто случилось. Одно время я считал, что у меня больше свободы, потому что я аутсайдер: мне не приходится стискивать свою мысль, как тем, кто в группе – инсайдерам. Потом я осознал, что не свободен, потому что не могу проникнуться мыслями людей внутри круга, если я вне его. И все же я считаю, нам необходима иллюзия, что мы причина перемен, что мы создаем порядок вещей.
Инт.: Что еще вы хотели бы осуществить в психиатрии? Что – в планах, какая область представляет особый интерес для вас?
Х.: Я осуществляю, что хотел, в разных областях. Последние десять лет я обучаю семейной терапии, мы с Клу основали пользующийся популярностью учебный центр. Мы также пишем книги, делаем фильмы. Первая книга Клу имела успех, сейчас она пишет вторую, а я только что закончил книгу о применении «терапии тяжелым испытанием». Также работаю над книгой об Эриксоне. Но что касается идей, то я бы переместился в иное теоретическое измерение.
Инт.: В иное теоретическое измерение?..
Х.: Я годы занимался психотерапией, убежденный, что, меняя людей, именно в процессе практики буду обретать новые идеи о человек и его системах. Не анализировать проблемы, но наблюдать за ходом перемен – вот способ во всем разобраться. Психопатология представляет собой самую интересную область, если бы вы захотели разобраться в социальном поведении. Но меня так поглотил технический аспект терапии, вопрос практического эффекта, что я не сумел продвинуться в глобальных вопросах. В настоящий момент я возвращаюсь к раздумьям о крупных системах, но пока не слишком преуспел. Я по-прежнему в плену идей, связанных с семьей как социальной единицей, с социальным положением семьи, но не добрался до глобальных проблем социальных изменений. Я склонен думать, что все происходящее в структуре отражается на всех ее уровнях. Поэтому, если вы видите какую-то закономерность в семье, вы обнаружите его в более широком метасемейном контексте. Я убежден, идея справедлива и для крупных социальных групп. Думаю, существуют некоторые принципы социальных систем, которые вы можете нащупать, работая с семьями, и, проводя терапию, получите «рецепты», пригодные и для преобразования систем более крупного масштаба. Хотелось бы добраться до этого, но пока я еще не добрался.
Инт.: Вы, работая, чувствуете, что выполняете социальный заказ?
Х.: Нет.
Инт.: Это Витакер сказал о вас, что вы «заинтересованы в решении проблем общекультурного характера» и что вы, в отличие от него, рады «служить».
Х.: Я считаю, мы обязаны сделать для людей все, чтобы избавить их от проблем, если они нам за это платят. И в таком смысле – да, я рад «служить». Я думаю, что выдвинуть идеи, разработать приемы, полезные в сфере психотерапии (чья задача в том, чтобы помочь страдающим людям), и есть служба обществу. Но что касается реформации общества – нет, я не задаюсь этой целью.
Инт.: Я брал интервью у Минухина год-два назад и спросил его, в чем состоит для него главный урок, вынесенный из работы с семьями. В чем главная наука для вас – работающего с семьями?
Х.: Наверное, я глубже понял, в какой степени поведение семьи является производным от психотерапии. Я убеждаюсь постоянно, что так оно и есть – в разных областях. Было принято выделять семьи шизофреников на основании их странного, беспорядочного поведения. Нам не приходило в голову, что семья ведет себя таким образом из-за странной и беспорядочной манеры работающего с ней терапевта. Если вы говорите родителям: «Позаботьтесь о ребенке», – если направляете их, никаких странностей не будет, будет порядок. Семьи – все – похожи. Они ведут себя по-разному в процессе терапии, потому что терапевты – разные.
Инт.: Что вы считаете своей важнейшей заслугой в сфере семейной терапии?
Х.: Решал ее загадки.
ПОСЛЕ СТОЛЬКИХ ЛЕТ –- ПО-ПРЕЖНЕМУ Р.Д. ЛЭНГ
Интервью с Р.Д. Лэнгом
Май-июнь 1983
Свою книгу «Политика опыта» (1967) Р.Д. Лэнг заключал знаменитой фразой: «Если бы я мог вас зажечь, если бы мог вышибить из вас ваши жалкие мозги, если бы только я нашел слова, я бы дал вам знать».
Так обращался он к студентам 60-х, призывал «делать революцию». И с фотографий на обложках его книг того времени смотрит Лэнг, кажется, готовый ее возглавить. Неистовое напряжение на осунувшемся лице, беспредельная тревога – та самая благородная байроническая внешность, которая пристала бы лидеру революции, должной перевернуть западное сознание.
Но каких слов не нашел он тогда? А сегодня, когда нашими умами завладели журналы вроде «Пипл» и телереклама, по-прежнему ли надеется Лэнг «зажечь» нас?
Конец января. Р.Д. Лэнг сидит в танцзале большого нью-йоркского отеля перед шестьюдесятью участниками региональной конференции ассоциации «За гуманистическую психологию». В пятьдесят пять лет Лэнг меньше напоминает рассерженного Иеремию-пророка, он больше похож на дружелюбно настроенного английского джентльмена, чья забота в настоящий момент – удовлетворить нужды неуклюжего «социального организма», который находится перед ним. Он весь – услужливость, весь внимание к своей аудитории. Не удобнее ли им поставить стулья в круг? О чем бы они желали поговорить? Не возражают, если он закурит?
Первые минут двадцать семинара проходят в улаживании подобных вопросов, а кульминационный момент – подробное обсуждение перерывов. Сколько их устроить? Какой продолжительности? Когда расходиться на перерыв? Хватит ли полутора часов на ленч?
Наконец собравшиеся вносят ясность: ни о чем в особенности говорить не предполагали, просто хотели послушать Лэнга. И тогда Лэнг принимается – «как обычно, в таких случаях, – замечает он, – излагать мысли по мере их появления» у него в голове.
Вскоре он рассказывает историю о девочке-подростке с анорексией. Родители привели девочку к нему. «Очень сообр-р-разительная девочка, очень осведомленная, что касается анор-р-рексии», – сообщает слушателям Лэнг со своим раскатистым шотландским «р». «Она высказалась, не таясь: «У меня не отсутствие аппетита – я объявила голодную забастовку р-р-родителям». Глаза Лэнга прищурены, когда он с удовольствием описывает отчаянную девчушку. Улыбаясь, он продолжает: «Я сказал ей: р-р-раз так, то все о’кей, я не буду мешать, заставлять есть. Но если захочет, пусть опять пр-р-ридет ко мне. Больше она не пр-р-ришла».
Кажется, это и вся история, но тут кто-то из слушателей спрашивает, насколько типичен случай с девочкой для его подхода к страдающим анорексией. «Не изобр-р-ретал никакого особого подхода», – отвечает Лэнг. «Пр-р-росто стар-р-раюсь дер-р-ржаться в стор-р-роне от игр-р-ры во власть». Секунду молчит, а потом добавляет: «Я думаю, у меня нет пр-р-рава заставлять людей смотр-р-реть на вещи по-моему».
Для любого из почитателей Лэнга, автора популярнейших в 60-е годы книг, таких как «Разделенное «я», «Политика семьи», «Узлы», а также апокалипсического пророчества «Политика опыта», услышать это сделанное походя подтверждение, что по-прежнему занимает провозглашенную в названных книгах позицию невмешательства, если речь идет об отклонениях от нормы, уже достаточно, чтобы быть захваченным волной знакомых ассоциаций. Присутствующие большей частью отдаются происходящему, будто погрузившись в транс, будто по обрывку восстанавливают в памяти старую любимую мелодию.
Трудно назвать психотерапевта, который – после Лэнга – занимал бы такое значительное место в нашей культуре, какое занимал Лэнг в 60-е и в начале 70-х. Студенты в ту пору не просто зачитывались его книгами, но пользовались ими как «путеводителем» по тем скрытым пространствам собственного «я», о которых никто до Лэнга не умел так сказать: «У каждого из нас есть свои секреты и потребность исповедаться. Вспомним себя детьми, вспомним, как вначале взрослые видели нас насквозь и каким событием была наша первая, в страхе и нервной дрожи произнесенная ложь. И тогда мы открыли, что в определенном смысле непоправимо одиноки, мы узнали, что на территории нашего «я» мы найдем только собственные следы».
Автор таких строк, конечно, сделался близким тысячам и тысячам. Книги Лэнга стали святынями для молодых, вместе с альбомами «Битлз», романами Курта Воннегута они составили иконостас в храме «контркультуры».
Сегодня этика личной свободы и требование дать каждому «делать свое», за что ратовали Лэнг и его единомышленники, вызывают пренебрежительную усмешку как крайность не умевшего обуздывать порывы «я» поколения. Оценивая значение работ Лэнга, однако, не будем забывать, что известность пришла к нему в совсем иные – не наши – времена. Послевоенному обществу 50-х с его идеологией порядка и конформизма Лэнг видел радикальную замену в обществе, которое по-новому осмыслит извечную конфронтацию между волей индивида и императивом социального целого. Только такого сдвига и могли желать выразители бунтарских настроений, распространившихся в 60-е годы.
Опираясь на профессиональный опыт, Лэнг авторитетно заявлял, что растерянность, какую испытывает почти каждый из нас, вынужденный приспосабливаться к роли полезного винтика в социальном механизме, – а это типичная жалоба в кабинете у психиатра, – не столько свидетельство душевного изъяна индивида, сколько следствие спутанности и извращенности ценностей современного общества. В таком мире, утверждал Лэнг, не может быть здоровья, такому миру он отказывал в истинности.
В трактовке душевного здоровья и безумия ошеломляющим образом Лэнгом переставлены местами суждения, от которых отталкивалась традиционная психиатрия. Подобно своим американским коллегам, занимавшимся семейной психотерапией, Лэнг отвергал всю систему психиатрической диагностики и большинство методов лечения. Однако он ушел намного дальше американских коллег, выступая не только против ущербной, на его взгляд, идеи исцеления и применяемых клинических методов, но и против давления политики на психиатрию.
Как признанный выразитель идейного феномена, который можно бы назвать «антипсихиатрией», Лэнг отводил психиатрам, представляющим официальное здравоохранение, роль не целителей (пусть даже заблуждающихся), но агентов власти, способствующих поддержанию репрессивного общественного порядка. С позиций «антипсихиатрии» врачам следует лечить не душевнобольных людей, но бороться с патологией социально-политической системы, сводящей людей с ума.
Критикуя современное общество, Лэнг сосредоточивался не только на социальном и политическом порядке. Его критика затрагивала более фундаментальную структуру – современное сознание. «Что-то глубоко ложно в западном разуме», – формулировал Лэнг свое убеждение. С его точки зрения, наша «нормальная» повседневная реальность на самом деле транс, из которого пробуждаются единицы. В книге «Политика семьи» он пояснял: «Гипноз можно рассматривать как экспериментальную модель естественного состояния, в котором пребывают многие семьи. Впрочем, гипнотизеры в семье (а это родители) сами загипнотизированы (их родителями) и выполняют приказанное, воспитывая своих детей, чтобы те воспитывали своих детей… таким способом, который не дает возможности осознать, что человек исполняет чужую волю, ведь приказание включает запрет вникнуть в то, что исполняется чье-то приказание. Подобное состояние легко внушить под гипнозом».
Здесь, как и во всех работах Лэнга, социальный институт, вызывающий самое яростное возмущение критика, – первоначально формирующая сознание личности современная семья. На взгляд Лэнга, семья не мирная гавань, где взлелеют, воспитают и подготовят человека к тому, чтобы он ушел в самостоятельное плавание по жизни умеющим отвечать за себя, но скорее – база штурмовиков, которые, оставаясь под одной крышей, шпионят за мыслями, чувствами друг друга и отчаянно защищают существующий порядок вещей. По мнению Лэнга, не любовь, не привязанность и даже не сила привычки удерживает людей в семье, но главным образом – страх психического насилия. «Семью можно сравнить с шайкой бандитов, где каждый от каждого защищен сплоченностью. Тут царит взаимное устрашение насилием, попробуй хоть кто-то один выйти за пределы очерченного круга».
В разделе «Политики опыта» Лэнг дает убийственную – пожалуй, одну из самых резких – характеристику семьи, формирующей нового человека. «С момента рождения, когда младенец, появляющийся на свет таким, как и в каменном веке, сталкивается с матерью XX века, младенцу угрожает насилие, называемое «любовью», которое было уготовано его матери, его отцу, родителям его родителей и так далее. Это насилие должно уничтожить почти все заложенные в новом человеке потенции. И уничтожает, как правило. Годам к пятнадцати мы уже то, что мы есть, – полупомешанные человеческие существа, более или менее приспособленные жить в сумасшедшем мире. Это… норма в наш век».
Лэнг определяет семью как самый реакционный из социальных институтов, призванный оградить сознание от попыток выбраться за пределы установленных тесных границ. Поколение за поколением семья разыгрывает нескончаемую драму, задавая роли членам семьи и, в буквальном смысле, вводя «играющих» в транс. Они становятся пленниками мошенничества космического масштаба, в котором главное – помешать участникам «игры» проникнуть в глубинные тайны человеческой природы. «Функция семьи – подавить Эрос, внушить ложное сознание безопасности, отрицать смерть, избегая жизни, отрезать от трансцендентального, с верой в Бога отторгнуть от Пустоты, короче говоря, создать одномерного человека».
Немного сегодня найдется занимающихся семейной терапией, кто бы причислил Лэнга к «своим». Доминанта нынешней тенденции в семейной терапии – позитивная оценка семьи с упором на практический результат лечения. Ныне направление иное, не то, которое задавал Лэнг в своих книгах 60-х. Пятнадцать лет назад, на этапе становления семейной терапии, Лэнга включали в антологии, которыми руководствовались в этой сфере психиатрии. Сегодня его имя редко упоминают «врачеватели семьи».
Воздействие Лэнга на развитие семейной терапии тем не менее нельзя не оценить. Никто, конечно же, не сделал столько, сколько Лэнг, для распространения популярной теперь мысли, что явная патология индивида наилучшим образом объясняется межличностными отношениями в его семье, являясь функцией семейного механизма. Лэнг, в ряду других критиковавший методы и диагностику традиционной психиатрии, способствовал созданию такого интеллектуального климата, когда альтернативные методы, вроде семейной терапии, стали восприниматься всерьез.
Вкладом в развитие семейной терапии трудно ограничить воздействие Лэнга на умы, и этот факт свидетельствует об уникальности его таланта. Творчество Лэнга всегда было причудливой смесью поэзии, клинических наблюдений и экзистенциалистской философии. Его мало занимала разработка какого-то специального подхода в лечении семьи, он не выстраивал какую-то законченную теорию. Скорее, он стремился выявить внутренний мир индивида и семьи, обращаясь к непознанным силам, что никому из занимавшихся «душевным врачеванием», не говоря уже о врачевателях семьи, не было доступно.
Начиная с опубликованных в 1970 г. «Узлов», собрания поэтических зарисовок о труднейших головоломках человеческих взаимоотношений, творчество Лэнга наполняется новым смыслом. С этого момента он, кажется, теряет интерес к психопатологии и больше не обращается к читателям как психиатр или революционер. Его стилем становится субъективное размышление. В 70-80-е годы его имя почти исчезает из интеллектуального «обихода». По словам самого Лэнга, некоторые, наверное, решили, что теперь он «полупрофессионал-полупенсионер» или вообще «вычеркнут».
На деле Лэнг продолжает писать и много занимается частной практикой. Его последняя вышедшая книга – «Голос опыта». Он энергично руководит несколькими общинами в Лондоне, устроенными по типу «Кингзли-холла», с лечебной целью организованной им в Лондоне в конце 60-х годов общины для шизофреников, где в атмосфере, свободной от строгих предписаний, как Лэнг говорит, «люди могли бы быть людьми среди себе подобных».
Характерная черта творческого почерка Лэнга – игра контрастов. Пессимизм, который внушает ему запутанность человеческих связей, сосуществует с почти мистической верой в способность даже самой исстрадавшейся души исцелиться – если ей достанет свободы. Зачарованный эмоциональным калейдоскопом жизни семьи, Лэнг вместе с тем убежден в неизбывном одиночестве индивида.
Достигнув славы как человек пишущий, Лэнг при этом весьма скептичен в отношении возможности средствами языка передать всю глубину собственных представлений о людях и о преображении, которое может с ними произойти. А отсюда – его всегда зашифрованный, «неуловимый» стиль. Лэнг больше апеллирует к воображению, чем к логике. Впрочем, каждой эпохе – свой «голос». Чувствительность и раскованность стиля, которые находили живой отклик у читателей 60-х, кажется, не созвучны нашим временам большей сдержанности и приземленности. Если все это верно, то, читая Лэнга сегодня, мы скорее разберемся в том, что зажигало нас в прошлом, чем сможем уяснить себе, от чего мы, сегодняшние, могли бы потерять покой.
Один из друзей Лэнга как-то доверил бумаге такое мнение: «Лэнг – человек переменчивый до уникальности. «Репертуар» его настроений настолько богат, что он опрокинет любые ваши ожидания. Более того, в каком бы настроении он ни пребывал, обязательно удивит полным самообладанием. Однажды вечером я видел, как он пережил целую гамму эмоций, примерив на себя характер за характером, даже «сменив» пол, и в каждом обличье оставался самим собой. Это настоящий спектакль».
Такая особенность Лэнга, понятно, делает непростой задачу усадить его, чтобы взять интервью. После двух моих неудачных попыток за два дня работы семинара я получил – данное без охоты – согласие Лэнга на – мне было ясно сказано – часовую беседу… завтра. Назавтра, за пять минут до конца выделенного часа, время великодушно продлили с условием, что через полчаса я непременно уйду. Дальше опять и опять оговаривался предел, и опять и опять мы о нем забывали. В результате часовое интервью обернулось пятичасовым разговором, выдержки из которого помещены ниже.
В тот день Лэнг, человек настроения, был исключительно открытым. Никакой стены, которой обычно отгораживается важная персона. Вместо этого – совершенно обезоруживающее подтверждение истины, что он, как все, небезгрешен, и лишь изредка – неожиданное высокомерие интеллектуала. В продолжение разговора он, казалось, поощрял любые темы, даже самого личного свойства, и я, к собственному изумлению, задавал вопросы, которые никогда не думал задавать.
Лэнг говорит о своих работах, посвященных семье, высказывает мнение о нынешнем этапе в развитии семейной терапии, комментирует ту особую роль властителя дум, которую он играл в последние двадцать лет.
Инт.: В 60-е годы вы писали: «Семья – инструмент так называемой «социализации», т. е. приобщения каждого пополнившего человечество новичка к правилам поведения и опыту, которые в основном известны уже «принятым». Вы завоевали многих сторонников, выступив в «бунтарские» 60-е годы с неподражаемой дерзостью против традиционного авторитета семьи. Семья у вас вызывала ассоциации с рэкетом, где членов преступной шайки связывает и удерживает вместе «взаимная угроза». Поколению, настроенному отрицать ценности и образ жизни своих родителей, вы помогли переосмыслить охватившее его стремление вырваться из привычного круга и преобразовать его в нечто вроде священного поиска подлинности. Ваш взгляд на семью, на то, что стоит за ней, по-прежнему столь же мрачен?
Л.: Тогда я писал преимущественно о несчастных семьях. Я пытался изобразить семейный «давильный пресс» и боль, которую он причиняет членам семьи. Вы, вероятно, скажете, что в моих выступлениях заметна склонность сосредоточиваться на семейных страданиях и бедах, но я никогда не считал, что этим дело и ограничивается. Многие со мной согласятся: я убежден, что семья – вообще устройство, претерпевающее сильные встряски и перегрузки. Верхушка средних слоев современного европейского общества семьи как таковой часто уже не знает, там семья «испарилась». Но вникая в то, что случается в семьях, и описывая, мне думается, я содействую появлению счастливых семей… Хотя, может, это звучит слишком наивно.
Инт.: Вы вот говорите, а мне кажется, что в книгах «Политика опыта» и «Политика семьи» вас не слишком занимала разница между больной семьей и нормальной. В ваших книгах все семьи изображены серьезно страдающими. Впрочем, как я понял, одно время вы проводили обширное сравнительное изучение нормальных семей и семей, где есть шизофреник.
Л.: В 60-е годы в течение шести лет я действительно проводил социально-феноменологическое обследование семей шизофреников. Результаты работы я опубликовал в книге «Душевное здоровье, безумие и семья», которую сделал с Эроном Эстерсоном. Мы также изучали несколько так называемых «нормальных» семей, но наши заключения никогда не публиковались. У меня до сих пор где-то хранятся сотни пленок и кипы папок с анализом.
Должен сказать, что, хотя нас интересовало выявление различия двух типов семей, мы были очень щепетильны и старались не ставить вопрос так: является ли семья причиной возникновения шизофрении? Нет, исследовательский проект предполагал такую схему: если у людей Х диагностирована шизофрения в семье, а у людей У – нет, можно ли обнаружить различие в переменных их семей?» Чтобы ответить на этот вопрос, мы фиксировали «двойную связь», парадоксы, хаотичность при передаче мысли в записанных на пленку интервью. Очень нелегко было выбрать надежную меру оценки, но в конце концов мы убедились, что примеров подобной коммуникации намного больше в случае с диагностированной шизофренией в семье.
Инт.: Но вы никогда не публиковали часть работы, где представлено исследование нормальных семей. Почему?
Л.: Я обнаружил, что беседовать с нормальными семьями, в общем, изнурительнее, чем опрашивать семьи шизофреников. Нормальные были такими унылыми, так подавляли, хотя совсем не просто сказать, чем подавляли. Поэтому и на различие между этими двумя типами семей указать непросто, если только не забывать, что в «нормальных» никто не помешался.
Я приведу вам пример. Вот нормальная семья, с которой мы беседовали. Живет на окраине Лондона. Глава семьи, помощник владельца мясной лавки, перебрался в Лондон из Ливерпуля после войны. Я спросил его, почему он переехал в Лондон. И он ответил: «Хотел быть ближе к центру действительности». «А что это – центр действительности?» – поинтересовался я. И он, не задумываясь, сказал: «Центр действительности – это смена караула у Букингемского дворца». Тогда я спросил: «Как часто вы выбираетесь к центру действительности?» (Он живет в районе Лондона, который называется «Массл Хилл», оттуда 45 минут до «центра действительности»). «Да, по правде, никогда …» – сказал он. И добавил: «Так и не видел смены караула у Букингемского дворца, но меня греет чувство, что могу увидеть любым воскресным утром».
Инт.: Кажется, такой образ мыслей отличает и людей, которые держатся за города вроде Нью-Йорка.
Л.: Именно. Этим образом мыслей в основном определяются и ценности в Лондоне. Как в каком-нибудь примитивном племени… Людям приятно думать, что от них до земной оси рукой подать.
Инт.: Но какая же все-таки связь между тем, что сказал вам тот человек, и вашим решением не публиковать результаты обследования нормальных семей?
Л.: Я уже говорил: я обнаружил, что нормальные семьи угнетают даже больше, чем семьи с шизофрениками. В последних вы, по крайней мере, можете посмеяться с шизофреником, а в «нормальных» – не до смеха. Но попробуйте заявить об этом! Все причастные к сфере социальных проблем только и пекутся о «нормальной» семье. Заявите – как я однажды, – что, содействуй мы распространению шизофрении вместо нормальности, нам всем дышалось бы чуть легче… Вас поймут неправильно. Если уж говорить такие вещи, единственное спасение – ирония. Поступайте по примеру Кьеркегора. Впрочем, чтобы люди распознали иронию, они сами должны обладать ею. В противном случае нет смысла брать ироничный тон. Это как если бы лучший друг говорил танцору-чечеточнику, выходящему на сцену: «Чтоб ты ног под собой не чуял!» – а тот не знал бы, что ему желают удачного выступления.
Инт.: Люди, разумеется, не считают вас исследователем в общепринятом смысле слова, для них вы – создатель тайной и сокровенной поэзии о вещах вроде шизофрении и помешательства, обнаруженных в современной семье. Что вы думаете о времени, когда, взявшись за перо, смогли бы сказать людям о пропасти отчуждения, разделяющей их, выразить всеобщую тягу к целостности?
Л.: Я думаю, конец 50-х и 60-е были неким рубежом. До первой мировой войны и даже после нее развод все еще был под запретом в так называемом «приличном обществе». В связи с этим упомяну любопытный исторический факт, которому большинство не придает значения. В викторианской Англии, точнее, в последней трети прошлого века для обоих супругов вероятность прожить более двадцати лет была ничтожной. Почти в ста случаях из ста кто-то из двоих умирал за этот срок. Клятва «Пока смерть не разлучит нас…» – совершенно иначе воспринималась в те времена. Но когда люди перестали умирать в столь раннем возрасте, им пришлось прибегать к разводу, чтобы расстаться. Один историк семьи однажды назвал развод – жалкой заменой смерти.
Брак по выбору, который для нас привычен, в действительности – недавнее явление. Такой брак распространился лишь в эпоху позднего викторианства, т. е. его знали лишь три-четыре предшествующих поколения. И даже сегодня брак по выбору почти неизвестен в странах вроде Индии. Там браки обычно устраиваются с учетом гороскопов партнеров, там смотрят на звезды, устраивая земные дела. Я обсуждал эту проблему с несколькими ученейшими индийскими женщинами из университета в Бенаресе, и они говорили мне, что не понимают своих сестер на Западе, которые гоняются за мужчинами. Намного проще, говорили они, имея дружеские отношения с родителями, доверить им устройство вашего брака. Вы высказываете свои пожелания, а родители находят нужного человека.
Разумеется, важнейшая веха, отмечающая 60-е годы, – это раскрепощение в сфере секса. Противозачаточная пилюля появилась примерно к 1961 г. и абсолютно переменила половую нравственность. Когда я рос, считалось, что если парень встречается с девушкой, и она забеременела, он должен быть джентльменом, должен жениться на ней. Сегодня я не знаю двадцатипятилетней женщины, которая не делала бы аборта. Но когда мне было двадцать пять, я не знал, пожалуй, ни одной моложе двадцати пяти, которая бы делала… Следовательно, природа связей между людьми, прежде всего вступающими в брак, а также – между родителями и детьми коренным образом изменилась с конца 50-х по 70-е, отсюда и нынешнее положение вещей. Я хочу сказать, что живу в мире, где все, чему меня учили, оказывается, по сути, неправильно.
Инт.: Вы больше сосредоточиваетесь на сдвигах социального характера, отразившихся на семье в последние двадцать лет. Но специальная область, которую вы закрепили за собой, – это странная логика внутреннего мира людей. Что вы скажете об идущих параллельно этому сдвигу переменах во внутреннем опыте семьи?
Л.: Очевидно, что, отвечая вам, я не смогу избежать некоторых общих мест, и одно совершенно ясно: авторитет Бога и Его заповедей – а это был фундамент патриархальной семьи – рухнул. Сегодня люди видят свои отношения более мирскими, если сравнивать с прошлым. Но даже сегодня слово «брак» для многих означает клятву, обещание. Мне кажется – с точки зрения психолога – очень многое стоит за тем, что человек дает клятву, а потом нарушает ее. И, конечно же, на вас очень подействует, если данная вам клятва будет нарушена. Я имею в виду клятву на Библии перед Богом – «Я беру этого человека в супруги…» Нарушить ее – скверное дело.
Думается, сегодня мы в основном обходимся без этого. Почувствовать Бога в семье… ну, вам тогда надо к матери Терезе. Несколько лет назад я слышал ее в церкви Святого Иакова на Пикадилли, и она говорила, что сегодня главный вопрос – это аборты. Пока женщины, говорила она, убивают свою кровь и плоть – пусть в теле своем, – не будет мира в их душе, не будет мира на земле. Пока свет таков, богохульство – даже молиться о мире.
Инт.: Если не учитывать призыв к laissez-faire2 в отношении к шизофреникам, в ваших работах практически не ведется речь о лечении. Вы превосходно описываете картину страданий семьи, но я нигде не обнаружил, чтобы вы предлагали какие-то способы изменить ситуацию.
Л.: На самом деле я уже лет десять-двенадцать не пишу о семье – после того, как закончил книгу «Политика семьи». Причина? Больше не хотел давать информацию тем, кто занялся семейной терапией. В Великобритании, в Европе такие специалисты по преимуществу – государственные служащие. В этом социальном контексте эффективность психотерапевтического вмешательства служит усилению власти государства.
Здесь я должен указать на различие между Соединенными Штатами и большинством стран Европы. В вашей стране семейной терапией занимаются в основном как частной практикой, это дело людей свободной профессии.
Инт.: Да, мы – предприимчивые одиночки.
Л.: Я считаю, это замечательно, так и должно быть. Но семейная терапия в коммунистическом или социалистическом государстве – вещь крайне опасная. Похоже на нарушение клятвы, на клятвопреступление. В странах вроде Италии, Швеции или Швейцарии, там, где занимающиеся семейной терапией наделены властью от власть имущих, психотерапевтам не удержаться от того, чтобы не экспериментировать на людях. А люди не в силах помешать вам. У них нет выбора. «Помогая» семье, вы можете даже высадить входную дверь, вытащить человека из квартиры, и люди не остановят вас.
Инт.: Значит, работай вы в Соединенных Штатах, вы, возможно, написали бы больше о том, как, каким образом лечить семью?
Л.: Возможно. Но я обнаружил бы узость мышления, поступил бы неверно, ведь то, что пишу, распространяется повсюду в мире. Иногда книга выходит на двенадцати языках, прежде чем ее издают здесь.
Писать о терапии, вообще говоря, пустое занятие. Слова на бумаге лишены интонации, которая доступна только голосу, поэтому написанные слова люди прочтут с присущей им интонацией и истолкуют по-своему. А ведь написанным словом я должен менять людей! Нет, это невозможно. Люди способны истолковать написанное мною в прямо противоположном смысле.
Инт.: Если так, у вас есть возможность поправить мое впечатление от ваших книг. У нас в стране практика семейной терапии подразумевает такой подход, когда психотерапевт объединяет усилия с родителями. Но в ваших книгах столько сочувствия к детям в нездоровых семьях – как к жертвам психического насилия со стороны старших, – что иногда кажется, будто вы не слишком симпатизируете родителям.
Л.: Хочу сделать комментарий… Возможно, мне не удалось передать силу душевных страданий, которые, как я знаю, испытывают родители по вине детей. Трехмесячный младенец способен скорее свести мать с ума, чем, наоборот, мать доведет его до помешательства. Я вот о чем: если кто-то живет со мной, он должен со мной считаться. Я не намерен оставаться рядом с кем-то, кто совершенно невыносим, и неважно, трехмесячный младенец или же тридцатилетнее чадо – оба способны довести свою мать до белого каления.
Инт.: Ваша излюбленная тема – мистификация, обман, царящие в семье, поскольку люди стремятся навязать друг другу свой взгляд на происходящее в семье. Но вот в семейной терапии в последние двадцать лет чрезвычайную популярность обрели методы, в основе которых именно искажение фактов, контроль за информацией, по меньшей мере – в целях достижения эффективности лечения. Вы не одобряете подобную тактику?
Л.: Я думаю, все зависит от общей направленности работы, использующей эти методы. Так, Грегори Бейтсон крайне неодобрительно отзывался о семейной терапии. Он совершенно разочаровался в ней, приводил как пример того, что случается, если информация слишком доступна людям – люди начинают применять ее для нажима.
В этой связи интересно мнение Бейтсона о Милтоне Эриксоне. Бейтсон был увлечен им, в каком-то смысле считал своим наставником, однако, кажется, видел в Эриксоне нечто от шамана. Вы знаете, всякий шаман – отчасти обманщик и обманом может привести вас в совершенную растерянность, так что вы невольно попытаетесь вернуть утраченное равновесие. А значит, человек или утратит сознание, или очнется, или еще глубже погрузится в сон, или будет лучше соображать.
Я никогда не встречался с Эриксоном, но мне кажется, делать то, что делал он, невозможно без живительного чувства юмора. Он всегда был готов ответить улыбкой каждому, кто мог разглядеть, что стал участником розыгрыша. А психотерапевта вообще нет, если он не понимает шутку. У меня вызывают тревогу психотерапевты, которые теряют чувство юмора и становятся убийственно, «смертельно» серьезны. И неважно, к какому методу они прибегают. Это обычно значит, что они ушли в ситуацию с головой и уже не способны подняться над ней… подняться на метауровень.
Инт.: Есть в психиатрии те, с кем вы в духовном родстве?
Л.: Мне очень близки Росс и Джоан Спек, Вирджиния Сатир, Сальвадор Минухин, чета Хейли. Нет, пожалуй, выдающейся личности в области семейной терапии, которая не была бы чем-то близка.
Инт.: Ни одной?..
Л.: Ну, разумеется, некоторые смотрят на психотерапию совсем не так, как я. А мои расхождения с представителями традиционного психоанализа письменно засвидетельствованы. Добавлю, что однажды имел возможность побеседовать с Карлом Роджерсом и во время разговора спросил у него: «Что вы знаете про зло?» Он сказал: «За всю свою жизнь не испытал зла. Ни одна злая мысль в голову не являлась… ни одна злая фантазия. Не сделал зла за всю свою жизнь». Тогда я спросил: «Как же вы находите общий язык с теми, кто обращается к вам за помощью?» Он ответил: «Сижу, слушаю их – вот и узнал про зло от них».
Он рассказал мне, что встречался с Мартином Бубером в конце 40-х годов, что говорил Буберу о шизофрениках – это самые злые люди. Бубер его поддержал и выразился по-своему: шизофреники не способны к отношению «я – ты».
Какое-то время спустя Роджерс как врач столкнулся со страдавшей шизофренией женщиной, которая вывела его из равновесия. Он как бы сам утратил рассудок, но его спасло социальное благоразумие. Однажды он сел в машину и, оставив семью, врачебную практику, скрылся в Канаде. Только через три месяца он обрел душевное равновесие. Вернувшись, он решил больше никогда не говорить с шизофрениками, не слушать их – ни в коем случае.
Инт.: Если оставить в стороне полные риска случаи терапии шизофреников, что бы вы сказали о своих методах работы по сравнению с теми, которые применяют упомянутые вами психотерапевты? Например, на семинаре вы описывали нам случай с истощенной молодой девушкой, утверждавшей, что она не страдает анорексией, просто устроила голодную забастовку родителям. Вы ей объявили, что не имеете ничего против, не заставите ее есть, не заставляете приходить к вам. У Сальвадора Минухина такой сеанс терапии едва ли был бы возможен.
Л.: Есть книга, написанная в XVI в. воином по имени Мусаши, которую рассматривают как классическое руководство для самураев, а в наше время ее читают все японские бизнесмены. В этой книге Мусаши говорит, что путь воина – это путь смерти. Посреди битвы, когда опускается туман и вы ничего не видите, не знаете, обращены вы лицом к северу, востоку, югу или западу, не представляете, откуда к вам приблизились люди, вы или поднимаете меч на любого: на собрата, на врага – кто бы ни подошел к вам, – или опускаете меч и бездействуете. В этих обстоятельствах выбор только такой.
Нередко такой же выбор и у того, кто занимается семейной терапией. Когда я говорю с Сальвадором Минухиным или с Джеем Хейли, или с Вирджинией Сатир, мы часто признаемся друг другу, что не знаем, что предпринять. И это можно попробовать, и то, и что-то сделать, и ничего не делать. Совет, обозначенный где-нибудь в учебнике, может быть хорош для одних, а для других абсолютно непригоден, и поведет в прямо противоположную сторону, но что касается нас – мною названных – мы убеждены, что исходим из общих для нас принципов. Просто к людям разного темперамента требуется разный подход.
Инт.: Значит, все вы верите в одно и то же, пусть словами и не выразить общность принципов и даже несмотря на то, что ваши методы совсем не похожи на используемые ими?
Л.: Да, точно. Я приведу еще пример – с Джоном Роузеном. Однажды я присутствовал у него на сеансе, когда Роузен «сломил» шизофреника и покончил с некоторыми бредовыми идеями больного – чего я бы никогда не сделал. Тот бедняга воображал себя папой римским. И вот Джон позвал двоих ассистентов, и они силой поставили шизофреника на колени перед возвышавшимся Джоном, который заявил больному: «Я – папа римский. Целуй мне ноги, я – папа римский». Нет, я бы никогда не стал действовать подобным способом. Возможно, каким-то иным…
Инт.: Но общность принципов остается.
Л.: Да, я думаю, тому бедняге такой прием пошел на пользу. Я хочу сказать, к нему это был верный подход, раз он не понял шутки. Во имя его исцеления оправдано обращение к такому приему, и Джон Роузен прав.
Инт.: Из всех, кого вы считаете близкими по духу, только одно названное вами имя у меня не вызвало удивления – Вирджиния Сатир. Она, кажется, единственный человек, который разделяет ваш интерес к поиску «истинного «я» и допускает, что это обретение возможно. Мне думается, многочисленных читателей в 60-е годы вы и завоевали силой убежденности, с которой писали о необходимом – вопреки всем социальным преградам – поиске подлинности. Настроение 80-х – совсем иное. Слова вроде «подлинности», «поиска своего «я» у многих вызовут лишь усмешку.
Л.: Эти слова действительно сегодня кажутся устаревшими – будто из некоего «ископаемого» языка. Сегодня у всех любимое слово – «прагматичный», мы все стали прагматиками. И тем не менее, как ни называйте, по-прежнему – во все времена, я думаю, – для каждого существует главный вопрос. Это вопрос о том, как правильно жить. Освященные веками нравственные раздумья не перечеркнула, не заменила собой метафора компьютерной программы, которая стала такой популярной. Идея, вы знаете, в том, что каждый – просто биокомпьютер, и его можно запрограммировать и так, и этак – вот якобы суть дела. Я думаю, Бог – там, у себя на небесах, как и прежде, и Он не мимолетная прихоть умов, хотя обычай говорить о Нем, конечно, недолговечная идиома.
Инт.: Я убежден, что в общественных науках в 50-60-е годы появилась группа пришедших из разных областей знания людей, которые стали пользоваться одной и той же идиомой, поскольку их представления о поведении человека во многом совпадали. Я имею в виду вас, Грегори Бейтсона, Джея Хейли, Эрвина Гоффмана, Джулиуса Хенри и, в определенном смысле, Томаса Заца. Насколько мне известно, только Хейли и Бейтсон работали вместе, но вы все критиковали традиционный взгляд на психопатологию и, помимо прочего, проложили путь семейной терапии. В этой группе, мне кажется, Гоффман был особенно близок вам. Книга Гоффмана «Ваш повседневный облик» – я бы сказал, «пара» к книге «Разделенное «я», написанной вами. А вот и его фраза, которую вы очень любите цитировать в своих сочинениях: «Кажется, нет другой такой силы, как другая личность, способной оживить для вас мир, или же – взглядом, жестом, словом – свернуть реальность, в которой вы пребываете». Недавно я узнал, что Гоффман умер. Вы когда-нибудь встречались с ним?
Л.: Всего раз, встреча продолжалась шесть или семь часов. Больше наши дороги не пересекались, хотя могли бы… Это была одинокая, такая одинокая душа. Мы познакомились то ли в 1961, то ли в 1962 г. Не помню, написал он к тому времени свою книгу «Приюты» или еще нет. Он предложил увидеться в кафе-молочной на окраине Беркли.
Был примерно час ночи, когда я вышел оттуда. Мы никогда не виделись, не знали друг друга по фотографиям, но узнали друг друга сразу же. Он напоминал пса – очень живого, очень сообразительного и очень настороженного. Он не особенно испугался меня, нет, не думаю, но в его облике была смесь отваги со страхом, так он смотрел в лицо ужасной действительности, решившись от отчаяния не придавать ничему значения. С Гоффманом было бесполезно искать утешения в трансцендентном. Он мог бы сказать вам: «Возможно, для Бога у него в небесах все хорошо, но – не для меня».
В этом отношении он был второй Джулиус Хенри, чья книга «Пути к безумию» – одна из лучших, когда-либо написанных о шизофрении. Хенри умер вскоре после того, как написал свою книгу. Проводя исследования, он жил в нескольких семьях, где были шизофреники. Кажется, его с головой захватил этот ужас, когда люди уничтожают себя, обращают свою жизнь в пустоту и муку. Хенри был потрясен, но заключил, что в данных социоэкономических условиях любая попытка что-либо изменить здесь скорее увековечит проблему.
Инт.: А о вашей встрече с Гоффманом что скажете? Что-нибудь из нее вышло?
Л.: В определенном смысле, мы оба понимали такие вещи, как происходящее между людьми помимо их сознания… зависящее от ситуации, в которой люди встречаются, малейшее движение глаз. Это надо учесть, а вообще встреча была немного скучной – разве что рассказали друг другу забавные случаи.
Инт.: Это звучит как один из ваши «Узлов»: вы знаете, что он знает, и он знает, что вы знаете, что он знает.
Л.: Именно! Он мне на самом деле сказал, что считает, будто я стал бы думать иначе, если бы провел – инкогнито – какое-то время в стационаре для душевнобольных… как пациент… если бы я на практике пережил смену ролей. Я ему сказал, что у меня духу не хватит сделать такое. Он сам на это не решился, хотя работал младшим физиотерапевтом в больнице Сент-Элизабет. Мне никогда не хотелось изображать из себя пациента, да я думал, и незачем… Я сказал ему: пусть сам попробует, если хочет.
К этой встрече был удивительный «постскриптум» – несколько месяцев спустя я услышал, что его жена покончила с собой, бросившись с моста Гоулден-Гейт. Карл Юнг говорил о браке как о неизменной зависимости между «содержащим» и «содержимым». Один человек «содержится» в другом на уровне эмоций, или интуиции, или интеллекта, или же духа. Гоффман был таким блестящим аналитиком, что живущий с ним не мог не чувствовать себя стесненным из-за способности Гоффмана – что бы ни происходило – оставаться вне, за пределами происходящего. Он был всегда вовне вещей, так сказать, накладывал рамку на бытие. Впрочем, мы рядом друг с другом чувствовали себя совершенно раскованно, нам с Гоффманом, повторю, почти нечего было сказать друг другу.
Гоффман, однако, – лишь одна из родственных душ. Еще был, конечно, Грегори Бейтсон, а также Дон Джексон – тоже зачинатель семейной терапии. Джексон отличался необыкновенной наблюдательностью, компетентный из компетентных был человек, но заводился.
Инт.: Заводился?
Л.: Да. Кажется, Оскар Питерсон3 говорил так о Дейве Брубеке4, рассказывая, как с концертами джаз-музыки они следовали друг за другом по гастрольным маршрутам. Питерсон говорил, что с ужасом садился за рояль, на котором до него играл Брубек, ведь тот оставлял с десяток струн порванными, и рояль просто выходил из строя. Ясно, говорил тогда Питерсон, Брубек «завелся». Приедет, «заведется» и уезжает – в великом бетховенском неистовстве.
И был, конечно же, Бейтсон. Мне не особенно нравился Грегори. Я хочу сказать, что уважал его, но чтобы он мне особенно нравился – нет. Завершая работу над своим проектом в Пало-Альто, он пришел к тому же выводу в отношении семей шизофреников, что и Джулиус Хенри. А тогда просто перестал заниматься этими семьями с их, как он выражался, «бездумной жестокостью». Под конец жизни ему все это ужасно надоело. Он заинтересовался дзэн-буддизмом. Он знал тибетского монаха, который утверждал, будто является неким перевоплощением древнего существа. Этот тибетский друг однажды спросил Бейтсона, согласен ли он молиться, чтобы человеком войти в новую жизнь. На что Бейтсон ответил: «Нет, спасибо. Я сделал свое и, надеюсь, в последний раз».
Инт.: Из группы ученых, о которой мы говорим, вы, возможно, лучше других известны широкой публике. В 60-е годы вы были властителем дум. Такими книгами, как «Разделенное «я» и «Политика опыта», вы сумели привлечь к себе сотни тысяч, в которых пробудили как будто тайный ключ мысли. Напрашивается сравнение со способностью, о которой вы только что упоминали в связи с Гоффманом: способностью занять место наблюдающего извне, видеть бытие с метауровня. Мало кто из представляющих нашу науку вызывал такой отклик масс, какой удалось вызвать вам. Как вы справляетесь со своей популярностью?
Л.: Ну, так, как видите …
Инт.: Сегодня на вашем семинаре мне показалось, что вам было скучно. Ведь скучали?
Л.: Да, чудовищно.
Инт.: Мне показалось, будто вы перенеслись в какое-то иное пространство. Меня огорчило ваше отсутствие.
Л.: Я присутствовал.
Инт.: В самом деле? Впечатление было, будто вам в тягость говорить то, что вы говорили.
Л.: Таким способом я и присутствовал. Никто из других присутствовавших не смог по-настоящему вовлечь меня в разговор. И я решил, что самый лучший способ обнаружить перед другими мое место в мире вещей – вести себя именно так.
А сейчас, если вы попросите меня объяснить разумно этот способ, я скажу, что он – от сознания, что я не человеческое существо, существуя как человеческое существо. Очень немногие в любом поколении людей понимают, в чем суть человека. Ну, и толкуя этот предмет дальше, скажу, что за всю свою жизнь с единицами мог говорить на одном языке.
Инт.: О сути человека, какой она вам представляется, в 60-е годы вы, кажется, могли говорить на одном языке с сотнями тысяч людей в этой стране. Вероятно, число ваших единомышленников значительно уменьшилось с тех пор. Роль властителя дум уже не ваша – вы согласны?
Л.: Думаю, в настоящее время мою роль в общественной, культурной жизни, в профессиональной сфере определяю не я – люди.
Инт.: Так всегда было – разве нет?
Л.: Да. Теперь люди не знают, что обо мне думать: то ли я полупрофессионал-полупенсионер, то ли вообще вычеркнут. Это не так. Я по-прежнему пишу книги. Просто в Америке их больше не читают.
Инт.: А в других странах?
Л.: О, там иначе. Мои последние книги «Ты меня любишь?» и «Разговоры с детьми», о которых в Америке почти никто не слышал, – бестселлеры в Италии, Западной Германии, Швейцарии. Мои последние работы повсюду в Европе считаются актуальными. Недавно мне говорили, что на книжной полке студента любой европейской страны я занимаю место между Карлом Марксом и Карлосом Кастанедой.
Инт.: И почему же, как вы думаете, в этой стране не читают ваших последних книг?
Л.: Способ моего самовыражения как писателя уже не находит широкого отклика у вас в стране после «Узлов». Тогда я попробовал не говорить, что вижу, но дать картину виденного. Хотел изобразить местность, а не чертить карту местности. Причина, по которой американцы не воспринимают нынешнее мое послание, в том, что они слишком отдалены от всего этого. И зачем им картина, если они всегда предпочитали карты. Мне говорили, что лучший способ вернуть себе популярность в вашей стране – написать учебник.
Инт.: Что-то вроде путеводителя: откуда – куда? Учебник?
Л.: Ну, «Мемуары ставшего психиатром».
Инт.: Уже автобиографию?
Л.: Нет, нет. Просто репортаж из того «пункта», в котором я оказался в настоящий момент.
Инт.: Разрешите подробнее расспросить вас об этом «пункте». Картина поздних периодов жизни Эрвина Гоффмана, Грегори Бейтсона, Джулиуса Хенри, ваших коллег по авангарду в сфере общественных наук, как вы ее нарисовали (картина довольно мрачная). Все это были люди редкой восприимчивости и зоркости, но из сказанного вами складывается впечатление, что они достигли некоего интеллектуального и духовного «плато», выше которого не смогли подняться. Что вы скажете о себе?
Л.: Не вписывайте меня в эту картину.
Инт.: Хорошо, что вы делаете, чтобы не оказаться пленником собственной известности, собственного успеха?
Л.: Не знаю… ничего Божьей милостью. Я большой почитатель Ноуэла Кауарда, который прекрасно научит, как находить радость и удовольствие в успехе.
Инт.: Как вам удается поддерживать форму – сохранять «свежесть» мысли?
Л.: Я не накапливаю опыт. Я всегда должен начинать от черты. Поэтому сейчас, как и тридцать лет назад, я всегда рискую. Все для меня так же ново, загадочно, так же пленяет, так же радует. Больше радует, чем прежде.
Инт.: Мы сегодня говорили с вами, а я испытывал странное чувство, что хожу кругами: задавал вопросы, не будучи уверенным, что вы ответили на предыдущий.
Л.: О, это проблема, которую со мной много обсуждал Грегори Бейтсон. Он пытался найти способ, чтобы донести до других свой взгляд на вещи, и убеждался, что и он, и другие трансформируют первоначальное восприятие действительности и что это – единственный способ. Невозможно передать свой «взгляд» другому. Мне кажется, Бейтсон умер, проиграв и смирившись со своим проигрышем. Он чувствовал, что не сможет выразить себя так, чтобы его поняли. Чтобы поняли – людям надо переменить свой взгляд на вещи.
Инт.: То есть, по-видимому, пришел к заключению, что лишь малую толику опыта, доступного человеку, можно передать с помощью такого инструмента, как рациональный ум.
Л.: Возможно. В предпоследний раз, когда мы встречались, я спросил Бейтсона, кого бы он назвал святым. Он, без промедления, очевидно, давно обдумав вопрос для себя, ответил: «Святой – это тот, кто видит вещи как они есть и не раздражается». Бейтсон, конечно же, раздражался. Он не считал себя святым. И я себя – не считаю.
ПУТЬ ЭРИКСОНА
Очерк о Милтоне Эриксоне
Сентябрь-октябрь 1983
В последних числах ноября этого года две с половиной тысячи психотерапевтов съедутся на Второй международный конгресс по эриксоновскому гипнозу и психотерапии – на встречу, посвященную методам, разработанным Милтоном Эриксоном. О притягательности подобной встречи для занимающихся психотерапией даст понять хотя бы история, которую собравшиеся на Первый конгресс, устроенный в 1980 г., вскоре после смерти Эриксона, услышали от Джея Хейли – он открывал встречу. Хейли, своими работами способствовавший тому, что об Эриксоне разнеслась слава чародея, выступая, вспомнил, как благодаря Грегори Бейтсону впервые попал на семинар к Эриксону – еще в начале 50-х годов. «Бейтсон позвонил Эриксону в его отель в Сан-Франциско (мы были в Менло-Парке5) и спросил, можно ли мне к нему на семинар. Эриксон сказал: пожалуйста. Они немного поговорили, Бейтсон повесил трубку и объявил: «Этот человек будет мною манипулировать – он хочет заполучить меня в Сан-Франциско, чтобы я пообедал с ним». Любопытствуя, о какой манипуляции речь, я спросил: «Что он сказал вам?» Бейтсон ответил: «Он сказал: почему не приезжаешь в Сан-Франциско пообедать со мной?» Даже в ординарной фразе Эриксона Грегори Бейтсон, как и другие, страшившийся его могущества, предполагал ловушку».
То представление об Эриксоне, которое пробуждало у Бейтсона благоговейный страх, распространенное сегодня, только добавляет магнетизма этой легендарной фигуре. Созданный Хейли, приводившим поразительные случаи успешного лечения в книге «Необычная терапия», расцвеченный в десятках недавних публикаций, анализирующих хитроумные эриксоновские способы многопланового общения, образ Эриксона, как он существует в психиатрии, – это целитель-чудодей, обладатель безграничной личной силы. По словам нейропсихолога Роберта Мастерса, Эриксон «вероятно… самый великий психотерапевт нашего времени и, похоже, ведущий авторитет как в области вербального, так и невербального общения».
Да, несмотря на все написанное о нем, на старательные попытки многих и многих разобраться, в чем же «терапия» Эриксона и почему она столь эффективна, флер таинственности по-прежнему окружает его способ врачевать души. Хейли, учившийся у Эриксона более двадцати лет, на первом эриксоновском конгрессе так и высказался: «Дня не проходит, чтобы я не использовал в своей работе что-нибудь из того, чему научился у Эриксона. И все же его главные идеи я лишь схватил. И думаю, если бы я глубже понял Эриксона, когда он объяснял, как менять людей, я бы значительно обновил свои приемы».
Пытаясь приподнять покров тайны, окутывающий эту личность, оценить вклад Эриксона в развитие психиатрии и его значение для нашей психотерапевтической практики, мы прежде всего поражаемся иронии эриксоновской судьбы. Во многих отношениях возможность Эриксона проявить себя была ограничена чрезвычайно, если сравнивать почти с каждым из нас. Он страдал дислексией, нарушением слуха, цветовой слепотой. В семнадцать лет парнишка с фермы в штате Висконсин заболел полиомиелитом, повторно – редчайший случай – поразившим его в возрасте пятидесяти одного года. Последние тринадцать лет жизни, когда многие учились у него, когда его ученики уже стали знаменитыми, Эриксон был прикован к инвалидному креслу. Развивать способность двигаться, владеть речью (на это он затратил целую жизнь) Эриксону приходилось с частично парализованными губами, смещенным языком, половиной диафрагмы – другую сковала болезнь.
Первый приступ полиомиелита привел почти к полному параличу. Если верить рассказам о выздоровлении, надо признать, что Эриксон отнесся к своей болезни с удивительным присутствием духа и непреклонной решимостью одолеть ее. Он не был раздавлен, наоборот, физическая немощность стала для него теми «лабораторными условиями», в которых Эриксон и развил свои способности, сделавшие его несравненным психотерапевтом: необычайную наблюдательность, глубокое проникновение в микропроцессы, из которых складывается навык, волевое «включение» запасной, обычно недооцениваемой энергии организма.
В книге «Исцеление гипнозом» Эрнест Росси упоминает почти академическую отстраненность, с которой юный Эриксон вникал в свое состояние. Росси пишет о том, как парализованный юноша открыл для себя «главные идеомоторные принципы гипноза… когда мысль или идея движения может повести к автоматизму действительных телодвижений», и о том, как «Милтон, напитывая себя воспоминаниями о своих ощущениях, пробовал заново научить подвижности свое тело. Он часами смотрел, например, на свою руку и вспоминал, что ощущали пальцы его руки, хватавшей вилы. Постепенно он обнаружил, что пальцы начали подергиваться и слабо, несогласованно двигаться. Он не отступал, пока движение не сделалось явным, и уже смог сознательно контролировать работу пальцев.
Позабыв обо всем на свете, Эриксон следил за своей крохотной сестренкой Эдит-Кэрол, только начинавшей ходить. Много лет спустя он рассказывал об этих часах усердного наблюдения: «Я научился вставать, видя, как моя малышка-сестренка этому училась: надо опереться обеими руками, развести ноги, делая упор на коленки и на ту руку, которая помогает выпрямиться. Сохраняя равновесие она покачнулась назад… вперед. Чуть согнула коленки, стараясь удержать равновесие. Голова следует за движением балансирующего тела. И рука с плечом тоже… Поставила одну ножку вперед, пытаясь устоять. Шлепнулась. Еще раз все сначала».
Наконец Эриксон справился с недугом настолько, что мог передвигаться на костылях, а потом – опираясь на палку. Но до конца жизни периодически страдал головокружением, расстройством ориентации, знал приступы ужасной слабости. По словам Росси, «каким бы хорошим ни было его самочувствие, не отступала пожизненная угроза внезапной боли и недееспособности».
Навсегда осталось с Эриксоном после первого приступа полиомиелита и отличало его не просто стоическое умение жить полной жизнью, несмотря на воздвигнутые болезнью преграды, но убежденность: ограничения большей частью порождаются психикой человека. Выпавшие на его долю физические страдания каким-то образом пробудили Эриксона от транса повседневности, в котором мы обычно не отдаем себе отчет о наших возможностях. В процессе выздоровления Эриксон, кажется, выработал взгляд на жизнь как на длительный эксперимент, а одно из самых непреодолимых жизненных препятствий выявило в нем изобретательность, творческую силу и железную волю.
Болезнь, поразившая Эриксона в юные годы, заставила его заново обучаться чувственному восприятию и словно приоткрыла ему верхний уровень субъективной реальности. Он освоился с некоторыми неуловимыми, обычно не замечаемыми состояниями, которые и придают миру ощутимую прочность. Он открыл, что большинство «правил», ограничивающих человека в жизни, построено на спорных суждениях, а не на фактах. Много лет спустя он высказался так: «В обыденной жизни, люди, как правило, реагируют, подчиняясь поведенческим схемам… Трудно даже представить, насколько каждый из нас скован, «схематизирован». Если, конечно, вы не Милтон Эриксон…»
Можно сказать, что путь Эриксона к выздоровлению послужил основой для некоторых его наиболее эффективных приемов психотерапевтического воздействия. Развитая способность осознавать малейшие сокращения мышц своего тела сделала Эриксона как психолога необыкновенно восприимчивым к едва заметным мышечным «реакциям» других. Конечно же, собственный опыт проглядывает за соображениями Эриксона, что «заболевания психогенного или органического характера могут быть сведены к своего рода шаблону – особенно это касается расстройств психогенного характера; разрушение шаблона – возможно, лучшее лечение. Часто даже незначительного воздействия достаточно, если болезнь не запущена».
Справившись с недугом, Эриксон поступил в университет штата Висконсин, чтобы изучать психологию, и увлекся гипнозом. Новый интерес помог ему еще больше развить редкую способность концентрироваться, а также позволил применить умение контролировать внутренние процессы собственного организма для воздействия на других. За изучение гипноза Эриксон взялся так же рьяно, как преодолевал болезнь. Еще студентом он показал себя блестящим гипнотизером, воздействию которого подчинялись сотни самых разных людей. С опытом к нему пришло убеждение, что измененные состояния сознания и транс – часть повседневной человеческой реальности. «Это убеждение, – пишет Эрнест Росси, – стало основополагающим принципом его дальнейшего изучения психопатологии, а также при формировании его подхода к гипнотерапии, подхода естествоиспытателя и практика».
Последующие пятьдесят лет Эриксон разрабатывал поразительные по тонкости методы выявления и разрушения патологического «шаблона», которые в корне отличались от общепринятых в психотерапии того времени. Начиная с раннего экспериментирования в области гипноза, работа стала «стилем жизни» Эриксона. Хейли писал: «У Эриксона было две страсти – гипноз и психотерапия… Человек работал по десять часов в день шесть или все семь дней в неделю, занимаясь терапией. Начинал в 7 утра и часто заканчивал в 11 вечера. Каждый выходной или принимал пациентов, или разъезжал с лекциями».
Знавшие Эриксона утверждали: было трудно отделить человека от врача. В отличие от многих из нас, у него не было двух «я»: одного для служебного «пользования», другого – для личного. «С ним вы бы не сели поболтать, – вспоминает Джеффри Зейг, ученик Эриксона, а теперь президент Общества Милтона Эриксона. – Он беспрерывно работал, беспрерывно оставался Милтоном Эриксоном, а значит, всегда себя отдавал общению, неважно, кто сидел перед ним. В этом смысле он делал, не прерываясь, свое дело гипнотизера, психотерапевта, учителя».
Разумеется, для Эриксона работа была способом жить, и поэтому в своей концепции лечения он отказывался от некоторых произвольных, по его мнению, условностей, обычно соблюдаемых в психотерапевтической практике. Что характерно для его подхода? Эриксон не ограничивал время, которое мог посвятить больному. «Эриксон изумлял тем, сколько времени и энергии находил для нуждавшихся в помощи, – говорит Зейг. – Если он брался кого-то лечить, он в буквальном смысле слова делал все, что был в силах сделать, чтобы помочь человеку».
Желание Эриксона протянуть руку помощи больному и умение принять на себя любую, необходимую на его взгляд роль, не вызовут сомнений, когда вы прочтете о случае с девятилетней болезненно замкнутой девочкой. Этот случай, рассказанный Эриксоном, Хейли приводит в своей книге «Необыкновенная терапия». Как только родители спрашивали ее о проблемах в школе, недоумевали, почему она избегает сверстников, раздраженная девочка, в слезах, твердила: «Я просто ничего… ничего не могу!» Озабоченные школьными проблемами дочери родители появились у Эриксона. Он же обратил внимание на другое – девочку не манила площадка для игр. Рассказ Эриксона о способе, которым он действовал в этом случае, многое разъяснит тем, кто считает, будто эриксоновский метод «короткой» терапии – легкий и прямой путь от проблемы пациента к необходимым переменам. Рассказ также будет полезен последователям Эриксона, слишком усердствующим в старании соблюдать профессиональный этикет. «Девочка отказывалась идти ко мне на прием, поэтому я приходил к ней домой каждый вечер. Я узнал, что ей не нравятся какие-то девочки, ведь они только и делают, что играют в мяч, катаются на роликах или прыгают через скакалку – «ничего интересного»…
Я узнал, что у нее тоже были шары, но она играла «ужасно». Объяснив, что после перенесенного в детстве паралича плохо владею правой рукой, я поспорил с малышкой, что могу играть «ужаснее» ее. Она приняла вызов. Несколько вечеров – и дух соревнования ее захватил, установился контакт, и мне было уже нетрудно вызвать у нее легкий и средней глубины транс. Какой-то кон она играла в состоянии транса, какой-то – пробудившись. Через три недели она сделалась классным игроком в мяч. Но ее родители были очень недовольны явным отсутствием у меня интереса к трудностям девочки в школе».
Эриксон – на спор – вовлек девочку и в другие спортивные игры, а через несколько недель она не только полюбила кататься на роликах и прыгать со скакалкой, но и начала тренировать своего увечного товарища по играм. И тогда Эриксон «повысил ставку».
«Я предложил ей гонки на велосипедах, подчеркнув, что хорошо езжу на велосипеде, как она знает. Хвастаясь, я объявил, что могу обогнать ее, – лишь бы она ответила на вызов. Она обещала, что все равно постарается изо всех сил. У нее уже полгода был велосипед, но даже проехать на нем до конца квартала она не желала.
В назначенное время она появилась с велосипедом и потребовала: «Давайте по-честному, а то вы будете поддаваться. Вы тоже старайтесь. Я знаю, вы быстро ездите. Я буду смотреть, чтобы вы не жульничали».
Я сел на свой велосипед – она за мной на своем. Она не знала, что двумя ногами крутить педали мне тяжело, я работал только левой. Видя, как я усердно жму на обе педали, а скорости не прибавляется, она убедилась, что все «по-честному», обогнала меня и победила, к великой своей радости.
Это был последний сеанс терапии. Вскоре в классе она стала чемпионкой по игре в мяч и «обскакала» всех девочек со скакалкой. Ее успехи в учебе тоже были значительными.
Через несколько лет она разыскала меня, чтобы получить ответ: как я ухитрился сделать ее победительницей в велогонке. Научившись играть в мяч, управляться со скакалкой и ездить на роликах, она поверила в себя, хотя не слишком высоко оценивала свои успехи, ведь соревновалась с инвалидом. Но велосипед – совсем другое. Она видела, что я был тренированным велосипедистом и не собирался ей уступать. То, что я по-настоящему старался, но она выиграла у меня, убедило девочку: она «может все». Она воспряла духом, школа со всеми требованиями теперь была просто «площадкой», где есть возможность соревноваться».
Интересно, что эта маленькая девочка думала о взрослом дяде, который так стремился проникнуть в ее мир, так упорно старался заставить ее расширить для себя область возможного. Вероятно, она согласилась бы с Джеффри Зейгом, как и многие излеченные Эриксоном, – что «если вы пациент Эриксона, то чувствуете, что вы для него – центр вселенной». Замечательно умение Эриксона воздействовать на людей и убеждать, и все же успех Эриксона-целителя – во многом от того, что пациент чувствовал: еще никто не относился к нему с таким вниманием, еще никто его так не понимал.
К концу жизни из-за недугов Эриксон сократил деловые встречи с группами специалистов, приезжавших со всех концов страны к нему домой в Феникс на семинары. Что это были за встречи? Работая даже с несколькими людьми одновременно, Эриксон умел установить необычайный по глубине контакт с каждым. Причина тут не столько в непринужденности Эриксона при общении с людьми своей профессии, сколько в его даре быть, говоря словами Роберта Мастерза, «всецело с вами – чему, прожив жизнь, научаются единицы». Рассказ семейного терапевта Нила Шиффа о семинаре с Эриксоном даст понять, что вы испытываете в присутствии этого человека.
«Я заметил сразу сидевшего справа от меня в инвалидном кресле и безмятежно глядевшего в окно уж не знаю, на какие красоты, сухонького, седого старичка с аккуратно подстриженными усами, одетого во что-то вроде пижамы пурпурного цвета. Я был потрясен. Я быстро прошел к стулу и сел. Несколько минут – и фигура в инвалидном кресле неожиданно ожила. Посмеиваясь, явно довольный собой, человек задал вопрос: «В чем дело?» – и невинно добавил: «Мы все тут враги». Он, кажется, был уже совсем не тем, кого я увидел, не съежившимся калекой – другим человеком.
Семинар начался. Никто не представился. Эриксон передал мне лист бумаги и попросил кратко указать биографические сведения. Я еще только приходил в себя от потрясения, испытанного при виде этого необыкновенного человека, когда услышал, как он очень отчетливо выговорил фразу, которая, несомненно, относилась ко мне. Но он не смотрел в мою сторону. Казалось, слова слетают не с его губ. Казалось, голос идет из пустоты в центре комнаты. Ощущение было ни с чем не сравнимое, я пришел в замешательство. Не осведомленный о разыгрываемом действе, я сидел, как воды в рот набрав, и оглядывал комнату. Фраза прозвучала в форме вопроса, но никто из присутствующих, кажется, не собирался на нее отвечать. Следующие пятнадцать минут он, похоже, читал мои мысли. Возможно, и с другими участниками семинара он поступал так же – не знаю, не спрашивал. А говорил он о нескольких важных событиях в моей жизни, причем описывал все в подробностях. Потом сделал несколько таких замечаний, будто знал, о чем я думал накануне вечером… что меня беспокоило. Пораженный, полностью в его власти, я четыре с половиной часа слушал этого человека».
В сфере семейной терапии воздействие Эриксона особенно заметно, когда речь идет о различных детально продуманных терапевтических стратегиях. Мнение об Эриксоне как о непревзойденном стратеге в психотерапии – отправная точка в книге Хейли «Необыкновенная терапия», хотя Хейли и подчеркивает, что «Эриксон не создал метода… Если какой-то прием не работал, он пробовал другие, пока не находил нужный».
В последние годы жизни Эриксон все меньше полагался на сознательное планирование терапии. От чего он, кажется, получал удовольствие, так это от непредсказуемого, мгновение за мгновением переживаемого процесса. Он говорил о повышенной восприимчивости, о чуждой предубеждению и стереотипам линии, которой и советовал придерживаться своим ученикам. «Очень многие из психотерапевтов пытаются планировать: так и так они решат, – вместо того чтобы подождать стимулирующего мысль толчка и позволить бессознательному отреагировать на стимул, – однажды сказал он. – Я не делаю попыток выстраивать свою терапию – разве в самом общем виде, пунктиром. В таком общем виде, пунктиром выстраивает ее пациент… в соответствии со своими нуждами».
Одна из загадок эриксоновской терапии – как такой богато инструментированный метод может быть таким интуитивным, спонтанным. «Хотя я знал, что Эриксон был очень педантичен, когда делал свое дело, уже в начале ученичества у него я видел, что он работает во многом по наитию, – вспоминает Джеффри Зейг. – Потом я услышал, как Карл Витакер говорил, что «мышление у Эриксона, должно быть, правополушарное». Чем глубже я вникал в терапию Эриксона, тем больше склонялся к этому мнению. Интуитивность его метода шла от умения вчувствоваться в характер связи с любым человеком, с кем бы Эриксон ни работал. Описывать только технику и внешнюю тактику его терапии – значит не сказать о всегда попадавшем «в тон» терапевте».
Эриксоновская терапия вся в этом – в способности терапевта настраиваться на внутренний мир конкретного человека, которого он лечит. «Главное при работе с пациентами, – наставлял Эриксон учеников, – помнить, что каждый – индивидуальность. Нет двух абсолютно похожих людей. Нет двух людей, которые одно и то же предложение поймут одинаково. Поэтому не пытайтесь подгонять людей под ваше представление о том, какими им следует быть… пытайтесь нащупать представление людей о самих себе». Редкая проницательность позволяла Эриксону разглядеть для каждого свою, особенную схему реальности, определяющую поведение человека.
Обычно Эриксон быстро схватывал картину мира человека, который находился перед ним, и говорил и действовал исходя из этого. Это и имеют в виду, когда упоминают умение Эриксона «говорить на языке клиента». Разумеется, под требованием оценивать уникальность человека, с которым работаете, подпишется большинство психотерапевтов, но не надо забывать об этом требовании на деле, особенно когда внутренний мир пациента очень отличается от вашего. Именно способность Эриксона подстраиваться под людей, таких разных, часто с эксцентричным – до серьезных отклонений – поведением, а в конечном счете помочь им и сделала его знаменитым. По словам Хейли, «Эриксон чувствовал себя одинаково легко как с бредящим психотиком, так и с малым ребенком».
Из следующего хрестоматийного случая не только видно, что Эриксон всегда был готов тратить себя без остатка, приложить все старания, чтобы перенять «язык» пациента; пример также обнаружит перед читателями талант Эриксона соединять дисциплину и преданность работе с заразительной страстью к выдумке и игре. Возможно, от умения соединять эти «ингредиенты» и его редкая способность работать не зная усталости.
Душевнобольной по имени Джордж был не способен нормально разговаривать и уже пять лет, с тех пор как его поместили в психиатрическую клинику, вместо речи пользовался «мешаниной слов» (на языке медиков это называется логорея). Эриксон ознакомился с историей болезни пациента и переписал приводившиеся примеры логореи. Эриксон изучил примеры и, наконец, натренировался импровизировать по «схеме» Джорджа. А потом провел, можно сказать, самую сложную «стыковку» в истории психотерапии. Вот рассказ Эриксона.
«Автор (Эриксон) начал с того, что ежедневно усаживался на скамейку рядом с Джорджем и молчаливо просиживал какое-то время, постепенно увеличив продолжительность «сеанса» до часа. В следующее сидение автор, адресуясь в пространство, отчетливо назвал себя. Джордж не ответил.
На следующий день автор опять назвал себя, обращаясь к Джорджу. Тот в ярости изрыгнул свою «мешанину слов», на которую автор вежливо и участливо ответил равной по продолжительности тирадой из тщательно подобранной своей «мешанины». Джордж был явно озадачен и, когда автор «высказался», поддержал общение еще одной бессмысленной фразой, произнесенной на этот раз с вопросительной интонацией. Автор, будто давая ответ, принялся артикулировать бессмыслицу.
Полдюжины «реплик» с обеих сторон – и Джордж иссяк, а автор быстро покинул его и отправился заниматься другими делами.
На следующее утро имело место взаимное приветствие из «мешанины», но оба назвали друг друга по имени. Дальше Джордж произнес длинную «речь» из словесной окрошки, на что автор любезно отозвался подобной же «речью». За «речами» были «реплики» – разные по длине, абсурдные цепочки слов. Когда Джордж смолк, автор вернулся к своим обязанностям в клинике.
Встречи в том же духе продолжались еще какое-то время. Но однажды Джордж вслед за ответным пожеланием доброго утра разразился безумной «речью» на целых четыре часа. Автор был вынужден пожертвовать ленчем, чтобы отвечать по всем правилам. Джордж слушал очень внимательно и откликнулся двухчасовой «речью». Автор, изнемогая, тоже два часа нес ахинею. (Джордж весь день поглядывал на часы).
Следующее утро началось с общепринятого взаимного приветствия, хотя Джордж добавил к своему две абсурдные «фразы», на которые автор ответил тоже двумя абсурдными. Джордж сказал: «Говорите дело, доктор». «Охотно. Как ваша фамилия?» «О’Донован. Уж давно никто из умеющих говорить не спрашивал. Шестой год в этой вшедавильне…» (и Джордж добавил две-три «фразы» бессмыслицы). Автор сказал: «Рад узнать вашу фамилию, Джордж. Пять лет – долгий срок…» (Затем последовали две-три «фразы» соответствующей галиматьи).
Дальше, как и можно было ожидать, Джордж поведал свою историю, порой приправляя повествование «щепоткой» бессмыслицы, – в ответ на расспросы, благоразумно разбавленные бессмыслицей. Лечение теперь давало эффект, и через год, в течение которого редкие приступы логореи сменились еще более редкими, Джордж выписался из клиники. Он нашел работу и посещал клинику все реже и реже – чтобы сообщить об успешно идущей адаптации. Впрочем, неизменно начинал или заканчивал отчет с абракадабры, ожидая ответной от автора. Мог при этом, скорчив гримасу, прокомментировать: «В жизни не без абсурда – а, доктор?» Он ждал разумно высказанного согласия с его утверждением, затем отпускал бредовое «замечание».
Через три года после того, как Джордж покинул клинику и успешно налаживал свою жизнь в обществе, контакт оборвался. Напоследок была оптимистичная открытка из другого города – краткое, но удовлетворительное резюме его устройства в новых условиях. Подпись – правильная, если не считать, что за именем тянулся хвост бессмысленно смешанных букв. Адреса он не указал. Так он завершил историю взаимоотношений на своем уровне понимания».
И с пациентами вроде Джорджа, и с начинающими психотерапевтами, приходившими учиться к нему, Эриксон всегда умел установить контакт, уважая индивидуальность человека. Возможно, поэтому многие из его учеников стали известными специалистами-практиками и педагогами. У Эриксона, похоже, не было потребности ставить свое «клеймо» на учениках или подталкивать к бунту талантливых людей, которых он наставлял.
Чем Эриксон привлекал своих учеников? «Никогда нельзя было предсказать, что Эриксон сделает, – говорит один из них, Стивен Ланктон, автор недавно вышедшей книги об эриксоновской терапии «Ответ изнутри». – Он всегда был «разным», всегда пробовал идти новым путем. С истинным наслаждением он постоянно открывал для себя неизвестное и притягивал людей с тем же вкусом к новизне».
Описывая эриксоновский «генеративный» стиль обучения, Ланктон вспоминает, как Эриксон мог преподать «урок», из которого ученик не просто извлекал мораль, а запоминал его на всю жизнь. «Как-то вечером мы вместе смотрели телевизор, – рассказывает Ланктон, – шла реклама. Эриксон, всегда «включенный в работу», попросил меня убрать здоровенный булыжник, который подпирал дверь, чтобы не закрывалась. Я не рассчитал веса «камешка», поднял, качнулся вперед и чуть не хлопнулся на пол. Эриксон обернулся ко мне и сказал: «Вспомнишь в другой раз, когда надумаешь сосать палец». И все.
Потом я не раз мысленно возвращался к этим его словам. То мне казалось, он говорил о мнимой защищенности, то – что-то о моем душевном равновесии, а иногда я думал, что тогда он советовал не браться за вещи, которые мне не по силам. И десять лет пройдет, а я все буду размышлять об этих словах и уверен, увижу что-то еще».
Восхищение эриксоновской психотерапией сегодня у нас граничит с растерянностью – его «метод» трудно ужать до резюме, представить в виде главных идей, суммы основополагающих принципов. Эриксон был известен тем, что с подозрением относился к теоретическим обобщениям. Он не уставал повторять своим ученикам, что изучать человека, да и любой предмет, пользуясь жесткими правилами, – значит игнорировать фундаментальную реальность индивидуальных различий и пренебрегать важнейшим из инструментов психотерапевта – наблюдательностью.
Нам трудно определить эриксоновский «метод» – тогда имеет ли смысл вообще говорить об эриксоновской психотерапии? Для Эриксона, который всю свою долгую жизнь неутомимо экспериментировал, зрелище легионов, повторяющих шаг за шагом один, другой, третий… пятый из его подходов, вероятно, послужило бы доказательством того, что осталось непонятным главное в его работе. Если мы принимаем термин «эриксоновская терапия», давайте считать, что говорим об отношении психотерапевта к своему делу, давайте не будем сужать его до обозначения какой-то теории или набора приемов.
Для Эриксона психотерапия была непрерывным, поглощавшим его целиком вдохновенным трудом, а не занятием, которому отводились лишь часы. Всю жизнь его привлекал дух неизведанного, его пленяла в работе возможность безгранично расширить опыт. Неисчерпаемый оптимизм, самообладание и упоение многообразием мира позволяли ему всех, кто нуждался в его помощи, встречать смело, без предубеждения. Работая с пациентами, он не пользовался уже «расфасованными» приемами. Наградой за упорный труд и глубокое проникновение в собственную душу стало умение работая – творить. Психотерапия для него начиналась не с заимствованных идей, но была применением – в каждом конкретном случае – развитой им наблюдательности и накопленной за долгую жизнь мудрости. Эриксон был из тех редких людей, которые лучшее в себе всегда отдают на благо других.
И, видимо, самый надежный советчик тому, кто решил стать «эриксонианцем», сам Милтон Эриксон: «Не пытайтесь пользоваться чужими приемами… Не подражайте моей интонации, моему голосу. Найдите свой… Если бы я собирался работать с вами, я бы мысленно держал вас при себе, изучал бы ваши свойства, но оставался бы самим собой. Я пробовал копировать других, делая дело. Это вздор».
ОТ ИДЕОЛОГИИ – К ПРАКТИКЕ
Интервью с представительницами «Женского проекта» в семейной терапии
Май-июнь 1984
Не определяет ли практику семейной терапии стереотип принадлежности к полу? Не остается ли неучтенной необходимость рассматривать семью в более широком – социальном контексте? Не обязан ли психотерапевт противостоять позиции дискриминации женщин?
Такого рода вопросы уже пять лет поднимают Бетти Картер, Олга Силверштайн, Пегги Пэпп и Мэрианн Уолтерз, четыре организатора «Женского проекта» в семейной терапии. Было бы проще игнорировать «Женский проект» – конференции и монографии, подвергающие критике существующую практику семейной терапии; организаторы движения не были клиницистами и педагогами, широко известными за пределами своей страны, устроителями популярнейших семинаров.
Бетти Картер, соредактор издания «Жизнь семьи» (The Family Life Cycle), директор Института семьи в Уэст-Честере, получила признание за вклад в развитие теории систем Боуэна. Пегги Пэпп и Олга Силверштайн – знаменитые специалисты-практики в области «короткой» терапии по методу Майлана, разработанной Нью-Йоркским институтом Акермана. Мэрианн Уолтерз, в настоящее время директор Центра семейной терапии в Вашингтоне, штат Колумбия, – ведущий специалист-практик и педагог в области структурной семейной терапии.
В предлагаемом интервью Картер, Пэпп, Силверштайн и Уолтерз рассказывают о «Женском проекте» и об опыте приложения идей феминизма к практике семейной терапии.
Инт.: О чем я хорошо осведомлен, так это о заслуге «Женского проекта» в соединении идеологии феминизма с широкой практикой семейной терапии. С чего все началось?
Уолтерз: На взлете феминистского движения, в середине 70-х годов, я была директором Учебного центра семейной терапии при Детской консультативной клинике в Филадельфии. В то время всего две-три женщины занимали административные должности в консультации; большинство женщин – штатных сотрудников просили меня организовать группы, где бы они могли «подтянуться» – разобраться, что может женщина, практикующая в семейной терапии. Какие вопросы они задавали? Почему я не «берусь» за мужчин… Что влечет за собой критика женщиной мужчины – главы семьи… Почему обычно психотерапевты, работающие с семьями, «атакуют» женщину и добиваются перемен в семейном микроклимате за счет женщины … Как отражается наше фактическое устранение от власти в собственной «системе» на нашей профессиональной деятельности в качестве семейного терапевта…
Картер: Потом, кажется, в 1979 г., Мэрианн пригласила Пегги, Олгу и меня вместе с ней провести в ее консультации семинар «Женщины, работающие в семейной терапии». Мы собрались вчетвером, и я, помню, не могла отделаться от чувства, что затеваем что-то сомнительное. Мы все испытывали определенную тревогу.
Пэпп: Мы отдавали себе отчет, что отстраняем коллег-мужчин. И держались настороже.
Инт.: Это почему же? Что думали о вашей затее коллеги?
Силверштайн: Тогда, как и сейчас, подразумевалось, что мир строится по принципу дополнительности. Нельзя на самом деле брать чью-то сторону. Система есть система… всегда система. Зачем же мы утверждаем, будто у женщин в нашем обществе какие-то особые проблемы!
Уолтерз: Мы ставили под сомнение некоторые сакраментальные принципы семейной терапии, в особенности идею, что роли и функции в семье можно рассматривать в социально-политическом вакууме – вне связи с более широким контекстом. Мы взглянули на семью как на систему, служащую либо поддержанию, либо отрицанию неравноправия, закрепленного патриархатом. Наша цель была привести семейную терапию туда, откуда видна уже не проблема, но – хотя бы отчасти – ее решение.
Инт.: Когда вы впервые поняли, что многие из работающих в психотерапии разделяют вашу озабоченность положением женщины и состоянием современной семьи?
Силверштайн: Мы кое-что записали на пленку на первой, скромной по числу участников конференции, которую проводили в Филадельфии, в Детской консультативной клинике (присутствовало всего человек восемьдесят). Мэрианн решила, что нам следует прокрутить эти пленки на съезде ортопсихиатров. Нас в программе не было, поэтому мы просто повесили коротенькое объявление в холле отеля. Думали, что придет десять человек, но пришло почти пятьсот. Мы не предполагали такого интереса. Мы многому научились у женщин на съезде ортопсихиатров.
Уолтерз: Наше собрание оказалось продолжительным. И нам действительно бросили вызов. «Если вы серьезно настроены, – раздавалось из аудитории, – надо что-то делать, чтобы семейная терапия занялась женским вопросом. Мы хотим, чтобы вы взяли на себя руководство». Нас взволновал такой глубокий отклик, и мы почувствовали, что получили мандат… нас уполномочили продолжать дело.
Инт.: Какие из вопросов на том собрании были самыми важными?
Картер: Женщины-психотерапевты говорили, что у них нет власти на их рабочих местах. «Как я могу, – говорили они, – сделать то-то и то-то в учреждении, где…» И дальше принимались рассказывать о порядках в учреждении.
Уолтерз: Долго обсуждался вопрос об изменении отведенной женщине роли, дискутировали о том, как отвечать на эту перемену, – и в клинике, и самим женщинам в тех системах, куда они включены: на службе, в семье, в политике.
Пэпп: Часто раздавался примерно такой недоуменный возглас: «Как же увязать системный подход в работе и особый женский вопрос?» Но снова и снова звучала варьируемая на все лады фраза: «Почему же семейная терапия, претендующая на беспристрастность, почти всегда кончаете тем, что перекладывает вину на женщину за любые осложнения с детьми?!»
Картер: Кто-то на собрании поинтересовался: «Какой процент занимающихся семейной терапией составляют, по-вашему, женщины?» Мы, прикинув, сказали: вероятно, 70—80%. Тогда та же участница спросила: «Какой процент ведущих психотерапевтов, занимающихся семьей, – женщины?» Минимум – согласились мы.
Инт.: К тому времени, когда ортопсихиатры собрались на свой съезд, они уже, думается, имели за плечами опыт семинаров, публичных дискуссий по женскому вопросу, идеи феминизма уже проникли в эту среду. Почему, как вы считаете, вашей четверке удалось привлечь такое внимание?
Картер: Потому что мы делали упор на практику. Мы касались политики, но главное – старались увязывать идеологию с практикой.
Инт.: Каким вопросом вас больше всего озадачили?
Картер: Наверное, вот этим – как можно заниматься семейной терапией, не становясь защитником патриархальных, консервативных представлений, которые символизирует традиционная семья? Иными словами, как можно быть одновременно феминисткой и работать в семейной терапии?
Инт.: Сблизившись друг с другом на почве женского вопроса, вы сами продолжали работать в прежнем направлении или что-то переменилось?
Картер: Помню, я буквально места себе не находила два-три дня перед большой конференцией, которую мы устроили после той встречи с ортопсихиатрами. Мы ведь договорились, что будем регулярно устраивать конференции, чтобы распространять наши идеи. На большой конференции – она проводилась в Нью-Йорке – я собиралась представить тему повторных браков. Обычно, если спросить меня о таких семьях, я поведу речь о треугольниках, семейных структурах, тому подобном. Но перед нью-йоркской конференцией я ломала голову: каким образом все это увязать с женским вопросом? Я поняла, что у меня не получится гладкого выступления. Я просто не могла соединить мои идеи и клинические наблюдения в убедительное целое, что обычно мне давалось без усилий по любой теме, имеющей отношение к семейной терапии. Я чувствовала, что я только учусь анализировать привычный материал новым способом.
Пэпп: Я перед нью-йоркской конференцией вспоминала один случай и неожиданно увидела все в ином свете. К тому времени я уже имела свою пленку, на которой был записан случай семьи с подростком, страдавшим суицидным синдромом; о матери в такой семье обычно говорят – деспотичная, властная. Прежде всякий раз, когда я прокручивала пленку, иллюстрируя тему подросткового периода, аудитория единодушно осуждала мать; считалось, что мать слишком вмешивается, мать – главная проблема семьи. Но готовясь к нью-йоркской конференции, я увидела все иначе. Я поняла, что муж этой женщины, по существу, отсутствовал в семье и что женщина несла целиком и полностью ответственность за ребенка. Это была типичная «начальничья жена», сама она никогда не работала и только мечтала о том времени, когда муж выйдет на пенсию. А тогда, как они планировали, супруги наконец насладятся жизнью. Планы планами, а муж сменил работу, когда их ребенку исполнилось восемь, и следующие пять лет практически не бывал дома. Чем еще женщине оставалось жить? Они с мужем пришли к психотерапевту единственно потому, что их сын страдал депрессией и склонялся к самоубийству.
Начали заниматься семьей. Муж произвел впечатление нормального, на редкость рассудительного человека. Когда, по нашему настоянию, отец взял на себя заботу о ребенке, состояние мальчика намного улучшилось. А вот его мать оказалась на грани нервного срыва, она рыдала ведь мы отняли у нее ее «работу». Она отступила на задний план – и ее ребенок стал здоровее. Какой ей делать вывод? Она навредила своему ребенку… впустую прожита вся ее жизнь.
Мы с Олгой долго бились и нашли решение. Мы вернулись к тому случаю и сказали матери: «Нам ясно, что это вы… это ваша любовь, которую вы отдавали своему сыну все эти годы, подготовила нынешнюю перемену в нем – когда отец смог уделить мальчику больше внимания. Мы признаем вашу заслугу». Вот как мы поступили. Но мы бы никогда так не сделали, если бы не взглянули шире на положение женщины в семье и ее проблемы.
Силверштайн: Готовясь к той первой большой конференции, я так волновалась, потому что моя тема была очень личной и очень трудно было говорить об этом. Сорок два года я прожила в браке с человеком. Я знала, что он будет присутствовать на конференции, а я собиралась сказать много такого, что никогда не говорила ему. Себе – да… другим женщинам – да, но ему об этих вещах не говорила. Мой муж – из самых ответственных мужчин, которых мне случалось встречать, а я собиралась говорить, что чувствую себя в подчиненном положении в браке, который ему представлялся идеальным. Это был приятнейший, идеальнейший, благостнейший патриархат, но все равно патриархат. Было очень трудно говорить об этом. Посреди своего выступления я расплакалась.
Уолтерз: Мне было несколько легче, потому что я говорила о матерях-одиночках – да и сама была какое-то время матерью-одиночкой. По своему опыту знаю, что испытывает женщина на руководящей работе, мне хорошо знакомы как неизбежные компромиссы, связанные с этим положением, так и чувство нравственного и эмоционального удовлетворения. Моей заботой на той первой конференции было сохранить наш деловой союз, а значит – не пасть жертвой соперничества, «междоусобицы», примеры которых мне приходилось наблюдать в нашей профессиональной среде. Я хотела доказать, что мы способны руководить, даже взять разные функции, оставаясь внимательными друг к другу, уважая друг друга. Я считала, что очень важно сберечь нашу крепкую дружбу.
Инт.: Вдобавок к чувству риска, которое вы испытывали как в личном, так и профессиональном плане, мне кажется, вас не могла не волновать ваша позиция «между двух огней».
Картер: Совершенно верно. Мы только гадали, с чего начнется. То ли мужчины повскакивают с мест и с воплем: «Ах, вы стервы!» – погонят нас из города, то ли радикальные феминистки забросают камнями и гнилыми помидорами «подкупленных баб».
Инт.: Ну, и какова же была реакция?
Картер: Наслушались мужчин. На конференции присутствовало, кажется, около пятиста женщин и два с лишним десятка мужчин. Как только открылась дискуссия, человек пятнадцать мужчин заговорили разом. Они не вопросы задавали – они произносили речи.
Уолтерз: Смысл большей части которых выражает короткая фраза: «Ай да умницы!» Они считали, что облагодетельствовали нас похвалой.
Картер: Да, было очень занятно. Только представьте такую картину: в зале, где четыре с половиной сотни мужчин обсуждают мужские проблемы, встает женщина и произносит речь! Похвалив нас, один из них сказал: «Но вот что меня смущает, так это слишком интеллектуальный подход, явствующий из ваших докладов. Я сомневаюсь, что в семейной терапии можно работать, не принимая свое дело близко к сердцу».
Он нас ошеломил, и мы, скорее, даже обрадовались, услышав такое. Олга ответила: «Огромное вам спасибо, сэр, что уравновешиваете систему. Если все женщины сделаются чудовищно интеллектуальными, боюсь, мужчинам останется область эмоций».
Инт.: Хочется прочесть вам одну выдержку: «Семья – это главная сцена, на которой подвергается эксплуатации женщина; как бы глубоко она ни укоренилась в социальной структуре, именно через структуру семьи эксплуатация женщины ежедневно становится зримой». Вы согласитесь с этим утверждением?
Силверштайн: Безусловно. Устройство семьи способствует сохранению патриархальной структуры общества и подчиненного положения женщины в нем. В традиционной семье мужчине отведена руководящая роль. Дело женщины – прислуживать. Чем лучше она прислуживает, тем она достойнее. А если отказывается прислуживать, жизнь идет кувырком.
Уолтерз: Проблема в том, что тут механизм очень тонкий. Относительно просто вести борьбу на рабочих местах, добиваясь равной платы за равный труд. Разобраться, как функционирует экономика, легче, чем вникнуть в механизм семьи. Там вы знаете, чему противостоите. Но в семье процесс запрятан глубже, больше затрагивает основы самосознания женщины. Думаю, именно поэтому радикальные феминистки придерживаются мнения, что семья самым разрушительным образом воздействует на женщину. Я не разделяю этого мнения, но действительно думаю, что в семье с женским вопросом сложнее. Если женщина решается говорить о природе брака, она должна привлечь для обсуждений своего мужа, а также весь окружающий мир. Если же вы хотите поговорить о работе, то нужно быть объективнее и не сосредоточиваться на своих эмоциональных переживаниях.
Картер: Семья – единственная группа, или единственный институт, где власть осуществляется через любовь, что очень важно помнить, ведь женщина необычайно восприимчива, и если женщине говорят: сделай это… не делай того… это – на благо, то – во вред другим, женщина послушает. Поэтому мы в затруднении, когда речь заходит о роли женщины в семейной структуре. Сама бы женщина еще рискнула, но если она не будет исполнять предписанной ей роли, то навредит своим детям. А детьми женщина, конечно же, не рискует. Вы можете поставить на карту свою собственную жизнь, свое место в мире, которое захотите переменить, но если вас обвинят в том, что вы рискуете благополучием своих детей – стоп: этого вы не сделаете! Это, так всегда считалось, сделают лишь изверги.
Силверштайн: В семейной терапии мы сталкиваемся с такой историей едва ли не на каждом сеансе. Если женщина идет работать, а ребенок отбился от рук, мои ученики обыкновенно заключают: это потому, что мать работает, если бы сидела дома, смотрела за детьми, все было бы о’кей. Мы знаем, что подобное соображение – глупость, но до чего живучая глупость!
Инт.: Как вы отвечаете? Что говорите своим ученикам, когда они высказывают подобное соображение?
Силверштайн: Мои ученики быстро разбираются, что мы смотрим на семью иначе. Надо ясно представлять, что предшествовало проблеме, к чему она повела, какая роль у ребенка, какая – у отца. Где бабушка? И вообще, что происходит?
Инт.: То есть вы расширяете угол зрения.
Уолтерз: Я бы избрала другой подход. Я бы сказала ученикам: «Не там ищете. В семье не хватает денег. Мать вынуждена работать. Подумайте, как еще можно помочь». Я бы сосредоточилась на том, как перераспределить функции членов семьи, чтобы поддержать работающую мать, одновременно несущую обязанности в семье. Впрочем, и мой подход – от общей основной идеи. У нас могут быть разные подходы, но мы отправляемся от одной системы координат… хотя кое-какие вещи технически сделаем по разному.
Инт.: В последнем обзоре, с которым Молли Лейтон выступила в «Нетворкере», она говорила: «За два года моей работы в Детской консультативной клинике в Филадельфии я, кажется, ни разу не слышала, чтобы кто-то отождествил образцы для подражания у дочери и у матери, идеалы сына – с идеалами его отца и так далее… Похоже, организующие семью единицы изначально определяются как «старшие» или «младшие», но не обязательно как принадлежащие к мужскому или женскому полу. Надо сказать, структурная терапия семьи скорее прямолинейна, чем замысловата, если дело касается вопросов пола». Вы согласитесь с тем, что большинство работающих с семьями психотерапевтов придерживаются схематичного, нивелирующего половые различия взгляда на семью?
Силверштайн: Безусловно. Чрезвычайно важно, за кем закреплена та или иная роль в семье – за мужчиной или за женщиной, но очень часто этот момент игнорируется. Если «Женский проект» в чем-то и преуспел, так это в том, что привнес в практику семейной терапии принцип половых различий. В нашем обществе нет симметричной семьи. Страдания женщины из-за ее подчиненного положения ведут к большим несчастьям в семье, которые происходят не только с женщиной. Ее изначальная неудовлетворенность, чувство своего бесправия неизбежно проецируются на детей, на всю семью.
Картер: До самого последнего времени брак заключали двое людей, соединявшихся, чтобы осуществить мечту мужчины. В выпущенной в 1980 г. Даньелом Левинсоном книге «Жизнь мужчины от этапа к этапу» читаем, что задача молодого мужчины – найти женщину, которая «разделяет его мечты». Если правильность такой установки не подвергается сомнению (а это общепринятый взгляд), то отсюда цель семьи – реализация мечты одного человека. Какова роль женщины в такого рода семье? Содействовать успеху мужа, заботиться о его доме и его детях. Если в литературе, рассматривающей жизненные этапы мужчины, главное место отводится работе мужчины, карьере мужчины, то для женщины этапы таковы: она одна, она выходит замуж, у нее маленькие дети, у нее дети-подростки, ее гнездо опустело, она овдовела. Постоянно и неизменно женщина – в связи с мужем, в связи с детьми.
Инт.: Почему же, как вы думаете, занимающиеся семейной терапией часто остаются равнодушными к вопросам, которые вы поднимаете?
Пэпп: Семейная терапия под контролем мужчин. Ведущие профессионалы-мужчины раскрывали и развивали свои возможности, пока их жены оставались дома и растили детей. Женщины нашей профессии в действительности берегли свое время для своих семей, не стремились всем сердцем к тому, чтобы совершенствоваться, сделать карьеру.
Картер: Терапию семьи разрабатывали психиатры, сконцентрированные на эмоциональной жизни личности. Какие бы ни были причины, но факт остается фактом – они исходили из своей точки зрения и поместили личность в более широкий контекст. С этого и началось новое направление в психиатрии – семейная терапия, обязанная своим возникновением профессионалам высокого уровня. А раньше непрестижную, незаметную «работенку» исполняли люди, занятые в сфере социальных проблем, по преимуществу женщины. Но зачинатели нового направления, поместив личность в контекст семьи, забыли поместить семью в контекст культуры. Откуда и следующий этап в развитии направления, откуда и «Женский проект».
Силверштайн: Обычно женщины, приходящие в нашу сферу деятельности, не замечали «перекосов». Мы усваивали мужской взгляд на предмет, потому что считали: это главное условие, иначе не стать «профессионалом». Нам потребовалось время, чтобы соединить наш женский опыт с практикой семейной терапии.
Инт.: Давайте поговорим о роли психотерапевта. В чем вы видите различие между вашим подходом и тем, когда исходят от проблемы?
Уолтерз: Я не уверена, что я теперь сосредоточиваюсь просто на проблеме. Не думаю, что единственная цель терапии – покончить с симптомом. В равной мере важен процесс, ведущий к снятию симптома. Мы должны осознавать нашу собственную систему ценностей и то, каким образом она отражается в способе нашего психотерапевтического вмешательства. В конечном счете вопрос сводится к тому, расширился ли опыт и повысилась или нет благодаря терапевту самооценка всех членов семьи. Что касается женщин, то моя позиция такова: с ними, как с любой угнетенной группой, следует проводить дополнительную работу. И моя линия – способствовать расширению их компетенции, в особенности там, где они были ущемлены в результате дискриминации.
Картер: Я приведу вам пример, как подобная позиция отражается в психотерапевтической практике. Недавно я наблюдала за работой с одной супружеской парой. Муж – верх рассудительности, собранности: костюм-тройка, атташе… прямиком из аэропорта. Жена – совершенно подавленная, посмотреть на нее – ей место в ближайшей психушке. Рассудительный муж говорит: «Ну вот, целыми днями сидит, запершись в спальне. Ничего не хочет делать». Женщина-терапевт переключается на нее. «Вам, – спрашивает, – ничего не хочется делать?» Женщина-терапевт полностью солидарна с рассудительным мужем – да, ужасная личность перед ней! И что творит! Пациентка поднимает глаза, отвечает: «Он хотел…» И дальше перечисляет, добравшись чуть ли не до девяти сотен, вещи, которые ее муж хотел, чтобы она сделала, пока он был в командировке. А потом добавляет: «Я не собираюсь этого больше делать». Женщина-терапевт: «Вы хотите сказать, что ничего вообще больше не собираетесь делать в доме?» Тут я постучала в смотровое окно. Я вызвала терапевта и сказала: «Эта пара – дорожный каток и «тряпка». Что ж вы вытираете об нее ноги!»
Инт.: Вы все четверо, кажется, убеждены, что семейная терапия как особое направление в психотерапии оттолкнулась от традиционного взгляда на семью и на способ функционирования семьи. Какую альтернативу предлагаете вы?
Силверштайн: Мы заявляем, что у всех должны быть равные возможности и что жизнь одного человека не может строиться за счет другого. В семье должно быть пространство для обоих взрослых членов семьи.
Уолтерз: Есть еще один важнейший момент, по которому у нас, кажется, полное единодушие. Если все в семье называть на языке власти, вы получите семью с мужской точки зрения. Но нельзя все свести к вопросу: кто руководит, кто обладает властью. Необходимо выйти из этого состояния завороженности силой. Наше дело – способствовать тому, чтобы родители строили жизнь семьи, исходя скорее из своей родительской компетентности, а не от своего – мужского или женского – начала. Некомпетентность – вещь «обоюдоострая», если речь идет о семье. Мы, например, обнаружили невероятную беспомощность многих мужчин в собственных семьях. И этот факт некомпетентности мужчин связан с другим – круг возможностей за пределами семьи у женщин был, как правило, чудовищно сужен. Я хочу сказать, что женщина, которой отказано в возможности реализовать себя во внешнем мире, будет бороться за сохранение своего превосходства внутри семьи. Она и только она знает, как пылесосить!.. Поэтому наша задача – уравновесить у людей сознание собственных возможностей как во внешнем мире, так и во внутреннем мире семьи.
Инт.: Давайте вернемся к психотерапевтической практике. В вашей работе вы неизменно сталкиваетесь со случаями, когда речь сводится к так называемым «женской» и «мужской» ролям. Что вы здесь внесли нового в семейную терапию?
Силверштайн: У меня репутация специалиста по всяким краткосрочным парадоксальным «штучкам». Вы спрашиваете: «Как я практически решаю женский вопрос?» Рассмотрим простой случай. Вот разведенная женщина, которая не справляется с детьми, и каждый раз, когда они что-нибудь натворят, женщина зовет бывшего мужа, чтобы он взялся за деток. Все замыкается на нем. Есть много разных способов разрешить этот случай. Вы, конечно, встречали психотерапевтов, которые скажут: «Ну, в доме кто-то должен играть мужскую роль, детям нужна твердая рука, а мать не способна на строгость». Я же постараюсь, чтобы мать была способна… Я ей скажу, что, хотя она и оставила мужа, она по-прежнему уступает лавры ему – как единственному человеку в семье, умеющему навести порядок. Когда я говорю такие вещи, женщины обычно понимают, что я имею в виду.
Инт.: Не случается ли у вас – из-за вашего особого интереса к женскому вопросу – конфликтов с семьями, которым чужд ваш взгляд на патриархальные ценности?
Картер: Когда семья приходит к нам со своей проблемой, мы, конечно же, не начинаем с того, что говорим жене: хватит быть «тряпкой», лучше встала бы да врезала этому сукиному сыну. Терапия – это не внушение женщине мысли, что она «угнетенное существо».
Пэпп: Разрешите, я приведу пример из своей практики. Вот такая семья приходит с дочерью-подростком, не желающей посещать школу. У родителей разногласие по поводу того, как решить проблему. Но мать вынуждена поддерживать отца, она боится сказать ему «нет». Впрочем, их общим усилиям вредит ее половинчатость. И все это длится уже не первый год. Жена чувствует себя подвластной мужу, подавляемой им и возмущается его деспотизмом в отношении дочери, от которого сама страдает не меньше. Прежде я бы сказала: мать слишком покровительствует дочери и своим заступничеством мешает отцу добиться порядка. Но глубже осознав женский вопрос, я подошла к делу иначе, я очень внимательно выслушала мать, выяснила, из чего она исходит. И доверила дочь ей, пусть возвращает дочь в школу, а отца попросила предоставить матери возможность своими силами справиться с ситуацией. Ему я поручила их сына, у которого тоже начались проблемы.
На следующей нашей встрече я увидела: мать воспрянула духом. Она сказала мне: «Вы не представляете, сколько вы для меня сделали, разрешив заняться проблемой дочери. Теперь, когда на меня не давят, я почувствовала силы сделать так, как, думаю, будет правильно… а раньше я не могла этого». Дочь мигом исправилась, и отец успокоился, а ведь он окунулся во все с головой. Он так настойчиво стремился выиграть битву с дочерью, что часто терял контроль над собой и просто пугался. Борьба за власть теперь велась там, где ей и было место – между супругами: я вселила такую уверенность в женщину, что она теперь могла отстаивать свое мнение, вместо того чтобы, как раньше, действовать тихой сапой.
Уолтерз: Социальная принадлежность – дополнительный фактор. Недавно служба социальной защиты направила к нам городскую семью, принадлежащую к рабочему классу. Отец в течение некоторого времени сожительствовал со своей семнадцатилетней дочерью. Мать – официантка, отец – автомеханик. В семье еще четверо детей помладше, один страдает мышечной дистрофией. Мать выдвинула обвинения против отца, который перебрался к своей родительнице. Отцом занялись судебные органы по обвинению в изнасиловании. Дочь очень конфликтовала с матерью, и ее поместили в чужую семью на воспитание.
Мы действовали на два фронта. Сражались со службами, занятыми этой семьей: с патронажем «неблагополучных семей», судом, попечительским советом, вызволяя мать и дочь из системы, кажется, нацеленной отыграться на жертвах. А потом еще говорят о «двойных связях», ведущих к психопатологии! Здесь была ситуация, в которой матери требовалось доказать, что она способна заботиться о дочери, а также обеспечить семью материально, а также воспитывать своих пятерых детей, а также работать полный рабочий день, а также взять на себя ответственность за поданный в суд иск против мужа, а также настаивать на помощи дочери, а также наладить свои отношения с дочерью. И все это – на ней одной.
Что касается включившихся в дело служб, наши усилия не пропали даром. Вначале в службе социальной защиты возражали против того, чтобы мать оставляла своего трехлетнего ребенка с теткой на время, пока работала. Она якобы пренебрегает материнскими обязанностями. Двойная связь в квадрате! Как бы то ни было, меняя отношения во внешней системе, мы одновременно сосредоточились на конфликте между матерью и дочерью. Матери мы сказали: «Дочь толкает вас к тому, чтобы вы проявили решительность, чтобы вели ее твердой рукой». Мы налаживали отношения между матерью и дочерью шаг за шагом: вернуть взаимное доверие… потом смогут остаться вдвоем и уже разрешат свой спор и справятся с неизбежной досадой. Вечное недовольство дочери матерью и беспомощность матери мы устраняли, оставив в стороне «треугольник». Мы помогли этим двоим найти путь друг к другу. Мы оставили в стороне воздействие мужа и одновременно отца на отношения матери и дочери. Наш подход был иным, отличным от того, к которому обратилось бы большинство психотерапевтов. Наша цель была укрепить отношения между матерью и дочерью, чтобы они получали друг у друга поддержку, несмотря на то что случилось. Но акцентируя внимание на треугольнике «мать – дочь – отец», мы бы в этом случае не достигли желаемой цели.
Силверштайн: Случай Мэрианн – прекрасная иллюстрация к уже сказанному. Несчастная, неудовлетворенная женщина проецирует свое недовольство на дочь, которая одна только и занимает в семье более подчиненное положение. В семьях такого типа матери и дочери неизбежно конфликтуют, хотя не всегда конфликт столь очевиден.
Картер: Позвольте, я приведу вам похожий пример семьи среднего класса. Типичный случай: отец, дети, мачеха и… «третья мировая война» между мачехой и «чужими» детьми. Экс-жена и нынешняя ненавидят друг друга и тоже ведут войну на истребление. А муж – этакий мистер Крембрюлле при двух ведьмах, которые только вопят и визжат, сцепившись друг с другом. У мачехи с мужниными детьми, особенно со старшей дочерью, тоже битвы. Стажер, которая работала с этой семьей, предупредила меня: «Увидите мать – за голову схватитесь. Ведьма, настоящая ведьма. Ни на минуту не оставляет детей в покое! Муж – такой рассудительный, делает все, что может».
Они вошли – а я наблюдала за сеансом, – и мачеха тут же подняла крик. Кричала и кричала, не переставая. В жизни не видела, чтобы кто-то вел себя безумнее. Падчерица тоже заорала, защищаясь и нападая, будто заменила в стычке свою родную мать.
Я вызвала стажера, спорившую с мачехой, и сказала: «Что же вы воюете с этой несчастной женщиной? Она придавлена ответственностью, ведь ей надо растить детей, а их отец вечно в разъездах и не живет с их родной матерью. Что же вы воюете с женщиной, отвечающей за детей, которые ее ни во что не ставят? Возвращайтесь и отнеситесь с участием к ней, вникните в ее положение».
Практикантка опешила. Но вернулась в комнату и, обращаясь к женщине, завела: «Боже мой, значит вы волнуетесь из-за них, переживаете?..» И тогда злая мачеха разрыдалась. Она в истерике повторяла: «Ой, я так переживаю из-за этой девочки, она вот что выкинула, она… и мальчик меня так тревожат, так тревожат…» Где разгадка всего? Женщина чувствовала себя ответственной за воспитание детей. Что из того, что у нее не было власти в этой семье, и ни родная мать, ни их отец этих детей нисколько ей не помогали, наоборот, даже мешали… атаковали ее. Но она не сознавала, что вовлечена в безумную войну. Приходила в отчаяние, но не могла разглядеть чудовищной нелепости доставшейся ей роли.
Инт.: Что впереди у «Женского проекта»? Какие цели вы ставите перед собой?
Пэпп: Я думаю, одна из важнейших – написать о том, что мы делаем. Хотим написать книгу. Это чрезвычайно важно, потому что таким образом мы расширим нашу аудиторию.
Уолтерз: Крайне необходимо как можно точнее определить применяемый нами метод психотерапии – исходя от той системы ценностей, которая лежит в основе нашей работы. Есть также ряд тем, подсказанных нам аудиторией, которые мы стараемся сформулировать: например, женщина и успех.
Силверштайн: Еще одна такая тема – двое супругов, делающих карьеру; в нашей практике случай теперь не редкий и требующий грамотного подхода. Впрочем, самая главная для нас вещь – быть уверенными, что перемены, происходящие в реальном мире, не остаются вне семейной терапии. Мы ничего не изобретаем. Никакой бредовой системы ценностей не выдвигаем. Семейная терапия была реакционной в том смысле, что не откликалась на перемены, действительно происходившие в мире, не отражала их в своих методах. Я считаю, что наша цель – синхронизация психотерапевтических стратегий и реалий социальной действительности.
ТЕРАПЕВТИЧЕСКОЕ ГОСУДАРСТВО
Интервью с Томасом Зацем
Июль-август 1984
Двадцать минут идет радиопередача «Звоните – отвечаем». Гость передачи, выходец из Венгрии, психиатр Томас Зац уже мерился силами с Американской ассоциацией юристов, Верховным судом, родителями Джона Хинкли, Рональдом Рейганом, Американским союзом борьбы за гражданские свободы, высказывался по повову права государства регулировать продажу лекарств, а также по поводу идеи требовать от страховых компаний возмещения за услуги семейных терапевтов («иными словами, принудить государство и страховые компании оплачивать вам время, потраченное на разговор в кабинете психотерапевта»). Радиостудия, как обычно ранним утром, охвачена спячкой, но Зац, подтянутый, элегантно одетый мужчина, только разменявший шестой десяток, наэлектризован, брызжет энергией. Атакуя, он выстреливает фразу за фразой – оратор-пулемет, ведущий прицельный огонь. Зац, который в шутку рекомендует себя как «интеллектуального террориста», – прирожденный боец. Знает, как заострить свою мысль, чтобы противник уже не смог отразить его доводы. Будто упрямый участник уличных боев, ни за что не отступит.
В ярости – а надо видеть эту ярость, когда он говорит о незамечаемой, по его мнению, социальной несправедливости или об абсурдных, на его взгляд, примерах психиатрической практики, – Зац язвит. «Известно ли вам, – театрально вскинув брови от неслыханности факта, обращается он к ведущему передачи, – что несколько лет назад Американская ассоциация психиатров решала вопрос: считать или нет заболеванием гомосексуализм? Нелепость за пределами здравого смысла. Разве химики голосуют по периодической системе элементов? А физики – по атомной массе углерода? Решать голосованием, болезнь некое явление или нет – это уже не наука, это политика. Психиатрия есть политика, замаскированная под науку».
Пошли звонки. Некто, не согласный с утверждением Заца, что психиатрические клиники существуют, чтобы «изолировать невинных людей», называет его анархистом. Женщина, которую расстроило заявление Заца, что «душевных болезней не существует», считает его «самонадеянным, злым, невосприимчивым и совершенно невежественным в физиологии и биохимии». Зац хладнокровно выслушивает замечания – явно не впервые привел во гнев незнакомых людей. Он вступит в битву, когда сам захочет. А пока адресуется к звонящим с безупречной вежливостью профессора на коллоквиуме. Ведущий передачи сообщает в эфир, что звонков много, как никогда. Зац, кажется, обрадован.
Ведущий, проясняя суть выдвигаемого Зацем возражения против понятия «душевные болезни», задает вопрос: «Все дело в семантике или отношение к этим проблемам было бы иным, если бы они не считались проблемами из области медицины?»
«Вы задали превосходный вопрос и уже ответили на него, – говорит Зац, неожиданно просияв, будто довольный учитель. – Здесь семантики не больше, чем в зале суда, где слушается дело об убийстве, а подозреваемый – вы. «Невинен», «виновен» – это семантика? Все решают эти слова. Но как мы называем вещи, так с ними и обращаемся».
Работу Заца в последние тридцать лет, возможно, более всего питал страстный интерес к тому, «как мы называем вещи». Подобно Джорджу Оруэллу, Зац трудился над разоблачением способов, с помощью которых социальные институты, а также официальные идеологии, не оставляя места для ищущей мысли, манипулируют словами и так обретают власть. Зац убежден: «Поэзия, политика, психиатрия – все сводится к языку, к древней истине, которую мы, на свою беду, забыли: управляя словами – управляем людьми».
В первой книге «Миф о душевных болезнях» Зац высказал тогда еретическую мысль: психиатрия как профессия основывается не на научных фактах, а на своего рода лингвистических трюках. Используя метафору «болезни тела» для описания того, что Зац называет «жизненными проблемами», психиатрия утвердилась как медицинская специальность и в то же время как один из главных факторов, влияющий на общественное сознание. «Личное горе и общественные волнения, агрессивность и страдания неизбежны, – писал Зац. – Но это не болезни. Причисляя все это к болезням, мы отступаем от нашей ответственности и от нашей свободы».
Джон Стюарт Милль, великий поборник личной свободы прошлого столетия, однажды заметил, что в свободном обществе право человека размахивать руками кончается у носа его ближнего. По Зацу, психиатрия вкупе с иными установлениями, призванными облагодетельствовать современное общество, слишком часто действует так, будто способна позаботиться об этом самом «носе» лучше владельца носа. И хуже того, такие благодетели, получая санкцию общества, нередко простирают свое вмешательство до принудительного психиатрического лечения, что, как считает Зац, есть силовое давление, применяемое в целях контроля за свободомыслием в обществе, а нисколько не забота об общественном благе. «Зац исполнен такого недоверия к «благодеянию», что возражает против «благой» помощи человеку со стороны кого бы то ни было», – говорит Джей Хейли, впервые выступивший с критикой психиатрии почти одновременно с Зацем.
В течение двадцати пяти лет Зац был, возможно, самым выдающимся и, конечно же, самым смелым критиком ортодоксальной психиатрии. «Я бы сказал, что история психиатрии – это, скорее, история лжи, – заявлял Зац. – Когда искажает истину пациент, мы говорим об иллюзиях. Когда искажают истину психиатры, мы называем их обман «теориями». В книгах «Закон, свобода и психиатрия», «Идеология и помешательство», «Производство безумия» Зац провел всестороннее и беспощадное исследование психиатрических приемов и посылок, не помышляя о компромиссах, не думая об осторожности, что, казалось бы, следовало ожидать от любого, критикующего свой «клуб». «Я думаю, то, что он устроил, – это настоящее побоище на поле психиатрии, – говорит Хейли. – Такое мог сделать лишь человек редкой отваги». Разумеется, Зац не завоевал себе друзей в Американской ассоциации психиатров, сравнив ее с профсоюзом. «Тут модель Джимми Хоффа6. Кто водит грузовик? Неважно, хорошо или плохо водишь. Главное, что ты свой».
Возможно, Зац высказывал свои мысли столь свободно потому, что в начале карьеры не задавался целью вести дискуссии с коллегами, да и о каких дискуссиях речь, если много лет он не мог опубликоваться ни в одном из ведущих журналов по психиатрии. Его книги и более трехсот статей, обзоров были в основном адресованы широкому читателю. За исключением Роберта Коулза из Гарварда, трудно назвать другого психиатра, столь широко печатавшегося в американских периодических изданиях литературного и политического направления.
Сегодня Зац, может быть, более всего известен по выступлениям в защиту гражданских свобод, и в особенности как ярый противник принудительного помещения пациентов в психиатрические больницы. В 50-е годы, когда он впервые заговорил об этом, Зац представлял точку зрения меньшинства. «Помню, двадцать пять лет назад я призывал Американский союз борьбы за гражданские свободы вызволить из клиники пациента, попавшего туда в принудительном порядке, – вспоминает Зац. – Мне ответили, что случай не имеет отношения к гражданским свободам, болезнь – дело медиков». С того времени Зац – в первых рядах тех, кто добивается пересмотра законности принудительного психиатрического лечения. По словам Э. Фуллера Торри, авторитетнейшего среди психиатров сторонника биологической теории шизофрении, «многое, за что ратовал Зац, осуществилось; он побудил Американский союз борьбы за гражданские свободы потребовать введения новых правил принудительного лечения; его выступлениям, его образу мыслей мы немало обязаны возможностью освобождать помещенных на лечение».
Борец за гражданские свободы, Зац озабочен правами душевнобольных скорее как частным моментом, выстраивая – и здесь он уже философ – свою концепцию равновесия прав и обязанностей личности в свободном обществе. У некоторых вызовет удивление позиция Заца – противника принудительного психиатрического лечения и одновременно не менее решительного противника защиты правонарушителя, признанного невменяемым. Для Заца, однако, тут прямая связь. «На мой взгляд, действия симметричны, – писал он. – В одном случае психиатр действует как соучастник преступления, совершаемого – с моральной точки зрения – государством, в другом – как соучастник преступления, совершаемого индивидом. Более того, поскольку убийство невинного человека – тягчайшее преступление по сравнению с лишением невинного человека свободы, что тоже есть тяжелое преступление, американского психиатра, способствующего освобождению от ответственности убийцы по причине его невменяемости, следует обвинить в серьезнейшем злоупотреблении полномочиями, тогда как всего лишь в менее серьезном – его русского коллегу, стараниями которого лишен свободы человек, признанный «шизофреником». Аналогично вопросу о принудительном лечении наступление Заца на практику защиты правонарушителя, признанного невменяемым, вначале принятое за эксцентричность интеллектуала, теперь получило широкую поддержку в связи с подробно обсуждавшимся в средствах массовой информации судом над Хинкли.
Нельзя отделаться от искушения и не поискать в прошлом Заца-иммигранта фактов, объясняющих его чрезвычайный интерес к проблемам личной свободы и социальной ответственности. Перед началом второй мировой войны переселившийся в Америку из восточноевропейского государства с диктаторским режимом, не испытал ли он некоего внутреннего побуждения встать на страже новых свобод, найденных в принявшей его стране? «Прелестная, сентиментальная фантазия, но и только, – холодно замечает на это Зац. – А вообще, какая была разница подростку, где жить – в Венгрии накануне второй мировой войны или в Нью-Йорке?.. Разве что в Венгрии он мог получить лучшее образование».
С 1956 г. Зац – профессор кафедры психиатрии в филиале Нью-Йоркского медицинского центра в городе Сиракьюс. Полемика, разгоревшаяся после публикации его книги «Миф о душевных болезнях», чуть не обернулась для Заца потерей места. Впрочем, подал в отставку заведующий кафедрой психиатрии, а многих молодых сторонников Заца вынудили уйти с факультета.
Карьера Заца почти в точности отражает путь, пройденный семейной терапией. Несомненно, его ранние выступления с критикой действующей медицинской модели способствовали созданию интеллектуального климата, в котором семейная терапия – только зарождавшееся направление – получила поддержку. Впрочем, если вначале Зац был, можно сказать, двоюродным братом новому «отпрыску», то с годами сделался дальним родственником. Но начинал с того же, что и пионеры семейной терапии, – с критики системы психиатрической диагностики и эффективности традиционных методов лечения.
Практикующих в семейной терапии поглотил интерес к совершенствованию методов, откуда, как они полагали, и пойдет процесс перемен, однако Зац занял иную позицию. Его заботили не столько возможные перемены, сколько во вред истине и вопреки морали совершаемое под именем «терапии». По его словам, «в лучшем случае старания психотерапевтов можно считать не имеющим отношения к медицине воздействием в нравственных или безнравственных целях, а в худшем – это грубейшее насилие, замаскированное под медицинское вмешательство».
Зац критикует не какую-то определенную школу, не какой-то определенный метод в психотерапии. Его мишень – ложное представление современного человека о магическом целительном воздействии терапии. Нет, он не считает произвольную психотерапию крайне вредной. В действительности психотерапия часто может оказаться полезной, полагает он, и сам практикует как психотерапевт. Однако в конечном счете он видит заблуждение и ограниченность ума в стремлении отождествлять какую бы то ни было форму «терапии» с ответом на извечные дилеммы, предлагаемые жизнью.
«Я рассматриваю все сегодняшние подходы в психотерапии, все методы достижения «душевного здоровья» как ошибочные в своей основе, потому что они ищут решений формально-медицинскими средствами. И решений чего? Жизни! Но жизнь – не проблема, которую требуется решить. Жизнь – это то, что надо прожить… настолько разумно, умело и хорошо, насколько нам удается жить… изо дня в день. Жизнь надо вынести. Решения у жизни нет».
Многие согласны признать заслуги Заца в разработке философских основ психотерапевтической практики, однако усомнятся в том, что он смог подсказать какой-то «верный» способ в будничном деле помощи людям, переживающим трудности. «Я думаю, его авторитет был велик, когда речь шла о принудительном лечении, о том, чтобы, не неся ответственности, упрятать человека в больницу, – говорит Джей Хейли. – Но считаю, что он мало знает о психотерапевтической практике».
Э. Фуллер Торри также оспаривает практическую ценность работ Заца. «Я высоко ценю сделанное Томом во многих областях психиатрии. Но что до шизофрении, я думаю, он не понимает болезнь и не осведомлен об исследованиях, ясно доказывающих: шизофрения – болезнь мозга. Психиатрия сегодня приближается к биологическому истолкованию душевных расстройств, а значит его взгляд уже неуместен и устарел».
Кажется, отчасти задачей Заца в его профессиональной среде всегда было побуждать людей к спору с ним. Оценивая его путь ученого, приходится удивляться упорству, с каким Зац в одиночку вел битвы и добивался уважения к своей точке зрения – изначально отвергаемой за экстравагантность.
«Положение Заца в психиатрии значительно переменилось с годами, – отмечает Ричард Ватц, издатель избранных трудов Заца. – Его уже не называют «радикалом Зацем». Не считают экстремистом или еретиком».
Несмотря на разногласия, Торри говорит о Заце: «За последние двадцать пять лет он один, возможно, больше воздействовал на все направления американской психиатрии, чем кто-то еще».
Как думает сам Зац? «Давайте считать, что я выстоял в большинстве схваток».
В приводимом интервью Зац высказывает свой взгляд на семейную терапию, рассматривает тенденции в современной психиатрии и возрастающее влияние различных сил, которые формируют, как он выражается, «терапевтическое государство».
Инт.: Ваше возмущение творящимся под именем «терапии» у всех в памяти. Но мне кажется, вы никогда не подвергали специальному анализу семейную терапию. Как вы считаете, практикующие в семейной терапии попадаются в те же ловушки, если речь об истине, морали, что и прочие психотерапевты, которых вы неустанно обличали?
З.: Должен признаться, семейная терапия меня не увлекает. Когда вы читаете Боуэна, Хейли, Минухина, представляющих семейную терапию, то видите, что им нравится вмешиваться в чужую жизнь. Они, кажется, знают, как следует жить этой паре или той семье.
Инт.: Есть ли, по-вашему, у них теория по проблемам семьи и метод, применяя который они могли бы помочь семье?
З.: Я бы не назвал это «теорией». У химиков и физиков теории есть. Теория – нечто такое, что можно изложить на бумаге – в статье или в книге, – чтобы люди прочли и поступили с ней, как сами захотят. Однако сообщать людям теории не значит проводить «терапию». Чем владеют семейные терапевты? Не теориями, но красноречием и ценностной ориентацией. Я хочу сказать, что они более или менее сведущи в том, как заставить человека изменить свое поведение, и придерживаются определенных убеждений относительно желательного или, наоборот, нежелательного поведения. Терапевт – тот же пастырь, который предостерегает от прелюбодеяния, тот же вещатель рекламы, призывающий покупать мыло «Айвори». Я ничего не имею против. Люди всегда этим занимались. А возражаю я, когда это выдают за науку, называя «терапией». Психотерапевты притворяются, будто у них нет ценностной ориентации, будто они не предлагают правил хорошего – в отличие от дурного – поведения, что просто помогают «оздоровить» семью. Какая нелепость!
Мне также не нравится покровительственное отношение многих психотерапевтов к пациентам. Не нравится, например, что они убеждены, будто незачем обсуждать план действий с пациентами, можно просто обманным маневром изменить поведение пациентов в сторону «желательного». Не нравится то, что людей лишают ответственности – или освобождают от ответственности – за жизнь… пусть даже они сами просят об этом.
Инт.: Если, по-вашему, семейная терапия больше религия, чем наука, то какого рода религия?
З.: У семейной терапии много наименований. Ситуация с семейной терапией сегодня очень напоминает ситуацию с психоанализом, когда последняя форма «терапии» была в моде. Каждый выдающийся психоаналитик старался обратить людей в свою веру, утверждая, что только он способен к истинной терапии. Сегодня каждый выдающийся семейный терапевт делает то же самое. Это как с проповедниками-протестантами: каждый основывает свою церковь, и вот вам лютеране, кальвинисты, методисты, пресвитериане, англиканцы, баптисты. Вот вам фрейдисты, юнгианцы, адлерианцы, ранкианцы, райхианцы, фроммианцы. Таким же образом обстоит дело с семейными терапевтами – разве что они пока не столь широко развернулись.
Инт.: Но вы, конечно, и сами вербуете сторонников в течение уже двадцати пяти лет. Можно даже сказать, прозелитизм – ваше постоянное занятие. Я имею в виду то, что вы регулярно выступаете с лекциями по всей стране, публикуете множество статей, книг. Сегодня, наверное, существует основанная в пику консерваторам индустрия Томаса Заца?
З.: Я вижу это иначе. Впрочем, в одном вы правы: я тоже стремлюсь влиять на людей. Любой, кто старается осмыслить положение человека, неизбежно будет влиять на людей. Таковы правила игры. Но если прозелитизм – всегда влияние, то влияние – не всегда прозелитизм. Понятие «прозелитизм» подразумевает тип отношений «вождь – последователи», ситуацию, когда некто прилагает усилия, чтобы инспирировать общественное движение – если не склоняет приобщиться к уже существующему движению, как миссионер – к признанной церкви.
Я приведу вам пример влияния, свободного от прозелитизма. Вольтер стремился к влиянию. Но опирался ли он на организацию, подобную римской католической церкви? Нет. Опирался ли на индустрию, подобную той, которую являет собой американский психоанализ? Нет. Вы можете сказать, что у Лютера, устоявшего в противоборстве с папой, возникла своя «индустрия». Как и у Кальвина. Но у Вольтера, хотя он располагал огромным влиянием, никакой «индустрии» не было.
И у меня нет. Я не пытаюсь зародить «зацианское движение». Да, люди иногда говорят о «зацианской психиатрии». Здесь я ничего не могу поделать.
К чему я все это разбираю? Чтобы решить вопрос о схожести и отличиях между индустрией блюстителей душевного здоровья и моим предприятием. Я бы подчеркнул отличия. Вы не заработаете денег, если вы «зацианец», никаких должностей или стипендий не получите. Что было бы, если бы множество психиатров, психологов приняли мои идеи? Они отказались бы от психиатрической диагностики и тестирования, остерегались бы лишать людей гражданской свободы, но также – оправдывать преступников по причине их «невменяемости», отказывались бы от гонораров за «психотерапию», установленных для третьей стороны. Тогда что осталось бы от психиатрии? Мало что осталось бы. Что было бы, если бы за психиатрическую помощь, за «врачевание души» потребитель платил непосредственно, как за кочан салата или за бутылку мартини (а я считаю, тут есть свой резон)? Осмелюсь сказать, большинство психологов, психиатров и занятых в сфере социальных проблем стали бы безработными.
Инт.: Зацианская психиатрия – дело неприбыльное, однако вы отчасти зарабатываете на хлеб как психиатр. Вы очень критично настроены к психотерапии и ее формам, но тем не менее люди идут к вам со своими проблемами, и вы каким-то образом помогаете их разрешить. К чему именно вы обращаетесь в своей практике и как вам удается удерживаться от «вмешательства» в чужую жизнь?
З.: У меня всегда одна цель – стараюсь помочь пришедшему ко мне человеку обрести способность лучше распоряжаться собственной жизнью. В сущности, следуя личным принципам Фрейда, Сократа, Шекспира. «Непроанализированную жизнь не стоит жить». «Своему «я» будь верен». Клиент вместе со мной занят тем, что рассматривает свою жизнь, пытается разобраться в ней и особенно – понять, почему делает то, что он делает.
Фрейд был прав, подчеркивая, что, пока человек не понимает, о чем сигнализирует «симптом» (или, скорее, нежелательное поведение), он не сумеет сознательно изменить его. Что касается верности своему «я», мне думается, есть важная предшествующая этому задача, с которой большинство не в силах справиться, а именно – придать своему «я» такую форму, чтобы сохранялась потребность быть верным этому «я».
Возможно, я выразился несколько общо. Добавлю, что, делая свое дело, я исхожу из двух посылок. Первая – всякий человек и, конечно, всякий пришедший ко мне человек является носителем морали со свободами и обязательствами носителей морали. Вторая посылка – всякий человек реально или потенциально находится в конфликте с окружающими людьми, особенно с людьми, занимающими в его жизни большое место.
Дело клиента – привести в равновесие стремление к автономности и независимости с потребностью в близости и неизбежной зависимостью от других людей; примирить эти разнонаправленные потребности невозможно без соответствующих компромиссов. Мое дело как психотерапевта – помочь человеку, который пришел ко мне, который платит мне, которому я обязан гарантировать конфиденциальность. Если я в роли психотерапевта, будучи vis-a-vis7 с клиентом, делаю что-то во вред его жене или его детям, или его работодателю, это очень плохо. Совершаемое мною в данном случае может как повредить им всем, там и оказаться полезным. В любом случае, я вижу свою роль в том, чтобы помочь человеку, потенциально находящемуся в антагонизме с другими, но помогаю как адвокат при бракоразводном процессе, поддерживающий ту или иную сторону.
Разумеется, я свободен решать, буду с кем-то работать или нет. Но если я принял человека как клиента или пациента, мое дело – защищать его интересы, а не чьи-то еще. Хотелось бы думать, что это прямо вытекает из концепции индивидуальной терапии… подчеркиваю, индивидуальной. Но я знаю, что так бывает далеко не всегда, ведь психотерапевты, включая психоаналитиков, лицемерят, уверяя, что действуют как агенты пациента.
Инт.: Не расскажете ли подробнее о том, как вы действуете в роли психотерапевта? Мне известно, что вы весьма критически отзывались о разбирательстве дела Хинкли. Согласились бы вы помочь, если бы к вам на прием явился такой Хинкли?
З.: Не уверен, что смогу ответить на этот вопрос. И зачем Хинкли, т. е. Джон Хинкли-младший, пришел бы ко мне? Он не испытывал потребности побывать у психотерапевта, он хотел видеть Джуди Фостер.
Инт.: Но разве вы никогда не сталкивались с молодыми людьми, похожими на Хинкли?
З.: Давайте я объясню, как бы я вел себя в такой ситуации. Привычный сценарий таков: мистер Хинкли звонит – моя секретарша снимает трубку. Он говорит: «Я хотел бы записать сына на прием к доктору Зацу. Когда это возможно?» Секретарша в соответствии с указаниями отвечает: «Доктор Зац сам назначает встречи. Будете говорить с доктором?» Он: «О’кей». Тогда я беру трубку, если свободен, или, если занят, звоню ему, когда освобожусь. Он говорит: «Доктор Зац, у моего сына проблемы. Когда вы смогли бы принять его?» На что я: «Пожалуйста, расскажите немного, что за проблемы. Я могу уделить вам несколько минут по телефону». Отец описывает, и тогда я говорю: «Не похоже, что ваш сын хочет побывать у психиатра». Отец: «Вы правы, но он готов прийти». Я говорю: «О’кей, если он готов, я буду рад обсудить это. Пожалуйста, передайте ему, пусть позвонит мне. И обратите внимание, прошу вас, что я принимаю из семьи лишь одного человека. Если придет ваш сын, я буду работать с ним и только с ним. А еще я в тактичной форме ясно даю понять, что не стану обсуждать «случай» его сына с ним или с кем бы то ни было.
Инт.: Мне представляется, на таких условиях сын придет к вам раз – если вообще придет, – но дальше откажется. А приходит кто-то из родителей?
З.: Более чем вероятно, сын никогда не позвонит, но кто-то из родителей иногда звонит и приходит. Тогда мы, т. е. отец или мать «идентифицированного пациента» и я, иногда начинаем очень продуктивно работать, пытаясь разрешить испытываемую отцом или матерью двойственность чувств по отношению к сыну или дочери, разобраться в трудностях родительского положения. Опять же я буду апеллировать к моральному началу – к свободе и ответственности, которыми облечен человек, сидящий передо мной.
Позвольте, я проиллюстрирую свою мысль. Я могу спросить отца (если у нас случай a la Хинкли): почему он не выскажет сыну все, что о нем думает? Почему поддерживает его? Почему не откажет ему в материальной и личной поддержке?
С другой стороны, я предложу обсудить моральный и практический смысл отцовской поддержки. На что отец тратится? В случае Хинкли, как я понял, его отец «сидел» примерно на полумиллионе долларов, принадлежавших сыну, – распоряжался деньгами как доверительной собственностью сына.
Иными словами, я бы обсудил с отцом возможности помимо «умалишения» сына, т. е. попытки добиться признания сына недееспособным и упрятать его в психиатрическую больницу. Я бы сказал мистеру Хинкли-старшему: почему бы не отдать сыну деньги и не послать его… в Канн или Гонолулу покутить на славу? Почему бы не объявить сыну: делай, что хочешь, но в родной дом вернешься, когда семья, которую ты позоришь, сможет гордиться тобой?
Инт.: Практикующему семейному терапевту оказаться в такой ситуации очень невыгодно. Не побоитесь, что ваша работа с отцом пойдет насмарку – ведь решения принимаются, не учитывая мнения матери?
З.: Вы не разобрались. Я ничего не пытаюсь добиться. Я лишь открываю человеку, с которым говорю (отцу в семье и мужу), о чем ему можно поразмыслить, какой у него выбор. Я смотрю на дело как на обмен информацией. Он мне сообщает о чем-то, я – ему. Это как в ресторане, где вы скажете человеку: здесь вам не нужно выбирать между гамбургером и жареной курицей (в нашем случае: между психушкой для «пациента» и привычным бизнесом) – здесь столько всего в меню!
Инт.: Поэтому вы, наверное, и считаете, что терапия – «один разговор»?
З.: Да, при условии, что «разговором» терапия и ограничивается. Не следует смешивать разные программы: «один разговор» и, например, «перевоспитание блудного сына», вроде Джона Хинкли-младшего; или же «один разговор» и продажу журналов. Мы – вы и я – тоже ведем разговор. Но ведя разговор с вами, я не ставлю цель способствовать распространению вашего журнала. Вы – можете исходить из этой цели. По мне – все о’кей. Это ваше дело. Мое дело – сказать вам, что я думаю о тех вещах, о которых вы меня спрашиваете. Для меня – это способ донести до публики мои идеи. У меня нет никакой другой программы. Если вашей жене не понравится интервью, когда она прочтет его опубликованным, – что ж, ваши трудности, как говорят. Я – всерьез.
Именно поэтому я считаю, что, делая свое дело, я не вмешиваюсь в чужие дела. Возьмем предполагаемый разговор с мистером Хинкли-старшим. Наговорились – и мистер Хинкли отправился домой. А дома у него все пошло по-старому, он ни на шаг не отступил от заведенного порядка, ничего не переменил. Зачем? Он, возможно, предпочитает гамбургер всем деликатесам, упомянутым в меню. Я говорил ему такие слова: «Вам не нравится, как живет ваш сын. Вы любите делать деньги. Вы преданы самодисциплине. Не можете без душа по утрам. Я тоже. Но вот вашему сыну это все явно не нравится. Он – любит плевать в лицо вам. Если он не способен ни в чем преуспеть, ей-Богу, он хоть тут преуспеет».
А мой собеседник отвечал: «Но он болен».
И я соглашался, саркастически замечая: «Разумеется. «Настоящие» психиатры говорят в таких случаях о «шизофрении». И Хинкли-старший нашел бы «настоящего» психиатра, который обнаружил бы «настоящую душевную болезнь» в голове у его сына. Настоящие психиатры всегда рады отыскать псевдоболезнь – на то они и настоящие!
Я убежден, что многие предпочтут, со всеми полагающимися формальностями, «лишить ума» своих странных родственников, чем сделать что-то другое. Это их выбор. В нашем обществе у них есть на это право. А потом им жить с последствиями своего выбора. C’est la vie8.
Инт.: Значит, ваша задача как психотерапевта – не напрямую менять положение вещей, но прояснить у клиента его (или ее) намерение. Как вы достигаете этого?
З.: Говорю клиенту о его возможностях и всячески избегаю «отеческого» тона. Верный способ вывести процедуру за рамки медицины. Я считаю, что проблема клиента сводится к тому, как действовать в сложной ситуации, возможно, в ситуации хронического кризиса. Нет, проблема – совсем не «болезнь», про которую «доктор» знает больше «пациента» и от которой предложит «лекарство». Моя терапия начинается с того, что я утяжеляю, а не облегчаю клиенту бремя напряженности его жизненной ситуации. А потом (насколько это в моих силах) просто помогаю сделать тот или иной выбор – сочувствуя, проявляя такт и здравый смысл, информируя.
Инт.: Все, конечно же, не так просто. Вы даете человеку больше, чем информацию. У вас сила, у вас дар убеждать. Наверное, вы всегда достигаете большего, чем сознательно намечаете?
З.: Да, разумеется. Но тогда я должен «изъять» ненужное.
Инт.: Каким образом?
З.: Например, на днях ко мне пришел мужчина и отпустил такое замечание: «Возможно, я появился тут только затем, чтобы потом всем говорить: мой терапевт – сам Томас Зац!»
Я сказал: «А к этому еще 50 центов – и вам хватит на чашечку кофе».
Инт.: Вы на самом деле считаете, что ваша фраза что-то переменила?
З.: Да, конечно.
Инт.: И какие у вас доказательства?
З.: Доказательства? (Смеется). Какие могут быть доказательства в нашем деле? Доказательство – понятие из аппарата науки, связанное с доступностью для публичного наблюдения, с доступными данными. Индивидуальная психотерапия – нечто приватное по своей сущности. Чтобы выяснить, что я за психотерапевт, насколько полезен своим клиентам, способен ли им помочь, – вам надо расспросить моих бывших клиентов, допуская, что вы можете узнать, кто они. Видите ли, конфиденциальность для меня – вещь серьезная, не так, как для Фрейда, не так, как для работающих на два фронта «обучающих аналитиков».
Инт.: Однако вы умеете убеждать. Читаете лекции, пишите. Разве у вас не появились последователи?
З.: Нет. И я считаю, что это – одно из моих величайших достижений.
Люди, подобные Эриксону, Хейли, Минухину, – все обзавелись последователями. Они «подхватили знамя», когда смолкли Фрейд, Адлер и Юнг. Я всегда говорил: психиатрия, весь этот бизнес с «душевным здоровьем», – просто собрание сект. Вожди, последователи, тайный язык, загадочные теории, расколы, отлучения, работы… труды. Различные варианты семейной терапии – не исключение.
Инт.: Если психотерапия представляет собой собрание сект – где ваше место? Не эта ли самая ситуация позволила существовать вам?
З.: Совершенно верно. Тут диалектика: кто-то распространяет психиатрические религии – я проповедую агностицизм, что согласуется с фактом отсутствия у меня особого метода психотерапии. Я могу представить критику методов психотерапии. Разговор человека со мной у меня в кабинете не многим отличается от помощи, которую он получит где-нибудь в ином месте. Одни, конечно, пойдут ко мне. Причина? Мои личные качества. По этой же причине другие ко мне не пойдут.
А еще не следует забывать об общественной ситуации сегодня. Мы живем в то время, когда люди не могут доверить свои личные проблемы друзьям, священнику, кому-то в собственной семье. Все нервничают из-за «проблем». И поэтому идут к психиатрам, психологам, работникам сферы социальных услуг.
Инт.: Как вы оцениваете эффективность того, что делаете?
З.: Кого беспокоит моя «эффективность»?
Инт.: Мне кажется, ваша профессиональная этика предполагает это – заботиться, чтобы действительно исполнять принятые на себя обязательства.
З.: Пять минут – и вы поймете. Со всем уважением к вам должен сказать: вы задали нелепый вопрос. Вы же не спрашиваете заведующего библиотекой: «Как вы оцениваете эффективность вашей библиотеки?» Поскольку мы говорим о моей «эффективности в роли психотерапевта», заданный вами вопрос можно перефразировать так: «Вы людям помогаете, ваша «психотерапия» полезна им?» Ну, поинтересуйтесь у заведующего библиотекой: «Вы помогаете людям, которые приходят к вам в библиотеку? Читая книги из вашего фонда, они делаются умнее? Становятся лучше – как мужья, отцы, трудящиеся, граждане?»
В свободном обществе, вроде нашего, мы признаем, что от библиотекаря нельзя требовать подобных результатов, как бы желательны они ни были. Я думаю, это ясно… Поэтому и привел аналогию между тем, что я пытаюсь сделать для моих клиентов, и тем, что делают библиотеки.
Нет сомнения, об «эффективности» библиотеки уместно вести речь, если рассматривать книги, наличествующие в фонде, их доступность и т. д. Но допуская, что человек пойдет в библиотеку, что он умеет читать, что найдет в библиотеке нужные ему книги, – получим вывод: библиотека не может не быть «эффективной». Как иначе? Люди берут книги, читают, возвращают, приходят за другими книгами. Библиотекарь не отвечает… не его это дело, что люди узнали. Один найдет лекарство от рака. Другой может выяснить, как сделать бомбу. То, что люди получили, есть информация. Я стремлюсь походить на библиотеку. Я «эффективен» на все 100%.
Шутка? И да, и нет. От меня людям – беседа, идеи, возможности на выбор, новые противоречия взамен старых противоречий, новые решения взамен старых решений и т. д. Люди же поступят, как захотят. Вопрос не в том, «помогаю» ли я, а в том, что я делаю. Я информирую, я удивляю, я отвлекаю, я прогоняю тоску. И, конечно, я искренен, я порядочен, я надежен. В психотерапии всегда важна поддержка.
Инт.: Но как вы разбираетесь, принесли пользу человеку или нет, пользуясь вашей системой отсчета?
З.: Я не говорю о пользе, о помощи. Это вы говорите. Вы задаете неверный вопрос. Моя терапия – тот же рынок. Спросить меня, как я разбираюсь, полезен или нет, все равно что спросить заведующего библиотекой, полезен он или нет. А если возьмем аналогию самую что ни на есть «рыночную» – все равно, что спросить торговца мехами, много от него пользы или нет. Он вам скажет: «Ну, люди приходят в мой магазин. Кажется, им нравятся шубы, которые я продаю. Платят деньги. Иногда посылают ко мне своих друзей. Никогда не жалуются на мой товар, никогда не беспокоят меня… никаких рекламаций… Ценят меня, ценят мой товар. Вот все, что я могу сказать». Вот вам моя копия.
Инт.: Иными словами, вам безразлично, будет ваша клиентка носить шубу или спрячет ее в чулан.
З.: Правильная мысль. Женщина купила шубу, но не обязана ее носить. Обязана лишь заплатить за нее. Точно так же мои клиенты не обязаны меняться. Должны только заплатить мне. А еще я немного похож на преподавателя, который не тревожится о том, учатся его студенты чему-нибудь или нет. В каком-то смысле, конечно, я предпочел бы, чтобы учились, но если не учатся или плохо успевают, что ж. И тут одна из причин, по которой я много лет назад сознательно решил отвести психотерапевтической практике очень скромное место в своей жизни – я имею в виду и цель, и материальную сторону жизни. Мне неважно, сколько я зарабатываю, практикуя. Моя жизнь не зависит от того, что сделают мои пациенты, много ли их у меня. Я продаю предмет роскоши, и некоторые покупают. И делают с ним, что хотят.
Мне кажется, все это далеко от пути, которым шел, например, Милтон Эриксон. Он был чрезвычайно вовлечен, помогая людям «жить лучше». Он был миссионером. И замечательно. Не скажу ничего против. Этим держится мир. Я не считаю, что каждому следует брать пример с меня.
Инт.: Ваша озабоченность возможным разрушительным воздействием психотерапии заставляет вспомнить Грегори Бейтсона, который разочаровался в семейной терапии отчасти из-за собственных исследований. Нет ли, на ваш взгляд, сходства между вашей позицией и позицией Бейтсона?
З.: Весьма мало. Я знал Бейтсона. Сомневаюсь, что он видел – или старался увидеть – в психиатрии «поигрывание мускулами». Он действовал так, будто разбирался в пресловутой «двойной связи», и мог лечить шизофрению, как лечат пневмонию.
Инт.: У меня сложилось иное представление. Люди, хорошо его знавшие, говорили мне, что он занимал позицию, близкую к вашей. Он не интересовался лечением шизофрении.
З.: Очень может быть. Но в конце концов «шизофрения» – просто слово. Как сказал Чарлз Сандерз Пирс (а Бейтсон отлично понимал это), значение слова – в его употреблении и в последствиях его употребления. Каково употребление слова «шизофрения»? Принудительное помещение в психиатрическую больницу и юридическая защита невменяемых.
Именно поэтому я всегда упирал на факт, что психиатры используют термины, обозначающие душевные болезни (а шизофрения тот самый случай), чтобы обвинить невинных людей и оправдать виновных. Бейтсон когда-нибудь выступал против подобной практики? Если да – я об этом не знаю. Нет, Бейтсон для меня – в ряду с Салливаном, Скиннером, Роджерсом; они все «работали» с упрятанными в клинику «шизофрениками» вместо того, чтобы помочь им выбраться на свободу. Насколько мне известно, Бейтсон никогда не возражал против психиатрической практики принуждения и оправдания.
Инт.: По-вашему – он поймался?
З.: Ну, это мягко выражаясь. Он признавал законной психиатрию, Национальный институт медицинских исследований, всю бюрократию от психиатрии, которая поддерживала его. Он не кусал руку, его кормившую. Был «своим критиком», великим «теоретиком систем», стремившимся придать психиатрии пристойный вид… научный. Как можно находиться в психиатрической больнице и никогда не завести речь о практике принудительного лечения? Все равно что обследовать евреев в Освенциме, не заводя речь о том, как они попали туда!
Инт.: Не движется ли теперь психиатрия в ином направлении, если сравнивать с тем временем, когда вы впервые выступили ее критиком?
З.: Можно отметить ряд важных перемен. Как они соотносятся с моими стараниями, не мне, наверное, судить. В настоящий момент психиатры спешно отступают на прежние, дофрейдовские биологизаторские позиции. Конечно же, они вновь искажают смысл происходящего, изображая маневр как новый научный прорыв. Всякому причастному к психиатрии известно, что до 1900 г. и даже в первой половине нашего века психиатры считали душевные болезни болезнями мозга. По этой-то причине психоанализ и явился своего рода антипсихиатрией. В настоящий момент психиатрия опять возвращается в рамки медицины.
Но психиатры обманываются. Они думают, что потрясают коллег-медиков, витийствуя о психофармакологии. На деле, подобно тому как общество клеймит душевнобольных, психиатры заклеймены у медиков. Большинство врачей считают психиатров болванами или шарлатанами, которые назначают лекарства, не разбираясь в их эффекте, не обследуя пациентов. Врачи также отдают себе отчет, что психиатры – я имею в виду психиатров социальных служб, психиатров в больницах – берут на свои плечи заботу о бедных, бездомных, никому не нужных людях. Врачи понимают, что отказ от содержания таких в больнице – опять надувательство.
Инт.: Как по-вашему, психиатрия «выходит из употребления»… «выйдет»?
З.: Нет, не думаю. То, что делают психиатры, очень полезно. Не пациентам. В этом польза для семьи «сумасшедшего», для суда, для общества.
Инт.: Что из происходящего в психиатрии вас радует – если, на ваш взгляд, есть, чему радоваться?
З.: Да, есть. Это так называемые «движения» за освобождение помещенных в психиатрические больницы. Движения свидетельствуют о гласности, об осознании обществом антагонистических отношений, в которых находятся пациенты психиатрических больниц и персонал этих заведений. Когда я впервые указал на этот факт, меня подвергли жестоким нападкам за ересь. Увидели ересь в том, что я настаивал: психиатр из государственного медицинского учреждения (психиатрической больницы) – никак не доверенное лицо помещенного в больницу пациента. Сегодня это истина для всех.
Сегодня у помещенного в психиатрическую клинику пациента есть право иметь собственного адвоката! Немыслимая вещь по тем временам, когда я в молодости начинал как психиатр. Тогда психиатры сказали бы: «Зачем пациенту адвокат? Человек просто болен». Подать жалобу, желая выбраться из больницы, – ну, такое признали бы типичным симптомом паранойи. Двадцать пять лет назад ни один юрист не подумал бы взяться за дело «шизофреника», который хочет выбраться из больницы. Можете не сомневаться. Я пробовал заинтересовать многих.
Примерно в 1960 г. я пытался привлечь Американский союз борьбы за гражданские свободы к аспекту гражданских прав в случае принудительного помещения в психиатрическую больницу. Знаете, что мне сказали? Случай не имеет отношения к гражданским свободам, болезнь – дело медиков. «Врач не будет держать в больнице пациента, которому незачем оставаться в больнице», – вот что сказали мне. Психиатры прибрали к рукам Американский союз борьбы за гражданские свободы. Некоторые местные отделения союза с тех пор подвинулись к моей точке зрения, но национальный Американский союз по-прежнему одобряет принудительное психиатрическое лечение.
Наконец – хотя тут трудно говорить с уверенностью – в психиатрических больницах учащаются случаи насилия, жертвами которого бывают психиатры. Что тоже знаменательно.
Инт.: В каком смысле?
З.: В том же, в каком знаменательными были восстания рабов. Эти акты насилия срывают «терапевтические» покровы с отношений между психиатром и так называемым «психически больным человеком», обнажают антагонизм, взаимную угрозу и давление.
Коснусь еще одного воодушевляющего меня явления. За последние примерно двадцать лет не было известного литератора, который сказал бы доброе слово о психиатрии как таковой. Достойные писатели, если хотите, все «зацианцы». Они показывают, что психиатры либо способствуют бегству от жизни, подсовывая людям свои псевдомедицинские компромиссы, либо «разрешают» ситуацию экзистенциального кризиса, убирая неугодного со сцены. Роман Кена Кизи «Полет над гнездом кукушки» – прекрасная тому иллюстрация.
Инт.: Ваша критика психиатрии, мне кажется, выходит за рамки критики способа врачевать душу. Недавно я прочитал, что американское общество есть, по вашим словам, «терапевтическое государство». Что вы имеете в виду?
З.: Попробую объяснить. Первой поправкой к конституции государству у нас запрещено присваивать религии «статус» государственной. Каждый знает. Но люди не способны оценить величие этой идеи и практическую трудность ее осуществления. До американской, до французской революций у всех наций были свои религии. Во многих странах и сегодня существует государственная религия – например, в Израиле, Ирландии, Иране.
Я утверждаю, что государственная религия, запрещенная Первой поправкой, прокралась на свое место. Ничего удивительного. Людям нужна религия: люди хотят знать, зачем они тут, на земле, что такое «хорошо» и что такое «плохо», ну, и т. д. Внеся в Конституцию упомянутую поправку, американское государство не могло и не может официально соединиться с какой бы то ни было религией. Судьи не могут обращаться за поддержкой к католическому священнику или к еврейскому раввину, вынося решения по опеке над ребенком, разводу, разбирая дела, связанные с расовыми предрассудками, наказывая преступников.
Но они могут обратиться к психиатрам, ведь это – «медицинские эксперты». Думаю, подобное неизбежно. Ни одно из известных нам обществ не существовало без объединяющей системы взглядов и ценностей, короче говоря, без религии. Поэтому в Ирландии – католицизм, в Израиле – иудаизм, в России – коммунизм, что есть та же религия. А у нас – психиатрия, «система душевного здоровья».
Инт.: Значит, по-вашему, церкви – это психотерапевтические кабинеты. А я полагал, что торговые пассажи. И что потребительство – главенствующая религия в нашей стране.
З.: Думаю, сегодня это не так. Я бы сказал, что после второй мировой войны здоровье в широком смысле слова – не только душевное здоровье – признано новым спасением. А медицина, научная и практическая, сопутствующая психиатрии, – новая религия. Именно поэтому психиатры так цепко держатся за свою медицинскую «маску», именно поэтому сторонники терапевтического государства: сенаторы, священники, масс-медиа и Американская ассоциация юристов – так охотно удостоверяют: психиатр – bona fide9 доктор.
Инт.: Значит, на ваш взгляд, в основе любого общества – организующее людей бездумное почитание стержневого набора метафор и ценностей. Но если на каком-то «массовом» уровне люди пристрастились бы к философии, общество – каким мы его знаем – не могло бы функционировать. Слишком многое из происходящего люди ставили бы под сомнение.
З.: Да – «играя» сразу на несколько условий. Однако вы нащупали механизм социальных перемен – «постепенных социальных перемен», как мы назовем их в противоположность революционным социальным переменам, употребляя удачное выражение Карла Поппера. Обратимся, например, к американскому движению против рабства. В первой половине XIX столетия люди не обдумывали все аспекты христианства, не штудировали Библию, уясняя себе, как христианство и Библия использовались для оправдания рабства. Они не обдумывали все экономические аспекты рабства. Они просто сосредоточились на одном вопросе: правильно ли, что белые берут черных силой и силой удерживают в зависимости? Противники рабства хотели изменить только это. И изменили.
Это был и мой подход. Правильно ли лишать свободы человека, не совершившего преступления, – лишать на основании его «душевной болезни»? Правильно ли освобождать от ответственности как «невиновного» человека, по собственной воле совершившего преступление на основании его «душевной болезни»? Эти вопросы не сняты с повестки дня, и я не намерен потворствовать психиатрам, притворяющимся, что эти вопросы – не из числа важных.
Инт.: Большая часть ваших выступлений в печати касалась вопроса психиатрического «принуждения». Вы исходили из того, что именно в этой сфере способны добиться перемен?
З.: Да, но я бы выразился иначе. Я бы сказал, что именно в этой сфере психиатрия самым очевидным образом заблуждалась и, следовательно, была наиболее уязвима, особенно если речь идет о нашей стране. В нашей стране индивидуальная свобода является идеей, ценностью практически религиозного характера. Америка – не Россия и не Китай. Считается, что здесь человека не могут лишить свободы, если, не доказано, что он совершил уголовное преступление. Здесь не существует превентивного заключения на случай возможных преступных действий. Но все в порядке – можно и заключить… если тюрьму назвать психиатрической клиникой!
Нередко люди заблуждаются, не понимают, насколько в действительности проста и в своей основе консервативна моя точка зрения. Прежде всего, некоторые думают, что я против психиатрических больниц, против психиатрического лечения. Разумеется, я считаю, что глупо давать приют бездомным при содействии медицины. Но у меня нет никаких возражений, если решение добровольное. Если человек хочет, чтобы его поместили в психиатрическую больницу, если будет платить – пожалуйста! Если кто-то хочет завести свою психиатрическую лечебницу, где за лечение пациенты платят – пожалуйста!
Далее, мало кто понимает, что мои возражения против принудительного помещения в психиатрическую больницу и против оправдания правонарушителей, признанных невменяемыми, – две стороны одной медали. В первом случае человека лишают свободы, хотя он ни в чем не виновен; во втором случае человека избавляют от наказания, хотя он виновен в преступлении. Неважно, сколь часто имеет место подобное посредничество. Неважно, 800 тыс. человек находится в психиатрических больницах или 100 тыс. Неважно, часто или редко оправдывают преступников – как невменяемых. Подобные публичные действия психиатров есть символ власти психиатрии, символ признания психиатрии государством как главнейшего помощника в деле управления и обеспечения «внутреннего спокойствия». Подобные действия и приговоры психиатров напоминают ритуальную мессу. Психиатры и только психиатры могут сказать, кто шизофреник, кто психотик, кто отвечает за преступление, кто убьет и т. д. Абсурд – если, конечно, не принимать все на веру.
Инт.: Я говорил с разными людьми, завоевавшими известность в обсуждаемой области, и был удивлен: как же рано у них сформировался свой особый взгляд. Вы, по существу, двадцать пять лет пишете об одном. Ваши идеи сегодня отличаются от тех, с которыми вы начали? Ваш взгляд на вещи хоть как-то переменился?
З.: Разумеется, мой взгляд на принудительное помещение в психиатрическую клинику, оправдание преступников как невменяемых, мифологию психиатрии, мифологию психоанализа и т.п. не менялся. Но, думается, изменился стиль подачи идей. Вначале я адресовался к психиатрам, но очень скоро бросил это. Пробовал обращаться к широкой аудитории – к ученым, представляющим общественные науки, к правоведам, студентам, интеллигенции, к широким читателям.
Инт.: Не считаете ли вы себя больше писателем, чем психиатром или психотерапевтом?
З.: Хотел бы считать себя и тем, и другим, и третьим, но главное – социальным философом и критиком, в особенности критиком союза между психиатрией и государством, между медициной и государством… Хотел бы считать, что разоблачал… что – не побрезгую медицинской метафорой – проанатомировал «терапевтическое государство».
Инт.: Как я понимаю, вы по-прежнему преданы идеям, которым когда-то посвятили себя, и с оптимистическим фатализмом смотрите вперед – неважно, много ли дано осуществить. Никогда не испытывали разочарования?
З.: А есть у меня причины? Благодарю судьбу, что оказался в Соединенных Штатах в достаточно юном возрасте. И поэтому смог хорошо выучить английский – настолько хорошо, что выучился неплохо писать на языке необыкновенно прекрасном, сильном. Еще благодарю свою звезду, что в стране, где живу, существуют свобода печати, академические свободы, правовая защита. Все это позволило мне насладиться величайшей роскошью и удовольствием – ясно мыслить и делиться мыслями с людьми. Оказалось, тут есть немало людей, которым интересно узнать, что я скажу.
На самом деле я нисколько не разочаровался. Никогда не надеялся что-то изменить. Фактически, если бы мое «вмешательство» имело больший эффект, я решил бы, что ошибся в первоначальном диагнозе.
«ПРИШЛЕЦ В ЗЕМЛЕ ЧУЖОЙ»
Интервью с Сальвадором Минухиным
Ноябрь-декабрь 1984
Сегодня уже тысячи психотерапевтов знают, как Сальвадор Минухин работает с семьей. Семейным терапевтам знаком этот властный человек – его голос… отличное произношение… отличающийся своеобразием английский синтаксис… Голос убеждающий, притягивающий, повелительный, он поддевает, он смущает: все зависит от конкретного случая, и все служит одной цели – сподвигнуть семью к изменениям. Сеансы Минухина – это классика, образцы, на которые равняются психотерапевты. О стиле Минухина Джанет Малколм в «Нью-Йоркере» писала: «Жизнь, кажется, вещь путаная, скучноватая, бессвязная, утомляющая повторами – и требует крутой «редакторской» правки. Но наблюдать за сеансом Минухина – непосредственно или в записи – все равно что видеть искусно написанную, отлично поставленную и великолепно сыгранную пьесу».
Однако живительное воздействие Минухина на семейную терапию не объясняется только его неоспоримым драматическим чутьем. Сверх вкуса к драме есть страсть и чувство ответственности. «Пациент у Минухина действительно на первом месте, – свидетельствует Клу Маданес, которую он в 1971 г. пригласил в Детскую консультативную клинику в Филадельфии обучать терапии говорящих на испанском. – Я поняла это очень скоро, появившись у него в консультации. Мне поручили выступить в качестве супервизора в его первичной беседе с семьей, в которой девочка-подросток слышала голоса и резала себе запястья лезвием бритвы. Я думала, что смогла бы уберечь девочку от стационара, обязав родителей смотреть за ней, следить, чтобы не произошло попытки самоубийства. Мне в моем решении требовалась поддержка кого-нибудь из психиатров, нужно было также обеспечить специальную помощь по вызову в выходные (на случай необходимости).
Пятница, конец дня, людей в консультации мало. Я нашла ординатора, попросила поддержать меня, но он заявил, что семья ошиблась «адресом», и ей прямая дорога в психушку. Я сразу разобралась, что он боялся возможного кризиса, из-за которого у него мог пропасть уик-энд.
Я стала искать другого психиатра; увидела Минухина: он вел семинар с большой группой. Мне говорили, что клиника должна предотвращать помещение детей в психиатрические больницы, а я, иностранка, принимала все, что говорилось, всерьез. Поэтому я обратилась к Минухину: «Простите, что прерываю вас, но мне надо спасти девочку от больницы, а никого нет, кто бы помог». Он ответил: «Хорошо».
Он оставил свой семинар и полчаса вел любопытнейший разговор с девочкой о ее «голосах» и попытках лишить себя жизни. Он спросил ее, какие лезвия она берет, когда пробует вскрыть вены, – чистые или использованные. «Конечно, чистые, грязными же можно занести инфекцию!» Потом он сказал ей, что мысленно слышит целые симфонии, и спросил, что ее «голоса» говорят ей. Ругательства, ответила девочка. Тогда он принялся объяснять, что она может заставить «голоса» говорить приятные вещи и будет получать удовольствие – как он от своих симфоний.
Когда Минухин ушел и в комнату вернулся психотерапевт-стажер, девочка обратилась к нему: «Этот психиатр чокнутый. Он думает, я должна слышать приятные голоса и симфонии. Ничего я не должна слышать… никаких голосов, а симфонии просто не выношу». Девочка осталась дома, обошлось без кризиса, ее состояние затем непрерывно улучшалось.
Закончив разговор с девочкой, Минухин продолжил свой семинар – но прежде отчитал того ординатора, который не захотел вмешаться».
Муж Клу Маданес, Джей Хейли, проработавший в Филадельфии бок о бок с Минухиным десять лет, отмечает наряду с высоким профессионализмом одну особенность своего прежнего коллеги. «Сал – отважный человек, – говорит Хейли. – Он с азартом берется за трудное дело. Он уверен, что справится, какая бы ситуация ни возникла. Помню, наблюдал за сеансом, где шла жуткая перепалка между двумя негритянками, матерью и дочерью: мать бранила дочку, пропадавшую где-то целую ночь. Такой крик стоял! И тут мать в ярости потянулась и сорвала у дочери с головы парик. Психотерапевт-стажер вскочил, обернулся к «одностороннему зеркалу» и вскричал: «На помощь!»
Минухин моментально пришел на выручку. Первое, что он сделал, появившись в комнате, – велел дочери, которая ревела в три ручья, пойти умыться. Мать, возможно, испугавшись, что у нее отнимут дочь, набросилась на него: «Что вы сделали с моей девочкой?» Минухин повелительным тоном сказал: «Вы пойдете со мной». Он повел ее через холл к женскому туалету, открыл дверь и показал, что с ее дочерью все в порядке. «А теперь вернемся – поговорим», – сказал.
Он знал, что надо показать матери, где ее дочь. Уверять, объяснять – пустая трата времени. Решительность Сала шла от уверенности в том, что он всегда увидит, как овладеть ситуацией. Он никогда не сомневался, что появится в комнате и наведет порядок, что бы там ни происходило».
Минухин на протяжении всех лет, отданных профессии, руководствовался целью, в определенном смысле отдаляющей его от других создателей семейной терапии. И в работе с малолетними правонарушителями, которой он занимался в конце 50-х годов в Нью-Йорке (стараясь превратить Детскую консультативную клинику в образцовое учреждение), и на страницах своей последней книги «Семейный калейдоскоп» Минухин настойчиво звал психиатров обратиться к проблемам бедных. Карл Витакер считает, что интерес Минухина к маргинальным группам общества коренится в его собственном опыте иммигранта и чужака в той этнической общности, где он оказался. Вот что пишет Витакер о первом приезде Минухина (аргентинца по рождению) в Нью-Йорк: «Сал Минухин был «пришлец в земле чужой». Если хотите, сирота в психосоциальном смысле… Как ему справиться со стрессом, неизбежным для живущего в чужой культурной среде?» Но в действительности, еще до переезда в Штаты в 1950 г., Минухин учился умению выжить во враждебно настроенном окружении.
Минухин происходил из семьи еврейских эмигрантов, выходцев из России, рос в маленьком аргентинском городке в обособленной колонии. Его отец попал в Аргентину в 1905 г. с волной еврейских переселенцев. Минухин рос в мире, который ничем не отличался от любого еврейского местечка в Европе. Он был членом общины, считавшей себя «осажденной» из-за антисемитизма, распространенного практически во всех слоях населения, и наравне с каждым жителем общины сжился с предчувствием неотвратимой катастрофы. Однако он впитывал «чужую» аргентинскую культуру, усваивал латиноамериканское представление о гордости и регулярно практиковался в защите своей чести – когда ему в лицо швыряли, будто ком грязи: «Эй, вонючий русский еврей!»
Еще в юные годы у Минухина сложилось двойственное отношение к своей родине – Аргентине. Ему был близок сионистский лозунг объединения евреев на земле Палестины, он приветствовал социалистическое движение, порожденное сионизмом. Студентом университета Минухин активно работал в молодежной сионистской организации. В 1943 г. за участие в студенческих выступлениях против режима военной диктатуры Хуана Перона он был арестован. Он провел три месяца в тюрьме, его исключили из университета. Потом уехал в Уругвай, чтобы продолжить занятия медициной и получить диплом. И снова вернулся в Аргентину.
Когда в 1948 г. Израиль начал войну за независимость, Минухин вступил в армию израильтян и восемнадцать месяцев отслужил военным врачом. В 1950 г. он приехал в Соединенные Штаты, планируя обучаться у Бруно Беттельгейма в Чикаго, где друг детства Беттельгейма устроил ему психиатрическую ординатуру. Попав в Нью-Йорк, Минухин решил ненадолго задержаться там, прежде чем двинуться в Чикаго. Познакомился с будущим зачинателем семейной терапии Натаном Аккерманом, который взял Минухина под свое крыло.
«Я убежден, что он увидел во мне «покалеченную птицу», – говорит сегодня Минухин. – Он был явно из тех, кто не проходит мимо покалеченных птиц». Выбирая между обучением у Беттельгейма в Чикаго и местом при Нью-Йоркском еврейском попечительском совете, которое ему предлагал Аккерман, Минухин предпочел Нью-Йорк. «Это было решение чисто «иммигрантское», – говорит Минухин. – Я знал Нью-Йорк. Я не знал Беттельгейма и Чикаго. Поэтому, как любой иммигрант, я остался в порту прибытия. Не могу сказать, как бы сложилась моя жизнь, если бы я отправился в Чикаго».
В центре, которым руководил Аккерман, Минухин встретил свою будущую жену Патришу. Она была практикующим психологом со степенью доктора философии, которую получила в Йельском университете. В 1952 г. они уехали в Израиль, где Минухин занял место психиатра в правлении общества «Молодежная алия»10: в программе общества речь шла об организации переселения детей-сирот в Израиль, в киббуцы. «Дети собирались отовсюду – из Европы, из Йемена, Марокко… Откуда их только не было, – говорит Пат, жена Минухина. – Сал тогда еще не выдвигал никакого «системного» метода, однако работал с детьми не по правилам: его больше интересовал их жизненный опыт, их культурный багаж, чем диагноз, который он, как психиатр, им ставил».
Несмотря на то что Минухин не принимал безоговорочно традиционную психиатрию, в 1954 г. он вернулся в Соединенные Штаты, чтобы обучаться психоанализу в институте Уильяма Алансона Уайта в Нью-Йорке. Почему? «Тогда это казалось нужным делом, если вы были психиатром, который ищет, пробует», – говорит Минухин. В течение следующих пяти лет Минухин не раз менял работу, пока проходил обучение.
Наконец он узнал, что есть место психиатра при интернате для малолетних правонарушителей из нью-йоркских трущоб – Уилтуике. Минухин получил место, поразив нанимавшего его содиректора интерната Дика Ауэрсуолда своими идеями о возможности работать с целыми семьями. «В то время я хотел заняться изучением семей, чтобы лучше понять каждого ребенка, – говорит Ауэрсуолд. – Тогда я, как и все, бился, чтобы найти что-то, что принесло бы пользу, ведь то, в чем уже поднаторел: детская психиатрия, игровая терапия, психоанализ – оказывалось ненужными пустяками, когда перед вами были трудные дети из городских трущоб».
Начав работать с негритянскими семьями, Минухин сделал интересное открытие. Для работы с этой группой он, «пришлец в земле чужой», – в выгодном положении. «Я знал, что я не из «белых американцев», – говорит Минухин. – И поэтому меня не мучил комплекс вины, когда я работал с черными. Мне не нужно было их спасать. Откуда и моя прямота с ними».
В Уилтуике у Минухина сложилось тесное сотрудничество с Ауэрсолдом и директором-распорядителем Уилтуика Чарлзом Кингом. В 1959 г. вдохновленные статьей Дона Джексона – первой публикацией о семейной терапии, с которой им удалось познакомиться, они покупают «одностороннее зеркало» и принимаются за обследование семей. Вначале они разработали трехступенчатый подход. Ступень А – два психотерапевта встречаются с семьей. Ступень Б – один из психотерапевтов работает с родителями, другой – с детьми. Ступень В – все объединяются и делятся тем, что узнали. «Очень скоро мы поняли, что совсем ни к чему подключать целый отряд терапевтов», – говорит Ауэрсуолд. Со временем у них появился свой особый «рабочий» язык для описания структуры семей, а также методы, с помощью которых они добивались перестройки семей. «Подозреваю, что мы особенно фокусировались на структуре семьи, потому что в семьях из трущоб ее как-то «не хватало» – по крайней мере, на наш, характерный для средних слоев взгляд», – поясняет Ауэрсуолд.
Восемь лет в Уилтуике дали Минухину основу, на которой он впоследствии выстраивал свою работу с семьями. Успех Минухина в подходе к семьям из беднейших слоев многие и сегодня склонны считать его важнейшим достижением. Вот, например, что говорит Пегги Пэпп: «Больше всего я восхищаюсь Салом потому, что он нашел способ помогать тем семьям, с которыми никто не мог справиться». Именно Уилтуик, а затем книга «Семьи из трущоб», в которой Минухин описал уилтуикский опыт, сделали его имя широко известным. «В профессиональной среде нас поддержали, – говорит Минухин. – Мы произносили речи. Стали знаменосцами».
В 1965 г. Минухин оставил Уилтуик, чтобы принять руководство Детской консультативной клиникой в Филадельфии. Три года ушло на то, чтобы преобразовать обычную детскую консультацию в образцовый центр семейной терапии. За это время он успел приобрести репутацию человека требовательного и дерзкого.
«Его имидж крутого человека сложился в основном на недельных семинарах, – говорит Браулио Монтальво, активный участник уилтуикской группы, последовавший за Минухиным в Филадельфию. – Люди рассказывали о своих случаях, и он в пять минут постигал, что вы делали. И если ему не нравилась ваша работа, он был безжалостен с вами. Головы так и летели… Ясно, однако, – только для того, чтобы вы были «человеком с головой».
Минухин пригласил Джея Хейли, проводившего тогда в Калифорнии исследования методов семейной терапии, присоединиться к нему, чтобы выработать направление для консультативной клиники. «Сал был гроза-администратор, – вспоминает Хейли. – Он завел привычку выскакивать из своего кабинета и орать: «Слишком много людей в коридорах толчется! Слишком много людей в коридорах! Почему они не работают?» Выкрикнет – и опять к себе в кабинет. Он постоянно выдвигал идеи, стартовые программы. Передаст другим – и принимается обдумывать что-то новое. Вот так он работал».
Среди программ, начатых Минухиным, была организация Института семейной консультации – для подготовки местных специалистов с незаконченным образованием. Вместе с Хейли и Монтальво он разрабатывал важнейшие приемы включенного супервидения. Популярное руководство Хейли «Психотерапия, ориентированная на решение проблем» в первоначальном виде – собрание текстов, по которым велось обучение стажеров.
Возможно, более всего прославила Минухина разработка лечебных методик, применяемых в случаях психосоматики, особенно при анорексии. Его терапия анорексии – как фактически любая терапия у Минухина – сводится к решительному наступлению.
Хейли вспоминает первую встречу Минухина с семьей, обратившейся по поводу анорексии: «Это была семья, где девятилетняя девочка оказалась на грани голодной смерти. Они пришли поговорить с Салом; ребенок сидел – просто образец послушания. Настало время ленча, и Минухин, вместо того чтобы прерваться, послал за едой для всех. Тут разверзлась преисподняя. Как только родители принялись упрашивать девочку что-нибудь съесть, их маленький ангел обратился в орущего демона. Сал велел родителям покормить девочку насильно. Конечно же, им это не удалось, и тогда он взялся за дело сам. Он сказал ей, что она будет есть – и точка. Девочка сдалась: согласилась на крекер с ореховой пастой из автомата в вестибюле. Кто-то сходил, принес, и она съела печеньице. Выяснилось, что она видела этот автомат по пути в кабинет Сала и спросила, можно ли ей такой крекер. Но отец сказал: «Нет, нельзя, скоро ленч – перебьешь аппетит».
Об успехе Минухина в лечении анорексии, а потом диабета заговорили, и к нему пошла семья за семьей. Была намечена программа, собралась группа, чтобы дальше разрабатывать направления, указанные Минухиным, клиницистом редкого чутья, не пасующим перед случаями повышенного риска.
В 1974 г. вышла его книга «Семья и семейная терапия», мгновенно ставшая самой популярной у семейных терапевтов. Для своего времени это было безупречное руководство: ясное изложение механизма перемены поведения и подхода к работе с семьями – как раз такого рода психиатрическая практика получала тогда распространение по всей стране. «Тут Сал сделался знаменитостью и за пределами Америки, – говорит Пат Минухина. – Стал «суперзвездой». Отовсюду посыпались приглашения читать лекции, преподавать». Книга «Семьи и семейная терапия», переведенная на одиннадцать языков, остается среди подобной литературы бестселлером «номер один», только в США она разошлась тиражом в 100 тысяч.
В 1975 г. Минухин сложил с себя обязанности директора Детской консультативной клиники в Филадельфии, штат которой увеличился с 12 до 300 человек, а ежегодный бюджет составлял 3 млн. долларов. Для Минухина это характерно: довести какую-то программу до стабильности и двинуться дальше. «Я гожусь, чтобы заправлять небольшой лавочкой, – объясняет он свое решение сегодня. – Супермаркет – не мое дело».
После ухода с поста директора клиники Минухин до 1981 г. возглавляет учебный центр. Затем практику семейной терапии потеснили другие интересы, главным образом драматургия – он выступил как автор нескольких пьес. Это была исследовательская работа – вместе с женой он изучал механизм так называемой «нормальной» семьи. Последнюю книгу «Семейный калейдоскоп», где обсуждаются идеи системного подхода к семье, Минухин пытался адресовать уже не столько специалистам, сколько широкому читателю.
Сегодня Минухин, который долгое время оставался центральной фигурой в семейной терапии, изменил направление деятельности. Он регулярно проводит семинары по всей стране, читает курс для узкого круга студентов в Нью-Йорке, где живет теперь, но, кажется, склонен, скорее, наблюдать и комментировать происходящее в семейной терапии, чем экспериментировать и предлагать что-то новое. Сегодня он с редкой объективностью говорит о своем прежнем методе обучения семейной терапии, его «обманчивой простоте». Похоже, что это человек, уже не стоящий у руля, не боец, но – погруженный в свои мысли философ.
Однако с переходом Минухина на позицию наблюдателя его деятельность не выпала из поля зрения работающих в психиатрии – даже стала предметом острых споров в совершенно неожиданном ключе. Все возрастающее число профессионалов, не без скепсиса воспринимающих сексистскую составляющую практики семейной терапии, обвиняют Минухина в явном стремлении закрепить известные полоролевые стереотипы. «Минухин рассматривает самого себя в качестве модели психотерапевта-мужчины, он обычно ищет союза с отцом и, побуждая к соперничеству, направляя, устанавливая нормы, требует от отца взять семью под контроль, принять роль руководителя, аналогично тому как сам Минухин берет на себя эти функции на сеансе», – пишет феминистка Рейчел Хэр-Мастин.
В появившейся на страницах «Нетворкера» в 1984 г. статье Дебора Лупниц еще резче критикует модель семьи, предлагаемую Минухиным. «За ясной научной прозой скрывается во многом консервативная система взглядов, – утверждает Лупниц. – Любопытно, не думает ли Минухин, как думали Лидз или Парсонз, что мужья делают только что-нибудь материальное, жены проявляют чувства, а дети будут страдать, если в семье что-то не так».
Джей Хейли убежден, что подобная критика в адрес Минухина не учитывает важнейшего момента. «Я не видел матери, которая в конце сеанса казалась бы обиженной на него, – неважно, что он им устроил вначале… Обозревательнице-феминистке, возможно, его терапия не понравится, но – никак не женщине, у которой проблемы в семье. Вот оно, решающее отличие.
И еще один момент не учтен. Сал очень много работал с семьями бедняков и с негритянскими семьями, в которых матери получали пособие на детей, а отцы не имели работы. И он стремился укрепить положение мужчин в таких семьях. У этих мужчин не было никакой власти, и он хотел поддержать их. Иногда мне кажется, что если бы государство платило пособие на детей мужчинам, терапия Минухина приняла бы совершенно иной вид».
Что же сказать о вкладе Минухина в семейную терапию? Какое воздействие он оказал на ее формирование и развитие? «Больше, чем кто-либо, Минухин потрудился, чтобы узаконить семейную терапию в рамах психиатрии», – утверждает Фил Гурин из Уэст-Честерского центра изучения семьи. «Без Минухина семейная терапия, вероятно, осталась бы на уровне бейтсонианского интеллектуализма или же эриксонианской мистики», – считает Клу Маданес.
«Сал обеспечил теоретическую основу и явился организатором множества программ, – говорит Браулио Монтальво. И добавляет то, с чего начал бы любой клиницист свою похвалу Минухину: «Больше всего я поражался его способности, узнав проблему семьи, сразу же увидеть три-четыре аспекта этой проблемы, которые никогда бы не разглядела целая группа психиатров, работающих по старинке».
«Возможно, главное, что Сал сделал, – показал другим психотерапевтам пример, как надо работать, – говорит Мэрианн Уолтерз, которую Минухин в начале 70-х годов пригласил сотрудничать с ним в Институте семейной консультации в Филадельфии. – Многие видят в нем прежде всего и более всего властного, жесткого терапевта. Но его особый дар – быть одновременно ответственным лицом и ранимым человеком. Если нужно, он рискнет и не будет держать людей на расстоянии. Его особое умение оказаться незащищенным перед незащищенной семьей, а не его профессиональное мастерство – вот в чем, я думаю, настоящая тайна Минухина-терапевта».
В интервью, с которым вы познакомитесь ниже, Минухин обсуждает роль психотерапии в современном обществе со сложившейся в нем иерархией власти и оценивает сферу идей, оказавшую формирующее влияние на семейную терапию. Он также отвечает критикам его терапии и объясняет, что имеет в виду, когда говорит о «провале семейной терапии».
Инт.: Кажется, вокруг лидеров семейной терапии мистики больше, чем вокруг выдающихся учителей любой другой терапии. Фактически, существует мнение (его придерживается, например, Томас Зац), что в семейной терапии заправляет кучка «гуру» и их последователей. Вы считаете себя гуру?
М.: Слово «гуру» буквально означает «учитель». В этом смысле – я гуру. Но у меня нет последователей, нет учеников. Если приглядитесь хорошенько, то поймете, что каждый из людей, которых я обучал, делает дело по-своему – не так, как я. Они продвинулись дальше. Большинство из них не причастны к моей жизни, а я не причастен к их жизни. Думаю, у Вирджинии Сатир есть ученики, но она исключение. У представителей Миланской школы есть свои студенты, хотя это и не ученики. То же с Джеем Хейли. Ну, и, конечно, Карл Витакер никакими учениками не обзавелся.
Инт.: Тогда почему слово «гуру» часто используют для характеристики лидеров семейной терапии?
М.: Я думаю, семейная терапия – это та сцена, где собралось много людей, не желающих отказывать себе в удовольствии «играть на публику», изображать боговдохновенных целителей. Это та сцена, где много самовлюбленных людей, нарциссизм – их забава, ставшая способом жить. Но играть на публику – одно дело, обзавестись учениками – совсем другое, между одним и другим – пропасть.
Инт.: Года два назад Р.Д. Лэнг говорил, что не пишет о методиках семейной терапии, опасаясь последствий их применения. Он считает, что практика семейной терапии в общественных учреждениях служит одной цели – расширению границ власти над людьми со стороны государства. Вы много писали о методиках, применяемых в терапии. Как вы откликнетесь на тревогу Лэнга?
М.: Думаю, Лэнг одновременно и прав, и нет. Сегодня власть осуществляется не путем автократии, как во времена королей. Власть делегирована общественным институтам, в том числе институтам, ведающим психическим здоровьем. Мы – часть системы контроля за сохранением стабильности и порядка в обществе. Психиатрические больницы, служба социальных проблем – это учреждения, созданные, чтобы сохранить status quo. Положение вещей именно таково. Лэнг прав: есть из-за чего отчаиваться. Но можно взглянуть на положение вещей иначе – как на нечто, предполагающее перемену. Вопрос для меня, занятого починкой подсистем системы, в том, сможем ли мы найти способы, чтобы преобразовать эти институты? По силам ли нам эта задача?
Инт.: Знаю, что вы читали интервью с Томасом Зацем в «Нетворкере», где Зац высказывал критические замечания в ваш адрес. Зац считает, что семейные терапевты «вмешиваются» не в свое дело, хотят диктовать людям, как им жить. Что вы скажете?
М.: Несомненно, мы вмешиваемся, и Томас Зац – тоже. Всякий раз, когда проводим терапию, мы вмешиваемся в жизнь людей. Но в одном Зац прав. Если мы изменяем свой подход и от психотерапии, ориентированной на то, что есть, переходим к построению альтернативной реальности, мы явно вмешиваемся больше.
Инт.: Кто дал нам на это право?
М.: Договор обязывает. Мы заключаем договор с людьми.
Инт.: Который фактически не оформлен…
М.: Ошибаетесь. Существует факт оплаты, значит договор оформлен. Договор совершенно законен. Люди приходят к нам и говорят: «Мы в беде». Психотерапевт отвечает: «Моя профессия – вмешиваться в жизнь людей». Они: «О’кей, можете вызволить нас из беды?» Терапевт говорит: «Да. Но вы должны заплатить». Они: «Хорошо». Здесь договор налицо. Люди нам платят, чтобы мы вывели их из тупика к новой реальности.
Инт.: Вы говорите о некоем совершенно ясном договоре между психотерапевтом и клиентом, но обычно это же запутанное дело, чтобы не сказать больше. Разве не вынужден психотерапевт почти постоянно отступать от изначальных условий договора, выдвигаемых клиентом… семьей?
М.: Само собой разумеется. Люди приходят и говорят: «Перемените его, тогда я буду хорошим родителем». Или: «Перемените ее, тогда мне будет легче жить». А я отвечаю: «О’кей, давайте все обсудим». И мы вырабатываем новый взгляд на положение вещей. Это новое соглашение проистекает из опыта семьи, выражено на языке семьи, но опирается на мой взгляд на мир, а значит, в нем – семя перемены и надежда.
Инт.: Мы многое прояснили в отношении договора, но вот мне известно, что, по-вашему, психотерапия вроде бы никак не связана с этикой. Внесите ясность!
М.: Я имел в виду приемы терапии. Например, чтобы вывести из равновесия пару, я могу сказать одному: «Вы правы», а другому: «Вы не правы». Я знаю, что искажаю реальность, расставляя акценты подобным образом. И все же я делаю это, потому что искажение реальности, возможно, даст нужное напряжение, необходимое, чтобы дотянуться до новой реальности. Разбирающийся в этике человек мне укажет: «Вы несправедливы». И я буду вынужден согласиться.
Инт.: Так значит, приемы психотерапии никак не связаны с этикой. А с наукой – связаны?
М.: Мы – гуманитарии, как антропологи или социологи, но гуманитарные науки – все равно науки. Мы проводили наблюдения за поведением семей в разных условиях. Знаем достаточно о вероятностных моделях поведения – на протяжении всей жизни.
И однако я считаю, что изменять поведение людей – это искусство. Тут идет диалог между двумя неповторимыми организмами – семьей и терапевтом. Этот диалог всегда лишен связности, в нем всегда пробы, ошибки. Проработав столько лет, я едва ли столкнусь с семейной проблемой, которую не решал бы уже сотни раз. Но мой диалог с каждой приходящей ко мне семьей будет отталкиваться от принципа неповторимости. Я должен приспособить свой общий набор приемов для частного случая. В этом искусство терапии.
Инт.: Вы говорите, что в семейной терапии найдется немного гуру, но, кажется, считаете, что тут на каждом шагу «владельцы замков». Разрешите, я прочту вами же написанные строки – о том, как семейная терапия обретала законный статус.
«Старейшины не скрывали от себя, что их частные истины действительно лишь часть истины и, когда собирались за чашечкой кофе, вели разговоры о начинаниях, делились сомнениями и надеждами. Но подумать только! Они так развернулись, что уже требовали громадных зданий для своих институтов – надо же разместить всех желавших учиться у них. Никто не заметил, как со временем эти величественные здания стали настоящими «замками» – с башнями, подъемными мостами и даже со стражей. Замки были дорогой вещью, и владельцам требовалось обосновать их необходимость. Поэтому владельцы замков заявили, что владеют и абсолютной истиной».
С недавнего времени вы – будто экскурсовод по этим «замкам». В своих выступлениях вы говорите о работе других не меньше, чем о своей. Может быть, совершим несколько «экскурсий» – осмотрим крупнейшие «замки» семейной терапии? Что вы скажете о своем друге Карле Витакере?
М.: Карл основывается в работе на экзистенциалистской идее, что жизнь абсурдна. Он утверждает, что люди, которые ищут для себя какую-то особую реальность, – сумасшедшие. Вот отсюда он начинает диалог с людьми. К точке зрения, подобной витакеровской, большинство людей приближается в старости.
Задайте Витакеру вопрос: «Есть у жизни какое-то направление?» или: «Есть в жизни цель?» Он посмеется. Его приемы терапии сводятся к тому, что он вынуждает людей ощутить их собственную абсурдность. Он – Дон Кихот, который натолкнет вас на мысль, что вы сами воюете с ветряными мельницами. С семьями он работает так, как раньше работал, занимаясь индивидуальной терапией. Разница в том, что теперь перед ним система крупнее, и каждому в ней он указывает на глупость веры, будто собственная глупость – «дело хозяйское». Оказалось, что мы сходимся с Витакером в посылках. У меня другие приемы, но, по существу, я, как и он, оспариваю правильность представления людей о реальности.
Инт.: Вы недавно говорили, что Вирджиния Сатир уже не семейный терапевт. Что вы имели в виду?
М.: Я думаю, она стала другой. С психотерапевтами часто случается так: делаясь старше, они теряют интерес к своему занятию – изменять людей. Превращаются в философов, мистиков. Вспомним Эриха Фромма и Вильгельма Райха. От практики они обратились к вопросам общего свойства. Тем же путем идет Вирджиния Сатир. Ее как терапевта волновала проблема семьи, в которой разрушились близкие отношения. А теперь она переместилась на сцену масштабнее, теперь она стремится во все горячие точки планеты – помирить врагов: арабов и израильтян, ирландцев с севера и с юга и так далее. Она думает, что если сумеет сблизить их положительными эмоциями, то добьется и большего. Она всегда была «за» соединение. Она, как хирург, находит место разрыва и пробует восстановить прежнюю целостность всеми подходящими способами. Но я считаю, что человек – сложный организм. Помимо положительно направленных эмоций (они обусловливают соединение, сотрудничество, любовь, потребность в близости, в сопричастности) существует желание отделиться. Существуют ярость, зависть, борьба за первенство и власть. Я считаю, что ее терапия, сконцентрированная на восстановлении единства, лишь частично верна по исходным посылкам.
Инт.: В противоположность терапии «без границ», как у Сатир, есть ряд школ, которые вы назвали «минималистскими». Что это за школы?
М.: Минималистская школа, за которой уже нет ничего минималистичнее, это, конечно, Исследовательский институт психиатрии в Пало-Альто. Люди из других «замков» ловят рыбу, какая ни попадется, люди из этого – забрасывают сети ради одного сорта рыбы, остальную – выбрасывают. Они решают проблему так, чтобы никогда ее не решить. Кажется, их цель – минимум эффекта при минимуме вмешательства. Когда я в последний раз разговаривал с Полом Вацлавиком, он, как всегда, поразил меня своей эрудицией, но потом заявил, что он «механик, а не художник», и сказал, что считает «каждую семью уникальной». Я ответил ему так: я вижу в себе художника, через мои руки прошли сотни семей, похожих одна на другую, почти как две капли воды. Вам, наверное, ясно, что в таком случае не от чего отталкиваться, чтобы вести диалог.
Еще одна школа, сводящая вмешательство к минимуму (следуя Бейтсону), – это Миланская группа. По распространенности влияния – сегодня, возможно, важнейшая школа семейной терапии.
Инт.: Неужели?
М.: Да. Миланский метод очень популярен в Европе. Он отвечает предубеждению европейцев к вмешательству. Я думаю, это результат пережитого ими опыта с Гитлером, с германским нацизмом. В Европе границы личности уважаются самым серьезным образом. Миланская школа, метод которой диктует: «Не менять!», их лозунг: «Руки прочь!», их «дозированная» – вроде, принимать раз в месяц – терапия… эта школа отражает настроения европейцев.
Инт.: Значит, по-вашему, тут своего рода антифашистская терапия?
М.: Я думаю, позитивная коннотация здесь в том, что это демократическая, уважающая личность психотерапия. Она притягательна и по другим причинам. Метод разработан очень тщательно, тщательнее нельзя. Единый способ осуществлять терапию. Единая форма беседы – циркулярное интервью. Единая установка – на позитивное. Предположений выдвигается много, но существует одна гипотеза, которая включает в себя все. Откуда и иллюзия, будто метод работает.
Опасность состоит в том, что этот строго соблюдаемый метод превращается в оковы. Некоторые психотерапевты, использующие этот метод, кажется, не сомневаются, что «установка на позитивное» годится для любого случая – даже если речь идет о жестоком обращении в семье, о насилии. Здесь ловушка, разнообразные преграды и укрепленные замки на пути движения научной мысли, – и остается лишь простое жонглирование словами.
Инт.: Понятно, что ваш взгляд на обстановку в семейной терапии выработался давно. Но я не слышал, чтобы вы когда-нибудь упоминали про «замок» Мюррея Боуэна.
М.: Боуэн – из «первых поселенцев», он выдвинул много важных идей: он заговорил о треугольниках и о механизме формирования треугольников, о неожиданных посещениях семьи психотерапевтом, резко дестабилизирующих семейную систему, о контроле над эмоциональными системами, о тренинге. Он также ввел генограммы. И, конечно же, его фокусировка на дифференциации… Мюррей – один из тех семейных терапевтов, которые фокусируются на индивиде как на некоем биопсихосоциальном единстве. Я считаю, от его сосредоточенности на «животном» в нас будет польза. Но его акцент на дифференциации – это возврат к индивидуализму. Это все равно, что взять невидимые, но существенные связи между людьми и – оборвать их. Люди всегда взаимозависимы. Обычно главный вопрос в семье: как быть одновременно целым и частью целого. Мне нравится понятие, которым оперирует Артур Кёстлер, – «голон»11, оно больше обращает нас к взаимозависимости, чем шкала дифференциации у Мюррея. Думаю, здесь мы с Мюрреем говорим на разных языках.
Инт.: Что вы скажете о Хейли? Вы работали с ним десять лет в Детской консультативной клинике в Филадельфии. Делили один «замок» или управляли двумя разными, оставаясь под одной крышей? Как бы вы обособили ваш метод от метода Хейли?
М.: Мой подход формировался во многом на основе подготовки в области детской психиатрии. Не надо забывать, что у моей жены Пат тоже солидная подготовка по вопросам развития ребенка… Так что было влияние и с этой стороны. Когда я занялся семьями, то выделял этапы. Структурный подход как раз в этом и состоит: вы рассматриваете семьи как сложные системы и следите за изменением семей и их субсистем на протяжении определенного промежутка времени. Исходя из этой точки зрения я разрабатывал методики изменения поведения.
Джея больше привлекала проблема «быстрого» изменения. Когда мы работали в консультативной клинике, никто не говорил о «структурной терапии» или о «стратегической терапии». Мы занимались семейной терапией. Работали и вместе разрабатывали кое-что. Вскрывали конфликт в семье, и ту технику, которую я применял в случае с анорексией, Джей использовал для терапии подростков-психотиков. Но симптом мы действительно трактовали по-разному. Для Джея симптом – метафорическое выражение семейных проблем, его устранение ведет к изменению системы. Для меня под симптомом подразумевается группировка членов семьи вокруг носителя симптома, поэтому я должен менять структуру семьи.
Мы с Джеем работали десять лет. Я многому научился у него. Учился также у Браулио Монтальво и у Карла Витакера – со мной остались и их голоса. Понятия «структурная терапия» и «стратегическая терапия» вошли в употребление позже. Они были придуманы, чтобы наша продукция продавалась, – для того же, для чего на заднем кармане у всех джинсов от Пьера Кардена красуется его имя. Но больше я не производитель. Не ищу новых, продуктивных методик для изменения людей. Не пытаюсь усовершенствовать продукцию. Теперь я обучаю только уже обученных другими. Готовлю смесь. Я считаю, настало время разобраться, что способствует развитию семейной терапии, что поддерживает гомеостазис.
Инт.: Вы, кажется, теперь взяли на себя роль омбудсмена12 в семейной терапии и еще – роль главного экскурсовода по ее достопримечательностям. Заговорили о «будущем семейной терапии». Почему же она не оправдала ожиданий?
М.: На сегодняшний день во всем мире работают сотни институтов семейной терапии, подготовившие тысячи специалистов. Но в то же время общественные институты остались такими же, как прежде.
Инт.: Значит, в отличие от Томаса Заца, вы считаете, что «вмешательство» семейной терапии было недостаточным?
М.: Я считаю, что слишком ограниченным. Провал семейной терапии прямо связан с ее успехом. Сегодня курс по семейной терапии читают в университетах. Во многих психиатрических учреждениях, больницах существуют отделения семейной терапии. Психиатрия включила в свою систему семейную терапию как метод лечения – не изменив, конечно, систему диагностирования, когда речь об индивидуальных случаях. Это только кажется, что мы добились успеха, на самом деле нас поглотили. Вот он, общественный механизм в действии: движение, критикующее традиционные представления о причинах людских бед, поглощается путем придания ему официального характера. Сегодня даже детская психиатрия делает поворот в сторону семейной терапии. Истеблишмент – вот как теперь нас называть.
Инт.: О’кей. Но не могли бы вы привести конкретные примеры, свидетельствующие, что семейная терапия не оправдала надежд, которые вы на нее возлагали?
М.: Разумеется, приведу. На днях «Нью-Йорк таймс» на первой странице писала, что каждый пятый проживающий в Соединенных Штатах страдает расстройством психики, причем процент заболеваемости одинаково высок и у мужчин, и у женщин. Национальный институт психиатрии выделил доктору Даррелу А. Реджеру субсидию в 20 млн. долларов на обследование психики 10 тыс. взрослых американцев. Людей обследовали, как оказалось, без учета их окружения. Издатель «Архив общей психиатрии» (Archives of General Psychiatry) назвал это исследование «фундаментальным вкладом американцев в развитие психиатрии». А я бы назвал – промахом системного подхода стоимостью в 20 миллионов.
Исследование проблемы детей в распавшихся семьях, проведенное Джудит Уоллерштайн и Джоун Келли, – еще один пример провала, если вести речь об изменении парадигмы в нашей области. Исследовательницы говорят, что дети горюют из-за распада семьи, не понимая того, что растерянность, тревога у детей связаны не только с утратой прежнего семейного уклада, но и с трудностью приспособления к новому. Суды по делам несовершеннолетних, психиатрические больницы, служба социальных проблем, система воспитания приемных детей и так далее и так далее – все пребывают в том состоянии, в каком пребывало ранее: системный подход в своих слабых усилиях изменить что-то, не оставил на этом монолите традиций даже царапины.
Феминистки, можно сказать, открыли мерзкий ящик Пандоры, и теперь все узнали о страданиях жен в семье. Но, спасая жертвы, феминистки расчленяют семью. Во многие приюты для женщин вход воспрещен не только супругу пострадавшей, но даже психотерапевту, если врач – мужчина. Недавно в теленовостях передавали, что в Сиэтле ввели практику принудительного заключения в тюрьму супругов, виновных в жестоком обращении с женами, что, как считают, будет более эффективным средством предотвращения семейных конфликтов. Есть следы побоев – арестовать обидчика незамедлительно. Однако полиция сомневается, что сумеет с легкостью разобраться, кто на самом деле мучитель.
Инт.: И ничего отрадного?
М.: Почему же, есть несколько любопытных попыток по-новому применять идеи семейных систем. Дон Блок, организовавший журнал «Системная семейная медицина» (Family Systems Medicine), предлагает нам такую стратегию: объединить свои усилия с семейной медициной. Дон убежден, что семейным терапевтам не под силу изменить догмы психиатрии, но формирование союза между семейными терапевтами и семейными врачами – важный шаг на пути к обновлению парадигмы в медицине.
Бракоразводные дела, конечно, тоже та область, где заметно сказывается влияние семейной терапии. Затем – больницы для безнадежных…Тут укоренилась идея, что смерть – естественный процесс, касающийся всей семьи.
В настоящее время мы с Пат проводим работу в примыкающем к больнице Нью-Йоркского университета кооперативном стационаре, куда помещают пациентов вместе с кем-то из членов семьи, который в основном и ухаживает за больным. Новый и любопытный пример семейной опеки – его следует тщательно изучить семейным терапевтам. Разумеется, в нашей области зреют перемены. Ведется много исследований новаторского характера: Карлос Слуцки в числе других пробует синтезировать методики различных школ семейной терапии; среди семейных терапевтов, включая представителей Миланской школы и школы Боуэна, есть попытки разобраться в механизме более крупных систем и воздействовать на него; растет интерес к изучению нормальных семей. Все это желанные признаки перемен.
Инт.: Не сводится ли проблема ограниченного воздействия семейной терапии к другой – к проблеме нашего неумения собрать данные, свидетельствующие о том, что работа, которую мы делаем, действительно эффективна?
М.: Распространение информации о развитии таких областей, как семейная терапия, идет по каналам исключительно сложным для оценки. Не думаю, что крупные общественные сдвиги можно вычислить на основе собранных данных. Между данными и переменой идеологий – пропасть.
Я приведу вам пример. Когда я активно занимался исследованиями, я придерживался другой точки зрения. В Детской консультативной клинике в Филадельфии мы проводили исследование по психосоматике, и я был абсолютно уверен, что поразим людей опытными данными. 86 случаев из 100 подтверждали связь! Я был убежден, что наша работа переменит подход к анорексии.
Теперь я знаю, что питал иллюзии рационалистичного свойства – будто знания ведут к преобразованию. Ведь люди, узнав о наших открытиях, бросились защищать свои системы воззрений. Новое знание всегда ставит человека перед вопросом, как продержаться, делая то, чему обучен? Это позиция обороны. Чтобы усвоить новые парадигмы, требуется поломать старые. А мы не можем этого.
Но давайте я расскажу вам итальянскую историю успеха. Примерно десять лет назад итальянцы провели закон, по которому психически больных уже нельзя помещать в психиатрические больницы – можно только в обычные. Никаких денег на строительство новых психиатрических клиник больше не предполагалось выделять.
Итальянцам пришлось пережить кризис, подобный тому, который пережили мы, когда пациенты психиатрических лечебниц получили возможность вернуться в общество. Как итальянцы справились с кризисом? Большая группа психотерапевтов, сохранивших с 60-х годов радикальные настроения, ответила на потребности семей с психотиками широкой практикой семейной терапии. Нужды общества в психиатрической «гигиене» были удовлетворены при посредстве ориентированной на общественные потребности семейной терапии. Маурицио Андольфи и Луиджи Канкрини разработали метод обучения, способствовавший кристаллизации, возможно, самого влиятельного в мире направления семейной терапии. Конечно, им повезло, ведь их поддержали два важнейших общественных института Италии – коммунистическая партия и католическая церковь. Хорошо бы и у нас в стране политические институты способствовали утверждению системного взгляда.
Инт.: Вы все больше становитесь мишенью для критики феминистского крыла в семейной терапии. Феминистки считают, что ваша психотерапевтическая тактика подразумевает и отталкивается от вины матерей в семейных проблемах и что проблемы «запутанного клубка», о которых вы постоянно пишете, закрепляют в общественном сознании давний стереотип матери-пожирательницы. Что вы ответите на это?
М.: Осваивая для себя новую область, люди часто мыслят по принципу полярностей. Мне кажется, многие творчески работающие в семейной терапии женщины – например, группа «Женский проект» – поместили, в частности, меня на противоположный полюс, чтобы прояснить и расширить свой взгляд. Не думаю, что они правы в отношении моих воззрений, но если я им полезен для контраста – о’кей.
Почему я стал мишенью? Наверное, в каком-то смысле тому причина – мой стиль работы. Как терапевт я вторгаюсь, вторгаюсь энергично, атакую, иногда я напорист, я провоцирую напряжение, и в своей манере явно выражаю то, что они прозвали латиноамериканским «мачизмо»13. Что касается моего стиля, вот вам наглядное описание, но очень неполное. Если вы понаблюдаете за мной на сеансах, то заметите также нежность, сочувствие, юмор, я преклоняюсь перед возможностями людей, я за рост, за совершенствование. Я оптимист, если речь идет о расширении возможностей, я признаю реальными ограниченность и слабость, не отрицаю абсурдности в жизни и так далее. Многие, кто меня критикует, – мои друзья, они знают все сложности моей профессиональной позиции, поэтому за этой критикой, очевидно, что-то еще.
Вероятно, критики сосредоточиваются на моем вмешательстве, без которого не обойтись, когда перед вами семья, где у матери с детьми близкий контакт, а отец (муж) – на заднем плане. Такая организация семьи в нашем обществе – частое явление. В подобных обстоятельствах я обычно побуждаю отца «оторвать» мать от детей. Такое вмешательство я нахожу полезным, потому что я расширяю функции отца, сужаю сосредоточенность матери на материнстве, открываю ей возможности проявить себя полнее – зрелой женщиной. Я вношу, конечно, смятение в родительские «ряды». Этот маневр – только подступ к началу психотерапевтического диалога. Он постоянно видоизменяется в процессе работы, и никак не может быть признан проявлением тяги к союзу мужчин или к какой-то политике. Но феминистки выделяют этот способ вмешательства как уклон – с целью утверждения в общественном сознании «мужского» стереотипа, ведь возможно такое вмешательство, когда поддерживают мать, критикующую выключенность отца. Последний подход предлагается «Женским проектом», и я думаю, тут полезно расширение терапевтического «репертуара». Но это не единственный возможный подход.
Если феминистки говорят: «Считать, что мать опутала детей, использовать отца, чтобы «вбил клин» – тактический перекос, закрепленный патриархальной культурой», – они правы. Если феминистки говорят: «Минухин часто прибегает к этой тактике», – они опять правы. Но если они говорят, что я закоренелый «мужской шовинист», не понимающий социального контекста, в котором живут семьи, они заблуждаются.
Инт.: Не всегда вас критикуют за пресловутый «запутанный клубок» женщины. В «Нетворкере» в обзоре «Лаской» Фрэнк Питтман пишет: «Орора и Эмма «запутались» друг в друге – отношения, порицаемые большинством семейных терапевтов, которые, кажется, с подозрением смотрят на все, что происходит между матерью и детьми, достигшими двенадцати лет… Вопреки нашим теориям и предостережениям, сколько же родителей с детьми остаются «в клубке» и счастливы этим всю свою жизнь». Не сделалось ли понятие «запутанный клубок» настоящим жупелом, так что теперь оно уже непригодно?
М.: Я думаю, это скорее поэтический образ, чем научное понятие. Описывает часто случающийся перекос в чем-то. Я употребляю выражение «запутанный клубок», чтобы указать на пагубную близость… Как если бы я сказал: «Вот организмы, которые жертвуют индивидуальностью, сохраняя привязанность». Бернис Розман пустила его в ход, когда мы работали по психосоматической программе, и оно оказалось полезным для тех исследований. Думаю, Фрэнк прав: психотерапевты стали злоупотреблять этим понятием, толкуя его слишком расширительно. Но уж за этот перекос я не обязан отвечать.
Инт.: Что в практике семейной терапии сегодня вас больше всего беспокоит?
М.: Сегодня много семейных терапевтов, владеющих приемами, но – не понимающих семью. Иногда я наблюдаю изумительную работу и – совершенно неправильную, потому что приемы не избираются применительно к конкретно понимаемому случаю в его социальном контексте, но берутся из того, что у терапевта «под рукой». Когда я только начинал обучать семейной терапии, я это делал с обманчивой простотой. Сегодня я чаще говорю о сложности.
Инт.: И еще вы больше внимания обращаете на опыт психотерапевта или на отсутствие опыта. Кажется, вам нравится задеть ваших молодых слушателей, бросив фразу вроде: «Не имеющим пока детей психотерапевтам не следует браться за семьи с детьми». У меня нет детей. Значит, мне нельзя в семейные терапевты?
М.: Почему же, но если вы проводите терапию семей с детьми, вам нельзя забывать, что у вас недостаток опыта. Вы будете считать, что родители могли бы быть лучше, чем они есть. Быть родителем – это воспитывать в себе предельное смирение; невозможно быть родителем, не ошибаясь. Опыт неудач добавляет вам силы. Когда вы работаете с семьями, вы, возможно, не сможете не сочувствовать детям, но вам не следует винить родителей за то, что они просто люди. Конечно, сказанное не значит, что вы не способны преодолеть недостаток опыта, – вы должны найти какую-то замену ему. Сегодня я повторяю снова и снова: психотерапевт обязан понимать, что не каждому по силам справиться со всеми и любыми семьями.
Инт.: К себе вы это тоже относите? Ваши трудности в психотерапии связаны с неполнотой вашего личного опыта?
М.: Разумеется. Мне при моем стиле работы обычно трудно с людьми заторможенными или замкнутыми. Мне требуется определенный уровень живости, тогда я могу работать. Если этого нет, я, возможно, навяжу людям чуждый им ритм. В процессе моего собственного развития был этап, когда я прекрасно контактировал с подростками и получал огромное удовольствие от работы. Вероятно, теперь я бы скучал. Становясь старше, я нахожу новые группы, с которыми продуктивно работаю. Например, это серьезно больные люди или пережившие какую-то катастрофу. Я их понимаю, я сам такое испытал. Я сочувствую, я способен отреагировать. Не утрируя… Я не отворачиваюсь от смерти.
Когда я был моложе, я больше подчинялся чувству долга и не отказывался от тяжелых случаев. Теперь меня проще смутить. И у меня меньше возможностей что-то дать. То, что говорю другим, относится и ко мне: очень важно понимать, когда и кого вы способны убедить.
Инт.: Однажды я слышал, как вы говорили, что достигли своей «вершины умения» в работе с семьями и что бросили бы новый вызов. Удалось?
М.: В 1981 г. у нас с женой был годичный отпуск для научной работы, который мы провели в Англии. Из озорства мы расценили его как возможность исследовать область собственной некомпетентности. Пат надумала обучиться игре на гобое – инструменте, который она никогда в руках не держала, а я решил писать пьесы. Я всегда считал, что в моей манере вести терапию есть что-то от драматургии. Но я почти сразу понял, что мне поздно вступать на новое поприще с его особыми правилами, приемами, умением. Я встречался с молодыми людьми в театральных мастерских и завидовал тому, как они чувствуют сцену. Совершенно другой взгляд и опыт, совсем новый язык для меня. Я получал такое огромное удовольствие, сочиняя пьесы, какого, наверное, не испытывал ни от чего раньше. Я чувствовал такой подъем! Возможно, я снова когда-нибудь займусь этим. Но я изжил иллюзию, будто во мне сокрыт драматург: только отвори потайную дверку – так и повалят все эти чудные штуки. Нет, не тот случай.
Инт.: Однако вы выпустили новую книгу о семьях и семейной терапии – «Семейный калейдоскоп», – которая, кажется, совершенно не похожа на то, что вы писали раньше. Какие цели вы ставили перед собой?
М.: Моя мечта теперь – о том же мечтают Джей Хейли и Гельм Стерлинг в Германии – писать так, чтобы завоевать широкого читателя. О семейной терапии я знаю побольше Джанет Малколм. Неужели я не способен завоевать такую читательскую аудиторию, как у нее, – людей, берущих в руки «Нью-Йоркер» и правящих миром? Если мои книги попадут в руки тех, кто делает политику, возможно, о некоторых важнейших вещах я скажу им так, что они усомнятся в истинности своих воззрений. Вот с какими мыслями я писал «Семейный калейдоскоп».
Раз это книга для широкого читателя, я писал свободным, образным слогом. Когда я пишу для профессионалов, то не позволяю себе такой вольности.
Инт.: Сейчас самое время для вашей книги. Риторика обеих политических партий теперь не обходится без ссылок на семью. Вы послали экземпляр губернатору Куомо?
М.: Я живу в Нью-Йорке, поэтому я, пожалуй, начну с мэра Коха. Представляю, как кто-то из его помощников говорит: «Тут один парень по-новому толкует про жестокое обращение с детьми. Может, позовем Минухина в члены Городской комиссии по проблемам детей?» Сегодня, когда эти люди обращаются к нам, они и не думают консультироваться, какую проводить политику. Мы им нужны, чтобы обучать людей, как проводить семейную терапию. Отсюда и сегодняшнее положение семейной терапии. Они считают, что мы годимся для малых дел и перемен, но не понимают, что у нас есть теория, которой они сами могли бы воспользоваться.
Инт.: Итак, книга вышла, и вы ждете, что последует.
М.: Да, и если меня «обнаружат», не сомневайтесь, я дам знать об этом читателям «Нетворкера».
ДУМАЙТЕ САМИ, РЕШАЙТЕ САМИ
Интервью с Карлом Витакером
Сентябрь-октябрь 1985
Карл Витакер опять свихнулся. На семинаре летом он отвел одно утро для того, чтобы участвовать в беседе «в качестве пациента» вместе с двадцатичетырехлетним мужчиной-шизофреником, семью которого Витакер наблюдал в течение пяти лет. Зажав руки коленями, Эрик, худой как жердь бывший пациент Витакера, отвечал, глядя в пол, на вопросы терапевта, выбранного из участников семинара. На вопрос, почему он не в состоянии содержать себя и отделиться от родителей, Эрик ответил, что «приспособление – ужасное слово «для него, и все твердил, что ни на одной работе не может удержаться по той причине, что отказывается принять сомнительную мораль своих нанимателей.
Витакер, когда-то назвавший шизофрению «болезнью патологической цельности», объявляет психотерапевту: «Эрик – это я, каким мечтал стать». Потом оборачивается к молодому человеку: «Хочу поговорить с вами о жертве, которую вы приносите, настойчиво борясь за свой рост». И принимается рассказывать, что в юности был замкнутым, а в студенческие годы считал себя шизофреником. «Но я стал ловчилой и приспособленцем, чтобы выбиться в люди, – говорит Витакер. – Я просто восхищаюсь вами, вашей выдержкой. Мне ее не хватило».
Молодой человек, сидящий на краешке стула, будто в ожидании удара гигантской ноги, готовой расплющить его, начинает ерзать, слабо протестует против высокой похвалы в его адрес. «Пожалуйста, не…», – говорит и запинается, подыскивая верное слово. «Не преклоняться перед вами?» – подсказывает Витакер. Молодой человек осторожно кивает головой, по-прежнему не сводя глаз с ковра на полу.
Вот образец необычного «состояния», которыми Карл Витакер славится уже сорок лет. Как выражается Линн Хоффман в книге «Принципы семейной терапии», Витакер – «специалист в доведении немыслимого до предела воображаемого». На протяжении долгих лет профессиональной деятельности он возмущает и восхищает коллег своим убеждением, что так называемое «сумасшествие» – внутренний мир фантазий, бегство из общества – это источник творчества и самобытности, который требуется решительно охранять от «ненормальной нормальности» цивилизации. Уверенный в собственном сумасшествии, Витакер восставал против всех правил и условностей психотерапии. У него были времена, когда он вскармливал из бутылочки своих пациентов, боролся с ними врукопашную, запрещал им пользоваться речью, даже засыпал с ними в обнимку. И все это ради того, чтобы восстановить равновесие, нарушенное обществом, дать людям возможность осознать неприемлемые отклонения их «души», чтобы как-то удержаться в своем сумасшествии, «не перерезав себе горло».
Коллеги Витакера не всегда разделяли его полное доверие интуиции. Один из старейших семейных терапевтов говорит: «Не вижу ничего целительного в столкновении с сумасшедшим». Психиатр из Атланты Томас Малоун, проработавший вместе с Витакером двадцать лет, считает подобную критику неизбежной. «Карл – на редкость правополушарный, – говорит Малоун. – В целенаправленной левополушарной цивилизации он кажется странным. Но какой смысл судить о Витакере «изнутри» левого полушария? Это все равно что филологу анализировать Джеймса Джойса».
Через час «спотыкающейся» беседы с Эриком Витакер и второй психотерапевт, попрощавшись, отпускают его и возвращаются к группе из 80 человек, для которой устроена эта «закрытая телепередача». Никто, кажется, не способен истолковать происходившее, но один за другим они высказываются одобрительно, хотя и противоречиво. С невозмутимым видом, сидя на небольшом помосте, Витакер внимательно слушает, согласно кивает, иногда подбрасывает ассоциацию, чтобы украсить чье-то наблюдение. Женщина из группы спрашивает, каково это – «поделиться» своим пациентом с другим психотерапевтом. Витакер улыбается и говорит: «Я ревновал. Чувствовал себя, как мать, от которой ребенок убежал к отцу».
Затем здоровенный мужчина, непонятно как умещающийся на стуле, поднимает руку. «Думаю, не я один видел, что тут происходило… – начинает он, с ноткой возбуждения в голосе. – Я видел некомпетентность, соперничество, стремление утвердить свое «я». И выдает «увесистую» тираду, называя беседу «халтурой», уличая Витакера в недостатке профессионализма при обращении с психотерапевтом-помощником. К такому повороту семинар оказался явно не подготовленным – из зала будто кислород откачали. А мужчина, разрядившись, умолкает на словах: «Мне бы, конечно, критиковать конструктивнее…»
«Не стоит извиняться, – бесстрастно отвечает Витакер. – Я с вами не соглашусь, но вы можете держаться своего мнения, а я буду – своего». И все. Слушатели пытаются добиться от него еще чего-то, но Витакер спокойно повторяет, что доволен сеансом, что беспокоится за Эрика, а потом спрашивает, есть ли еще вопросы.
С Карлом Витакером всегда так: принять или не принять – решайте сами. И, кажется, он не будет задет, если не примут. Теперь ему неинтересно доказывать свою правоту или убеждать кого-то. Нет, он не брезгует конфликтом. Скорее, он нашел такой способ держаться, который выражает его непоколебимую веру в тщетность давления, попытки убедить. «Заставлять кого-то жить по вашей указке – бесполезное дело», – сказал он на том семинаре в первый же день. Признание абсурдной неуправляемости мира стало орудием в руках Витакера-психотерапевта. «Орудие моего собственного бессилия», – говорит он в таких случаях. Витакер абсолютно убежден в том, что «жизнь проживает нас, а не наоборот», и сохраняет невозмутимость даже в самых причудливых ситуациях.
Милтон Миллер, заведующий кафедрой психиатрии в то время, когда Витакер работал в Висконсинском университете, рассказывает такую историю о консультациях Витакера-психтерапевта: «Однажды разъяренный параноик угрожал: «Витакер, я тебя прикончу. Ты и знать не будешь, что пришел твой черед сдохнуть. Когда-нибудь повернешь за угол, и твое толстое брюхо наткнется на нож. Или откроешь свою машину, а бомба – бабах-х-х! Или будешь у писсуара мочиться, а тебя – стальной клюшкой по голове трахнут. Что скажешь на это, Витакер?» И Карл сказал: «Вот помогли, так помогли. До сих пор, стоя над писсуаром, я только и думал, как бы не замочить ботинки да не оказаться в плохой компании. Теперь будет о чем поразмыслить, занимаясь нудным делом».
С годами Витакер научился отлично держаться «под обстрелом» – и не только в отношениях с пациентами. С середины 40-х годов, когда он с коллегами впервые стал развивать идеи о том, что психотерапия – это «опыт невербального общения в пространстве фантазии», многие профессионалы вскидывали брови, услышав его имя. Выпущенная им и Томасом Малоуном в 1953 г. книга «Корни психотерапии» взбудоражила профессионалов, заговоривших о методе Витакера, морали Витакера и даже о состоянии его психики. Многие психотерапевты приходили в ужас от утверждений Витакера и Малоуна, что улучшению состояния пациента способствует «вскармливание его из бутылочки, обнимание и прочие вспомогательные приемы, стимулирующие и у терапевта, и у пациента эмоции, способные удовлетворить инфантильные потребности пациента. Это воспроизводит в терапии отношения матери и ребенка. Авторы выяснили, что если приемы давления и используются на этой стадии терапии, то подходящей формой будет трепка».
Никогда со страниц специальных журналов не звучали такие гневные проклятия, какие направили упомянутой книге и ее авторам психоаналитики Александер Вулф и Манни Шварц в рецензии «Иррациональная психотерапия: обращение к безумию», опубликованной в «Американском психотерапевтическом журнале». Определяя «Корни» как «образчик обнажения бессознательных побуждений», Вулф и Шварц писали, что «Витакер с Малоуном отрицают историю, культуру и цивилизацию… усматривают в патологии моральную ценность и возносят иррациональность на уровень трансцендентности».
Сегодня взгляды семидесятипятилетнего Витакера по-прежнему вызывают самую противоречивую реакцию. Но в наши дни странно слышать, что его, ставшего этаким добрым дедушкой, когда-то считали человеком опасным. Что изменилось за последние тридцать лет? Психоанализ уже не доминирует, различным психотерапевтическим школам несть числа, и поэтому высказанные в «Корнях» идеи утратили характер скандальности. Еретики так прочно обосновались в области психотерапии, что сегодня традиционалистам вроде Шварца и Вулфа было бы затруднительно уследить за всеми «опасными» идеями, распространяющимися в психотерапевтических кругах. На фоне выступлений, подобных тем, под которыми стоит имя Р.Д. Лэнга, витакеровские даже отдают старомодностью.
За тридцать лет изменилась мода и на психотерапевтические идеи, и на социальные. То, что в молодости представляло Витакера «иконоборцем», уже не кажется таким пугающим. Теперь на него смотрят иначе. Тридцать лет назад его слова вызывали замешательство и тревожили. Сегодня Витакер все так же способен озадачить слушателей, но «возмутительные» вещи, которые он говорит, уже меньше настораживают. Столько лет семинаров, открытых для зрителей сеансов, рассказы о себе и своей семье, поток необычных ассоциаций… Витакер так обнажил душу перед людьми, как мало кто отваживался. И потому просто нельзя не доверять этому человеку, у которого, судя по всему, нет секретов. Тридцать лет назад спрашивали: «Что за человек проводит этакую терапию?» Сегодня люди скорее спросят: «Что за терапия такая у Карла Витакера?
И однако загадка: как Витакер попал в число респектабельных семейных терапевтов? Порой кажется, что его методы, его подходы вписываются в нынешнюю семейную терапию не больше, чем тридцать лет назад соответствовали уважавшем традиции психоанализу. В области, где методы лечения исходят преимущественно из проблемы, идеи Витакера – вне основного потока. Он утверждает, что его как психотерапевта совершенно не заботит симптом. Очень часто на первой беседе с семьей он не удосуживается даже разобраться, что их привело к нему. «Я хочу, чтобы меня ясно поняли: я не поддаюсь панике, узнав про их жизнь, – объясняет Витакер. – И меня не волнует, изменятся они или нет». Представление о терапии, нацеленной на определенный и зримый результат, совершенно чуждо Витакеру. Девиз его семинаров: «Процесс, а не прогресс», – отражает почти религиозное для Витакера убеждение: если психотерапевтический сеанс удовлетворяет и бодрит самого врачевателя, то и пациент неизбежно получает пользу.
Пока сторонники других методов психотерапии рассуждают о работе с «проблемными» семьями и о возможности позитивных перемен, Витакер подчеркивает ограниченность средств психотерапевта, когда речь идет о действительной перемене. Он больше говорит о вреде, который семья способна причинить терапевту, чем о воздействии, которое психотерапевт может оказать на семью. «Многие психотерапевты считают, что семье, которая пришла к вам на консультацию, вы должны немедленно дать левую грудь. Укусят – дайте правую. Я думаю, это безумие».
Психоаналитическая терминология давно предана анафеме у семейных терапевтов, но на семинарах Витакера только и слышно про эдипов комплекс, симбиоз матери и ребенка, трансфер и совсем запретное – про бессознательное. Для него внешняя жизнь семьи с ее структурой, циклами, социально-экономическим положением никак не привязана к единому для семьи пространству фантазии, где, по его мнению, и происходит настоящая жизнь. Томас Малоун уверяет: «Карл и Фрейд были бы отличными друзьями».
Есть что-то неуловимое в работе Карла Витакера, поэтому трудно указать, где его профессиональная ниша. Подобно художнику-авангардисту, отталкивающему от себя зрителей, он – чтобы сохранить творческий потенциал – должен разочаровывать людей в ожиданиях. «У Карла редкая способность отличаться от группы, в какой бы он ни очутился, – говорит его ученик, а затем сотрудник Дейвид Кит. – Он как музыкант, который играет, не совпадая с ритмом и темпом остальных участников ансамбля».
Удивляет то, что «диссонансы» Витакера-клинициста идут совсем не от стремления показать себя, выделиться. В пересказе его работа «режет» слух, но если наблюдать за ней непосредственно, происходящее кажется уместным. «В моменты удачи Витакер как-то исчезает, сумев выявить всю неестественность семьи… и вытравить ее, – говорит Браулио Монтальво, который однажды делал видеозапись витакеровского сеанса. – Его работа не оказывает мгновенного действия, он расшатывает систему взглядов семьи постепенно, впрыскивая порцию за порцией свое «лекарство» – свой взгляд, открывающий им глаза на абсурдную сущность их проблемы. Он обращается к тому, о чем люди предпочли бы не говорить, и «ослабляет путы» семейных правил, связывающие человека».
А вот как описывает Милтон Миллер Витакера-психотерапевта середины 60-х годов: «Хорошо помню первую встречу Карла Витакера с семьей, которую я видел. Это было лет семнадцать назад. Карл появился в Висконсинском университете как приглашенный профессор – по инициативе Карла Роджерса, в то время работавшего у нас в Висконсине на факультете. Пациент, восемнадцатилетний параноик – безучастный, холодный, как лед, – сигаретой жег себе руки, в то время как его родители, утонченные интеллектуалы – ранний образец «простых людей»14, – весело болтали про «клевое» лето. Витакер, простоватый, непонятливый, невпопад рассказал историю-другую про то, как ловить рыбу на личинки, из которых уже не будет бабочек, потом взял руки отца семейства в свои, потер, дотянулся до сына, опустил свою лапу ему на плечо и сказал: «Безумнее способа согреть руки не видел – брось сигарету». Не зная, что последует, Витакер с силой растирал плечи юноши, вдруг затрясшегося в рыданиях. А когда Витакер сам заплакал, ученые профессора в зале прикрыли ладонями лица, закашляли, чтобы тайком смахнуть неприличествующую высоким профессионалам слезу.
Витакер тогда всем нам дал что-то. Он открылся перед пациентом, его семьей, двумя десятками наблюдавших за сеансом профессоров с докторскими степенями. В присутствии судей Витакер положил свою голову на плаху».
Витакер любит риск. Он считает так: чем больше растревожить семью – тем лучше. «В конечном счете важнейший фактор, ведущий к позитивным переменам в семье – или к неудачным попыткам добиться перемен, – это отчаяние, – писал он. – Когда семья в отчаянии, она меняется, когда неведомо отчаяние, она остается прежней». Но что касается происходящего после того, как семья достигла пика тревоги, – Витакер настаивает, что тут психотерапевт не должен попасться в ловушку и оказаться «в помощниках»: «Семья сама решает свою судьбу. В том же смысле, в каком человек имеет право на самоубийство, семья имеет право на самоуничтожение. Психотерапевт не может формировать и не формирует семейную систему по своей воле. Он тренер, а не игрок в команде».
Если какой-то аспект его подхода к психотерапии и вызывает критику сегодня, то это убеждение Витакера, что дело психотерапевта – обострить семейные проблемы, но не брать на себя ответственность за их решение. Некоторые спорят с посылкой, что семьи всегда справятся со стрессом, который провоцирует Витакер своим подходом. Но сам Витакер считает, что задача психотерапевта именно такова: расстроить замысел семьи разрешить трудности «с наскока»: «Я убежден, что семья, указывая на сына, угоняющего автомобили, скрывает проблемы серьезнее». Несколько лет назад Витакер сказал в интервью: «Я не буду лечить в семье сына, ворующего автомобили, – неинтересно. Вместо того чтобы сосредоточиваться на парне, я буду нагнетать напряжение в семье. Я обвиню папашу в том, что он планирует смошенничать на подоходном налоге, мамашу – в том, что она хочет украсть у дочери дружка, а дочь – в том, что притворяется дурочкой… Я растревожу каждого из них».
Склонность Витакера к такого рода психотерапевтической тактике побудила одного из семейных психотерапевтов заметить: «Карл провоцирует семью до такой степени, что способен ее разрушить». Впрочем, сторонники Витакера смотрят на эту психотерапию иначе. Его ученик Аугустус Нейпир говорит: «В начале работы с семьей Карл очень критичен. Похож на сурового, жесткого отца подростка. Присмотритесь к тому, что он делает, – он заставляет семью выслать на битву с ним самого сильного из своих рядов. И обычно от Карла больше всего достается главному тирану семьи».
«Самая безболезненная для людей встреча – это когда ничего не случается, – говорит Милтон Миллер. – Но с Витакером так не бывает. Его можно полюбить, можно возненавидеть, но что-то непременно происходит. Он не желает «делать вид». Он будто живет, веря, что холодный поцелуй – извращение».
Из сказавших свое слово в семейной терапии Витакер автобиографичен как никто. Скептически настроенный в отношении научных доказательств, преданный идее, что «единственное ты, которое знаю, это – я», он использует пример собственного личностного опыта в родной семье, иллюстрируя и даже защищая свой взгляд семейного терапевта. Родившийся в 1912 г. в семье фермера в деревушке Реймондсвилл, штат Нью-Йорк, Витакер рос в уединенной сельской общине. Если не считать воскресных выходов в церковь, его контакт с миром замыкался на близких. «Общества я не знал до тринадцати лет, – говорит сегодня Витакер. – Брат, собака, отец и его родители, мать и ее мачеха – все вместе жили в большом доме. В сущности, моя родная семья и была для меня всем миром».
Витакеры вели хозяйство, ухаживали за животными, но на этом потребность семьи опекать не заканчивалась. «Однажды целое лето у нас отдыхал мальчик из Бруклина, – вспоминает Витакер. – Потом была женщина, муж которой умер от рака, и она прожила с нами полгода, пока не оправилась. Потом была еще женщина с астмой, про которую я так ничего и не узнал, кроме того, что она весила 275 фунтов и ночи напролет не давала нам спать».
Мать Витакера задумала дать сыну образование получше, чем он получил бы в сельской школе. Когда ему исполнилось тринадцать, семья оставила ферму и перебралась в город Сиракьюс, где бы он мог поступить в колледж. Оказавшийся в совершенно непривычных условиях, Витакер остро переживал из-за того, что он всем чужой – робкий деревенский паренек среди бойкой городской молодежи. «Я считал себя шизофреником в студенческие годы, – говорит Витакер. – Меня просто никто не засек. Потом десять или пятнадцать лет я учился приспосабливаться к социальной среде, прожив первые пятнадцать – в мечтах».
Знакомство с психотерапией произошло, как он объясняет сегодня, благодаря двум «ко-терапевтам» – соученикам, с которыми вместе он, студент Сиракьюсского университета, несколько раз в неделю обедал. «Один был самым мозговитым на курсе, другой – всеобщим любимцем, – говорит Витакер. – Оба – знатоки по части адаптации. Они и подготовили меня к жизни в обществе».
Студентом старшего курса Сиракьюсского университета Витакер начал занятия на медицинском факультете, за что он благодарен участливому декану. Во время летних каникул он работал воспитателем в лагере Всемирного альянса молодых христиан (где воспитателем работал также Ролло Мэй). Там он и познакомился с Мьюриел, на которой женился в 1937 г., через год после окончания университета по медицинскому факультету.
В аспирантуре он заинтересовался психиатрией и тогда впервые получил возможность работать с шизофрениками. «Я сразу же полюбил их, – признается Витакер. – Что-то пробуждало мою болезненную любознательность. Видя их готовность открыть сокровенное, я осмелился коснуться своей «замкнутой» души».
В 1940 г. ему выделили субсидию для работы в области детской психиатрии, и он уехал в Луисвилл. В течение года по 8 часов в день пять дней в неделю он работал с детьми, занимаясь с ними игровой терапией. Опыт работы с детьми, а позже – с малолетними правонарушителями сделал Витакера чутким к невербальным, не измеримым логикой аспектам терапии.
Во время второй мировой войны Витакер в составе группы психиатров служил в Ок-Ридже, штат Теннесси, где разрабатывалось новое оружие – атомная бомба. Оглядываясь на тот период своей жизни, Витакер вспоминает: «Я делал самые привычные вещи. Игровая терапия для взрослых (образца Отто Ранка и Дейвида Леви) была тогда обычной пассивной поддерживающей психотерапией».
Поворотным пунктом в жизни Витакера стало избрание его в 1946 г. заведующим кафедры психиатрии в университете Эмори. Наконец, получив полномочия, он ощутил свободу: он будет следовать своему инстинкту врачевателя. Он принялся набирать в штат единомышленников, которые поддержали бы его линию ниспровергателя традиций и говорили бы на общем «профессиональном» языке. Среди набранных были Томас Малоун и Джон Уоркентин – два молодых психиатра, потом проработавшие с ним в тесном сотрудничестве двадцать лет.
Витакер с коллегами установили такой академический «режим» в Эмори, какого не знали ни на одном из медицинских факультетов. Каждому студенту полагалось 200 часов психотерапии, включая два года обязательного участия в групповой психотерапии. «Разные безумства мы совершали в этих группах, – вспоминает Витакер. – Помню, Том Малоун объявил своим восьмерым студентам: «Начинаем двухгодичный курс групповой психотерапии. Первые десять понедельников с 9 до 10 утра все молчим, не раскрываем рта. Просто сидим». Объявил – и провел курс. Представляете?»
Программа подготовки в этих группах предполагала совместное проведение студентами психотерапии одного пациента. «Пациенты являлись из клиники – кто с язвой, кто с астмой, – говорит Витакер. – Все участники психотерапевтического сеанса одновременно задавали вопросы пациенту, и происходили поразительные вещи. Студенты начинали «болеть» за женщину с астмой. Спрашивали у нее: «А мы можем помочь?» Она говорила: «Господи, вот ужас! Каждый раз, когда мы деремся с мужем, у меня начинается приступ астмы». Они продолжали расспрашивали ее: «А детей ваш муж тоже бьет?» Ну, и так далее. Преподаватель тоже участвовал, но старался ненароком не перехватить инициативу и… пациента у группы. А эти несмышленыши учились быть полезными и, как ни удивительно – пример в духе «Анонимных алкоголиков»15 – добивались результатов. Это было обучение заботливости, они «зубрили» роль помощника. Я рассказывал студентам о моем однокашнике, который занялся практикой, пожертвовав интернатурой, – он решил поскорее стать полезным миру. Через год он умер от инфаркта. Я объяснял, что эта групповая терапия для того и придумана, чтобы они научились… жить подольше».
Тесное сотрудничество участников витакеровской групповой терапии включало регулярный обмен мнениями о случаях и часто приводило фактически к «ко-терапии». Работа «в паре» давала самому Витакеру возможность действовать спонтанно, отбрасывая в сторону мешающие покровы врачебной ответственности. Так возник его раскованный стиль терапии.
Это было время, когда о Витакере и его «команде» впервые заговорили в стране – откликаясь на высказанный ими взгляд, что шизофрения есть попытка решения межличностных проблем развития (развитый позже Витакером и Малоуном в «Корнях психотерапии», этот взгляд вызвал яростную критику). Работа с шизофрениками дала толчок, и Витакер занялся исследованием клинических перспектив терапии «сообща». «Большинство так опасается за собственный рассудок, что шизофреники их ужасают, – ведь проглотят и все, – говорит Витакер. – Но в паре с Малоуном я мог отдаться работе, зная, что он рядом и «вытащит», если меня «затянет»».
В 1956 г. Витакера и его «команду» освободили от обязанностей в Эмори. Отчасти решение медицинского факультета объяснялось крайне негативной реакцией в профессиональной среде на идеи к клинические методы, обсуждавшиеся в «Корнях», частично – возрастающим недовольством по поводу программы психиатрической подготовки, за которую отвечал Витакер на факультете. «Карл был тот еще администратор, – говорит Томас Малоун. – Он держался странной привычки сводить отношения с людьми к личным отношениям».
Витакер и его коллеги решили сообща заняться частной практикой и работать по-прежнему в тесном сотрудничестве. «Мы организовали, так сказать, «пишущую группу». Почти восемь лет – за свой счет – съезжались на встречу каждый четверг утром, – вспоминает Витакер. – Никакой «повестки дня» – сидели за столом с 9 до 12, и если кому-то приходило в голову что-то стоящее, то он писал, другие потом высказывали замечания, редактировали – и появлялась идея».
Работая с шизофрениками, в этот период Витакер начинает проявлять все больше интереса к семьям, хотя в 50-е годы он почти не соприкасался с другими «отцами-основателями» семейной терапии. В 1959 г. по рекомендации Алберта Скефлена он вместе с Натаном Аккерманом, Доном Джексоном и Мюрреем Боуэном был выбран для проведения опроса семей в знаменитой серии фильмов «Хиллсайд». С этого момента Витакер «вступает в ряды» семейных терапевтов.
В середине 60-х годов интерес к семейной терапии повел Витакера своим путем, и он расстался с коллегами из Атланты. Витакер вспоминает: «Группа постепенно распалась, и, если откровенно, мне опостылела частная практика». Поэтому в 1965 г. он принял приглашение кафедры психиатрии Висконсинского университета и решил всецело посвятить себя семейной терапии. Занятия со студентами требовали четче формулировать идеи, и Витакер начинает разрабатывать и «артикулировать» принципы своей терапии.
Всегда готовый рисковать, работать с семьями «на аудиторию», он получает приглашения со всех концов страны – от людей, заинтересованных перспективой исцеления семьи. На волне интереса к семейной терапии в конце 60-х и в 70-е годы он становится знаменитым. «Забавные вещи теперь случались в моей жизни, – говорит Витакер. – Меня приглашали в самые разные места, а потом звали приехать еще и еще раз».
Слава Витакера возросла в 1978 г., когда Аугустус Нейпир выпустил книгу, рассказывающую о семье, которую лечил Витакер, – «Испытание семьей», распроданную общим тиражом 100 тыс. экземпляров.
В 1982 г. Витакер оставил Висконсинский университет. Не считая двух продолжительных сроков сотрудничества в Детской консультативной клинике в Филадельфии, с тех пор он устраивает только семинары – ездит по свету. Впрочем, сегодня он все больше времени проводит у себя дома – на пяти акрах земли, граничащих с озером, в поселке, до которого полчаса езды от Милуоки.
Вот портрет Карла Витакера «кисти» Фрэнка Питтмана: «Мастер искуснее проводит психотерапию, чем объясняет ее. Когда любой из нас берется объяснять свой подход, мы выделяем вещи, которые специально разрабатывали, и можем упустить из виду то, что нам дается без усилий». Многие находят, что Витакер меньше увлекает рассказом о своей психотерапии, чем зрелищем самой работы. У него есть слабость – предлагать глобальные обобщения, расплывчатые, отдающие мистикой пояснения. В контексте того, что мы узнали за последние сорок лет, поэтически расцвеченным образом покажется, например, утверждение Витакера, что шизофреник – это некий святой безумец, протестующий против стерильного конформизма общества. И опять же «кудрявый росчерк» мы увидим там, где Витакер уверяет, будто все происходящее в семье – вплоть до отсутствия кого-то из членов семьи на сеансе – есть способ выражения некой, по Витакеру, «Великой Системы».
В «Испытании семьей» читаем вот такой пассаж – об отсутствии сына-подростка на сеансе: «Неосознаваемая житейская мудрость диктовала семье оставить Дона дома и испытать психотерапевтов. Что мы решим – в полном ли составе семья перед нами? Может, мы сдадимся, капитулируем, если они не приведут Дона с собой?»
Когда Витакер говорит о семье, похоже, он описывает некий таинственный, «надындивидуальный» организм. Все происходящее в семье объясняется «решением» семьи: быть по сему… Его взгляд на бессознательные движения семейного «организма» страдает той же расплывчатостью, которая вызывала широкое неудовольствие психоанализом. И притязание на непогрешимость в нем такое же, как то, что скомпрометировало психоанализ.
Вклад Карла Витакера в семейную терапию – не в сфере четко выстроенных теорий. Он предлагает просто способ работать с людьми, который восхищает даже тех, кому не помогли его разъяснения применяемых методов. По Витакеру, в основе успеха терапии – особая «двойная связь», к которой он подводит семью. Он дает, казалось бы, невыполнимое указание семье – «самоорганизоваться», а затем, отказываясь открыто направлять их, утверждая, что его не заботит перемена, создает для семейного «организма» возможность самопроизвольного превращения. Происходит странная битва, в которой задача Витакера – сохранить свой творческий «перевес» над семьей в ее попытках «организовать» и его.
«Карл воюет с каждой семьей, которую видит, – говорит Гас Нейпир. – В противоборстве решается вопрос, смогут ли они «втянуть» его, свести до своего подобия. Это всегда очень личная борьба – и он не будет прибегать к профессиональным «приемам», чтобы отбиваться».
В лишенном четких ориентиров «пространстве» психотерапии, которое создает вокруг себя Витакер, семья вынуждена взять инициативу в свои руки, если вступила с ним в контакт. Сальвадор Минухин назвал витакеровский стиль работы «пассивным подчинением, возведенным на уровень клинического искусства». Когда люди обращаются в послушных «мальчиков и девочек», понимающих наконец, что от них хотят, Витакер отходит на задний план. Он не доверяет «вынужденной» перемене. Его пациенты должны измениться сами.
Много ли семей согласится пройти особое испытание, предлагаемое Витакером? Среди его клиентов немало тех, кто сам проводит психотерапию, и они принимают Витакера охотнее, чем просто широкие слои непрофессионального населения. Повстречавшиеся с ним в Детской консультативной клинике в Филадельфии семьи из местных редко отваживались повторить дезориентирующий опыт, который узнали в общении с этим странным «целителем душ».
Витакер не советует психотерапевтам подражать ему. Более чем с кем бы то ни было из хорошо известных психотерапевтов, в случае с Витакером трудно отделить профессиональные приемы от личности врачевателя. Разумеется, совсем не просто для психотерапевтов в большинстве медицинских учреждений найти оправдание терапии, которая строится по принципу: любой сеанс, возможно, последний. Занимающимся частной практикой, заинтересованным в постоянной клиентуре, тоже нецелесообразно брать Витакера за образец.
Тому, кто верен ему, Витакер предлагает необычную, эпатирующую терапию. Но откуда у него приверженцы? Несмотря на утверждение, что результат терапии для него безразличен, что его главная задача – собственный рост, Витакер проявляет сострадание, перечеркивающее его сарказм и шутовство великовозрастного «дрянного мальчишки». «Витакер всегда обращается в глубь себя, чтобы понять, о чем говорит другой человек, – замечает аргентинский психотерапевт Нидиа Маданес, недавно приглашавшая Витакера в Аргентину провести семинар. – Вы никогда не почувствуете его над собой. Он позволяет вам быть рядом».
При всем нарочитом выпячивании своей хрупкости и озабоченности собственной персоной, есть в терапии Витакера эмоциональная надежность. «Когда большинство принимается за терапию, они думают о другом, – говорит давний друг Витакера Милтон Миллер. – Например, они думают, как бы пациент не пожаловался на них, не стал бы их ругать или – любить. Но с Витакером все не так. Он отдается работе без обычных у психотерапевтов страхов и оговорок. Его не смущает возможность показаться нелепым. Он как бы внушает: «Я готов на все, раз я здесь». И он действительно все вынесет».
Инт.: На первый взгляд кажется странным, что человек, столь известный нарушением правил «хорошего тона» в психотерапии, мог стать такой уважаемой фигурой среди профессионалов-психотерапевтов. Вы никогда не задумывались, как достигли положения респектабельного семейного терапевта?
В.: Постоянно спрашиваю себя об этом, но не нахожу ответа. Кажется, тот парень, которого представляют участникам всех этих семинаров, не имеет ко мне никакого отношения. Иногда удивляюсь, почему «его» приглашают в одно и то же место дважды. Он же каждый раз повторяется. Но подозреваю, что большинство людей так заорганизованы, так стиснуты рамками «надо» и «должно», что от моего псевдобезумия люди заражаются свободой и уже сами могут быть чуть безумнее, чуть больше полагаются на собственную интуицию.
Другая причина в том, что в действительности я – пациент на своих семинарах. Забавно, но мои выступления – это свободный поток «ассоциаций»: что ни придет в голову, я выдаю и нисколько не беспокоюсь об ответственности. Никогда не заглядываю в свои записи. Люди видят, как пробуждает энергию во мне вот такая исходящая от публики терапия, и в этом есть что-то, что их берет за живое.
Инт.: А еще вы притягиваете тем, что говорите немало приятного для слуха психотерапевтов, хотя кое в чем можно и усомниться: например, в том, что забота о себе – на первом месте, лечение пациента – на втором. И что психотерапевту следует больше полагаться на интуицию. Вы часто повторяете: если сеанс живителен и удовлетворяет психотерапевта, пациенту от него будет польза.
В.: Ну, людей научили думать, что во всем этом нет правды. Нам внушили, что мы обладаем какой-то магической силой. Мы все живем с иллюзией, что нас оторвали от матери и теперь мы должны так обустроить мир, чтобы мать вознеслась на небо за свою непорочность.
Инт.: Забавно. Но что касается психотерапии: пусть мы и переводим такое понятие, как «трансфер»16 в разряд низших – на уровень отношений психотерапевта с пациентом, – однако некоторые выдающиеся представители этой области пробуждают фантазию подозрительно похожим на механизм трансфера образом. Вам хорошо знакомо чувство причастности к воображаемому «измерению» психотерапии? 1
В.: На самом деле – нет. Я получаю много приглашений, многим людям хочется коснуться меня, но я не принимаю это всерьез. Кажется, будто там два Витакера: один – тот, которого они видят, другой – я настоящий.
Инт.: И какого из них вы не принимаете всерьез?
В.: Ученого мужа, знающего ответы на вопросы, над которыми они бьются. А настоящий я – это деревенский парнишка, и он не понимает, почему люди считают его таким умником, когда он все такой же простак.
Инт.: И как вы выкручиваетесь, когда к вам обращаются так, будто вы – ученейший из мужей?
В.: Обычно я смущаюсь, устраняюсь. Мне кажется, так же было с Мэрилин Монро, когда люди, видя в ней секс-бомбу, пытались вести себя с Мэрилин соответственно. Вы оцените это. Но вас манят пальцем, а вы не можете «купиться», ведь тогда вы умножите иллюзии, которых у людей и без того полно.
Инт.: Некоторые считают вашу работу творчеством в истинном смысле слова, но есть и такое мнение: все – от недисциплинированности, Витакер – человек с причудами. Вы наверняка ощущали противоположное отношение к себе. Как вы реагируете, когда вас не принимают?
В.: Я думаю что прошел эту подготовку еще в 40-50-е годы в Атланте – с Томасом Малоуном и Джоном Уоркентином. Мы двадцать лет держались вместе, сначала – на кафедре психиатрии в Эмори, потом – занимаясь частной практикой. Когда только начали «бунтовать» против традиций и выпустили «Корни психотерапии», профессионалы подняли страшный вой. Мы выступали на встречах по всей стране, и везде на нас нападали. Люди говорили, что нам срочно надо к психоаналитику, что мы не в своем уме… Требовали запретить таким практику – и точка. Тогда мы обычно спасались в Атланте, жались друг к другу. Там до нас не достали бы – далеко. Создать подобную группу где-нибудь в Нью-Йорке или в Филадельфии было бы невозможно, потому что всегда эта опасность вторжения извне, всегда эта паранойя: собратья по профессии вот-вот отловят. А у нас – иначе. Как ни странно, у нас сложилась секта без гуру. Я, конечно же, не был гуру. Можно сказать, что мы все были гуру.
Инт.: Слушая, как вы говорите про вашу изоляцию, я вспоминаю Милтона Эриксона и его путь к профессиональному самоутверждению. Впрочем, он не знал такой поддержки, какую знали вы – в тесно сплоченной группе. Что скажете о своей терапии по сравнению с эриксоновской?
В.: Он творил чудеса, а я, насколько могу судить, никогда не владел гипнозом. Недавно, впрочем, мне говорили, что я гипнотизирую людей, но я просто не верю в это. Хотя это возможно… Как бы то ни было, я думаю, Эриксон размышлял о том, что он делает, куда больше меня. Я только пять – десять последних лет пытаюсь всерьез разобраться в том, что же я делаю. А раньше мне было интереснее просто переживать то, что делаю, а не объяснять. Я предполагаю, что Эриксон обдумывал наперед, что он сделает, а потом делал. Я же обычно делаю что-то, а потом или хвалю себя, или ругаю.
Инт.: В противоположность Эриксону, известному своей изобретательностью, которая позволяла ему находить ключ к любому пациенту, вы фактически вынуждаете семью следовать за вами. Вы в самом начале ставите условия, отстраняетесь от многих возможных клиентов. Вы ни при каких обстоятельствах не будете встречаться ни с кем в отдельности, а только со всей семьей, если они появятся у вас во всей своей «критической» массе – включая дедушек, бабушек, бывших жен и даже психотерапевтов, прежде работавших с семьей. Вы называете это «сражением за структуру». Почему победа в этом сражении так важна для вас?
В.: Стараюсь собрать как можно больше людей, очевидно, по причине моей беспомощности, потому что мне нужно совещаться с ними. Чем больше людей соберется, тем больше вероятность, что что-то произойдет. Первый сеанс – ознакомительный. Я провожу его, чтобы увериться, что буду лечить их. Я не пойду на их предложения. Если они отказываются привести всех, кто мне нужен для работы, я отказываюсь встречаться с ними. Я настаиваю, чтобы меня выбрала в тренеры вся команда, а не кто-то один, кому я пришелся по вкусу.
Инт.: Допустим, вы выиграли сражение за структуру. Что потом?
В.: Когда семья собралась и я принял на себя временные обязанности их приемного родителя, задача состоит в том, чтобы сделать систему единой. Я всегда отталкиваюсь от мысли, что брак – это когда два козла отпущения из разных семей сходятся вместе. «Его» отправили из родной семьи, чтобы «он» воспроизвел их, «ее» отправили из ее родной семьи за тем же, а война идет из-за того, чьей семье быть воспроизведенной. Вот здесь я и ускоряю события. Причем я убежден, что все члены семьи связаны с этой парой, и дети тоже должны участвовать.
Необходимо «втянуть в игру» отца, тогда что-нибудь произойдет. Поэтому мой первый шаг – поработать с ним, чтобы он не покинул мой кабинет, думая, будто я не разбираюсь в жизни, а вот он разбирается. Но втягивая отца, я должен позаботиться, чтобы мать оставалась невовлеченной, иначе – если она захватит инициативу, – отец ускользнет. Поэтому я оставляю за ней последнее слово: «Мама, у вас право все опровергнуть, когда каждый расскажет, что там у вас в семье происходит». Если я хочу добиться чего хочу, я буду отрицать отдельную личность, я буду отрицать промежуточные группы, я буду подталкивать семью стать единым целым.
Поэтому я попрошу отца: «Расскажите мне, из какой вы семьи».
Он: Что вы имеете в виду? Дурацкий вопрос. Зачем это вам?
Я: Видите ли, если я спрошу вас про «Грин-Бей Пэкерз»17, вы расскажете мне про команду. Про тренера вам не обязательно говорить.
Я же хочу знать про вашу команду.
Потом, если с историей мы разберемся и я соберу достаточно сведений о семье, я сделаю второй шаг в исследовании и спрошу отца: «Что бывает, когда ваши жена и дочь не поладили между собой?» Таким способом я добьюсь, что каждый в этой семье узнает, какие у них треугольники, двойки и прочие коалиции. «Что бывает, – спрошу я отца, – когда все ваши женщины объединяются против вас?»
Инт.: Сначала вы затеваете разговор в семье про все три поколения, а потом переводите речь на коалиции в семье?
В.: Да. И стараюсь, чтобы никто не рассказывал только о себе самом. Трудно удерживаться от таких вопросов, так как я их задавал все эти годы. Но я считаю, что если смогу блокировать рассказы каждого члена семьи о себе самом, то каждый увидит свою семью другими глазами. На первом сеансе я пытаюсь собрать сведения об истории семьи. Стремлюсь установить контакт с теми, кто мне эмоционально близок, особенно с маленькими детьми. И завершаю сеанс. Это еще один рычаг воздействия. «Позабавились и хватит, мне надо работать». И всегда стараюсь уклоняться от второй встречи.
Поэтому я говорю: «Ну, ребята, почему бы вам не поразмыслить обо всем хорошенько? Не похоже, что для папы все это важно. Надумаете заглянуть еще разок – скажите ему, пускай он позвонит».
Они: «Значит, вы не хотите, чтобы мы еще раз пришли?»
«Мне-то что, – говорю я, – вы решаете. Я охотно буду работать. Тем и кормлюсь. Думайте сами, решайте сами». И если они приходят опять…
Инт.: Много таких, которые больше не приходят?
В.: Те, которые больше не приходят, – мои любимцы. Потому что если мне удалось достаточно обострить ситуацию, отец по дороге домой скажет: «Слушайте, хватит с нас – 75 долларов выкладывать за болтовню с этим чокнутым! Сью, ты к автомобилю месяц не подойдешь, и чтобы никаких свиданий с этим твоим придурком! А будут еще сюрпризы в школе, нас с тобой ожидают большие неприятности. Не знаю, чем кончится, но лучше остерегись». И вот семья организована. Получила воздействие – в чем и состояла моя истинная цель. Даже если они больше никогда не придут ко мне, я посчитаю, что добился успеха.
Если они придут опять, повестка дня будет совершенно другая. Они во власти параноидных чувств – и я во власти параноидных чувств. У них фантастические ожидания – и у меня фантастические ожидания. В промежутке между встречами они присмотрелись к своей жизни, и я готов быть полезным – откуда бы они ни начали. Я всегда очень осторожен и не подталкиваю семью. Их жизнь – это их жизнь; что они о своей жизни думают – их дело, а не мое. Я буду полезен по мере сил, но изо всех сил буду сопротивляться их попытке превратить меня в некий символ, в мудреца, в человека, который знает, как им следует жить. Я борюсь за свое право быть беспомощным, за право сказать: «Я не знаю, что вам делать с вашей дочерью».
Инт.: Вашим пациентам, несомненно, очень тяжело понять вас. Как они догадываются, в чем вы сможете быть полезным?
В.: Ну, об этом они узнают от меня. Муж, например, говорит: «Проблема в том, что мы с женой постоянно воюем».
Я: «И почему бы вам не победить?»
Он: «Что вы имеете в виду? Почему бы мне не победить! У нас равенство».
Я: «Да, но вашу жену поддерживает ее мать».
Он: «Господи, только ее мать не вмешивайте в это».
Я: «А ее мать всегда вмешивается, когда жена воюет с вами?»
Он: «Да. Но я не собирался говорить об этом. Я говорю, что мы с женой воюем».
Я: «Хорошо, а что ваша мать делает, когда жена с ее матерью нападают на вас?»
Он: «Ну, моя мать живет в Поконо».
Я: «А почему вам не обратиться к ней за поддержкой? Взять и позвонить ей».
Тогда вступает жена: «Взять и позвонить ей? Этот трус всегда ей звонит».
А я говорю: «Теперь вы видите, почему я хотел, чтобы вы все собрались у меня. Думали, я поверю, что война только у мужа с женой? Это же курам на смех! Война идет между двумя семьями. И у меня для вас новость… страшная: в этой войне никто не победит. Это как у Соединенных Штатов с Россией – вечное противостояние. Ваша жена никогда не перестанет быть ребенком своей матери. Но повзрослеть – может, и поэтому сейчас, например, она уже тридцатипятилетний ребенок своей матери, а не семилетний.
Итак, я выкладываю то, что, на мой взгляд, правильно назвать «динамикой» любой семьи, и говорю: «Чем я могу помочь?»
Муж: «Ничем».
Я: «Вот это меня и беспокоило. Тогда, наверное, лучше нам поставить точку?»
Он: «Не хочу ставить точку».
Я: «Но если я не могу помочь, это же смешно. Будете приходить – деньги потеряете».
Он: «А что же нам делать? Я больше не в силах выносить эту войну».
Я: «Будет вам, не дурачьте меня. Я видел семьи, которые воевали больше вашего, лет по сорок и все еще не обессилели. Вам не приходилось слышать про пару восьмидесятипятилетних супругов, которые пришли разводиться? Судья их спросил: «Какого черта вам разводиться в восемьдесят пять? Вы женаты сорок пять лет!» И муж сказал: «Мы пообещали друг другу, что не разведемся, пока наши дети не умрут».
Итак, мой вклад – подразнить их, показать, что у них еще не «предел», подавить «метапанику» из-за происходящего. А «метапаника» – из-за мучительных догадок: «Он добьет меня?.. Она добьет меня?.. Он заведет интрижку?»
Инт.: В том, что вы говорите, я вижу проявление еврейского характера: с иронией довольствоваться безвыходностью своего положения.
В.: О да! «Радости на идише»18 – наверное, моя самая любимая книга. Ни одной книги не читал от корки до корки – только эту. Там есть такая замечательная история про человека, который приходит к раввину и рассказывает свой сон: Бог обвинил его, что он несправедлив к своему сыну, а человек сказал на это: «Если ты простишь меня за мою вину, я прощу тебя за всех невинных детей, что умерли». Тогда раввин воскликнул: «Как же низко ты поступил! Еще бы чуть-чуть дерзости – и ты бы спас весь еврейский народ!» Такой юмор, я думаю, – тоже психотерапия, настоящая психотерапия.
Инт.: Значит, если Вы хотите как-то воздействовать на людей, чтобы подвигнуть их к изменениям, то – пускаете в ход ощущение абсурдности?
В.: Но всегда – с «анестезией» заботы. Нельзя подшучивать над людьми безответственно – это цинизм. Я хочу помочь семье взглянуть поверх как их, так и моей боли – и посмеяться над нелепостями. Это же абсурдно, что у меня четыре костюма, а люди на улице вообще не имеют ни одного. Почему мне не отдать свои три? И в то же время мы должны осознавать, что в жизни бывает именно так.
Мне кажется, люди, приходящие за помощью, – это люди без здравого смысла. «Она» знает, что «ей» достаточно сказать: «Сегодня твоя мама звонила», – и «он» в ярости готов кинуться на «нее». Но «она» все равно говорит, все равно поступает вопреки здравому смыслу. «Ей» бы ответить на звонок матери: «Спасибо, что позвонили. Я передам, и ваш сын перезвонит вам ровно в шесть». Или: «Ой, как хорошо, что вы позвонили. Бейгеле19, которое вы послали на прошлой неделе, было замечательное». Но «она» не скажет так.
Динамическое взаимодействие в системе строится на многих и многих стимулах, лежащих ниже порога сознательного восприятия, а когда семья приходит к вам, абсурд уже явен. И вопрос в том, можете ли вы помочь и растревожить их из-за абсурдности отношений в семье, чтобы они сумели вырваться. Можете ли подтолкнуть их, чтобы они сломали свою систему.
Инт.: Вы начинаете работу с семьей, как некий доморощенный философ-абсурдист, наделенный чувством юмора. Но одновременно вы провоцируете семью, нагнетаете тревогу, так что люди оказываются в чудовищном затруднении.
В.: Это только исходная точка. Мы здесь не задерживаемся. И если мне все удается, дальше мы идем вместе. Если достигнута нужная стадия и мы вступили в терапевтический альянс, моим юмором проникаются и они, ведь я – уже не сам по себе, я – с ними в союзе.
Я приведу вам еще пример, как это все работает. Вот такая история. «Он» и «она» женаты три или четыре года. Однажды «он» является домой и говорит: «Сегодня утром прочел в газете про парня: бросил жену и скрылся, никто не знает, где. Наверняка сменил фамилию». И «они» продолжают обмениваться подобными намеками, суть которых, как я понимаю, сводится к тому, что «они» считают: надо что-то делать с их супружескими отношениями, ведь «они» совсем охладели друг к другу. Кто-то в таком случае обращается к психотерапевту, но самодеятельность надежнее. И оба решают: пусть один из них заведет любовь на стороне и будет делать вид, что ничего не произошло. И вот «он» – намеренно – является домой с доказательствами в кармане, а «она» их находит. Брак в опасности. И тогда «они» идут к психотерапевту.
Я выявляю абсурдность всего происходящего, когда говорю жене: «Не догадываетесь, кого вы подыскали ему в пару? Может, вам поговорить с его матерью об этом? Спросите, не играл ли он с какой-нибудь девочкой в детстве?» Вот затравка, а потом вы разволнуете их так, что они должны будут что-то сделать. Вы обращаете в общую потеху их частный кошмар.
Инт.: И неважно, что они говорят?
В.: Важно – в каком-то ограниченном смысле, ведь их тайные фантазии обнажены. А вот еще один отличный пример в том же духе: приходит отец семейства с женой и дочерью. Он в панике из-за того, что дочка стала бегать на свидания. Уж очень к губной помаде пристрастилась. Глаза могла бы красить меньше. И поехал, и поехал… Выслушали историю, а потом говорите им: «Знаете что? Сделайте-ка так – должно помочь: заставьте ее приходить домой в девять часов, потому что никто еще не забеременел до девяти вечера». И тут беременность, эдипов комплекс – вся подноготная безотчетных фантазий, неведомая им, обнажена.
Отец на это: «Ну, и смешной же вы». А я говорю: «Конечно, смешной, но вы, ребята, тоже меня насмешили, если думаете, что отцу можно ходить за ней по пятам и не спускать с нее глаз, пока домой не вернулась, – что вы, вроде, и делаете».
Я говорю: «Да, зашли вы в тупик. Она же возьмет и сыграет с вами злую шутку. Опозорит перед соседями и сослуживцами, если забеременеет. Или того хуже – подхватит триппер… или СПИД. Но я надеюсь, обойдется без СПИДа, а то ведь и умереть может. Потеряете свое семейное сокровище.
Иными словами, вы «загнете» такую перспективу, что теперешние волнения покажутся им просто пустяком.
Инт.: Вы обращаетесь к запретным до сих пор в семье темам – смерти, инцесту, безумию. Вы до невероятности нагнетаете тревогу и смятение, а затем – намеренно – устраняетесь от разрешения ситуации. Как вам удается оставаться непроницаемым для эмоций колоссального заряда, которые вы пробуждаете?
В.: Я думаю, что смог работать так уже сорок лет потому, что у меня всегда был партнер. Я считаю, психотерапия – слишком тяжелое, даже мучительное дело, чтобы делать его в одиночку. С самого начала я осознавал, насколько плохо подготовлен, как не уверен в себе. Поэтому никогда не стеснялся просить о помощи.
Конечно, мне известно про то, что вы говорите насчет тревоги… как с ней справляться. Мне было очень непросто первые десять-пятнадцать лет. Когда я только принял должность в Эмори в тридцать четыре года, я абсолютно ничего не знал о семьях и был в состоянии психосоматического коллапса. Чуть ли не каждую вторую неделю я вдруг покрывался холодным потом, у меня начиналась рвота, я спешил домой, забирался в постель, укрывался с головой одеялом и только тогда приходил в себя. Конечно, меня постоянно поддерживала жена Мьюриел, но были и постоянные занятия психотерапией. Я шесть лет отдал психотерапии, и мы с Мьюриел вместе занимались с детьми – тогда мы еще не знали, что нужно браться за семью целиком. Вот так я учился переносить тревогу.
И опять же вернусь к моей группе из Атланты. Каждый раз, когда сталкивались с новым, неизвестным случаем, мы просили кого-нибудь присутствовать в качестве консультанта на втором сеансе. Обычно консультант говорил: «Знаете, что-то не то у вас в подходе к отцу». Мы постоянно контролировали друг друга. Не одному или двум из нас доставалась роль руководителя – все восемь руководили по очереди. У кого было «окно», того я звал к себе в консультанты на второй сеанс.
Инт.: Возможно, поэтому вы справляетесь с эмоциями, которые нагнетаете. Ну, а семьи? Почему, как вы думаете, они терпят вас?
В.: Я «проворачиваю» все, потому что действительно задет. Вот это и есть «анестезия» в болезненном столкновении. А задет я потому, что много чего повидал. Давно занимаюсь психотерапией, работал с детьми, в общем, всякий опыт знаком. И потом, я на самом деле считаю, что все люди одинаковы и что сумею пронять их до нутра. Люди могут испугаться того, что я говорю, ужаснуться, но никогда не примут это за оскорбление. Чем-то я беру их в плен, в этом суть. Они… «резонируют» на мои замечания – и неважно, знают или нет, о чем я говорю.
Инт.: Когда вы проводите длительный курс терапии с семьями, то так же выходите «за рамки», провоцируя пациентов, как это обычно бывает у вас на разовых семинарских консультациях?
В.: Когда я провожу длительный курс терапии, первые сеансы бывают, в основном, «историческими». Я прошу каждого рассказать, как он видит свою семью, но я намного бережнее обращаюсь с ними… намного больше проявляю сочувствия, чем на семинарских консультациях, ведь ответственность за их боль беру надолго. На консультациях мне не нужно думать об ответственности. Семейный терапевт – как анестезиолог, а когда я консультант, я – хирург. Я вхожу и прямиком – за работу. Остановлю кровь и зашью раны потом.
Инт.: И поэтому растравляете людей сколько хотите.
В.: Ну да! Я опираюсь на свое давно сформировавшееся убеждение, что люди о себе обязательно побеспокоятся сами. Психотерапевты не так уж и всесильны – Фрейд заблуждался. А раз люди сильнее психотерапевтов, то и семьи сильнее… бесконечно сильнее. Я не думаю, чтобы нашелся способ нанести им какой-то значительный урон.
Инт.: Значит, за все это время пострадавших от «витакеровского случая» не было? Вы не заводите семьи туда, где, брошенные в панике, они могут совершить какой-нибудь отчаянный поворот – после вашего провоцирующего сеанса?
В.: Допускаю, что были, но я о них не слышал. Было бы много – я знал бы уже. Одна семья, которая приходила ко мне на прием, когда я ездил в Англию несколько лет назад, отправила возмущенное письмо психотерапевту, переславшему его мне. Я получил тогда письмо и подумал – ну, наконец-то…
Через два месяца они прислали психотерапевту второе письмо, в котором утверждали совершенно обратное: говорили, что как ни болезнен для них был сам сеанс, польза от него потом была чрезвычайная. И просили прощения за предыдущее письмо.
Инт.: Сегодня многие пишущие о семейной терапии утверждают, что психотерапевт не столько открывает какую-то тайную правду семьи, сколько сочиняет истории, дает установки, которые помогают семье измениться – выстроить для себя новую реальность. Но вы придерживаетесь совсем иной точки зрения. Для вас важны эти драмы в подсознании семьи, пробуждающие ваш абсурдистский юмор на сеансах. Вы не сочиняете их – так ведь? Вы верите, что драмы действительно там есть.
В.: Мне совершенно ясно, что моя жизнь в основном организована «по вектору» предыдущего поколения. Наша жизнь строится на основе нашей истории, на ее продолжении в нынешнем поколении, и, таким образом, история спроецирована в нас.
Инт.: Чем больше мы говорим, тем больше в ваших словах проглядывает психоанализ – только вы фокусируетесь на бессознательном целой семьи, а не на глубинах индивидуальной психики. Мне представляется, что вы видите свою задачу в том, чтобы вытащить наружу этот неосознаваемый материал таким способом, который изменит что-то для семьи.
В.: Я называю это «подтолкнуть семью к самоисцелению». Я всегда вспоминаю в этой связи один случай. Несколько лет назад я консультировал по просьбе Лаймана Уинна. Пациентом был содержащийся в больнице психотик, который считал, что он Христос. Я провел обычную беседу с этим молодым человеком и его близкими, расспрашивая про историю семьи, но – впустую. Мне вдруг стало ясно, что я оказался в проигрыше, а значит, единственный выход – подойти к делу творчески. И тогда я сказал: «Знаете, проблема в том, что вас крестили не по правилам. Давайте так: отец будет Иоанном Крестителем, мать будет девой Марией – похоже, она справится, – а три невестки будут Марфой, Марией и Марией Магдалиной». Одна из них воскликнула: «Ой, Марией Магдалиной – это я с удовольствием!» Тут наш психотик встает и произносит: «Слушайте, доктор, кончайте. Я ведь не Христос. Чего вы, в самом деле…»
Так вот, я думаю, этот молодой человек захотел стать Иисусом Христом, потому что его семья в этом нуждалась. Он захотел стать Христом, чтобы его мать была непорочной. Семья на самом деле не верила, будто он Христос, но старалась изо всех сил. А я изнутри взорвал все, приняв его всерьез, поставив в странное положение, когда он потерял равновесие, в котором его держала семья. По-моему, случай символичен, показывает, что вы понуждаете семью как организм измениться.
Инт.: Похоже на аналитическую «коррекцию эмоционального опыта».
В.: Конечно. Так и есть. Если только добавить, что я полагаюсь на возможность коррекцией эмоционального опыта индивида добиться успешного преобразования системы.
Инт.: И как же подобный символический опыт в контексте терапии семьи ведет к перемене?
В.: Он нарушает установившееся равновесие. Только так, я считаю – в соответствии со своей практикой: система в ответе за происходящее с индивидом и в нем самом.
Инт.: Вы, кажется, принимаете семью за некий загадочный «надындивидуальный» организм. Ну, если дедушка не является к вам на сеанс, значит это семья так решила – чтобы его там не было. Следовательно, все, что ни происходит, можно объяснить потребностью семьи оставаться в неизменном качестве… Это абсолютно закрытая система, и – придерживаясь психоанализа – вы никогда не докажете ее ложность.
В.: Да. И зачем стараться?
Инт.: Но, предположим, психотерапия все-таки имеет отношение к науке, к эмпирической проверке наших идей.
В.: Я сознательно держусь в стороне от научной строгости. Я считаю, что так же, как в старину врач общего профиля мог зайти в дом и сказать: «Чую, тут болезнь почек», я со своим опытом могу, появившись на сеансе с семьей, «на нюх» определить, что у них происходит. Да, я доверяю чутью, но одновременно и сомневаюсь в нем. Я считаю, что в своих, без мудрствования, попытках решить проблему, много чего могу пропустить. Следующее поколение психотерапевтов пускай разбирается, что по науке правильно. А меня это не заботит.
Инт.: Значит, вы не тревожитесь за будущих «витакеров», – у которых нюх, может, не так натренирован, как у вас, – в подражание вам пробующих работать, полагаясь на собственное воображение.
В.: Почему же, тревожусь, но лучше мне знать эту тревогу, чем беспокоиться из-за науки, которая доведет дело после атомной и водородной бомбы до еще какой-нибудь покруче. Лучше я возьму, что имею, и дойду, куда собрался, чем буду осторожничать и не двинусь с места.
Инт.: Вы как будто не считаете, что психотерапевт должен лечить каждого, кто ему встретится на пути. Чем вы оправдываете свой отказ консультировать людей?
В.: За годы работы я все больше убеждаюсь, что есть мало людей, с которыми я могу установить хороший контакт и которым могу оказаться полезен. И еще я понял, что в мире будут невылеченные семьи и после того, как я умру. Поэтому зачем биться с теми, кого общество поломало, а теперь мне подсовывает – почини! Я не намерен обращаться в жертву общественных нужд. Я считаю, что общество всегда готово обратиться к психотерапевту: «Мы семью… поломали, а теперь возьмись-ка да быстренько все исправь!» Попасться на эту удочку – предел абсурда.
Инт.: Необычная позиция, во всяком случае, в таком духе публично не высказываются те, кто начинал с демонстрации своих возможностей поправить дело, за которое традиционная психотерапия не бралась как за невыполнимое.
В.: Я считаю, мы заблуждаемся, если думаем, что всемогущи. Мы заставили людей верить, будто успех нам всегда обеспечен, потому что помалкиваем о неудачах. Бог свидетель, у меня – были…
Инт.: Как вы думаете, велико ваше влияние в области семейной терапии?
В.: Очень незначительное. В действительности я – одиночка.
Инт.: И кажется, не особенно беспокоитесь из-за этого.
В.: Нет, не особенно. Моя реальная жизнь есть моя реальная жизнь. Профессия нужна, чтобы кормиться, и она не слишком вклинивается в мою реальную жизнь.
Инт.: У вас внутреннее неприятие того, что вы называете «заумной психотерапией». Когда вы наблюдаете за работой других семейных терапевтов, как, по-вашему, – они занимаются «заумной»?
В.: Знаете, я почему-то ее не понимаю. Мне даже непонятно, что делает Сальвадор Минухин. Я провел пару зим в Детской консультативной клинике в Филадельфии, но так и не скажу, что такое «структурная семейная терапия». Единственное, что я вижу: дело сводится к тому, чтобы разделить поколения и подучить родителей быть родителями получше.
Инт.: Вам просто неинтересно?
В.: Наверное, в этом основная причина. Ну и, конечно, возраст. Я прекрасно осознаю, что я все больше и больше скован своей ориентацией. Брался я читать Матурану в «Нетворкере». И было странное чувство потерянности… отторгнутости. Наконец, я сказал себе: «Ладно, у него свой кружок, у тебя свой. Я не понимаю, на каком языке говорят в его кружке, но и он, наверняка, не поймет моего».
Инт.: Скажите, а собственная семья никогда не доводит вас до бешенства?
В.: О нет! В собственной семье я расслабляюсь, думаю про выгребную яму и крышу, мечтаю укоротить водосточную трубу, чтобы провести канализацию прямо от крыши. Снасти для моего парусника интересуют – ну, чем там еще простаки занимаются… Думаю, что придет день, когда надо будет закрывать лавочку, дело-то хлопотное – та же ферма. Дома почти не веду разговоров про психотерапию и не сую нос в динамику семей по соседству.
Инт.: Я рад, что вы полны сил, но, кажется, этой весной вы очень болели?
В.: Дурацкое было дело: эмболия, да на этом фоне еще тахикардия, пришлось лечь на обе лопатки в больнице на целых две недели, электроэнцефалограммой день и ночь мучили. Еле выкарабкался. Не мог работать месяц или два. Непривычный опыт – смотреть на смерть под иным углом зрения.
Инт.: Что вы имеете в виду?
В.: Ну, когда вы опрокинуты на спину, угол зрения меняется. Видите все отчетливее. И удивляетесь, могут ли эти трубочки, которыми утыканы ваши руки, и вся эта чертовщина у вас на грузи спасти вас. А что, если три-четыре тромба подряд попадут в сосуды? Вы же вряд ли справитесь… И тогда вы замыкаетесь на своем одиночестве, на мысли, что останется просто тело… если настанет конец. Вот что я имею в виду.
В то время я совсем не паниковал, чему немного удивлялся. Может, все потому, что расти на ферме – значит постоянно видеть рождение и смерть. Я мальчонкой еще – это была моя обязанность – шел, ловил курицу для воскресного обеда и рубил ей голову. Я видел, как мой отец забивал корову кувалдой, а потом разделывал тушу. А в январе мы резали поросенка: рассекали ножом горло и видели, как он во дворе умирал, исходя кровью. Потом мы заготавливали сало и мясо на зиму. А медицинский факультет? Там, конечно, я тоже познавал жизнь и смерть. Я столько раз в реальности и в воображении встречался с ней, что, наверное, и к собственной смерти относился иначе. Хотя, кто его знает…
Инт.: Что сегодня в ваших профессиональных занятиях самое главное?
В.: Длительные курсы терапии я больше не провожу. Веду семинары по всей стране – и довольно регулярно. Для меня это по-прежнему творческая деятельность. Планирую также писать, хотя оставил мысль взяться за книжку прямо сейчас. Я попробую сделать серию эссе, посмотрю, что получится. Но в основном я сегодня провожу время дома, вожусь по хозяйству и на причале… Много времени отдаю семье. Этим летом четверо из моих шестерых детей приезжали – с внуками, конечно.
Инт.: Какие планы вас занимают больше всего?
В.: Встречи с семьями, которые мы с моей женой Мьюриел наблюдали в последние несколько лет. Все эти большие семьи приезжают и останавливаются в ближайшей гостинице. Недавно приезжали тринадцать человек из одной семьи. Мы проводим с этими семьями несколько дней – часа по четыре, по пять вместе. Удивительный опыт расширенной семейной динамики. Мы выяснили, что семьи становятся более ответственными, потому что наши встречи с ними нерегулярны, а то, что случается во время встреч, оказывает более сильное воздействие. Когда эти большие семьи съезжаются, мы будто опять попадаем в старые добрые времена родовой общины.
Инт.: Помимо совместной терапии вы с вашей женой Мьюриел, как мне кажется, изобрели новую игру.
В.: Ну, «изобрели» – не совсем верное слово. Мы открыли нечто вроде мускульной свободной ассоциации: игра в пинг-понг – не следя за счетом. Только этим и занимаемся. И вы попробуйте. Таким образом можно обойти соперничество, к которому обычно сводится игра в паре. В конце концов, вести счет – все равно, что раздваиваться умом: пытаться понять, как работает прием, занимаясь терапией.
ЗА КАЛЕЙДОСКОПОМ
Интервью с Клу Маданес
Сентябрь-октябрь 1986 г.
Вот они – в психотерапевтическом кабинете перед огромным «односторонним зеркалом». Скарлет и Ретт. Что-то вы не припомните такую Скарлет – в резиновых шлепанцах, полосатых бермудах и… кудряшках? Неважно, что вальяжный Ретт, каким вы его помните, преобразился в хмурого, сверкающего лысиной мужчину, который лелеет оставшуюся прядь волос. Вы должны понимать – это же Вашингтонский институт семейной терапии, округ Колумбия. Здесь считается, что совсем не самопознание включает механизм перемены, а психотерапия – это просто процедура… «прививки» какого-то взгляда. Терапия здесь всегда имеет дело с метафорой, со смелым направлением клиента в самую неожиданную сторону. Поэтому естественно, что эта невообразимая пара здесь вполне способна поверить: они действительно один к одному Скарлет и Ретт.
И, однако, постороннему посетителю института чертовски интересно, как клиенты объясняют друзьям то, что от них требуют выполнять и называют «терапией». Что, например, говорит отец семилетнего мальчика, которого мучают хронические головные боли, о наказе являться с работы домой, каждый день притворяясь, что у него болит голова? Что говорит страдающая булимией женщина, которой посоветовали идти домой и вместо того, чтобы сначала кутить, а потом «расплачиваться» рвотой, ежедневно выбрасывать в мусор «порцию» продуктов на 5 долларов? А бывший наркоман что думает, когда для жены, обязательно осматривающей его одежду, раскладывает по карманам записочки: «Я тебя люблю»?
Подобные вопросы в институте никого не занимают. Как клиенты объясняют эффективное лечение самим себе и участливым друзьям – дело клиентов. Здесь просто придерживаются мнения, что люди – существа приспосабливающиеся, и если привыкают каждую неделю вываливать свои проблемы перед «односторонним зеркалом» – размерами точь-в-точь монолит из «2001 года»20, – то могут привыкнуть и ко всему остальному. Кроме того, здесь царит особая атмосфера, которой вы невольно проникаетесь, а здесь убеждены: пусть какая угодно психотерапия не действует и глохнет под гнетом традиций, «здешняя» – дает результат. С характерной дерзостью – чтобы не сказать самонадеянностью – они назвали прикрепленную к институту больницу Лечебницей. И каждый год со всего света приезжают к ним психотерапевты – найти здесь разгадку болезней, с которыми они не способны справиться в одиночку.
За «зеркалом» Клу Маданес – одна из директоров института – вместе с группой стажеров наблюдает, как Скарлет и Ретт нехотя соглашаются в присутствии лечащего психотерапевта: да, неделя прошла почти сносно. «Когда они появились у нас первый раз, слова не могли сказать, чтобы на затеять между собой жуткий спор, – поясняет Маданес. – На первом сеансе они так схватились друг с другом из-за того, кто обязан выносить мусор, что мы были вынуждены заявить: тема – слишком «грязная» для обсуждения у психотерапевта».
Маданес задорно смеется, вспоминая открывшую счет победу над парой бесспорных приверженцев спора. Заявление, что уборка мусора – тема недопустимая в психотерапии, как нельзя больше отвечает пристрастию Маданес к нелепицам. Все, кто читал ее книги и посещал семинары, знают, что она «как дома» в мире фантазии и абсурда. Часто ее терапия – это, казалось бы, чудачество на грани издевки, которая, впрочем, не оскорбляет людей, а смешит.
«Вскоре психотерапевт выяснил, что любимая книга у жены была «Унесенные ветром», – вспоминает Маданес. – Тогда мы его попросили сказать ей, что она – настоящая Скарлет. Такая же волевая и романтичная. А ее муж – вылитый Ретт Батлер. Жесткий, немногословный, но обаятельный. И начали терапию, помогая паре увидеть себя и друг друга в самом лестном свете. Однако тут все было сложнее. У жены диабет, и она пила без удержу. Но вот пришла к нам и бросила».
Там, где ее более сдержанные коллеги видят Sturm und Drang21, Маданес обнаруживает эксцентричную комедию или, на худой конец, выдохшуюся «мыльную оперу», в которой требуется подправить сюжет. Как хитроумному режиссеру ей ясно: надо что-то переписать в сценарии, что-то отрепетировать – и немыслимая семейная драма вполне сгодится для жизненной сцены. Ее склонность в терапевтической работе полагаться на воображение, абсолютная убежденность в том, что проблема – это всегда пьеса, а не актеры, принесли Маданес славу самого смелого и изобретательного стратега в области семейной терапии.
Студенты Маданес безоговорочно верят ее словам как люди, которые просто не знают, чего от нее можно ожидать на деле. Большинство согласится, что никогда не встречали такого переменчивого человека, как Маданес: она властная и по-детски непосредственная, эксцентричная и «своя» в одно и то же время. Вот мнение ее бывшего ученика: «Разбираться в Клу – все равно что анализировать калейдоскоп». А вот что говорит другой ученик: «Когда Клу руководит, надо держать ухо востро. Если вы отлично справляетесь под ее давлением, наверняка сами станете сообразительнее и живее. Но с ее живостью ей не хватает терпения на тугодумов».
«Люди часто говорят, что боятся меня, – замечает Маданес. – А я удивляюсь, ведь сама себя считаю застенчивой». Месяца не проходит, чтобы Маданес не устроила где-нибудь семинар. Миниатюрная, «тонкоголосая», она подчиняет себе людей, будто инструктор по строевой подготовке. А как соединить ее славу виртуозного специалиста по психотерапии и манеру вести разговор в открытую, когда ее настроение и ее интерес в данный момент вы видите «невооруженным глазом»? Маданес объясняет свою прямоту аргентинской «закваской»: «В Аргентине всегда говорят по делу. Болтают редко». Ее муж, Джей Хейли, выражается просто: «Она не любит пустую болтовню».
Что отличает ее терапевтический стиль? Сальвадор Минухин говорит: «Клу настоящий новатор. Больше чем кто-либо она соединяла семейную терапию с игрой, у нее есть легкость и юмор, в этой терапии – ничего грозного. Работа с детьми научила ее умению вести людей за собой, не давая им догадаться, что они следуют за ее идеями». Маданес с улыбкой поправляет Минухина: «Я думаю, что это у меня не столько от опыта работы с детьми, сколько от моей собственной детскости».
Сегодня Маданес вызывает особое любопытство у всех имеющих отношение к семейной терапии. Жена Джея Хейли, зачинателя направления, она завоевала признание как мастер решать семейные головоломки, которому просто нет равных (в одной из последних публикаций она перечислила 23 стратегических приема из своего арсенала). В двух книгах – «Стратегическая семейная терапия» и «За «односторонним зеркалом»» – она убеждала коллег, что целыми днями слушать обалдевших от наркотиков юнцов и обжор, страдающих рвотой, – увлекательное занятие. Она следит за модой, любит получать от жизни удовольствие и не считает нужным оправдываться или смущаться этим обстоятельством. Многим семейным терапевтам остается только удивляться.
У себя в институте, на семинарах Маданес и Хейли за десять лет обучили тысячи людей психотерапевтическому методу, в основе которого нетрадиционный подход легендарного гипнотерапевта Милтона Эриксона. В 40-50-е годы, когда господствовал психоанализ, а «инсайт» рассматривался как главное орудие перемены, Эриксон разработал избегающую «толкования» терапию действия, полагая, что «самокопание» клиента не помогает ему решить проблему, а только отдаляет ее решение. Не сосредоточиваясь на болезненном опыте прошлого, клиент получал от Эриксона «легкий толчок», собирал все свои силы и старался справиться с настоящим. Угрюмой рассудочности психоанализа Эриксон противопоставил типично американскую энергичность. Этот непривычный способ добиваться перемены Джей Хейли популяризовал в своей книге «Необычная терапия» и создал едва ли не культ Эриксона в психотерапии. Обращаясь к идеям и методам Эриксона, Хейли выступил как автор «стратегического» подхода и основатель одной из самых влиятельных сегодня психотерапевтических школ.
Профессиональная ориентация Маданес тесно связана с линией, проводимой ее мужем, которого Маданес по-прежнему считает своим наставником. В сотрудничестве с мужем она разрабатывала как теоретические6 вопросы, так и методики «стратегической» терапии. Наряду с тем, что «стратегическая» семейная терапия – практическое средство достижения перемены, это еще и общий взгляд на процесс перемены и на роль психотерапевта в нем. Сегодня многие психотерапевты отрекомендуют вам себя в сравнении со «стратегическими»: кто-то считает их манипуляторами, нацеленными на быстрый успех, заготавливающими впрок «фокусы», кто-то – осведомленными практиками, которые достигают цели, несмотря на сбивающие с толку речи коллег-заклинателей.
«Стратегическая» терапия, которой учат Маданес и ее муж, строится на непреклонном стремлении психотерапевта разрешить трудности клиента. По мнению Маданес и Хейли, терапевт всегда там, где игра идет с его «подачи», а цель одна – добиться ощутимого результата в самый короткий срок. Как бухгалтер не ожидает, что явившийся к нему клиент знает законы о налогах, так же и «стратегический» терапевт не предполагает, что его клиент разбирается в психотерапии. Важно то, что у психотерапевта всегда есть план действий, и он, по словам Хейли, «не станет, выслушав жалобы, выражать надежду, что все обойдется».
Приемы «стратегической» терапии не каждому по вкусу. С самых первых выступлений Хейли его оппоненты подвергали критике моральную сторону такого вмешательства, когда клиента держат в неведении относительно применяемых методик лечения. Другие недоумевали, почему школа, которая так гордится результатами терапии, не ведет исследований и не способна представить доказательств эффективности «стратегического» подхода. Для многих остается открытым вопрос, закрепляется ли достигнутое посредством «стратегического» вмешательства «немедленное» изменение поведения?
С недавних пор оспаривают пользу «стратегической» терапии и феминистки. В особенности они упрекают Маданес за принижение женщин, за поддержку устоявшихся стереотипных представлений о роли мужчины и женщины и в ее работе, и в публичных выступлениях.
«Я считаю, что феминистка не будет заниматься «стратегической» терапией, – утверждает Дебора Лупниц, автор книги, в которой семейная терапия критикуется с позиций феминизма. – Феминистки неизменно настаивают на том, что необходимо прояснять людям их положение, а не мистифицировать их. Считать, что «инсайт» лишняя вещь, когда речь идет о позитивных переменах, – по-настоящему вредная для женщин идея.
Неоднократно звучавшее в выступлениях Маданес мнение о благотворности семейных отношений также побуждает ее критиков из лагеря феминисток говорить о наивности взгляда, не учитывающего патриархальных устоев культурной среды, в которой существует современная семья. Лупниц говорит: «Маданес предпочитает направлять внимание на силу добра, исходящую от семьи, но я думаю, нельзя разобраться в человеческом поведении, отрицая в нем то, что вам не нравится».
В штате Мэриленд, где Хейли и Маданес обучили множество психотерапевтов по контракту с системой учреждений психогигиены штата, «стратегическая» терапия оказалась одной из самых злободневных политических тем. Местное отделение Национальной ассоциации в защиту прав душевнобольных – группа самопомощи родителям шизофреников организовала первую акцию протеста «потребителей» семейной терапии. Они ведут пока довольно успешную борьбу, добиваясь в рамках штата и округов отмены ассигнований на обучение и проведение семейной терапии.
Методы лечения, применяемые Хейли и Маданес, – особый пункт в этой борьбе. Агнес Хатфилд, одна из основательниц ассоциации, профессор Мэрилендского университета, говорит: «Хейли и Маданес, кажется, несколько отстали от жизни, категорически отрицая болезнь, называемую «шизофрения». Глядя в их книги, я удивлялась нежеланию авторов касаться новых исследований в соответствующей области. Единственные авторитеты для них, похоже, – они сами».
Маданес и Хейли пригласили Хатфилд в свой институт побеседовать со стажерами. «Стажеры не заразились ее пессимизмом в отношении людей, которых она называет «шизофрениками», – говорит Маданес. – Я думаю, ни она, ни ее соратники как следует не озабочены правами душевнобольных пациентов и злоупотреблениями при лечении этих людей».
Взгляды Хейли и Маданес на лечение шизофреников критикуют не только те, кто наблюдает «со стороны». Вот точка зрения одного из «своих» – семейного терапевта: «Они думают, что на дворе еще 60-е и надо помочь Р.Д. Лэнгу спасти шизофреников от их семей и от всех на свете безумцев-психиатров. Они не понимают, каково жить с психотиком».
Кэрол Андерсон из Западного института психиатрии, известная профессионалам по книге «Шизофрения и семья», замечает в связи с предубеждением Маданес и Хейли против применения психотропных препаратов: «Никто и не спорит: лекарства наносят вред. Но большинство пациентов говорит, что готовы смириться с недомоганиями при лечении из-за побочного эффекта препаратов – только бы избавиться от ужаса и муки шизофрении. Я думаю, все лечащие шизофрению, пользуясь методами семейной терапии, включая Джея и Клу, обещают больше, чем способны исполнить. Это безответственно – внушать людям ложную надежду, обрекая их на разочарование и крушение иллюзий».
«Психотерапевты должны утешать пациентов и подавлять в них ужас и муку, – вот убеждение Маданес. – Неэтично не подавать надежду тем, кто еще жив. Вызывать у людей необратимые нарушения нервной системы в результате лечения нежелательно».
«Почерк» Маданес-психотерапевта всегда узнаваем – она способна обнаружить нежные чувства к семье, живущей в настоящем кошмаре. Маданес писала в 1986 г.: «Любовь – такое сложное чувство; из любви вы иногда причиняете боль себе или тем, кого любите… Дочь попытается покончить с собой, чтобы ее угнетенная мать встряхнулась и проявила заботу о ней, а тем самым справилась бы и со своей депрессией. Насилие тоже может служить способом добиться любви или проявить ее».
Терапия Маданес внушает веру в мир, исполненный благожелательности, где каждый из нас огражден от суровости жизни близкими, которые их чувствуют почти телепатически и готовы пожертвовать собой, если их семье в этой жизни станет хотя бы чуточку легче.
Главная идея, которой Маданес обогатила теорию семейной терапии, состоит в том, что большинство симптомов – а также реакция на них членов семьи – в действительности только метафоры, зеркально отражающие – и одновременно как в кривом зеркале искажающие – все остальные семейные проблемы, прямое выражение которых непоправимо нарушило бы семейный status quo. Так, по Маданес, что-нибудь совсем «несложное», вроде ночного недержания мочи у ребенка, может быть метафорическим отражением сложностей в постели у отца, а значит, симптом надо рассматривать как попытку ребенка помочь родителям, отвлекая их от других проблем. Следовательно, и понимать ночное недержание лучше всего, фокусируясь на том, что симптом сосредоточивает внимание матери на проблемах ребенка – а не на своих собственных – и вовлекает отца в обсуждение «постельных» проблем сына, а не своей супружеской неверности.
Там, где другим достаточно «чиркнуть» по поверхности человеческих взаимоотношений, как забьют гейзеры лжи и тирании, Маданес, обращаясь к своей терапии, обычно обнаруживает родники чистейших чувств.
Среди семейных терапевтов Маданес – прежде всего авторитет в области… притворства, «обманных» приемов, прибегая к которым она дает установки членам семьи действовать так, будто их симптомы существуют «понарошку», а остальные в семье обязаны подыгрывать. Маданес поясняет: «Психотерапевт может побудить ребенка притвориться, что у него симптом. Родителей побуждают помогать ребенку в его притворстве, что симптом ненастоящий. Таким образом, ситуация непременно обернется игрой, выдумкой. И когда последовательность совместных действий будет маркирована так: «Тут выдумка», – участникам уже трудно вернуться в рамки с пометкой: «Тут правда».
Одним из первых случаев, когда Маданес использовала тактику «притворства», была история с десятилетним пуэрто-риканским мальчиком, которого мучили ночные кошмары. Маданес предположила, что страхи мальчика происходили от тревоги, мучившей его мать. «Она потеряла двоих мужей, жила в бедности, не говорила на английском и поддерживала отношения с мужчиной, которые нужно было скрывать ото всех (особенно от службы социальных проблем), хотя он являлся отцом ее ребенка».
Маданес разработала сценарий игры, по которому на мать нападет злоумышленник (его роль досталась одной из дочерей этой женщины). Задача мальчика была прийти на помощь матери. «У семьи возникли трудности с инсценировкой, – пишет Маданес, – потому что мать расправлялась с невсамделишным злодеем еще до того, как сын поспевал на выручку… А неудача с «правильной игрой» по сценарию указывала на то, что мать сильная и может постоять за себя, что ей не нужна сыновняя защита… Ночные кошмары у мальчика больше не повторялись».
Маданес отличает умение «включать» в терапевтическую «игру» щедрых на любовь к близким детей – особенно в случаях, если родители жестокие, нерадивые, если они наркоманы или серьезно больные люди. Дерзко обыгрывая традиционный у семейных терапевтов прием поддержания иерархии в семье, с обязательным побуждением родителей к проявлению власти, Маданес разработала стратегию, в соответствии с которой дети берут на себя ответственность за родителей.
Маданес использует этот подход в случаях, от которых большинство психотерапевтов отказывается. Например, у нее была мать с четырьмя детьми, которая не раз доставляла хлопоты службе общественного порядка. В прошлом наркоманка, женщина сделалась фанатично религиозной – просто святошей. Однако ее дети-нечестивцы оставались грозой квартала. Ее семилетние близнецы страдали энкопрезом (недержанием кала) и забавлялись тем, что запихивали свои экскременты по щелям в стенах квартиры, мочились в окно, соревнуясь, чья струя попадет дальше. Постоянно устраивали поджоги в доме, однажды подожгли фургон на улице. И даже пытались сжечь младенца в колыбельке. Подозревали, что мать жестоко обращалась с детьми. У Роберта, более агрессивного из близнецов, еще во младенчестве было обнаружено повреждение черепа.
Маданес подбирала ключ к этой семье так, чтобы оперировать «любовью, а не насилием и устрашением». По ее мнению, эту семью нельзя было считать неуправляемой, просто здесь дети по-своему позаботились о матери, создав ей такие трудности, что для нее самой уже не требовался надзор со стороны блюстителей порядка.
Видеозапись первого сеанса с этой семьей Маданес часто демонстрирует на своих семинарах. Вот мнение одного из семейных терапевтов, видевшего пленку: «Я всегда думал, что «стратегическая» психотерапия – механическое занятие, исключающее эмоции. Я посмотрел на этот случай в записи и был потрясен. Случай заставил меня переменить свой взгляд, и я понял, что Маданес обращалась к резервам любви в семье».
Главную интервенцию на этом первом сеансе психотерапевт провела после того, как посочувствовала матери, которой «достались» такие трудные дети, и выразила восхищение ее готовностью всегда объясняться с детьми начистоту. Потом психотерапевт обернулась к семилетнему Роберту, который больше всех мутил воду в семье, и сказала ему, чтобы он «крепко обнял мать и поцеловал». Роберт усердно обнимал и целовал ее, а его пятилетний братишка крутился рядом и все хотел вытереть слезы на материном лице. Психотерапевт отстранила младшего и велела Роберту вытереть матери глаза и сказать: «Я позабочусь о тебе. Обещаю, я позабочусь о тебе. Я обещаю, мама, я обещаю, я позабочусь о тебе». Ребенок повторил «подсказку» психотерапевта со всей нежностью, на которую был способен, и несколько минут не выпускал мать, обнимал, а она ласкала его.
Психотерапевт сказала: «С этого момента ты станешь маминым помощником. Будешь отвечать за то, чтобы маме было легче жить. Скажи маме, что ты для нее сделаешь – как ответственный?» Мальчик, очень смущаясь, проговорил: «Буду убирать». Психотерапевт сказала: «Скрепи обещание – обними, поцелуй ее». Мальчик исполнил. «А еще что-нибудь сделаешь – как ответственное лицо?» – спросила психотерапевт. «Буду хорошим», – проговорил Роберт. Психотерапевт сказала: «Скрепи обещание – обними, поцелуй маму, ведь теперь ты в ответе за порядок в доме… А еще что сделаешь?» – «Буду хорошо вести себя в школе», – пообещал Роберт. «Скрепи обещание…» – сказала ему психотерапевт.
По мнению Маданес, переменить эту семью значило указать Роберту позитивный способ помочь матери вместо деструктивного, который он изобрел. Работа с этой семьей продолжалась десять месяцев, но Маданес сообщает, что уже после первого сеанса главные симптомы у детей исчезли и мать больше не проявляла к ним жестокости.
Тем, кто считает, что просить детей подобным образом отвечать за родителей значит взвалить на детские плечи непосильную ношу, – Маданес отвечает: «Все делается в соответствующей возрасту игровой манере, и поэтому детям, наоборот, облегчают возможность выразить любовь к родителям и желание заботиться о них. На самом деле дети не берут на себя ответственность. То, что организовано на сеансе, – игра, это больше фантазия, чем реальность. Родителей трогает, когда дети выражают свою любовь к ним, они откликаются на нее, сами заботясь и о себе, и о детях».
Пунктирное, сдержанное описание Маданес вывернутого ею «наизнанку» подхода, делающего акцент на иерархию в семье, порой не дает представления о настоящей силе эмоционального толчка, скрытого за этим подходом. «Все плачут на сеансах, которыми я руковожу, – говорит Маданес. – Все – семья, наблюдающие стажеры, даже психотерапевт… Все, кроме меня. Мне нельзя плакать. Мне надо думать, что делать дальше».
Маданес-психотерапевт – известный мастер ткать паутину иллюзий, в которой вещи превращаются в свою прямую противоположность. Клу, старшая дочь в обеспеченной еврейской семье, обосновавшейся в Аргентине, уже в детстве на собственном опыте узнала, что такое превратности судьбы. Когда ей было восемь, магазин ее отца конфисковала Эвита Перон22. Когда ей было пятнадцать, ее семья сочла благоразумным на несколько лет покинуть Аргентину. Когда я росла, моя жизнь была полна несообразностей, и я не ждала ни от кого никакой логики, – говорит Маданес. – Если кто-то любил меня, это вовсе не значило, что они же не возненавидят. Я знаю, что рядом с восхищением всегда – разочарование, а рядом с завистью – уважение. Я верю в быструю перемену к лучшему (или к худшему) в терапии, потому что уже ребенком привыкла, что вокруг меня все и вся менялось молниеносно».
Для Маданес сделать ребенка ответственным за счастье его родителей – не просто причуда психотерапевта с богатой фантазией. Тут ее собственный опыт – ребенком, она сама была поддержкой своим родителям. Она вспоминает об отце-юристе как о человеке «необычайно умном, обаятельном и привлекательном». «Я боготворила его, – говорит Маданес. – Я благодарна ему не только за то, что он любил меня и направлял, но также за то, что еще ребенком мне открыл: он нуждается во мне, я могу ему помочь. У него было много взлетов и падений в жизни, и временами, когда грустил или унывал, он искал моего общества, позволял мне подбодрить его, утешить, разговорить – прогнать грусть. Великий дар я получила от него – он подарил мне возможность помогать ему».
Маданес отводит отцу роль вдохновителя в поисках многих игровых психотерапевтических приемов. «Я помню, в три-четыре года я носилась по квартире на своем трехколесном велосипеде, безобразничала, а мой отец говорил: «Так, плохая Клу пропала – нету». И я пряталась за штору. «Хорошая Диана – вот она». И я (Диана – мое второе имя) выходила из-за шторы – сущий ангел. А отец говорил: «О, Диана, как замечательно, что ты здесь. Иди садись рядом со мной. Где ты была?» И так далее. Мне нравилось, что я могла выступать в двух ролях сразу, а он мгновенно добивался от меня послушания. Он совсем не сделал из меня шизофреника, просто я в самом раннем возрасте почувствовала, как сложна человеческая природа.
Мой отец был любитель подразнить. Помню, подростком я принималась сердито выговаривать ему за что-нибудь, когда мы сидели за обедом. И тогда он брал нож со стола, протягивал мне лезвием, обращенным в его сторону, – и говорил: «Вонзи в меня нож. Будет не так больно, как от твоих слов». И я смеялась над своим гневом, который казался мне таким же абсурдным, как его выходка».
Получив в 1965 г. степень в области психологии, Маданес приехала в Институт психиатрии в Пало-Альто. Она интересовалась исследовательской работой. Там она увлеклась семейной терапией и опытом Милтона Эриксона. В 1968 г., вернувшись в Аргентину, она оказалась одной из немногих осведомленных о новейших разработках в семейной терапии. И хотя занималась в основном исследованиями, она вдруг обнаружила, что на нее большой спрос как на практикующего психотерапевта и педагога.
В 1971 г. она вновь приехала в Соединенные Штаты с мужем – экономистом из Международного банка реконструкции и развития и двумя дочерьми. При поддержке Сальвадора Минухина она получила место в Детской консультативной клинике в Филадельфии, где обучала семейной терапии преимущественно пуэрторианцев со средним медицинским образованием.
Именно в это время, после того как распался ее первый брак, у нее складываются тесные профессиональные и личные отношения с Джеем Хейли, которого она избегала, когда в середине 60-х годов они оба работали в Институте психиатрии в Пало-Альто. «Тогда я очень серьезно относилась к психоанализу, – вспоминает Маданес, – и была жутко оскорблена его статьей «Искусство психоанализа», так что не хотела даже видеть его».
Маданес и Хейли поженились в 1975 г. и вместе организовали собственный учебный центр в Вашингтоне, округ Колумбия. Но Маданес обнаружила, что работать вместе с человеком, столь популярным в семейной терапии, совсем не просто. «Были большие трудности из-за разницы в возрасте и разницы в положении, – говорит Маданес. – Я считала очень важным для себя профессиональный рост. Когда мы только открыли свой институт, я была за секретаря, за регистратора, за бухгалтера. Джей был мастером на все руки. Мы по очереди вели включенное супервидение. Я убедилась, что все стажеры предпочитали Джея. Я не хотела, чтобы хоть кто-то чувствовал, что я его торможу».
Три года спустя, после выхода книг «Стратегическая» семейная терапия» и «За «односторонним зеркалом», Маданес утвердилась как автор близкого к избранному Хейли и все же отличающего метода терапии. «Они думают похоже, но действуют по-разному, – говорит Сальвадор Минухин. – Терапия Джея – «заданнее», терапия Клу – спонтаннее». Хейли соглашается: «Я начинал как авторитет. Но все изменилось».
После нескольких лет педагогической деятельности в фарватере у Хейли ограничивавшаяся сферой включенного супервидения Маданес вернулась к психотерапевтической практике. Вопреки репутации изобретательного мастера клинических методик Маданес как практикующий психотерапевт удивляет прямотой своего подхода.
Маданес смотрит на технику как на способ дать импульс к позитивным изменениям, когда в обычной беседе психотерапевту это не удается. «Если я сама провожу терапию, я воздействую на родителей, говоря о любви, которую испытывают к ним их дети, – замечает Маданес. – Но работая со студентами, еще не способными воздействовать на людей словом, я могу порекомендовать им какой-нибудь ритуал, вроде «перекладывания» ответственности в семье на детей. Это всего лишь метафора, наглядный символ любви детей к родителям».
Беседуя с семьями, на которых Маданес «испробовала» свою искусную терапию, поражаешься полному отсутствию у них желания задаваться вопросами о происходящем и чувству облегчения от того, что кто-то берет на себя задачу решить их проблемы.
«Какие там еще штучки!» – говорит мать двенадцатилетней девочки, постоянно – с пятилетнего возраста – мастурбировавшей и дома, и в школе. Этот случай – из тех, что нарочно не придумаешь. Потребовалось помимо прочего прописать девочке по 20 минут три раза в день ежедневно «отсиживать» на игрушечном коне-качалке и потом понарошку наказывать отца за плохое поведение дочери. После сеансов терапии все закончилось благополучно. «Нам сказали, что делать. Объяснили все «от» и «до». Как гора с плеч свалилась,» – говорит мать. На вопрос, не показалось ли лечение странным, она ответила: «О, мы ожидали как раз чего-то подобного».
А вот случай с семьей Кобб. Маданес долго трудилась, чтобы трое детей-подростков побеспокоились о родителях, заставили бы их развлекаться, больше времени проводить вдвоем. Все возможные меры предосторожности были приняты, чтобы «не коснуться» напрямую проблемы семьи – наркомании мистера Кобба.
Вспоминая несколько лет спустя о терапии, миссис Кобб признавала, что муж излечился. И что, по ее мнению, помогло? Необычные указания от скрывавшегося за «односторонним зеркалом» лица? Дети, сориентированные так, чтобы сориентировать и родителей? Ничего подобного, считает миссис Кобб. И утверждает: «Я думаю, главное вот что: терапия обучила нас сочувствию, мы стали открытыми и честными друг с другом».
Ну, если Маданес способна превратить своих пациентов в Скарлет и Реттов, почему они, в свою очередь, не могут сделать из нее Карла Роджерса23? Такой поворот будет очень кстати – Клу Маданес почувствует себя в своей стихии.
Инт.: Ваши книги – это каталог очень впечатляющих, совершенно однозначных клинических удач. Скажите, – на примере любого удачного случая – удача, по-вашему, толкуется однозначно?
М.: Я не думаю, что у меня такой уж длинный список удач. А удачу в терапии можно понимать по-разному. Иногда достаточно просто разделаться с тем, на что человек жалуется. Иногда проблема сложная, в ней много «подтекста». Но моя терапия – это только здравый смысл. Часто ловлю себя на мысли, что мне бы не помешало столько здравого смысла в собственной жизни, сколько я вношу в жизнь своих пациентов.
Инт.: Не приведете ли пример, когда кто-то «путался» в смыслах, а для вас все было просто и ясно?
М.: Совсем недавно ко мне обратился один преуспевающий в своем деле человек, отец двенадцатилетнего мальчика, у которого, как считал отец, обнаружилось серьезное расстройство. Мальчика беспокоило то, что дети в школе якобы сговариваются против него. Отец боялся, что мальчик на грани срыва. Родители были в разводе, но согласились вместе прийти на первый сеанс – с сыном и пятнадцатилетней дочерью.
Не успели родители переступить порог кабинета, как заявили, что надеются на конфиденциальность разговора, на неразглашение лечебной тайны, тем самым как бы указали: в семье есть секреты. И я решила говорить с каждым членом семьи отдельно. Сначала я говорила с отцом. Он сказал, что развелся с женой, потому что он голубой и решил поддерживать гомосексуальную связь. Сказал, что знает: все это очень травмировало его детей, и думает, что теперь вот расплачивается – у сына такая проблема. Я спросила, как он думает, не встревожен ли его сын из-за СПИДа. Он сказал: «Да, наверное, хотя я и объяснил ему, что был только с одним человеком и буду только с ним, сказал что я проверялся и СПИДом не заражен».
Потом я беседовала с женой, и она подтвердила рассказ мужа, говорила о шоке, который испытала, узнав, что он гомосексуалист, о болезненности развода. Она была из семьи врачей. Жена рассуждала очень разумно, и когда я отметила это, она пустилась рассказывать, какой умница у них сын – в школе его всегда записывают в группы для одаренных.
Инт.: И что было, когда настала очередь параноика-сына беседовать с вами?
М.: Чтобы ребенок доверился вам, вы ему должны понравиться, а этот поначалу оказался очень трудным мальчиком. Он изображал из себя параноика, и мои первые фразы должны были быть такими: «Я смотрю в пол, я на тебя не взгляну… Я знаю, что неприятна тебе, но разреши задать тебе только два-три вопроса… Я нервничаю, если ребенок не хочет говорить со мной». Я нижайше просила о внимании, пока он не стал приветливым.
Тогда я сказала ему: «Я слышала, что ты тревожишься из-за папы». Я спросила, не то ли его тревожит, что отец гомосексуалист и у него всякие друзья. Мальчик ответил: «Ну, он все объяснил мне – я не против». Я спросила: «Тебе понравился друг отца, ты же видел его?»
Он: «Да. Но вот мне не нравится, что мой отец больше помогает моей сестре с домашними заданиями, чем мне, потому что я лучше успеваю».
Я: «А у тебя много бывает домашних заданий?»
Он: «Много».
Я: «Я слышала, ты занимаешься во всевозможных группах для одаренных. Ты с удовольствием учишься или тебе хотелось бы заниматься чем-то другим, а не только учиться?»
Он: «Мне хотелось бы побольше играть в баскетбол».
Тогда я сказала: «Как ты думаешь, если бы ты отказался от всех этих курсов для одаренных, у тебя прибавилось бы душевного спокойствия, ты перестал бы подозревать детей, будто они сговариваются против тебя?»
И он ответил: «Наверное».
Я сказала: «Отлично. Если я помогу тебе в этом, ты перестанешь их подозревать?»
«Да, – сказал он. – А вы можете?..»
«Конечно, могу», – ответила я.
И я позвала родителей и сказала им: «Я знаю, вы считаете, что сыну надо готовиться к поступлению на медицинский факультет, но если он останется в этих группах для одаренных, никакого медицинского факультета не будет. Ничего не будет. Он выдохнется к моменту поступления в колледж. Учеба слишком давит на его ум. Ему нужно жить как всем нормальным мальчикам. Ему нужно время, чтобы поиграть. И тогда с ним будет порядок. Поэтому оба отправляйтесь в школу и скажите: пусть как хотят, но ваш сын в этих группах с завтрашнего дня не занимается».
Отец сказал: «Да, но дело не только в этом. Мы пришли к вам, потому что у нас накопилось много проблем». Я ему ответила: «Послушайте, доставьте мне удовольствие: идите в школу и делайте, о чем я попросила вас. Позвоните мне через месяц, и если покажется, что у вас все еще остались проблемы, я согласна продолжить встречи с вами. Но я против того, чтобы ваш сын считал, что в его возрасте ему нужно лечиться. Не думаю, что это пошло бы ему на пользу». Отец отреагировал положительно. Я также посоветовала родителям быть раскованнее друг с другом и прощать друг другу, сказала, чтобы отец помогал мальчику с домашними заданиями. Что касается гомосексуализма отца, то в присутствии родителей я сказала детям, что им повезло, потому что они узнали о существовании разных укладов жизни, разных отношений между людьми и разных способов любить, а все это обогатит их собственную жизнь, сделает их более интересными и достойными людьми».
Инт.: Позвольте, я прерву вас. Откуда было ваше убеждение, что следует сфокусироваться на освобождении мальчика от занятий в этих продвинутых группах?
М.: Я не попалась на жалобы о сексуальной драме семьи. Я видела, что отец очень приятный человек и прекрасно находит общий язык с детьми. Я видела, что он уладил этот вопрос с ними. Поступи я иначе, я подложила бы мину под него и пошла бы наперекор своим намерениям. Я выбрала самый простой путь. Мне было ясно, что ребенок хочет вырваться из этих групп для одаренных – там слишком много задают. Его проблема объяснялась не гомосексуальностью отца.
Инт.: И что же было с ними со всеми дальше?
М.: Через месяц отец позвонил мне и сказал: «Вы как в воду глядели. У нас никаких проблем после встречи с вами. Мой сын счастлив, я счастлив. Мы все примирились с тем, что случилось в семье». Я считаю, это удача. Разделались с жалобами мальчика, причем родители получили удовольствие сходить в школу и самолично решить проблему, а теперь они все довольны друг другом.
Инт.: Знаю, вы с недавнего времени проявляете большой интерес к религиозным учениям в связи с психотерапией.
М.: Я всегда интересовалась дзэн-буддизмом, но считаю, что в нашем обществе очень просто «употреблять» его не по назначению – как предлог для бегства от людей. Сидите, созерцаете и стремитесь обрести мир в себе. Цель – достичь такого состояния для себя одного и поддерживать это состояние внутреннего покоя. Но ведь тибетские буддисты, наоборот, считают, что главное – научиться сочувствию. Это дисциплина духа, в основе которой – взаимодействие с другими. Упор на то, чтобы обрести способность сочувствовать, терпеть и прощать. В этом смысле дзэн очень напоминает христианство, но и очень отличается от него в том смысле, что никто не стремится «обратить» вас. Нет той непререкаемой мысли, что только это истинный путь. Есть удивительная терпимость к каждому. Фактически тибетский буддизм – единственная организованная религия, которая никогда не воюет.
Поэтому я очень заинтересовалась тем, как можно обрести утешение в тяжелые для вас времена, учась терпимости. Вот какую любопытную идею, например, вы найдете в тибетском буддизме: если вы сделали добро кому-то, а вам заплатили злом и подлостью, считайте того человека вашим наставником. Легко дается сострадание, мудрость и терпимость, если вы в одиночестве или в окружении добрых и любящих людей. Но проявлять сострадание и терпимость, прощать кого-то, заплатившего вам злом за добро, – вот истинное сочувствие.
Инт.: Много помогают встречи с такими наставниками?
М.: Еще как помогают! Знаете, когда Джей (Хейли. – Р.С.) иногда поддразнивает меня, я теперь говорю ему: «Спасибо, учитель». Недавно мне объяснили, что правильно говорить так: «Спасибо за критику, за этот ваш дар мне, который поможет моему совершенствованию и моему умению все выдержать».
Инт.: А когда вы практикуете в этом духе, то не противоречите ли здравому смыслу?
М.: О нет! Я совершенно серьезно… Я очень самонадеянна и в трудных ситуациях часто думаю: «Почему это я должна терпеть такого человека?!» Джей и другие работающие со мной нередко говорят, что я могу вдруг возразить на их слова так, что они бы убили меня на месте. Поэтому теперь я уже не думаю: «Зачем мне со всем этим мириться?». Я думаю: «Вот прекрасный случай проявить терпимость и снисходительность. Буду сопереживать этому человеку изо всех сил».
Конечно, думая так, вы не только облегчаете жизнь себе, но и намного успешнее лечите людей.
Инт.: Объясните-ка!
М.: Ну, мне всегда не нравилось, если люди проявляли враждебность во время сеансов психотерапии, но я не видела способа, чтобы повернуть эмоции людей в позитивное русло. А с тех пор, как стала интересоваться тибетским буддизмом, я, начиная работать с парой, говорю: «Хочу, чтобы вы поняли, идея, которая направляет мою работу с вами, – это любовь, сострадание, прощение и терпимость. Что бы тут ни произошло между вами, что бы ни было сказано, помните, что за всем стоит любовь, связывавшая вас долгие годы и остающаяся с вами на годы». Когда вы начинаете так, людям уже трудно «запустить» в ответ чем-то вроде: «Так ведь он отказывается выносить мусор!»
Удивительно, как люди отзываются на перемещение их эмоциональной жизни на «уровень выше». Чувство благожелательности, умиротворенность становятся неотъемлемыми составляющими терапии, и уже неважно, будут люди вместе или расстанутся – ни гнева, ни обиды они не испытывают. В конце концов не имеет значения, что они решат, – жизнь сложна, кто может сказать, что одно решение лучше, а другое – хуже? Главное, что если вы в мире с собой и другим человеком, вы способны идти по жизни дальше.
Инт.: Как все это отразилось на вашем представлении о смысле психотерапии?
М.: Где речь идет о семейной терапии, там главным образом речь о любви. Все дело в ней, а не во власти, в иерархии или разных выдумках. Семья есть семья, потому что люди в ней любят друг друга, заботятся друг о друге – или любили, заботились раньше. А к психотерапевту приходят, если хотят или возродить прежнюю любовь, или найти путь к новым отношениям, но – тоже с любовью. Никто не приходит сюда, чтобы озлобиться или наполниться ненавистью. Я считаю, что симптомы всегда связаны с неспособностью проявить любовь.
Инт.: Я совсем не так рисовал себе «стратегическую» терапию.
М.: Принимая во внимание историю психотерапии, когда бы вы ни заговорили о любви, сострадании, вы покажетесь людям сумасшедшей, которая не знает, что делать, а потому призывает их относиться друг к другу по-доброму. Вопрос в том, как, какими словами – не давая усомниться, что вы в своем уме, – открыто говорить обо всем этом.
Инт.: Давайте вернемся к вопросу об удаче в терапии. Может, что-то я пропустил, но мне кажется, что вы никогда не писали о промахах. Почему?
М.: Я думаю, когда пишешь, надо сообщать о чем-то интересном. Были бы интересные мысли в отношении промахов, я бы поделилась. Но обычно промах потому и промах, что вы сглупили.
Инт.: Тогда позвольте, я предложу страничку в вашу книгу. Допустим, вам в голову пришли интересные мысли о том, почему вас постигла неудача с каким-то случаем. Что это были бы за мысли?
М.: Большинство промахов – от вмешательства специалистов, служб социального контроля, оказывающих давление на семью, и вы уже не в силах повлиять. Но иногда мне не везет, потому что я не сумела войти в «роль» кого-то из тех, кто «играет» в семейной драме.
Я думаю, нам всем труднее сочувствовать людям, которые «олицетворяют» слабые стороны нашего собственного характера. Поэтому, если я вижу перед собой безвольную мать или безвольную жену, которой достается от мужа, мне нелегко отождествить себя с ними, ведь мне не хочется узнавать в них себя. Чтобы разумно лечить, надо не отстраняться от пациентки, а встать на ее место. Но если для меня болезненно это отождествление, мне будет сложно установить с пациенткой отношения, которые необходимы для терапии. Мне будет сложно вовлекать ее и подталкивать.
Есть еще одна вещь, которая мне мешает, – страх быть отвергнутой. Я очень хорошо чувствую, как люди меня воспринимают, и думаю, что иногда мне не удается встать на чье-то место, потому что я боюсь: вот я приближусь к этому человеку, а он – или она – меня отвергнут. Но если держаться на расстоянии, не получится с терапией. Глубокая эмпатия – вот что делает меня изобретательной. Когда я чувствую себя каждым из членов семьи, тогда я точно знаю, что предпринять.
Между прочим, тибетский буддизм в этом смысле оказывается очень полезен психотерапевту. Учение всерьез принимает идею о перевоплощении. Вера в перевоплощение позволяет вам отождествить себя с каждым – с мужчиной, женщиной, ребенком. Ведь вы знаете, что можете вернуться в этот мир человеком другого пола и даже животным. Тибетское созерцание – это не уход в себя, это эмпатия со всем миром живых существ. И вот мужчина размышляет обо всех «своих матерях», в муках рождавших его во всех прежних воплощениях. И он попытается… он отождествляет себя с рожающей женщиной, с женщиной, заботящейся о ребенке. Хотя трудно поверить в перевоплощение, нетрудно поверить в важность идеи, что мы все едины, все зависимы друг от друга и что, в определенном смысле, доступное моим чувствам, моей мысли вам тоже доступно и, возможно, уже прочувствовано, продумано на какой-то ступени вашего существования.
Инт.: Из вашего подхода к терапии очевидно, что вы отталкиваетесь от идеи, будто все члены семьи крепко связаны побуждением защитить друг друга и что симптом у кого-то одного в семье обычно «полезен» кому-то другому. В номере «Нетворкера» за июль-август 1986 г. Джеффри Богдан сравнивал практику поиска функциональной «нагрузки» симптома с психоаналитической практикой отыскивания бессознательных мотивов поведения. Он критиковал ваше утверждение, будто члены семьи «планируют» симптом, как надуманное и недоступное для научной проверки. Что вы ответите на подобную критику?
М.: Возможно, симптом не имеет никакой значимой функции. Смысл вот в чем: найти оптимальный для психотерапевта способ думать и помогать людям измениться. Неважно, действительно ли ребенок «планирует» или родители «планируют», действительно ли симптом в данной семье нагружен какой-то функцией. Но этот способ думать ценен, потому что вы видите, что делать и как изменить ситуацию.
Согласна, невозможно доказать, что симптом нагружен функцией, – как и вообще с психоанализом ничего доказать невозможно. Джей всегда проводит различие между способом думать в рамках исследования и способом думать, задаваясь практической целью успешного терапевтического вмешательства. Разбираясь в том, почему люди что-то делают, я способна действовать как клиницист. Я способна заинтересоваться случаем, выстраивать предположения, откуда я приду к тому, что предложу семье какие-то альтернативы.
Инт.: Кажется, вопрос, действительно ли люди воспользовались симптомом, чтобы защитить друг друга, вас не особенно интересует.
М.: Я не знаю, на самом ли деле симптомы нагружены значимыми функциями. Я склонялась к такой мысли. И потом, я ведь понимаю, что человеческое поведение – вещь сложная, и если я найду какую-то функцию симптома, тут же приходит на ум другая – с прямо противоположным смыслом. Но когда вы занимаетесь терапией, нужно держать в уме какую-то определенную функцию. Без этого вы не сможете отчетливо продумать весь психотерапевтический процесс. Поэтому я, когда участвую в терапии как руководитель, абсолютно убеждена: да, ребенок «прикрывает собой» родителя. Но спросите меня через несколько недель, и я вам скажу: «Да, это была полезная гипотеза».
Важно понимать, что не может быть какой-то одной теории на все случаи человеческого поведения. Наивно думать, что одна и та же теория объяснить вам плохое поведение двенадцатилетней школьницы, проблемы наркомана, бред, самоубийство и трудности супружеских отношений. Нельзя все это смешивать в кучу, прикрываясь единой теорией семейной патологии. Иногда симптом нагружен функцией в семье; некоторые симптомы – это просто дурные привычки, некоторые – результат попыток решить проблему, симптомы также могут быть следствием травм и жизненных невзгод, могут быть продуктом притеснения и несправедливости. Искусство психотерапевта в том, чтобы разобраться, какой из случаев сейчас перед ним. Жизнь полна заурядных и из ряда вон выходящих случаев, а психотерапевт должен быть мудрым и распознать их.
Инт.: В случаях шизофрении вы упорно отказываетесь от медикаментозного лечения и, кажется, полагаете, что шизофрения – продукт межличностных отношений. Как вы понимаете шизофрению?
М.: Я отказываюсь отвечать на вопрос, поставленный таким образом. Я на самом деле не знаю, что это – шизофрения. Для меня все сводится опять же к уважению пациента – нельзя навешивать на кого-то ярлык «шизофреник» и относиться к человеку, будто он в каком-то смысле не человек. Надо принимать человека, сознавая, что вы можете быть им, а он – вами.
Инт.: Какова реакция на ваш способ работать с шизофрениками и их семьями у коллег – семейных терапевтов?
М.: Этой весной на съезде Американской ассоциации семейных терапевтов мне кто-то задал вопрос: «Почему вы принуждаете семью заботиться о шизофренике вместо того, чтобы помочь им, поместив шизофреника в стационар?» А я ответила: «Прежде всего, я ни к чему не принуждаю ни одну семью. Никогда. Семьи хотят заботиться о шизофренике, потому что любят его. Я помогаю семьям попробовать удержаться вместе без насилия, но – с симпатией и терпимостью друг к другу, обучиться добрым чувствам друг к другу и, если необходимо, расстаться, питая те же добрые чувства, но – не выталкивать кого-то с ненавистью». Абсолютно неверное представление о «стратегической» терапии – будто мы принуждаем семьи к чему бы то ни было.
В книге Джея «Уйти из дома» некоторые увидели указание родителям выталкивать детей из «гнезда» – противоположное тому, что он говорил, тому, чего мы добиваемся. Фактически, когда мы хотим, чтобы родители взяли заботу на себя, мы хотим помочь им наладить добрые отношения друг с другом и со своими душевнобольными детьми. Мы не выбрасываем детей за порог – пусть даже некоторые ссылаются на Джея, будто бы советовавшего выкинуть детей и запереть дверь. Бывают случаи, когда дети чудовищно мучают родителей, и тогда мы подводим черту, говоря: «Заприте дверь, смените замок» – ведь доходит до того, что жизнь родителей в опасности. Но это совсем не типичное «средство» разрешения подобных проблем.
Хочу сказать, что некоторые бытующие среди семейных терапевтов идеи в отношении шизофреников я считаю просто ужасными. Одна женщина на съезде Американской ассоциации семейных терапевтов, о которой я только что упоминала, сказала мне, что помогает родителям оплакать их детей с диагностированной шизофренией, хотя дети еще живы. А я сказала: «Я помогаю оплакивать, только когда кто-то умер. Пока люди живы, всегда остается надежда. Я не посоветую родителям облачаться в траур из-за того, что их ребенок – шизофреник». Считается, что ребенок никогда не выздоровеет, что это конец. Ничего-ничего более далекого от психотерапии, чем такая позиция. Я никогда не буду ее сторонником. Я категорически против такого взгляда. И потом – где подтверждения? Наоборот, статистика указывает на все растущий процент людей с диагностированной шизофренией, выздоравливающих без медицинского вмешательства. Но даже если один из ста выздоравливает, я считаю, врач должен надеяться, что исключением будет именно его пациент, и должен, насколько может, помогать пациенту.
Инт.: Как вы относитесь к тем психолого-педагогическим подходам, которые учат семьи относиться к шизофрении как органическому заболеванию?
М.: Я не соглашусь с пессимистами, которые относят шизофрению к числу органических заболеваний вроде диабета – болезни с раз и навсегда определенным течением. К тому же подобный подход – часто лишь сопутствующее «средство» при медикаментозном лечении. Во многих случаях препараты наносят непоправимый вред нервной системе. Я думаю, пусть лучше будет шизофрения – а это обратимый процесс, – чем необратимые нарушения в нервной системе.
Упомянутый «просветительский» подход упирает на то, что необходимо вернуть человека в школу, на работу – к «функциям». Я не собираюсь разрушать мозг человека препаратами, чтобы только вернуть его к работе. Я считаю, что это неэтично. Много путаницы в рассуждениях о том, где кончается хорошее лечение и начинается требование экономической целесообразности. Часто медикаментозное лечение шизофрении объясняется соображениями экономического характера. Вернуть человека к работе – те же соображения экономического характера. Многих людей лечат медикаментозно вместо того, чтобы направить на интенсивную психотерапию, потому что препаратами лечить дешевле, потому что психиатры не обучены проведению психотерапии.
Инт.: Поскольку вы женщина-психотерапевт и женщина-педагог, неизбежно возникают вопросы в связи с феминизмом. На секции «Феминизм и семейная терапия», работавшей на прошлогодней конференции Американской ассоциации семейной и супружеской терапии, ваша терапия была предметом ожесточенных споров. Мишел Боград сделала подборку по вашим случаям и вот как описывала один из них:
«Пара жалуется на постоянные конфликты из-за невозможности иметь детей. Жена выговаривает мужу – он устраняется. Она переходит на крик – он молчит. Она раздражается и бьет его. Он физически сильнее и отвечает, не сдерживаясь. Вмешательство: когда жена «провоцирует» мужа, ему следует не бить ее, а расстегнуть ей блузку и ласкать грудь. Резюме: столкновения с применением физической силы прекратились, спустя несколько месяцев пара сообщила, что они ждут ребенка».
Боград комментировала: «Этично ли использовать приемы, побуждающие исполнять – и повторять – традиционные половые роли? Нас беспокоит это «предписание» мужу ласкать жену. Мы как женщины сочтем такой физический контакт нежелательным и граничащим с насилием. Анализируя этот подход на другом уровне, можно сказать, что подобное психотерапевтическое вмешательство отталкивается как от бесспорной идеи, что мужчины имеют (в физическом смысле) право доступа к их партнерам». Что вы ответите вашему критику?
М.: Прежде всего скажу, что в этом конспекте случай изображен совершенно неверно. Указание последовало в завершение длительного сеанса, на котором эта очень осведомленная и интеллигентная пара рассказывала о родных семьях и анализировала все факторы, толкнувшие их к борьбе за власть и к насилию. В заключение сеанса психотерапевт сказала, что видит единственное решение проблемы. Поскольку муж пускал силу в ход всегда после того, как его заводила жена, – а точнее, била, где бы они ни оказались: на улице, в гостях, в театре, где угодно, – он будет забираться рукой к ней под юбку и ласкать ее. Или будет просовывать руку в вырез ее блузки. Что ему быстрее…
Жена, очень правильная женщина, феминистка-активистка, была шокирована, а муж смеялся до упаду. Потом жена покраснела и тоже рассмеялась. Они вместе смеялись и подшучивали друг над другом. Дух насилия мгновенно отступил перед зовом пола. Когда они пришли на следующий сеанс, то сообщили, что она его не бьет, а он ее не ласкает. Но он специально подчеркнул в разговоре с психотерапевтом, что ласкал ее в иных обстоятельствах.
Хотя жену не пугал муж, отвечающий силой на силу, она пасовала перед его сексуальной атакой. И она удерживалась от того, чтобы ударить мужа, понимая, что ему пришлась по вкусу идея ласкать ее в ответ. А ей было важно, чтобы он знал границы, она не позволяла ему переступать их, если сама не хотела этого. Я имею в виду то, что в иных обстоятельствах у них было все благополучно с сексом, но если она не желала секса с насилием – значит и не допустила бы его. Поэтому она, думая о сексуальной стороне их отношений, научилась удерживаться от применения физической силы, что терапевтическое вмешательство и преследовало в данном случае.
Инт.: Но вам не кажется, что указание мужу ласкать жену – это такое устранение их конфликта, которое отдает дискриминацией женщин?
М.: Здесь нет ничего от дискриминации женщин. Дискриминация состоит в том, чтобы видеть женщину всегда жертвой сексуального насилия. Я за мужей, которые ласкают своих жен. Я не хочу сказать, что жена всегда должна быть в «распоряжении» мужа. И никогда не утверждала, что она не может отказать ему. Я просто говорила, что, если она нападает на него с кулаками, пусть он вместо того, чтобы отвечать ударом, ласкает ее. И не было никаких указаний, что ей делать в ответ. Я видела, что у этой пары сильное сексуальное влечение друг к другу. Поэтому ничего оскорбительного для жены не нахожу в своем вмешательстве. Муж был парень что надо, и его к ней очень тянуло.
Я прибегла к юмору, проводя вмешательство. Предполагалось, что муж будет ее «любить», а не бить. При столкновении с драматичными отношениями от вас требуется и драматичное вмешательство «на уровне», привычном людям. Только вам надо переменить направленность «привычки» – пусть в ней проявится любовь, что-то забавное. Просто разумное лечение – вот и все. И благодаря этому вмешательству удалось покончить с драками за один сеанс. А как только покончили с насилием, открылась возможность разрешить прочие семейные конфликты.
Должна добавить, что объектами моих шуток, как и возмущения, бывают одинаково и мужчины, и женщины. Разумеется, феминистки скажут, что это ничего не меняет, потому что все женщины притесняемы и высмеивать женщину – значит притеснять ее в квадрате. Я не соглашусь. Не все женщины принижены. И чем еще женщина сможет так принизить себя, как не этой мыслью?
Инт.: Феминистки критикуют семейных терапевтов – в ряду прочего – также за то, что тяжесть перемены в семье в основном ложится на плечи женщины. Вирджиния Гоулднер пишет: «Поскольку особенность женщины сведена к ее умению ухаживать, то она, само собой разумеется, сделает все, чтобы «навести порядок». Ваше мнение?
М.: Хотелось бы мне повстречаться с женщинами, которые готовы безоговорочно следовать предписаниям. Я убедилась, что заставить выполнять предписания женщин так же трудно, как и мужчин. Воображения не хватит, чтобы представить, какой забавой стала бы психотерапия, если бы все матери и все жены поступали так, как вы им говорите.
Инт.: Суммируя свои замечания в адрес вашей терапии, на упоминавшейся встрече Мишел Боград сказала: «Хотя какие-то поведенческие реакции, неблагоприятные для женщины, исправляются, какие-то привычки устраняются, основные законы семейных отношений остаются без изменений и не подлежат критике… А поскольку я уважаю желание семьи сохранять status quo, я буду способствовать поддержанию прежде всего межличностных отношений, закрепляющих неравенство мужей и жен – если не мужчин и женщин, рассматриваемых как класс». Что вы ответите на это?
М.: Я отвечу, что, если пара хочет что-то еще изменить, она всегда может сказать об этом. Но я не намерена переделывать людей против их воли. Моя работа состоит совсем не в том, чтобы навязывать людям такой брак, какой я считаю правильным. Я думаю, это неэтично – навязывать свои взгляды пациентам.
Инт.: Я знаю многих психотерапевтов, кто на том или ином этапе не устоял перед оригинальностью «стратегической» терапии. Они шли на ваши семинары, приезжали поучиться у вас в институте. Но мне кажется, сравнительно немногие из них считают себя «стратегическими» психотерапевтами. Не лишают ли психотерапевта эмоционального удовлетворения от работы сама практика «стратегической» терапии и сосредоточенность на игровом характере семейных отношений?
М.: Я не вижу в семейных отношениях игрового характера. Вы, наверное, имеете в виду какую-то другую школу психотерапии. Я думаю, проблема совсем в ином. Люди, называющие себя «стратегическими терапевтами», плохо разбираются в этой терапии. Моя терапия насквозь эмоциональна. Все плачут на сеансах, а психотерапевты часто плачут за «зеркалом». Вы делаете «зримой» любовь друг к другу… И это очень волнующая картина.
Инт.: Сколько, по-вашему, нужно обучаться «стратегической» терапии?
М.: Можно многому научиться за год, но чтобы стать «стратегическим» психотерапевтом, требуется минимум три года. Вспоминаю одного психотерапевта, обучавшегося у нас три года, который, став супервизором, использовал любую возможность позвать к себе… супервизора. И сегодня, десять лет проработав с нами, он говорит: «Есть случай – не проведете ли терапию вместе со мной?»
Инт.: Вы «стратег» в личных отношениях?
М.: Ничуть. В личной жизни я дуреха. Я очень открытая. И очень ранимая. Если кого-то люблю, никогда не могу держаться на нужном расстоянии, чтобы управлять ситуацией. У меня отдельно пациенты и отдельно собственная семья. И у меня фактически куча проблем, потому что теперь, когда я стала известной, коллеги, друзья, студенты часто думают, что я с ними веду стратегическую «игру», а ведь у меня и в мыслях этого нет.
Инт.: А как родительница – вы «стратег»?
М.: Я из тех родительниц, которые выкладывают перед детьми свои проблемы. Я прошу у детей совета. Я обожаю дочерей Ингрид и Магали, восхищаюсь ими. Если они сердятся на меня – реву. Пробую подумать о наказании, но стоит Магали, например, сказать: «И ты способна на такое?» – как я тут же в ответ: «Ладно, ладно, прости».
Инт.: Вы возложили на них ответственность за свое счастье?
М.: Да, полностью. Я хочу сказать – пытаюсь возложить. Джей спрашивает у Магали: «Как это ты добилась, что твоя мать говорила тебе сделать одно, а теперь говорит совершенно противоположное?» На что Магали отвечает: «Ой, я расплакалась». Я не могу вынести, когда они плачут. И вот так всегда. Кто бы в семье ни нажал на меня чуточку, все, чего добивается, получит.
Инт.: Вы писали, что стараетесь, чтобы ваше психотерапевтическое вмешательство каждый раз своей неповторимостью соответствовало новому и неповторимому случаю. Вы проводите семейную терапию уже почти двадцать лет – как вам удается удерживаться от привычных ходов? Откуда добываете новые идеи?
М.: Меня всегда увлекают люди. Психотерапия никогда не может наскучить, ведь всегда есть, что открыть, жизнь всегда предложит какую-то новую головоломку – решайте!
Инт.: Оптимизм ваших книг – от вашего характера?
М.: Не совсем. Что касается характера, то я начинаю день, притворяясь, что я Хэмфри Богарт в фильме «Касабланка»: все мои иллюзии изжиты, так что встречу-ка день, не рискуя разочароваться.
ГУД-БАЙ, ПАРАДОКС, ХЭЛЛО, ИНВАРИАНТНОЕ ПРЕДПИСАНИЕ
Интервью с Марой Сельвини Палаззоли
Сентябрь-октябрь 1987
Родители, огорченные бунтующими детьми и подростками, пары, подозревающие, что для полного счастья им в браке чего-то не хватает, семьи, мечтающие научиться лучшему взаимопониманию, отойдите в сторону! Миланский «Новый центр исследования семьи» не для вас. Центр не занимается «пустяками», здесь ворочают делами, за которые большинство психотерапевтов не возьмется, посчитав безнадежными. Как, например, случай с семьей Сантини.
Трудно вообразить, что синьора и синьору Сантини, изо всех сил избегающих смотреть друг на друга, когда-то сжигала любовная страсть. Однако они уже тридцать лет сохраняют брак, хотя большую часть времени проживают отдельно. Из их пятерых детей двое старших регулярно «вырубаются» от героина, а у третьего, девятнадцатилетнего Родольфо – уже год слуховые галлюцинации: он твердит, что его старшая сестра говорит с ним из телевизора. На первом сеансе шестидесятилетний синьор Сантини обвинил двадцатилетнего красавца Паоло, студента университета, в том, что он спит с их домработницей. Вскоре, впрочем, выяснилось, что в действительности это синьор Сантини спит с ней. Синьора Сантини теперь угрожает разводом. В конце второго сеанса Паоло просил принять к сведению, что его брат Родольфо сделал ему «предложение» и заявил: «Я хочу от тебя ребенка».
На третьем сеансе семейный терапевт Мара Сельвини Палаззоли, миниатюрная женщина с зажигательной улыбкой, обсуждает метафорический смысл подарков, которые Родольфо, идентифицированный пациент, преподнес родителям к прошлому Рождеству. Огромное декоративное «сердце» – матери и крошечного моржонка в большой коробке – отцу. «Матери Родольфо подарил сердце, будто говоря: «У тебя нет сердца, так вот на, возьми», – произносит с чувством Палаззоли своим звучным голосом. – Отцу он подарил маленького-маленького зверька – в насмешку. Он считает отца castrati24, старым импотентом, и будто говорит: «Папа, и совсем ты не сильный».
До сего момента Палаззоли держала их всех почти под непрекращающимся огнем «ужасных вопросов» – это ее метод проникнуть к эмоциональной сердцевине семьи. Она спросила у синьоры Сантини, почему муж изменяет ей под крышей собственного дома; поинтересовалась у Паоло, к кому, по его мнению, на самом деле адресовался Родольфо – к отцу или к матери – со своим гомосексуальным предложением; призвала Родольфо в помощники, чтобы разобраться, почему его отец спит с прислугой.
Сантини сидят между тем не шелохнувшись, будто загипнотизированные. Несмотря на растравляющие вопросы Палаззоли, семья, кажется, в восторге от происходящего, в восторге от Палаззоли, так же как и она от них. О каких бы чудовищных вещах она ни спрашивала, им ясно, что стоит за ее пристальным вниманием, щедрой жестикуляцией и этой неугасимой улыбкой. Они будто слышат, как она говорит им: «Пусть вам здесь совсем неуютно – вы можете довериться мне. Все выкладывайте – выдержу». Но есть еще что-то: она с удовольствием ведет «дело», кажется, что никогда она не погружалась в исследование семейных отношений более причудливых и захватывающих.
Читатели, представляющие себе Палаззоли по знаменитой книге «Парадокс и контрпарадокс», написанной ею вместе с Луиджи Босколо, Джанфранко Чеччином и Джулианой Прата, наверное, захотят сразу же понять: что это она задумала? В книге утверждалось, что семья появляется у психотерапевта с парадоксальным сообщением, которое можно выразить примерно так: «Пожалуйста, переделайте нас, но только не смейте ничего в нас менять!» Для тех, кто требует помощи и одновременно от нее отказывается, психотерапевт, по утверждению Палаззоли и ее коллег, должен быть проводником перемены, избегающим перемены. Их парадоксальный подход сводился к нейтралитету и «позитивной коннотации», т. е. это был способ объяснить семье, что даже самый мучительный симптом необходим для семейной гармонии.
Но где же нейтралитет и позитивная коннотация? Когда же психотерапевт наконец отсоветует семье Сантини меняться? Видите ли, представления Палаззоли в отношении психотерапии изменились самым драматичным образом со времен «Парадокса и контрпарадокса». Сейчас, работая с семьей Сантини, она противостоит тому, что назвала «грязной игрой», – маневрам членов семьи, направленным на то, чтобы замаскировать существующие между ними союзы и стратегию, которой пользуется каждый для давления на другого. Палаззоли придерживается довольно спорной точки зрения, что шизофрения всегда имеет место в попытке ребенка принять чью-то сторону, когда отношения родителей зашли в тупик. Что кажется еще более спорным – она считает: с предлагаемым ею «инвариантным предписанием» она способна перестроить семейную игру и – по ходу перестройки – излечить шизофрению. Но прежде всего необходимо досконально разобраться в этой игре, чем она пока и занимается с семьей Сантини.
День клонится к вечеру – семидесятилетняя Палаззоли уже три часа ведет сеанс с семьей Сантини, успев дважды проконсультироваться со Стефано Чирилло и Анной Марией Соррентино, входящими в ее нынешнюю команду. Команда считает, что в семейной головоломке концы с концами сошлись. Сеанс приближается к кульминации.
Палаззоли, поворачиваясь к Родольфо, спрашивает: «Если ваша мать решит развестись, с кем вы хотите жить?» «С мамой», – отвечает Родольфо, который остается в доме у матери с тех пор, как у него обнаружились признаки душевной болезни. Впервые мать в этой семье, всегда доверявшая воспитание детей мужу, взялась присматривать за сыном.
«Почему же вам надо было тронуться умом, чтобы найти место рядом с матерью! А в здравом уме вы не могли этого добиться? Разве она не могла побеспокоиться за вас, пока вы еще не свихнулись?»
«Нет», – отвечает Родольфо.
Палаззоли, поворачиваясь к синьору Сантини, устремляет на него вопросительный взгляд. «Может быть, вы, синьор, – говорит она, – сделав любовницей прислугу, «подвинули» вашего сына на сторону матери?»
За «зеркалом» Чирилло и Соррентино вдруг вскакивают: пугаются, что действие отклонилось от правильного сценария. «Нет, нет! Он не принимает сторону матери! – восклицает Чирилло. – Мара упускает суть». – Чирилло выходит, стучит в дверь кабинета, зовет Палаззоли за «зеркало». Волнуясь, он сообщает, что увидел «на сцене»: «Родольфо хочет остаться с матерью, чтобы заставить ее продолжить игру!» – говорит он.
Палаззоли, скрестив руки, поглядев на Чирилло со вниманием школьницы, просияла. «Замечательно! – восклицает она и вскидывает руки в неподдельной радости. – Очень вам благодарна». Она поворачивается ко мне, постороннему зрителю, и говорит: «Теперь я попрощаюсь с Родольфо, потому что нам все ясно. Как мы себе представляем, Родольфо считает отца растяпой. Он хочет остаться с матерью, чтобы целовать ее, быть с ней нежным, в общем, чтобы показать отцу, что вот он, Родольфо, – настоящий мужчина, морж, а не моржонок. Когда разберешься, в чем дело, дальше становится легко. Но без команды разобраться совсем непросто.
Палаззоли возвращается в кабинет, чтобы продолжить сеанс, и с жаром произносит заключение всей команды. Никаких парадоксов – цель одна: «вытолкнуть» Родольфо, вставшего между родителями.
«Родольфо хочет присвоить всю нежность матери, которой, как он считает, отец-дурак не сумел добиться». Палаззоли поворачивается к синьоре Сантини: «Если вы разведетесь, Родольфо вынудит вас тридцать лет только и делать, что нежничать с ним». Палаззоли поворачивается к синьору Сантини: «Вы проиграли, синьор, а вот Родольфо оказался в выигрыше. Он заполучил мать… хотя и очень дорогой ценой – ему пришлось утратить душевное равновесие». И поворачиваясь к Родольфо, она говорит: «А вы, Родольфо, заготовили «текст»: «Прощай, отец, теперь, когда мать разведется, я буду жить с ней и мне достанется вся ласка, которую ты, в здравом уме, не сумел получить». Но это дурацкий план». Она снова поворачивается к синьоре Сантини: «Если вы разведетесь, синьора, вы кончите тем, что будете жить в полном подчинении у сына. Родольфо будет многие годы помыкать вами».
Потом Палаззоли говорит родителям, что в следующий раз хочет видеть только их двоих. И снова предостерегает синьору Сантини: «Не забывайте про план Родольфо – поставить вас на колени. Чтобы превратить вас в нежную мамочку, ему требуется роль сумасшедшего. Это пиррова победа. Но пока дела таковы. До свидания».
Семья Сантини прошла, таким образом, первый этап терапии, которую Палаззоли опробовала уже более чем на сотне семей за последние семь лет. Дальше она даст семье инвариантное предписание, т. е. не подлежащий варьированию ряд особых указаний, применяемых ею в соответствии с разработанной программой при лечении случаев шизофрении и анорексии. Инвариантное предписание в числе прочего требует от родителей на время исчезать, не предупредив детей или кого-то из родственников. Эти таинственные отлучки вначале ограничиваются несколькими часами, а затем продолжаются весь уик-энд. Был случай, когда Палаззоли с командой «предписали» родителям исчезнуть на целое лето. Тут перед нами метод, используя который психотерапевт может, говоря словами Линн Хоффман, главного толкователя психотерапии Палаззоли, «резать по каждому семейному треугольнику, насколько он считает это нужным».
Палаззоли сообщает, что с семьями происходит невероятное, если они добросовестно выполняют весь ряд предписаний. Она утверждает, что с помощью этого приема неизменно добивается «полного излечения» шизофрении и анорексии. В своем центре она теперь много времени посвящает сбору данных, чтобы подкрепить свое утверждение статистикой.
Но как применять инвариантное предписание – это для всех остается неясным. Пока лишь горстка психотерапевтов отважилась побывать в Милане и наблюдать за тем, как Палаззоли с командой действуют, вооружившись новым методом. Никогда не проявлявшая интереса к тонкостям педагогики, Палаззоли не заботится о том, чтобы обучать своей психотерапии. Все известное о методе инвариантного предписания по крохам собиралось из редких публикаций Палаззоли. И тем не менее ее новейшая практика вызвала бурную дискуссию и даже резкую критику, в особенности – после выступления Палаззоли в 1985 г. на конференции Американской ассоциации психотерапевтов в помощь браку и семье.
В своем выступлении Палаззоли описывала результаты лечения девятнадцати семей, проводившегося ею с применением инвариантного предписания. В десяти случаях, когда семьи точно следовали предписанному, наблюдалось полное снятие симптомов у пациентов с шизофренией и анорексией. Палаззоли заключала: «Терапевтическое воздействие метода инвариантного предписания – с учетом того, что предписания выполняются, – теперь несомненно доказано».
Она также подробно разъясняла, что ее команда имеет в виду под «грязной игрой»: «Игра, по нашему мнению, грязная, если «актеры» прибегают к недостойным приемам – к искусной хитрости, наглой лжи, безжалостной мести, предательству, манипуляциям, обольщению, двусмысленным обещаниям и измене, выдаваемой за верность… Наша гипотеза такова, что патологические поведенческие реакции пациента напрямую связаны с «грязной игрой» в семье. И мы неоднократно имели возможность подтвердить эту гипотезу практикой».
Некоторых из аудитории ужаснул упор Палаззоли на «грязные игры», за ним увидели совершенно неуважительный и чреватый разрушительным воздействием взгляд на отношения в семье. «Идея с «грязной игрой» порождена крайне негативной оценкой мотивов, которые двигают людьми, – сказал один из участников конференции. – Она давит, за ней стремление обвинить и осудить. Мне не кажется, что психотерапевту поможет в работе такой исходный взгляд: сейчас я вас поймаю с поличным…»
Другие скептически встретили сообщение Палаззоли о впечатляющих результатах ее терапии, усмотрев в нем тягу к преувеличениям, критикуя за бездоказательность утверждений. Резко ответила на опубликованный доклад Палаззоли Кэрол Андерсон, исследовательница проблемы шизофрении: «Что… дают утверждения, подобные сделанным (в докладе Палаззоли. – Р.С.) – о поражающих воображение результатах лечения по новому методу, если отсутствуют доказательства? Бездоказательные утверждения – это очень плохая услуга психотерапевтам и семьям, которые могут отнести на свой личный счет неудачу, если они не добьются тех же удивительных результатов. Не будет ли только больше проблем от того, что нам внушают ожидания и надежды, никак не связанные с реальностью?»
Другой известный специалист в области семейной терапии утверждает: «Меня просто возмутили ее заявления. В чем критерий успеха – она не удосужилась пояснить. Утверждать, будто существует некое магическое средство лечения таких труднейших для психотерапевта случаев, как шизофрения и анорексия, просто нелепо. Это совершенно противоречит всему, что мы знаем о человеческом поведении».
Палаззоли, однако, с давних пор горит желанием опровергнуть традиционные представления о человеческом поведении. Как психотерапевт и исследователь, она всю жизнь стремилась ставить вопросы по-своему или занималась проектами, захватывающими ее воображение. Она не раз «пересоздавала» себя и обращалась взглядом к совершенно новому для нее кругу идей. Палаззоли всегда была на переднем крае психотерапевтических исследований, всегда потрясала добытыми данными и, конечно же, – характерными рассказами о «чудесах», «напастях» и «ужасных открытиях» в терапии.
После второй мировой войны итальянские врачи часто сообщали о случаях, с которыми раньше почти не сталкивались на практике. Родители приводили к ним истощенных дочерей, отказывавшихся принимать пишу. Медики придерживались распространенного в то время мнения, что девушки страдают болезнью Саймона – расстройством функций гипофиза, которое ведет к потере аппетита. Палаззоли тогда была молодым врачом, специализировалась по внутренним болезням и работала в университетской больнице в Милане. Она очень заинтересовалась такими молодыми пациентками. Если все дело в эндокринологии, почему лишь считанные случаи этого заболевания отмечались во время войны? И потом – почему большинство этих девушек пускаются на всякие ухищрения, чтобы обмануть родителей, будто они едят? А если у этих девушек какая-то причина психологического порядка морить себя голодом, то что это за причина?
«В войну было нечего есть. Как только прилавки магазинов опять стали ломиться от продуктов, больницы оккупировали пациенты с анорексией, – вспоминает Палаззоли. – Сегодня нам совершенно ясно, что если нет еды, нет и хода в семейной игре, «ставящего» на еду. Но тогда все ломали головы над загадкой». Эта загадка настолько увлекла Палаззоли, что она решила сменить специализацию и стала психиатром. В последующие семнадцать лет она вошла в число самых известных итальянских психоаналитиков и выпустила книгу и множество статей по проблеме анорексии.
В начале 60-х годов Палаззоли все больше разочаровывается в психоанализе. «Мне требовались сотни сеансов, чтобы хоть немного сдвинуть с места пациента с анорексией, – говорит Палаззоли. – И я решила, что психоанализ не подходит для лечения этого заболевания». В 1967 г. в поисках лучшего метода, она приехала в Соединенные Штаты и заинтересовалась здесь семейной терапией. Вернувшись в Италию, она организовала группу, поставив перед психиатрами цель – разработать новый психотерапевтический подход. «Я была очень гордой. Я не хотела приглашать семейных терапевтов из Соединенных Штатов, чтобы они поучили нас. Я хотела изобрести что-то совсем другое. – Широко улыбаясь, объявляет она. – Я хотела быть оригинальной.
Несколько лет группа билась над задачей, не в силах соединить в целое психоаналитическую ориентацию и новые идеи семейной терапии. «Мы лечили семьи, прибегая к толкованию, разъясняли им на сеансах, что происходило, – говорит Палаззоли. – Результаты крайне разочаровывали». В 1971 г. группа распалась, держались вместе только Палаззоли и трое молодых психиатров – Луиджи Босколо, Джанфранко Чеччин и Джулиана Прата. Они решили, что откажутся от психоаналитических «шор» и возьмут за основу нового взгляда теорию систем. А чтобы их «не затянуло» обратно – в традиционную психиатрию, – они полностью оборвали связи с профессиональной средой и словно обосновались на интеллектуальном острове.
«Мы часто смеялись, все четверо находили большое удовольствие в общении друг с другом, но в каком-то смысле вели монашескую жизнь, – вспоминает Чеччин. – Мы боялись заразиться идеями, не имеющими отношения к системной теории. «Прагматику человеческого общения»25 почитали вроде священного текста». Команда встречалась дважды в неделю, чтобы вместе проводить семейную терапию: двое как семейные терапевты, двое как наблюдатели за «зеркалом».
А Мара Сельвини Палаззоли – первая среди равных – обеспечивала руководство командой. Даже с самыми трудными семьями, какой бы кризис ни назревал, Палаззоли строго держалась метода: длительные интервалы между сеансами и беспристрастность. Однажды в панике позвонила женщина, умоляя о внеочередном сеансе, потому что ее муж-эксгибиционист грозился отрезать себе пенис. «Никаких компромиссов, – заявила Палаззоли тому, кто говорил с женщиной по телефону. – Скажите ей: «Вам в таком случае нужно к хирургу, а не к психиатру». Пусть знает, что мы прекрасно понимаем: ей и ее мужу придется помучиться до следующего сеанса».
Команда разработала метод такого преобразования семейной системы, когда она не подвергалась критике в открытую, но вместе с тем ей слепо не следовали. Каждый сеанс проводился по четкой схеме: предварительные соображения психотерапевтов, повторные консультации команды в ходе опроса, постоянно корректировавшего исходные предположения. Кульминацией терапии было предписание, которое – на основании позитивной коннотации семейных отношений, выстраивавшихся вокруг заявленного симптома, – обычно сводилось к совету семье ничего не менять. И хотя вслух об этом не говорилось, семью оставляли в размышлении о том, во что ей обойдется ее нынешний «курс» без перемен.
Часто подобные предписания могли показаться престранными – совсем в духе престранной семейной «игры», которую этими предписаниями предполагалось прервать. Однажды на одной из последних встреч с семьей, в которой у восьмилетнего сына Клаудио был аутизм, команда решила, что семья намерена затянуть лечение, несмотря на удовлетворительное состояние мальчика. Команда подозревала, что семье просто хотелось переложить на кого-то свою ответственность за детей, и Палаззоли выступила с таким предписанием, обращаясь к восьмилетнему Клаудио и его пятилетней проказнице-сестренке Детте: «Есть город, большой город в Англии, который называется Лондон и в котором очень много театров… В одном театре актеры уже двадцать два года играют одну и ту же пьесу. Они знают пьесу наизусть, они играют свои роли день за днем, год за годом и ничего не могут поменять в ней! То же случилось с вашей матерью и вашим отцом. С тех пор, как они поженились, они играют все те же роли. Мы слышали их сегодня. Папочка играет роль хорошего и здоровского, а мамочка – роль плохой и чокнутой. (В этом месте отец издал короткий смешок, а мать так и не подняла головы.) Врачи старались научить их играть по-другому – так, чтобы отец не всегда был хорошим и здоровым, а мать – не всегда плохой и чокнутой, но у нас ничего не получилось, совсем ничего. И мы перестали стараться, но теперь мы надеемся на вас. Мы видим, как вы изменились, и поэтому надеемся, что вы сможете чего-то добиться. Кто знает, вдруг со временем вы придумаете, как помочь вашим родителям изменить их роли, потому что ведь мы ничего не смогли придумать. Мы даем вам много времени – целый год. Мы встретимся здесь с вами в будущем году 7 июля».
Детта сразу же подала голос: «Но на будущий год мне надо в школу».
Клаудио завел: «В школу, в школу собирайся, а про куклы позабудь!»
Палаззоли сказала: «Ну да, пойдешь в школу, у тебя будет много дел и ты много узнаешь в школе. Давай надеяться, что ты придумаешь, как помочь твоим родителям изменить их роли, потому что ведь мы не придумали».
После сеанса команда так проанализировала воздействие предписания: «Психотерапевты отказались от родительских ролей, навязываемых им парой, заявив, что не способны оправдать ожидания, дав понять, что ожидания идут вразрез с потребностями семьи, и устранились. Тем самым они показали, что задача им не по силам. Одновременно они просили детей исполнить эту непосильную задачу вместо них. В таком предписании двойной парадокс. Психотерапевты не только предписывают то, что, как оказалось, для них невозможно осуществить, но и предписывают то, чего дети постоянно и настойчиво стараются добиться. Дети на ясно высказанное предписание ответили отказом и устранились («Мне надо в школу!»). Родители были сражены этой перестройкой на сцене. Они остались единственными: кроме них больше некому «играть» родителей».
Команда начала замечать разительные сдвиги в семьях. «Через считанные сеансы терапии с применением так называемого «парадоксального предписания» у некоторых из наших самых трудных пациентов исчезали симптомы, а в семьях обнаруживались перемены, – вспоминает Палаззоли. – Для меня это было очень важно, потому что как психоаналитик я никогда не знала таких поразительных успехов».
Слава не спешила к миланской четверке Первой, пожалуй, среди американских семейных терапевтов заинтересовалась миланцами Пегги Пэпп, сегодня ведущий тренер в области семейной терапии. В 1974 г. ей удалось получить рукопись книги Палаззоли «Голодовка насмерть». Еще не опубликованной в США. В книге упоминалось, в частности, о том, что Палаззоли отказалась от психоаналитического подхода и со своей командой применяет парадоксальные предписания в лечении пациентов с анорексией и их семей.
«Меня захватила идея парадокса, – вспоминает Пэпп. – Они не просто советовали людям с жалобами на воображаемые головные боли идти домой и «устраивать» себе головную боль. Они прописывали не просто симптом, но и целиком реакцию семьи на симптом».
В то лето Пэпп увиделась в Милане с Палаззоли и ее командой. «Меня потрясла у них дисциплина, – вспоминает Пэпп. – Они встречались за час до каждого сеанса. Мара зачитывала протокол предыдущего сеанса, и все четверо принимались обсуждать случай с неподражаемым энтузиазмом. Во время сеанса они встречались для длительных консультаций, а после его завершения снова встречались и анализировали все, что произошло… После такой терапии мне показалось, что раньше я сталкивалась только с халтурой и действиями наобум».
Приемы, используемые командой Палаззоли, возникли не на пустом месте, путь к ним лежал через долгое обдумывание бейтсонианской эпистемологии, циклов кибернетики и «заблуждений» Ньютона, но что поразило Пэпп, наблюдавшую за работой команды, так это их вкус к драме. Пэпп вспоминает: «Они все превращали в театр. С их детальными расспросами им удавалось добраться до скрытой субъективной жизни семьи и обратить ее в яркий спектакль. В итоге семейная ситуация каждый раз обретала масштабы грандиозной оперы».
Проведя неделю в Милане, восхищенная мастерством миланской команды, их необычными предписаниями, Пэпп вернулась в Институт Аккермана, она сгорала желанием проверить на практике новые идеи, но одновременно страшилась усвоить бесстрастный нейтральный подход миланцев. «У меня душа обрывалась на первых сеансах, – признается она. – Я говорила семьям такие вещи, которые казались абсурдом, бредом. Я намеренно преувеличивала некую часть правды, и это было необходимо для моих планов».
От результатов голова шла кругом. Эффект нового «средства» был поразительным! «Вместо того чтобы выбиваться из сил, убеждая людей перемениться, я посиживала себе, подбрасывала мысли семьям и наблюдала, как они замечательно реагировали, – вспоминает Пэпп. – Вскоре я, однако, поняла, что парадоксальное вмешательство не всегда воздействует. Позже я переработала многое из того, что узнала у миланской команды, и использовала в собственном подходе. Но я обнаружила кое-что очень важное в связи с этим «ненавязчивым» вмешательством, что обычно воспринимала как внутреннее сопротивление. В определенном смысле я оставляла за семьей решение, меняться ей или нет. И я сказала себе: «О, какое облегчение мне от этого средства!»»
Миланский метод становился широко известным, и психотерапевты во всем мире, обращаясь к этой терапии, неизбежно переживали опыт, описанный Пэпп. Авторитет миланцев особенно возрос после участия команды в 1977 г. – за год до выхода английского перевода книги «Парадокс и контрпарадокс» – в конференции, устроенной Институтом Аккермана для избранного круга приглашенных. Миланская команда приехала за неделю и провела, записав на пленку, ряд консультаций по труднейшим случаям, какие сотрудники Института только могли подыскать. «Работа команды меня потрясла. Они меня просто перевернули, – вспоминает Линн Хоффман. – Их метод дает возможность проникнуть в скрытую логику семейной проблемы».
Даже те, у кого очередной метод «клинических чудес» вызывал подозрение, оказались под впечатлением. Бетти Картер, директор Института семьи в Уэст-Честере, вспоминает: «Я вам точно опишу: я сидела там в скептическом настроении ума, постукивала ногой и, вскинув брови, говорила про себя: «О’кей, покажите мне эти ваши чудесные исцеления». Я смотрела их видеозаписи, имея в голове свою теорию, и увидела, что у них все неправильно. Я была настроена критиковать… Но вот такая мелочь – что-то чрезвычайное происходило с семьями… Я отчаянно старалась отбросить это, ведь все у них мне было чуждым, но не могла».
Популярность и влияние миланской команды росли, а критики, в свою очередь, стали громко оспаривать некоторые из принципов миланской терапии. «Я считаю, что в основе миланского подхода лежит крайнее недоверие к людям, – говорит Фрэнк Питтман, давний хроникер семейной терапии. – Здесь исходят из того, что люди скорее хотят одолеть психотерапевта, чем измениться. Это ложная посылка. Я не думаю, что я самый приятный психотерапевт на свете, но когда я указываю людям, что им сделать, они обычно делают. А если отказываются, то потому, что я так запутался с ними, что они предпочли поступить наперекор моим словам».
«В 1979 г. я поехал к ним и неделю наблюдал, как команда работала, – говорит Джей Хейли, известный мастер «стратегической» терапии. – Я решил, что они проводили беседы очень искусно, но вмешательство сводилось почти всегда к одному: они советовали семье ничего не менять. Мне показалось, что они размышляли все в том же психоаналитическом духе, пытаясь сохранять нейтралитет и полагаясь в каждом случае на единственный подход, вместо того чтобы каждый раз применять особую стратегию. Я думаю, на 80% их популярность объясняется тем, что они работают вместе – командой. Многие, когда берутся за семейную терапию, не очень-то понимают, что у них выходит, и предпочитают работать сообща. И потом – когда не нужно брать все на свою ответственность, это такое облегчение для большинства психотерапевтов».
Возможно, наиболее резкую критику миланский подход вызывает за цели этой терапии, оригинальность которой фактически никто не оспаривает. Многие психотерапевты растрачивают внимание на техническую сторону миланского «дела» и упускают из виду поистине огромные усилия, которые команда каждый раз вкладывает в процедуру терапии, разбираясь в семейном механизме. Эти критики не осознают, что успех парадоксального предписания обусловлен именно исчерпывающим анализом схем семейного механизма и режима его работы.
«Некоторые думают, что миланский подход – это способ перехитрить семью, – говорит Линн Хоффман. – Любое движение, какое бы ни сделала семья, считается маневром, а значит, психотерапевт прав, отвечая тоже маневром. Я думаю, что люди упускают саму суть подхода – системный взгляд на жизнь семьи до самых ее основ, причем взгляд, вырабатываемый сообща».
После нескольких лет тесного сотрудничества миланская команда распалась в 1979 г. Поток желающих обучиться их методу был так велик, что Чеччин и Босколо решили открыть свой собственный институт и заняться исключительно обучением. Палаззоли и Прата, не расценивавшие психотерапевтическую практику как источник основного дохода, предпочли сохранить свой альянс и продолжить исследования, впрочем, изменив направление. Палаззоли, кажется, считала, что парадоксальный подход отработан и… отслужил свое. Она с головой ушла в изобретение совершенно иного метода психотерапии, который впервые описала участникам конференции американских семейных терапевтов в 1982 г., куда приезжали еще два знаменитых клинициста-новатора – Сальвадор Минухин и Карл Витакер. Настроившимся слушать о парадоксе Палаззоли, однако, сообщила, что после нескольких сеансов она дает родителям каждой семьи, которую консультирует в рамках своей исследовательской программы, следующее предписание: «Все, о чем говорится на сеансах, – секрет для ваших домашних. Теперь вы станете перед обедом выходить. Но никого не предупреждайте, просто оставьте записку: «Нас не будет дома до вечера». Если кто-то из детей спросит, когда вернетесь, где вы были, спокойно отвечайте: «Это касается только нас двоих». И еще: каждый из вас заводит тетрадку, которую следует прятать от детей, в этих тетрадках каждый помечает даты и описывает словесную и поведенческую реакцию каждого из детей и других членов семьи. Мы рекомендуем вести тетрадки аккуратно, очень важно ничего не забывать, ничего не опускать. На следующий сеанс вы снова придете вдвоем с вашими тетрадками и вслух прочтете, что там у вас будет происходить».
Хотя Витакер выразил восхищение новым способом Палаззоли вышибить дух из «жирной свиньи – шизофрении», большинство участников конференции были озадачены таким выступлением. Не хочет ли она сказать, что разработала абсолютное оружие, настолько мощное, что все иные подходы теперь не нужны? Или она сообщает о предварительных результатах очень узкой исследовательской программы? Палаззоли удовольствовалась тем, что «обрушила» на аудитории новость и предоставила каждому делать свои выводы. Пришлось Сальвадору Минухину взять на себя смелость и предостеречь участников конференции от употребления этого «весьма интересного исследовательского приема в повседневной терапевтической практике».
Вскоре после конференции Палаззоли и Прата расстались. Палаззоли организовала новую команду, в которую вошли три молодых психотерапевта – Анна Мария Соррентино, Стефано Чирилло и Маттео Сельвини, младший сын Палаззоли. В команду был зачислен также исследователь Маурицио Виаро, которому поручался анализ применяемых методик опроса.
Новая команда чрезвычайно заинтересовалась инвариантным предписанием как исследовательским приемом. Тщательно анализируя сеансы и наблюдения в родительских тетрадках, новая команда Палаззоли увидела в установке средство выявить модели семейного поведения и сопоставить реакции на контролируемое клиническое воздействие. Команда пришла к заключению, что у них в руках точные «схемы» шизофрении и анорексии.
Сегодня Палаззоли утверждает, что во всех семьях со случаями анорексии и шизофрении имеет место единый процесс. Его начало – где же еще ему быть! – зашедший в тупик конфликт родителей. В игру вовлекается ребенок, сначала – как любопытствующий зритель, позже – как активный участник. А видит ребенок то, что один из родителей «заводится» больше другого. По мнению Палаззоли, «он ошибочно считает бунтующего победителем, а пассивного – проигравшим и берет сторону «проигравшего».
Затем ребенок осуществляет весьма сложный план. Он начинает вести себя необычно, доставляя хлопоты родителям и завладевая их вниманием. Но скрытый в таком поведении «текст» адресован «проигравшему» родителю и в этом «тексте» – подсказка ребенка, как одолеть победителя. Ребенок будто говорит: «Посмотри на меня – вот способ подчинять себе».
Однако потом его план проваливается. Вместо того чтобы разобрать «текст» и объединиться с «автором», проигравшая сторона объединяется с победившей, и родители в один голос выражают свое недовольство ребенком, даже наказывают его. Ребенок чувствует себя непонятым, брошенным. Но он не подавлен, родительское «предательство» толкает его упорствовать в необычном поведении. Палаззоли говорит: «Стремлению вырваться вперед уже нет границ. И если цель недостижима посредством необычного поведения, он «прибегнет» к ненормальному поведению – только бы восторжествовать… любой ценой. Он поставит победителя на колени и покажет ему – или ей, – на что способен всего лишь ребенок».
В конце концов семейная система обретает равновесие при симптоме «в центре», и каждый из членов семьи разрабатывает свою тактику, чтобы обернуть ситуацию себе на пользу. Именно эту грандиозную модель «патологической семейной игры» Палаззоли считает своим несомненным исследовательским вкладом в психиатрию.
Палаззоли, исследуя семейные проблемы, сегодня идет совсем не в ногу с американскими семейными терапевтами. И не замечает перемен в общественном мнении, влияния на психотерапевтов таких общественных объединений, как Национальная ассоциация в защиту прав душевнобольных. Эта организация, созданная родителями шизофреников, немало способствовала тому, что в профессиональной среде осознали реакцию «посторонних» на теории психиатров, согласно которым всегда виноваты семьи. Понятно, что концепция «грязной игры», предлагаемая Палаззоли, может только разжечь страсти. Кроме того, профессионалы-психиатры с растущим недоверием воспринимают упоминания о «чудесных исцелениях». В результате инвариантное предписание Палаззоли большинство отбрасывает как нелепую терапевтическую выдумку. Вот мнение одного из семейных терапевтов: «Ужас, если бы инвариантное предписание работало, как уверяет нас в том Палаззоли! В дрожь бросает от мысли, что такую установку вдруг навязали бы мне».
Впрочем, есть голоса, утверждающие, что работа Палаззоли отвечает самым насущным потребностям семейной терапии. «Мы в своей области богаты методиками, но что касается теории, мы бедны, – говорит Пегги Пэнн, директор сектора обучения в Институте Аккермана. – И что больше всего вызывает интерес среди последних идей Мары, так это ее соображения относительно формирующихся вследствие симптома коалиций в дисфункциональных семьях. Знаю, некоторые считают, что она слишком далеко зашла, но так всегда думают, если теоретик отходит в сторону от общепризнанного центра».
Несколько лет – и мы сможем оценить «отдачу» идей, предлагаемых сегодня Палаззоли. Она верит, что ее книга об инвариантном предписании, которая выйдет в будущем году, прояснит для заблуждающихся критиков суть ее исследований и воодушевит психотерапевтов испробовать терапию ее образца. На сегодняшний день, однако, немного найдется во всем мире психотерапевтов, применяющих инвариантное предписание. По мнению Пэнн, причина в том, что «большинство клиницистов считают применение предписания делом трудным, а потом большинство работает без команды, их некому поддержать, если они решатся попробовать…»
Какие бы результаты ни дали сегодняшние исследования, Палаззоли уже зарекомендовала себя как один из самых смелых новаторов, увлекавших за собой семейную терапию. «Вклад Мары выдержал проверку временем и стал общим достоянием семейной терапии, – говорит Сальвадор Минухин. – Парадокс, циркулярное интервью, позитивная коннотация – все это уже не просто ее идеи. Они «в употреблении» у всех».
«Мара иногда – гений, – говорит Линн Хоффман. – Периодически она неизвестно откуда объявляется с блестящими идеями, абсолютно вне контекста тех, которые формируют взгляд следующего в русле традиций психотерапевта. Вот в этом ее заслуга. Она – драматический персонаж, ей чужды условности, порой я не соглашаюсь с ней. Но она сделала для семейной терапии, пожалуй, больше, чем кто-либо из известных мне. И пусть не пробуют подрезать ей крылья».
В предлагаемом интервью Палаззоли объясняет, почему она отказалась от парадоксального подхода и оценивает возможности приема инвариантного предписания для понимания механизмов шизофрении и анорексии.
Инт.: Мне кажется, разные теоретические ориентации клиницистов во многом объясняются разными представления о том, каким должен быть психотерапевт. Что, по-вашему, главное для психотерапевта?
П.: Если вы хотите быть хорошим психотерапевтом, берегитесь, чтобы желание помогать людям не стало у вас страстью. На мой взгляд, психотерапевт, помимо прочего, – это человек необычайно любознательный в интеллектуальном отношении. Люди, которые страстно желают помогать другим, могут попасться в ловушку чувств: любви, участия, но абсолютно ничего не поймут. Когда я как психоаналитик лечила шизофреников, меня переполняли любовь и участие. Мои пациенты-шизофреники втягивали меня в свою игру, а я и сообразить не успевала. Я оказывалась в той игре, в которую они хотели играть со мной, а совсем не в терапевтической игре, которую мне следовало начать с ними.
Инт.: Ваше представление о психотерапевтической игре значительно переменилось за последние годы. Люди считают вас мастером психотерапевтического парадокса, а ведь ваша нынешняя работа никак не связана с парадоксом. Что послужило причиной такого резкого пересмотра терапевтического подхода?
П.: Очень трудно объяснить, потому что я не всегда отчетливо понимаю, какое направление принимает моя клиническая работа. Но двигает мною неизменное желание совершенствовать терапевтический метод; у меня было очень много неудач, когда я использовала парадоксальный подход в терапии семей со случаями шизофрении и анорексии. Парадокс мы использовали как общую схему психотерапевтического вмешательства, но не знали, чем руководствоваться, чтобы вникнуть в особую игру, идущую в семье. Подспорьем служили только опыт и интуиция. Часто нас настолько ослепляли несущественные характеристики семей, что мы не могли разглядеть, что же существенно.
Вскоре после того, как мы написали книгу «Парадокс и контрпарадокс», двое из нашей команды, Джанфранко Чеччин и Луиджи Босколо, решили открыть центр по обучению семейной терапии. Я же решила, что не буду заниматься обучением. На мой взгляд, обучение и исследовательская работа – очень разные вещи. Если я связана с обучением, то не могу обновлять свой запас идей и методы каждые полгода! Больше того, обучение забирает столько времени и энергии, что на исследования, как бы ни хотелось их проводить, меня уже не хватает. Вот по этим причинам команда и распалась – никакого конфликта не было. Чеччин и Босколо ушли, а Джулиана Прата решила остаться со мной и продолжать исследования.
Когда же мы с Джулианой начали работать в паре, тогда-то мой метод и изменился. Для одного случая я предложила терапию, оказавшуюся такой эффективной, что мы стали использовать этот подход в работе со всеми семьями, где диагностировали психотическое поведение и анорексию. А тот случай я опишу вам. Семья из пятерых: отец, мать и три дочери. Старшей было двадцать. С пятнадцати она страдала анорексией, обнаруживала патологические поведенческие реакции и склонность к самоубийству. Мы не могли разобраться в семейной «игре». Единственное, что было ясно, – родители очень конфликтовали. И все три девушки упорно ввязывались в родительский конфликт. Они тиранили родителей. Я решила дать такое предписание, чтобы «вытолкнуть» дочерей с поля боя, где сражались родители.
Поэтому на пятый сеанс я позвала одних родителей и «прописала» им нечто секретное. Я заставила их дать слово, что они не проговорятся дочерям, никому не проговорятся о том, что тут у нас на сеансах происходит, и назначила им таинственные отлучки. Противоположное тому, что вы предписали бы семье, в которой родители лишают свободы детей. Вместо того чтобы сказать родителям: «Пусть ваши дети оставляют вас», – мы настоятельно рекомендовали родителям, чтобы они время от времени исчезали, ничего не объясняя детям и не предупреждая их. Мы потребовали от родителей подросткового поведения. Родители послушались, и вскоре девушка с анорексией стала набирать вес.
Инт.: Когда вы работали командой в прежнем составе, вы иногда встречались только с родителями – без детей. Чем отличалось это вмешательство от тех, что проводились вами с прежней командой?
П.: В некоторых случаях, особенно с хронической анорексией, когда у пациента не обнаруживалось признаков улучшения состояния через три-четыре сеанса, а тяжелый конфликт у родителей был очевиден для нас, мы обычно говорили ребенку с анорексией и другим детям: «Вы много сделали, чтобы помочь родителям, но не добились успеха. Они очень несчастливы, они увязли в своих конфликтах. Пусть родители задержатся у нас, мы попытаемся как-нибудь исправить ситуацию». Иногда после того, как мы называли родителей нашими настоящими пациентами, идентифицированный пациент выздоравливал. Но даже если происходило так, что мы ничем не могли помочь родителям, потому что теперь они отвечали нам враждебностью, для этой пары уже нельзя было ничего поправить. И… pour cause26 Ведь если ребенок выздоравливал, становилось ясно, что в симптоматических поведенческих реакциях ребенка были виноваты они.
Инт.: Они чувствовали, что их обвиняют, даже если вы пробовали проявить позитивную реакцию на симптом?
П.: Да, родители чувствовали, что их обвиняют, потому что в позитивной реакции было что-то провоцирующее, они и не принимали ее всерьез. Мы говорили родителям: «Вы такие хорошие, а вот ребенок у вас – с анорексией». Я убеждена, что мы вооружились этой позитивной реакцией вот почему: когда я только взялась лечить семьи, я сразу же теряла их. Родители чувствовали, что их обвиняют, и оскорблялись. Поэтому мы решили проявлять позитивную коннотацию с каждой семьей – чтобы предотвратить потери клиентов. Но я читаю стенограммы сеансов той поры и вижу, что на третьем, четвертом, пятом сеансах мы уже придерживали нашу «позитивность».
Инт.: Значит, сегодня вы не слишком заботитесь о позитивной коннотации?
П.: Нет. После двух-трех сеансов, когда мы пробуем прояснить семье происходящее в сочувственном, понимающем тоне, мы очень жестко беремся за детей. Мы «выталкиваем» их вон из терапии, мы говорим им, что они глупые, если вмешиваются в родительские дела. (Смеется.)
Инт.: Многие не понимают суть вашей новой терапии – с инвариантным предписанием. Чем обусловлена эффективность этого вмешательства?
П.: Эта установка косвенным образом сообщает пациентам столько всего! Для начала родители обещают, что никогда никому не скажут о том, что происходит на сеансах, где только мы и они вдвоем. У нас тайный сговор. Сама терапия приобретает налет таинственности. Я завожу секреты с родителями. Впервые в жизни у супругов – тайный союз с третьим лицом: никто не должен знать, о чем они говорят с психотерапевтом, куда идут, почему делают то, что они делают. Получается, я поддерживаю родителей как главных в семье. Лишь подразумевается, что на них лежит вина за семейное прошлое, но совершенно открыто их облекают ответственностью за будущее. Я говорю им: «Выполните мои предписания – спасете детей». А благодаря тетрадкам, в которые они заносят реакцию детей и всех домашних на инвариантное предписание им, я имею возможность глубже вникнуть в игру, ведущуюся в семье.
Инт.: А это не скучно – одно и то же предписание давать всем семьям подряд?
П.: Нам никогда не бывает скучно, потому что мы постоянно открываем новое. Например, давали одно и то же предписание разным семьям и обнаружили, что у нас в руках новый метод, чтобы разобраться в шизофрении. Вместо того чтобы задавать вопросы семье, мы вынудили семью кое-что сделать. И таким образом смогли снять клинический синдром – благодаря одному этому методу. А еще – инвариантное предписание неизбежно вызывает различную реакцию у разных семей и у членов каждой семьи. Сопоставляя различия, мы узнаем новое. Ведь все мы учимся – сравнивая. В одной семье старший ребенок в бешенстве из-за того, что родители исчезли, не сказав ни слова, а в другой – старший ребенок вне себя от радости. С помощью этого инвариантного предписания мы можем вникнуть в тонкости психотических игр.
Инт.: Вы, кажется, считаете, что все семьи, где диагностирована шизофрения, ведут одну и ту же «закулисную» игру. Не объясните ли подробнее?
П.: Вариантов «игр» между мужем и женой не бесконечный ряд. Шизофрения представляется нам доведенной до крайности игрой, в которую «играют» многие семьи. Обычно один из супругов скорее раздражается – чаще это жена. Типичный муж сдержаннее, во всяком случае – типичный муж-итальянец. Но ребенок, наблюдая за тем, что происходит между родителями, делает неправильный вывод. Ребенок не способен понять, что пассивный партнер – подстрекатель куда сильнее активного. Ребенок не понимает, каким провоцирующим бывает такое заявление: «Я не поддаюсь на твои провокации». Ребенок видит только, что мать задевает отца, а тот не оказывает противодействия. В определенный момент ребенок решает вмешаться в «игру» родителей, но – отталкиваясь от своего неверного представления об этой игре.
Приведу вам пример. Недавно у меня был случай: мать – умница, очаровательная блондинка из бедной семьи, муж работал в большом магазине, которым владела его семья. Супруги обратились за помощью, поскольку их единственный сын Паоло, двадцати шести лет, страдал хронической шизофренией. Многие годы, в детстве и в юности, Паоло держал сторону матери, ведь она была несчастна и работала так, что с ног падала, в магазине, где всем заправляла ее могущественная свекровь. Через несколько лет, когда свекровь умерла, эта обворожительная женщина сделалась королевой в магазине. Муж стал сильно пить, и мать сначала донимала его за пьянство, а потом поручила все обязанности в магазине невестке.
В шестнадцать лет Паоло стал вести себя странно. Очень спокойный, он вдруг бросил школу. Это был его первый активный ход в семейной игре. И если раньше он поддерживал мать, то теперь принимал сторону отца, потому что, на его взгляд, отца скинули с трона и толкнули в кабак. На взгляд сына, мать имела слишком много. Она была красавица, она была победительница, она была богата – королева в магазине. Но хуже всего, она была замужем… за магазином. Нет больше у нее мужа, нет больше Паоло – только магазин. Она изменила им… с магазином.
Паоло решил, что его единственное оружие против матери «покончить» с успехами в школе, ведь это же ее успехи. И Паоло бросил школу, постепенно он искоренял в себе качества, за которые мать могла бы гордиться сыном. К девятнадцати он уже был психотиком. Вот такая очень печальная история.
На первом-втором сеансах я смогла разобраться в семейной «игре» и объявила Паоло, что он вмешивается в родительские дела. Ведь он решил показать отцу пример, как бороться с женой-победительницей: пасть и тем унизить ее. А потом я пригласила родителей прийти вдвоем на третий сеанс.
Инт.: И посоветовали им «исчезнуть»?
П.: Да. Но было много чего еще. После двух сеансов с родителями я оказалась втянутой в игру этой пары. Мать воспылала любовью ко мне – она так приветствовала терапию, так стремилась проявить инициативу с отлучками. А вот муж становился все пассивнее, он все больше устранялся. Было ясно, что супружескую игру не удалось разладить, расставив точки над i. Хуже того, моя команда решила, что я тоже влюбилась в эту женщину. Я должна критиковать ее, показывать ей, что она унижает мужа, что стремится к королевской короне и в терапии. Я понимала, что все так и нужно делать, но чего мне это стоило! Однако я выполнила то, что должна была. Самое страшное, мне пришлось рискнуть… Я могла оказаться без единственного союзника, но я объявила мужу, что крайне нуждаюсь в его помощи, потому что вот-вот потеряю голову от его жены – как и все в их магазине, влюблюсь в нее. Случилась бы катастрофа, ведь чтобы спасти сына, мне нельзя было упускать отца. Впрочем, он отреагировал положительно – потому что я говорила прямо.
Инт.: Жена пришла в уныние?
П.: Да. Ненадолго. Но у нее не пропало желание продолжать терапию. Больше того, позже она открыла для себя, что обретает настоящего мужа, человека, умеющего принимать решения и действовать.
Инт.: Как вы считаете, у вас устанавливаются с семьями иные отношения, когда вы прибегаете к инвариантному предписанию, – если сравнивать с теми, которые складываются в ходе парадоксальной терапии?
П.: Да. Терапия парадоксального подхода – это что-то вроде состязания с семьей. Надо лишить семью ее секретов. После семи лет работы по методу инвариантного предписания я уже не вижу в семье противника, с которым мне нужно вести партизанскую войну. Вооружившись этим методом, я теперь само миролюбие, ведь я знаю, что у меня в руках средство куда действеннее. Раньше я испытывала напряжение, меня мучил страх, что я не сумею разобраться. На этапе «Парадокса и контрпарадокса» каждый раз, когда мы начинали работать с новой семьей, было такое чувство, будто ступаете на неизведанный материк. Никакой схемы в подспорье – чтобы строить предположения. Приходилось изобретать гипотезы для каждого нового случая. Теперь у меня есть общая схема игры, и я соединяю эту схему со специфическими переменными каждой отдельной семьи. Я знаю, что думает девочка с анорексией: «Мой отец – умный, честный, он такой важный человек. А мать – ужас какая посредственность. Но он не способен отстоять себя перед ней. А поэтому я унижу мать, ведь мой отец не может с ней справиться».
Инт.: Но разве отец, в свою очередь, не унижен тем, что у него дочь с анорексией?
П.: Нет, он втайне доволен, потому что, если у дочери анорексия, на его взгляд, виновата мать. Когда я еще использовала психоаналитический подход и пробовала разобраться в анорексии, то удивлялась: почему битва вокруг еды? Я искала объяснение, связывая факт с оральной стадией, с интроекцией, со всеми этими сложнейшими психоаналитическими представлениями. Я столько бумаги измарала глупостями! Но ведь все так просто – в рамках нашей культурной традиции еду готовит мать. Кухня – на матери, мать кормит детей. Даже трудно поверить, что мне потребовалось столько времени, чтобы додуматься. Теперь я могу быстро вылечить некоторые семьи. Недавно ко мне обратилась семья, которую пять лет назад я успешно вылечила. В семье две дочери, и младшая тогда страдала анорексией. Семья опять появилась у меня, потому что теперь анорексией страдала старшая. На первом сеансе я сразу же сообщила семье, что с анорексией уже все ясно. За ней – неразумное вмешательство дочери в родительские дела, ее стремление наказать мать и отомстить за отца, который, на взгляд дочери, не умеет заставить жену уважать себя.
Инт.: И девочка начала есть?
П.: Да. Но сеанс был великолепен, семья вошла – и я увидела достойную кисти старого мастера картину явления Христа между двух ангелов. Вот они – перед «зеркалом»: отец – влиятельный политик и две прекрасные дочери у него по бокам. В другом конце комнаты сидела в одиночестве мать. Этот могущественный человек, казалось, был «тряпкой» в семье, его неустанно критиковала жена. Обе дочери считали отца жертвой, а не пассивным провокатором.
Инт.: Значит, иногда для успешной терапии достаточно раскрыть семье их игру, тактику всех участников – и уже нет необходимости продолжать сеансы с родителями, заставлять родителей следовать вашему предписанию?
П.: Да, иногда. С несколькими семьями мы недавно добились успеха за один сеанс, разъяснив им игру супругов, а дочери, страдавшей анорексией, внушили, что это наивно – вмешиваться. За два истекших месяца было три случая, когда родители звонили и сообщали, что ребенок с диагностированной анорексией набирал несколько килограммов всего лишь после одного-двух сеансов, и родители прерывали терапию, считая, что ребенок явно вылечен. Но во многих случаях недостаточно только объяснить игру.
Инт.: И все же что «запускает» перемену? Понимание происходящего?
П.: В каждой семье с анорексией, психопатологией идет скрытая игра. Страдающая анорексией дочь, например, никогда не заявит о том, что она делает, не скажет о своей тайной поддержке отца, ну, и так далее. Наш эксперимент сводится, по сути, вот к чему: может ли семья играть свою игру, если их карты раскрыты?
Инт.: Дайте я разберусь в том, как строится ваше вмешательство. Первый шаг – на двух-трех сеансах собираете сведения, чтобы потом объяснить семье игру, которая ими ведется.
П.: Да, но крайне важно соединить нашу общую схему со специфическими, существенными характеристиками каждой отдельной семьи. Только тогда семья поверит мне. Нельзя разъяснять им «по формуле». У нас были последователи, недопонявшие метод, изложенный в «Парадоксе и контрпарадоксе». Они употребляли метод «в общем виде». Они говорили пациенту: «Молодец, мальчик, ты удержал родителей вместе, прибегнув к симптому». Такое вмешательство поверхностно и не дает результатов. Вы не заслужите доверия у семьи, отделавшись общими фразами: «Ну, с вашей игрой ясно. Ребенок убежден, что пассивный отец – жертва, потому что мать активно «пилит» его». Если так, то вы бросаете слова на ветер.
Общая схема облекается терапевтической «плотью» в процессе тщательнейшего изучения специфических движений специфической семьи. Команда обязана всегда глубоко разбираться в повседневных поведенческих реакциях всех членов семьи. Какова тактика у отца, какова – у матери в супружеской игре? Каким способом ребенок поддерживает отца – или мать? Какую позицию занимают другие дети в семье? Я обнаружила, что, когда мы объявляем им наше суждение, они все бывают просто сражены.
Инт.: Как происходит перемена в семьях, которым вы высказали ваше суждение о семейной игре?
П.: Каждый по-своему задет суждением. Кто-то уже не сможет повторить маневр, которым пользовался раньше. Другие, возможно, будут держаться своей линии, но увидят, что реакция их окружения уже не та, ведь шокирующие сведения о позициях в игре теперь достояние всей семьи. Но встречаются семьи, где столько тактических линий соединилось ради одной цели – сохранить симптом, где каждый член семьи столько поставил на карту в игре, что семья не меняется. Вот тогда, после разъяснения семье их игр, мы работаем с родителями, применяя инвариантное предписание.
Инт.: И иногда рекомендуете родителям исчезнуть на неделю, никого не предупредив?
П.: На самом деле мы очень редко даем такие рекомендации. Обычно, если родители начинают исчезать на уик-энд, проблема уже решена – в семье пошел процесс перемены. Но есть хронические случаи, когда родители не могут отлучиться на уик-энд в соответствии с предписанием, и тогда мы вынуждены прекратить эти попытки. Только с незначительным числом семей нам потребовалось отправить родителей из дома на сравнительно долгий срок. В одном случае хронический шизофреник, единственный ребенок в семье, был вылечен благодаря тому, что родители исчезли из дома на целое лето.
Инт.: Они исчезли, ничего ему не сказав?
П.: Ничего не сказав, не позвонив… Как в воду канули. А когда вернулись, обнаружили, что у «ребенка» завелась невеста и что он подыскивает работу. Впервые он осознал, что должен справиться один и – выжить.
Инт.: Рекомендовать родителям исчезнуть без предупреждения – это крайняя мера «пресечения» симптома. Как люди реагируют на такое предписание?
П.: Семья сразу догадывается, что отлучка представляет угрозу для их игры. Иногда мы тратим часы, убеждая родителей согласиться на такую простенькую затею, как выйти вечером из дому, никого не предупредив и не объясняя, где были, когда вернуться. Почему? Они понимают, что в игре будет сбой. Например, если отец, накрепко «повязанный» с дочерью, у которой анорексия, выходит вдвоем с женой, он все равно что говорит дочери: «Я лгал, я предпочитаю твою мать». И этой непроизнесенной «фразочки» достаточно, чтобы сломать всю игру. Вот по какой причине нам так трудно убедить людей придерживаться нашего инвариантного предписания.
В семьях с хроническим шизофреником родители, как мы выяснили, не соглашаются следовать предписанию. Я думаю, это важнейшие данные наших исследований. Представьте, что пришли родители, не один месяц ждавшие очереди ко мне на прием. У них дочь, страдающая шизофренией, они долгие годы мучаются. Они говорят мне: «Доктор Палаззоли, вы единственный человек, который может помочь нам».
Через несколько сеансов я перехожу к предписанию и рекомендую родителям исчезать вечером из дому на три часа. Я говорю им, что, если они последуют предписанию, возможно, их дочь поправится. А ради этого стоит рискнуть. Но что отвечают многие родители в таком случае? «Мы не можем. Мы исстрадаемся».
Я по-другому объясняю. Вот есть человек, владелец судна, стоящего миллион долларов. Разразилась буря, и корабль унесло в открытое море. Человек приходит к волшебнику и говорит: «Я слышал, что вы могущественный волшебник и можете помочь мне вернуть мой корабль».
Волшебник: «Да, но вам нужно потрудиться. Вы должны выполнить мои указания».
В ответ: «Какие? Все будет исполнено!»
Волшебник: «Идите к ручью, достаньте из воды семь камешков и каждое утро в пять часов целую неделю приходите на берег моря. Скажите вот это заклинание, бросьте камешек в море. И вы увидите, что корабль вернется к вам».
И что же на этот раз человек отвечает? «В пять утра? Столько дней подряд? Боже милостивый, я не могу! Рано, очень рано».
Я могу сказать, что этому человеку на самом деле не нужен его корабль. Вот так и с родителями. Они в отчаянии, но очень многие отказываются следовать моему простейшему предписанию. Они понимают, что тут под угрозой их игра, и вовсе не за ребенка опасаются. Опасениями за ребенка они хотят оправдать себя.
Инт.: Какой процент отказывается?
П.: В семьях с детьми, страдающими анорексией, расстройствами психики, возможно, – 50%. Пока я не провела подсчетов.
Инт.: Отказываются, прождав месяцы, чтобы попасть к вам на консультацию?
П.: Да.
Инт.: Вы начинаете с того, что советуете им отлучаться всего на три часа, а они говорят: «Нет, мы не можем»?
П.: Да. Этот факт требует объяснений… Очень любопытный факт. Больше того, нередко нам удается убедить родителей попробовать. Они соглашаются сделать таинственную вылазку, и ничего из ряда вон выходящего не случается, наоборот, у идентифицированного пациента обнаруживаются изменения к лучшему. Но родители прекращают исполнять предписанное, твердят, что для них это очень мучительно.
Инт.: Есть какие-то возрастные ограничения, касающиеся детей, чьим родителям вы даете предписание исчезать?
П.: Если ребенок очень мал, мы рекомендуем родителям пригласить приходящую няню, но – неизвестную родственникам. Дедушка с бабушкой звонят, а им отвечает кто-то совсем чужой! Часто родственники бывают очень оскорблены, особенно бабушки, но дети – нисколько. Если у матери пользуется особым доверием тетка, то тетка разобидится, а дети – нет. Дети радуются свободе, кроме того ребенка, который близок к кому-то из родителей. В таком случае ребенок просто в ярости.
Инт.: Расскажите подробнее о реакции детей.
П.: Если идентифицированный пациент не единственный ребенок в семье, обычно он очень доволен, потому что впервые видит, что его сестры, братья тоже не знают, где родители. Впервые он – на одном уровне со всеми. Мы обнаружили столько удивительного! Например, был случай с диагностированной кататонией у шестнадцатилетнего подростка. Родители согласились оставить сына и его восьмилетнего брата одних в доме, но были в ужасе. Родители воображали, что психотик убьет младшего брата, им пришлось пить успокаивающее, чтобы выполнить предписание. Когда они, после нескольких часов отсутствия, вернулись, то обнаружили, что шестнадцатилетний сын приготовил обед для брата и даже уложил его спать. В первый раз за всю жизнь мальчику представилась возможность проявить заботу и ответственность. С того дня он совершенно переменился. Он стал нежнее матери относиться к младшему брату и в конце концов нашел работу.
Инт.: Случались несчастья по причине вашего предписания?
П.: Никогда. Порой ребенок ломал что-нибудь в доме, чтобы остеречь родителей на будущее, чтобы больше не вздумали исчезать, но это мелочи.
Инт.: Почему дети не упорствуют в борьбе за влияние, не ведут себя еще хуже, чтобы вынудить родителей отказаться от их таинственных отлучек?
П.: Когда родители исчезают, следуя нашему предписанию, многое меняется. Взаимное влияние на время исключено. Дети чувствуют, что они отвечают за себя, с ними первый раз обошлись как со взрослыми. Дети, не умевшие поухаживать за собой, сами приготовят поесть. Больше того, они еще и вымоют посуду!
Инт.: Когда вы только начали рекомендовать родителям отлучку на уик-энд, вы не боялись, что вдруг случится что-нибудь?
П.: Нет, мы обдумали все командой. А вот родители очень страдали. Иногда у нас месяцы уходили на то, чтобы заставить их послушаться и выполнить предписание, – так они тревожились.
Инт.: Психотерапевты – помимо вашей группы, – применяющие подобное вмешательство, сообщают об успехах?
П.: Несколько лет назад я рассказала о нашем предписании на одном конгрессе во Франции и предложила попробовать наш метод. Но никто не добился хороших результатов, потому что психотерапевты ужасались сами, давая наше предписание. Если психотерапевт боится или сомневается, давая предписание, семья это почувствует и ничего не выполнит. Важно, чтобы психотерапевт понимал, что риск есть, но рискнуть необходимо.
Инт.: Вы сегодня идете против основного потока, стремясь найти единый «рецепт» для расстройств вроде анорексии и шизофрении. Большинство семейных терапевтов сегодня ориентируются на теоретические понятия конструктивизма и поддерживают идею, что каждая семья – это отдельная история, а значит, не может быть все объясняющих глобальных схем.
П.: Да, я знаю, что в одиночку прилагаю усилия, чтобы выстроить некую общую схему. Я также знаю, что моя схема семейной игры – это моя собственная конструкция. Я знаю, что историй множество, но я десять лет работала и сконструировала именно такую историю. Я провожу терапию исходя из того, что моя схема верна, хотя считаю, что никому не дано знать, какова реальность. Но если с этой «картой местности» я могу неоднократно, что подтверждают и семьи, достичь успеха, возможно, мы все поблизости от какой-то реально существующей истории – пусть не единственной реально существующей… Я мечтаю о том времени, когда психотерапевты попробуют работать по нашей общей схеме психопатологического процесса в семьях и найдут, что схема полезна.
Я не теоретик, я клиницист. Я изучала работы таких мыслителей, как Умберто Матурана и Франсиско Варела, но не обнаружила у них указаний, как мне поступать с моими семьями, где есть шизофреник. Это – биологи, они все знают о клетках, об их организации. Но клетки не имеют отношения к стратегии, люди же – имеют. Клетки подчинены естественным законам, в то время как люди изобретают тайные игры со своими правилами, а иногда нарушают всякие правила и законы, в том числе естественные законы. Почему? Вот тут и вмешивается стратегия – та, что у них в головах. Человеку необходимо могущество. Вы знаете, зачем человеку могущество? Чтобы иметь свободу выбора, чтобы расширить возможный выбор и быть ответственным.
Человек не предсказуем до конца. В системе или в игре человек находится под влиянием и ограничен условиями игры, но одновременно он остается свободным и ответственным – даже в крайне сковывающих условиях. Посадите человека в тюрьму, прикуйте его к стене за руки, за ноги и спросите себя: «Что он теперь сделает? Будет есть или нет?» Вы не предскажете. Ему дан выбор. Клетка всегда будет питаться – она подчиняется естественным законам. Вы можете вообразить клетку, отказавшуюся питаться? Но человек иначе устроен.
Инт.: Этот интерес к личному выбору вам не был свойствен на этапе «Парадокса и контрпарадокса», когда вас занимала идея системы и ее законов. Тогда у вас изображалась некая таинственная жизнь семьи «над» и «поверх» той, которой жили члены семьи.
П.: Разрабатывая терапию парадоксального вмешательства, я очень боялась скатиться на позиции психоанализа. Я изо всех сил старалась овладеть системным мышлением, которое, на мой взгляд, было важным шагом вперед к более глубокому постижению реальности. Но прошло время, и я поняла, что попала из огня да в полымя. У меня пропали субъекты, актеры в игре. А при отсутствии живых людей я персонифицировала семью. Семья сделалась «субъектом», обращавшимся за помощью, желавшим перемены, противящимся перемене и так далее. Но семья – не субъект. У каждого члена семьи своя стратегическая линия, свой выбор, свое представление о терапии. «Семья» – это абстракция. Теперь мы вновь видим в семье личности, не отступая назад к психоанализу.
Инт.: Что вы имеете в виду?
П.: Когда мы предписываем родителям исчезнуть, мы должны принимать во внимание различную реакцию каждого члена семьи. Методом предписания мы добываем факты, позволяющие определить стратегическую линию каждого в семейной игре.
Инт.: Предположим, вы выяснили, что старшая дочь в ярости оттого, что родители исчезают. О чем это говорит вам?
П.: Если старшая дочь в ярости, это, возможно, значит, что она особо приближена или к отцу, или к матери. А отсюда я уже могу «разместить» на сцене остальных членов семьи. Мы пытаемся решить семейную головоломку, найдя каждому верное место.
Инт.: Головоломка головоломки стоит, и, наверное, одни логичнее других. Есть у вас идеи относительно здоровой семьи? Как она должна функционировать?
П.: Нет идей. Я не даю установку с мыслью, что научу пару жить вместе, научу быть счастливыми. Я не верю в такое «общепринятое» счастье. На мой взгляд, неправы психотерапевты, стремящиеся навязать людям свое представление о семейной жизни.
Знаете, что происходит в Италии? Молодые двадцатилетние отцы играют материнскую роль с детьми – меняют пеленки, водят в сад и так далее. Раньше это было бы немыслимо. Мужчина-итальянец раньше не просто посчитал бы себя несчастным в такой роли, он стыдился бы делать это. Если бы психотерапевт раньше попробовал «прописать» молодым отцам материнскую роль, его бы подняли на смех. А теперь все происходит само собой – это часть перестройки нашей культуры. Семьи развиваются, движимые внутренним импульсом. Психотерапевты не могут навязывать семьям свой собственный план, свои представления.
Инт.: В Соединенных Штатах некоторые семейные терапевты из феминисток критикуют ваши методы. Они считают, что вы, как и многие другие ведущие представители направления, игнорируете широкие социальные связи, в силу которых женщины не имеют столько свободы, сколько мужчины. Что вы ответите на это?
П.: Очень интересный вопрос. Я отвечу, обращаясь к своим клиническим наблюдениям. В семьях с диагностированной анорексией мать, на первый взгляд, – неприятный человек. Постоянно раздражается, постоянно возражает, твердит, что она мученица, что вся «на нервах». Только и знает, что каждого одергивать. Она – типичная мать патриархального уклада, при котором угнетенная женщина обычно очень реактивна. Но действительный вред наносит этим семьям отец, потому что он сигнализирует дочери – на уровне аналогий, – что ее мать он едва переносит. Его «текст» для дочери примерно таков: «Какой хорошей женой ты была бы мне. А я должен терпеть эту женщину ради семейного блага». Он «соблазняет» дочь и толкает ее против матери.
Инт.: Но это немного не о том. Я – об идее, что мужчины в семье имеют больше власти и больше выбора по сравнению с женщинами. Как, по-вашему, это действительно так?
П.: Я думаю, такая позиция не учитывает важности игр, ведущихся в семье. Есть множество женщин, которые столького добиваются, играя роль притесняемой, роль жертвы! На прошлой неделе я консультировала семью одного очень богатого человека, который считает, что у него в семье безграничная власть – как у диктатора. Его жена – скромная, спокойная женщина, такая послушная, такая покорная. Дети, все четверо, настроены против него. Он силой привел семью на консультацию, и каждый видел врага в нем, а следовательно, – и во мне. Поэтому я сказала отцу: «Вы чувствуете себя победителем – у вас такое влияние… А вот ваша жена украла у вас четверых детей. Я ничего не смогу сделать, пока ваша жена сама не решит, что пора обратиться к семейному терапевту и менять ваши с ней отношения». Кто-то пожалел бы эту бедную женщину, забывая, что ее любят четверо детей. Но я увидела, что этот наивный человек одинок, и посочувствовала ему.
Инт.: В прошлом году Кэрол Андерсон опубликовала статью, в которой очень критиковала кое-что в вашей работе. Особенно она оспаривала мысль, что вашу работу можно называть действительно исследовательской. Она утверждала, что вы не проводите достаточно четкого разграничения между типами психических расстройств у детей в тех семьях, которые вы лечите, откуда неясно, какие именно заболевания вы излечиваете. Что вы ответите?
П.: В книге, которую мы пишем, мы определяем случаи в соответствии с DSM-III27.
Инт.: Другой вопрос, поднимаемый Андерсон, кажется, из ряда важных. Она говорит: «Хотя Палаззоли заявляет, что в своих выводах исследователя опирается на терапию 114 семей, обсуждая метод инвариантного предписания, она ограничивается девятнадцатью, из которых только десять согласились следовать предписанию. На основании этого опыта автор заключает, что терапевтическое воздействие предписания несомненно доказано. Тут явное преувеличение, учитывая, что две семьи отказались от предписания и выбыли, четыре – неохотно исполняли его, не добившись результатов, и три неукоснительно следовали, по их словам, предписанию, но тоже не показали результатов. Особенно возмущает ее вывод, что эти три последние семьи, должно быть, лгали, потому что добились бы результатов, если бы исполняли то, о чем им говорилось. Отталкиваясь от подобной логики, не следует ли нам заключить, что лгали и семьи, которые уверяли, будто добились успеха?» Что вы скажете?
П.: В публикации, о которой идет речь, я ссылалась на «историческую» уже статью, написанную мною в 1981 г., после того как мы провели терапию по новому методу с нашими первыми девятнадцатью семьями. Удача в десяти случаях (чудо для нас, ведь все это были крайне тяжелые случаи) не могла не воодушевить: мы считали, что на верном пути. Что касается нашего подозрения, будто те семьи лгали… Наша тогдашняя наивность тут очевидна. Тогда мы еще не осознавали, что делаем ошибку, делая предписание, – не осознавали, не умея распознать первых признаков негативной реакции у родителей. Поэтому и винили семьи, если был провал.
Инт.: У вас есть еще какая-нибудь статистика помимо результатов работы с девятнадцатью семьями?
П.: Я не спешу с выводами. Последующее наблюдение – это серьезная проблема. Мы можем позвонить через год семье, проходившей терапию, чтобы узнать, как у них дела, но ведь узнаем обо всем со слов человека, снявшего трубку. Возможно, кто-то другой из этой семьи сообщил бы нам иное. Как оценивать результаты нашей терапии – щекотливый вопрос, мы еще далеки от его решения.
Инт.: Возражение у Андерсон вызывают ваши негативные характеристики семей, особенно ваша концепция «грязной игры».
П.: Кэрол Андерсон шокировал мой термин «грязная игра», который я применяю для обозначения тайных союзов и молчаливого попустительства в семьях. Знаю, термин отдает морализированием, но я также знаю, что «грязные» игры существуют во всех системах – в монастырях, в крупных организациях – вплоть до государства. Откуда же такое возмущение, когда речь о «грязной игре» в семье? Неужели мы должны верить, что семьи полны только любовью, проявляют только понимание и прямодушие? Семья – это наша школа. В семьях мы обучаемся стратегии и, может быть, – умению вести «грязную» игру, которое потом применяем в других системах.
Инт.: Инвариантное предписание – универсальный способ терапии, по-вашему, или ее следует применять только в работе с семьями, где диагностированы психотические расстройства и анорексия?
П.: Я не знаю. В моем центре мы лечим в основном тяжелые расстройства. Мы не занимаемся проблемами вроде школьной фобии, не консультируем пары, в которых постоянные драки.
Инт.: Как на текущий момент вы оцениваете эффективность инвариантного предписания в качестве клинического метода?
П.: Тактики вмешательства еще в стадии разработки. Мне необходимо пронаблюдать еще много, очень много случаев. Я очень осторожна, когда дело касается обучения моим методам. Я предпочитаю объяснить психотерапевтам, как я вижу процесс, идущий в семье, а тогда они пусть сами ищут способ вмешательства.
Инт.: Вы как психотерапевт поглощены стратегией, используемой людьми в их семьях. А что вы можете рассказать о семье, в которой сами выросли, о своем месте в ней?
П.: Моя семья была очень несчастной. Я была младшим ребенком из четверых, а мои родители были страшно занятые люди, потому что им приходилось ворочать большими делами. Мой отец владел фабриками, фермами, сетью магазинов, но страстно увлекался скачками. Он держал огромное число лошадей и тратил на них огромные деньги. Он был очень веселым человеком и – трудным в общении. Моя мать управляла делами и была очень религиозной, очень покорной. Из-за привязанности к матери ни оба моих брата, ни сестра не пробовали бунтовать против отца. Моя мать будто внушала моим братьям: «Останьтесь со мной, я одинока». И они оба остались в семейном деле, хотя не радовались этому.
Я была самой младшей – на одиннадцать лет моложе старшего брата. Когда я родилась, родители отправили меня в деревню к кормилице, и я оставалась там три года. Тогда было принято так, но с моей кормилицей Розой я узнала столько радости! А моя семья, казалось, забыла про меня. Когда они вспомнили и «хватились» четвертого ребенка, когда привезли меня домой, это была катастрофа. Им пришлось поселить в доме на какое-то время мою деревенскую кормилицу, потому что я отказывалась оставаться в доме без нее. Я убегала, и они находили меня на улице, где я просила прохожих: «Отвезите меня к моей деревенской маме!»
Инт.: Каким вы были ребенком?
П.: Я всегда хотела, чтобы со мной обращались, как с моими старшими братьями. Когда мама запрещала мне что-то, что делали братья, я требовала ответа: почему? И она говорила: «Потому что ты девочка, а они мальчики». И потому я очень рано воспылала страстью к школе и учению. Это был мой вариант феминизма. Я влюбилась в латынь и древнегреческий. В семье считали, что я умственно отсталая, – иначе почему столько времени должна учиться! На выпускном экзамене в гимназии мне дали перевести страницу с древнегреческого. Я перевела на латинский, потому что уж слишком легким делом казался перевод на итальянский.
Инт.: Но вы не бунтовали? Не вели битв с родителями?
П.: Трудно было бунтовать в моей семье, потому что моя мать оказалась в очень сложном положении. Отец все время и все деньги тратил на лошадей, а ей доставались все семейные обязанности. По этой причине я решила избрать свою дорогу, уйти из семьи – вот и полюбила учебу.
Инт.: Как родители реагировали на ваши успехи?
П.: Когда я училась в начальной школе, они совершенно не интересовались моими успехами. В конце каждого класса я получала золотую медаль, но они ни разу не пришли на торжество. Неважно, как я учусь – раз я женщина! Женщинам назначено только замужество, дети, дом. Но когда я поступила в университет, моя мать стала очень гордиться и уже переживала за меня на экзаменах. Она молилась, чтобы я сдала успешно. Это было невыносимо. В конце концов я запретила ей интересоваться моей учебой. Я сказала ей: «Я просто не могу учиться, если ты теперь взяла в свои руки мою учебу».
Я никогда не вела битв с матерью. Все битвы были с отцом. Я ему очень дерзила. Я сказала ему: «Я не мама. Я другая. Я никогда не буду слушаться тебя. Никогда». Моя мать умерла, когда я училась на медицинском факультета, а мои братья и сестра уже обзавелись своими семьями. И мы с отцом остались одни на большой вилле. Там бывали жуткие сцены, он приходил в ярость, потому что я не уступала ему. Он очень огорчился, когда я вышла замуж, – ведь я оставила его совсем одного, только со слугами. Но он принял это. Он был благороднейший человек. Когда он умер, у нас начались финансовые затруднения. У него оказалось столько долгов! Но я была довольна, мне совсем не нравилось, что я очень богата. Много денег – это вечная забота, чтобы распорядиться ими, а мне это не нравилось.
Инт.: Значит, он освободил вас от этого бремени?
П.: Да. Мой отец любил меня, а я, возможно, – его. По завещаю он оставил мне кольцо, которое носил, не снимая.
Инт.: Вы видите какую-нибудь связь между вашим опытом в родной семье и тем, что работаете с командой уже двадцать лет?
П.: Возможно, семья, в которой я родилась, как раз причина… С мужем и детьми я очень покладиста. Я никогда не контролирую детей. У меня столько других забот. Я уверена, дети ничего плохого не сделают. Мне кажется, я такая же с моей командой и с пациентами. Я отношусь к шизофренику как к полноправному и ответственному лицу. Например, когда я начинаю сеанс, то не буду у родителей спрашивать о поведении их сына-шизофреника – я сразу задам вопрос ему самому. Скажем, выяснится, что его сестра только что вышла замуж, тогда я спрошу его: «Кто, по-вашему, больше загрустил, когда она вышла замуж, – ваш отец или ваша мать?» Он становится полноправным членом семьи, потому что к нему относятся как к полноправному. И он отвечает: «Моя мать очень грустила».
Инт.: Каковы ваши планы?
П.: Больше всего меня интересует работа тут, в моем центре. По понедельникам, вторникам и средам я с командой консультирую семьи. Всю неделю мы, к сожалению, не можем работать командой. Но я думаю, так лучше для нас – что мы не постоянно вместе. На днях я просматривала видеозаписи наших сеансов и делала пометки. Если я не могу разобраться в реакциях семьи на сеансе, я просматриваю кассету и беру день на размышление. Так я веду изучение. Я читаю. Я смотрю на деревья из окна кабинета. Я очень люблю работать тут – в тишине.
Инт.: Вы – лидер, у которого много последователей. И вдруг лидер говорит: «Эта захватывающая работа с парадоксом, так вас увлекшая… в общем, мне она больше неинтересна. Меня теперь интересуют совсем другие вещи». Люди не бывают возмущены вами?
П.: Очень часто люди возмущаются, потому что хотят, чтобы я соответствовала себе же. «Вы раньше поражали нас смелостью. Почему же вы изменились?.. Десять лет назад вы говорили то-то и то-то». Мне безразлично, что я говорила десять лет назад. И это мой характер, ведь я привыкла не обращать внимания на то, что позади и уже сделано, меня увлекает только то, что еще не сделано, что я сделаю в будущем.
Инт.: Значит, вас не беспокоит, если люди возмущаются вами и требуют, чтобы вы сохраняли верность прежним убеждениям?
П.: Я редко беспокоюсь из-за этого. Но я не могу не осознавать, что научный поиск постоянно «на марше», и я хочу оставаться «на марше» вместе с ним.
КАК ДОБРОЖЕЛАТЕЛЬНЫЙ РЕДАКТОР
Интервью с Линн Хоффман
Сентябрь-октябрь 1988
Линн Хоффман не будет заниматься клинической «показухой» и решать проблему в мгновение ока. Есть даже нотка тайной гордости в ее голосе, когда она называет себя «занудой», психотерапевтом, которому наверняка скажут: «Ну и терпение у вас – так работать!» Она охотно соглашается, что не многих поразила бы на семинарах по семейной терапии, или, как она выражается, «на гастролях».
С настойчивостью, редкой для семейного психотерапевта, обычно не забивающего голову теорией, Хоффман «добивалась» славы эрудита, а не клинициста-новатора, репутации просвещенного в своем деле человека, толкующего идеи и посылки, которые более практически мыслящие коллеги принимали как само собой разумеющиеся. В ряде статей о загадках теории систем и особенно в своей книге «Принципы семейной терапии» она размышляла над основополагающими тенденциями клинической практики и выступала как первооткрыватель путей, связывающих семейную терапию с наукой сегодняшнего дня.
С тех пор как она покинула Институт Аккермана в Нью-Йорке и обосновалась в Амхерсте, штат Массачусетс, ее профессиональные интересы обретали новое направление. И если Хоффман в разное время называли в числе приверженцев фактически всех получавших широкое признание методов семейной терапии, сама она не могла найти метод «по руке», который полностью бы устраивал ее. До недавнего времени … В интервью Хоффман признается, что увлечение конструктивизмом заставило ее отказаться от многих представлений о системах и их преобразовании, некогда столь дорогих ей.
Инт.: Я не открою вам секрета, если скажу, что для большинства клиницистов понятия вроде «кибернетики второго порядка», «новая эпистемология», «конструктивизм» – все это «туманные речи», никакого отношения не имеющие к реальному делу помощи людям. Что вы отвечаете тем, кто оспаривает пользу этих «абстрактных» идей для рядового психотерапевта?
Х.: Я исхожу из того, что, хотя многие психотерапевты против навешивания ярлыков людям, мы никогда не выступали в достаточной мере принципиальными противниками подобной практики. Мне кажется, конструктивизм – или социальный конструктивизм, как я бы уточнила, – это просто способ понять, что все нами описываемое нами же создается. А поэтому с особой осторожностью следует брать на себя ответственность «эксперта», ставящего диагноз, проводящего вмешательство, т. е. работающего с людьми, которые обращаются к нам.
Больше того, я считаю, многие семейные терапевты совершали ошибку, когда думали, что, проанализировав индивидуальную психику, они обзаводились «реальным описанием мира». Картина семейной механики у психотерапевта ничуть не «реальнее» любой другой картины.
Инт.: Как вы считаете, почему конструктивизм привлек внимание семейных терапевтов?
Х.: Мы захвачены процессом смены ориентации – от бихевиоризма к более когнитивной модели. Семейная терапия – с момента возникновения – фокусировалась скорее на перемене способа поведения, присущего людям, чем на перемене способа мышления. Сегодня в нашей области, так же как и в других, заметен поворот к тому, что я бы назвала «теориями повествования». Под этим я имею в виду точку зрения, что мы организуем мир в короткие связки значений, – назовите их «историями», или «параболами», или «посылками», или же «темами». Реальность как бы состоит из историй, которые люди рассказывают себе, чтобы понять мир и проложить свой путь в нем. Другими словами, возможно, недостаточно пытаться изменить чье-то поведение. Возможно, нам надо добраться до «повествований», в которых люди изображают себе свою жизнь, – до метафор, с помощью которых они живут.
У меня также есть впечатление, что системный взгляд, от которого отталкивается семейная терапия, сегодня неоднозначен. В нашем описании социальных систем мы повернули от характерных для этого взгляда вневременных циклических метафор – таких, как гомеостазис, круг, аутопоэтика, – к метафорам «текучего» времени, связанным с повествованием, историей, потоком. Пришедшая из кибернетики аналогия человеческих групп, в основе своей пространственная, возможно, уже отработана. А это значит, что мне необходимо ставить под вопрос некоторые преставления, с которыми я идентифицировалась.
Инт.: Как вы думаете, почему дискуссии этого направления кажутся труднодоступными для понимания?
Х.: Когда сфокусированность на поведении замещается сфокусированностью на значении, вы обнаруживаете, что труднее говорить о точном смысле слов. Поведение легко наблюдаемо, представления – нет. Нельзя увидеть, как они меняются. Я также думаю, что представления не пребывают «внутри» людей – как ваша судьба в печенье-гадании28. Представления скорее напоминают временные потоки: они возникают в диалоге и постоянно меняются, хотя иногда – очень медленно. Терапевтическая беседа строится, отталкиваясь от этого факта.
Инт.: Может быть, вы поясните конкретнее – на примере того, как овладение конструктивистским взглядом преобразило ваш стиль терапии?
Х.: Этот взгляд меня перевернул. Вначале я спросила себя: как будет выглядеть моя работа, если я отброшу все идеи о руководстве людьми, если перестану держаться за позицию эксперта? И мои прежние представления, как кегли, попадали одно за другим. Когда я работала в Детской консультативной клинике в Филадельфии, я поняла, что руководящий стиль терапии – минухинский – совсем не по мне. Я твердила, что я – за Терапию слабых. Впрочем, я ничего подобного не делала – до последнего времени.
В моей нынешней работе я оставила позицию, диктовавшую менять людей. Теперь дело сводится скорее к тому, чтобы помочь людям рассказать их историю, – сидя рядом, как сочиняющий за другого или доброжелательный редактор. Я могу предложить какие-то изменения в обрамлении, но основа – их текст. И если то, что я делаю вместе с людьми, срабатывает, они начинают чувствовать себя лучше, а проблема теперь либо легче решается, либо в их представлении перестает существовать как проблема.
Но я должна подчеркнуть: то, что я делаю, не следует называть «конструктивистской семейной терапией», это просто мое частное применение конструктивистских идей в клинической практике. Перемену вызывает не столько то, что я делаю, сколько факт моей большей личной причастности: я как психотерапевт выхожу из укрытия. Занимающихся индивидуальной психотерапией всегда возмущали в семейной терапии отношения сторон, утративших взаимное доверие, будто отношения мачехи и падчерицы. Я пытаюсь вернуть в семейную терапию эту… взаимность.
Инт.: Не покажете ли на примере клинического случая, как ваша конструктивистская философия отразилась в практике?
Х.: Хорошо. Я расскажу вам про мать и дочь, молодую женщину, которые пришли ко мне из-за ужасной ссоры, превратившей их в чужих на целых три года. Семья была «островком» трех женщин – бабушка, мать, дочь. После смерти бабушки мать хотела больше распоряжаться дочерью, но дочь, уже жившая отдельно, отрезала: «У меня своя жизнь!» Они разругались и перестали встречаться. Однажды они пробовали обратиться к психотерапевту, но не наладили общение, а только еще раз поругались.
Через несколько сеансов, во время которых мне так и не удалось помирить их, я спросила себя: а понимаю ли я в действительности конфликт? И я сказала этим двум женщинам, что я выбрала неверный путь. Мои старания подтолкнуть их друг к другу – худшее, что можно сделать для них.
У матери все руки были в шрамах из-за жуткой кожной болезни, которая поставила ее в зависимость от ее собственной матери – на долгие годы. Я сказала, что, если они будут очень близкими после смерти бабушки, они, возможно, исцелятся как… сиамские близнецы.
Я также сказала, что я, наверное, неподходящий терапевт для них, ведь мои взрослые дочери тоже отдалились от меня. Я сказала, что, вероятно, по этой причине и перестаралась, подталкивая их друг к другу.
Меня все больше возмущала мать – тем, что она была в таком негодовании. Но когда я сказала им это, я почувствовала, что мое раздражение улеглось. Мать сразу набросилась на меня: «Тогда зачем мы вам платим за лечение?» Но, чуть помолчав, совершенно неожиданно она повернулась к дочери и сказала: «Я хочу, чтобы ты знала: я не виню тебя за то, что у меня депрессия после смерти Наны». Потом мать и дочь впервые за три года спокойно разговаривали.
Инт.: Боюсь, я не понял, как этот случай отражает конструктивистский взгляд психотерапевта.
Х.: Я думаю, все дело в том, что я отступила назад и поразмыслила: а моя собственная история… ведь она воздействовала на меня. И я поделилась своими размышлениями с матерью и дочерью. Раньше я посчитала бы, что эти двое «противодействуют» мне, и я, возможно, позаботилась бы о контригре. Я бы не придавала значения своим чувствам. И ни за что не упомянула бы о том, как сложилось у меня с моими дочерьми.
Конечно, были какие-то вещи на уровне приема, в которых вы можете увидеть «конструктивизм». Например, способ конструирования «реальности» матери с дочерью не слишком помогал, и я предложила свой способ конструирования, который им больше подошел. Проблема оставалась, но я попробовала «сдвинуть» смысл. Я также использовала знакомое им слово «исцеляться», но произносила его, скрестив руки, показывая, как «срастаются». Таким образом, я касалась их истории как источника метафор.
Но моя позиция очень отличалась от той, которой я придерживалась раньше. Перестав быть «экспертом», я стала уже не такая далекая, не такая безликая. Я больше открываю свою личность и признаюсь, если допускаю ошибку. Многие модели семейной терапии требуют от психотерапевта взобраться на недосягаемую высоту или спрятаться за ширму. Я испытываю все большее неудобство от этого.
Инт.: Давайте поговорим о некоторых основных принципах семейной терапии, спорных для вас. Прежде всего, вы, кажется, не принимаете идею, что семья должна быть в фокусе терапии.
Х.: И тут мною много сделано, ведь раньше я горячо отстаивала концепцию семейной системы. Харлин Андерсон и Харри Гоулишиан запустили термины «проблемосоздающая система», «проблеморазрушающая система» (problem organising, problem dis-solving system). Я предпочитаю формулировать так: не система порождает проблему, а проблема порождает систему. И я утверждаю, что, проводя терапию, я озабочена не проблемой, а разговором о проблеме. Очень часто проблема остается, но у людей исчезает потребность говорить о ней. Это, по-моему, и есть эквивалент «излечения».
Инт.: У вас, кажется, вызывает неприятие также идея, что семейные проблемы связаны с нарушением иерархии в семье. Что ложного в этой идее?
Х.: У меня всегда вызывал смутное недовольство акцент на иерархии, но я в соответствии с теорией структур принимала идею, что в функционирующей семье существуют ясные границы между линиями поведения членов семьи в зависимости от их положения. Сегодня я уже не уверена, что это так. Семья – не бюрократическая организация вроде армии или церкви. Я предпочитаю связывать «положение» и «взгляд», а не оперировать понятиями «выше» и «ниже». Как занимаемое человеком положение влияет на способность человека ощущать и видеть – вот что меня интересует. Кроме того, если вы руководствуетесь догмой в отношении семейной модели, принятой за норму, ваш подход к семьям подразумевает обвинительный приговор. Именно против такого подхода громко протестуют пользующиеся психотерапевтической помощью группы вроде Национальной ассоциации в защиту прав душевнобольных. Слишком многие семьи оказались виновными в проблемах своих детей.
Инт.: Как бы вы сопоставили свою критику семейной терапии с той, которую проводят феминистки?
Х.: Я не придерживаюсь мнения, что семейным терапевтам следует прислушаться к феминисткам и сражаться за права женщин. Скорее, я предпочитаю разобраться, как идеи, имеющие отношение к вопросу пола, определяют угол зрения клинициста. Если вы начнете с этого, все идолы падут. Один из них, одно освященное традицией убеждение – что на шкале ценностей у мужчин на первом месте власть. Применительно к семейной терапии правило получило такое оформление: психотерапевт должен «выиграть битву за стратегию» и «направлять». Система власти по нисходящей: наверху психотерапевт, дальше идут родители, потом дети. Я совершенно не принимаю теперь такой взгляд. Я рядом с семьей – как берег моря, и пусть волны накатывают на меня и разбиваются. Раньше я считала, что семья стремится меня обыграть. Терапия превращалась в своего рода военную кампанию: надо одержать победу или в открытом бою, или в партизанской войне. Не знаю, от чего я испытывала большее неудобство. Женщины не обучены думать в таком русле.
Инт.: Отсюда ваш упор на то, что терапия – это разговор, а не игра?
Х.: Да. Если вы используете старую метафору, называя психотерапевта участником «игры» с пациентами, вы по-прежнему смотрите на психотерапию как на сражение. Я предпочитаю видеть в терапии особого свойства разговор. Как образ терапевтического процесса «разговор» точнее «игры». Разговор уравнивает, разговор не преследует какой-то конкретной цели, люди не принимают чью-то сторону, никто не проигрывает, никто не выигрывает.
Инт.: И намерению, осознанной цели в этом разговоре вы, кажется, отводите очень ограниченное место.
Х.: Да, если вы с осознанным упорством добиваетесь результата, вас подстерегает досадная неожиданность. Здесь я – на позициях системного мышления, критикующего здравомыслие. Специалисты, занимавшиеся компьютерным моделированием человеческих систем, выяснили, что решения сложных задач, продиктованные здравым смыслом, оказывались в большинстве случаев неприемлемыми и обычно противоположными ожидаемым. Как говорит исследовательская группа из Института психиатрии в Пало-Альто, решение утяжеляет проблему. Семейная терапия отталкивает людей, чувствующих, что их обвиняют. Медикаментозное лечение, навешивание ярлыков, т. е. диагностирование, приводят к ухудшению состояния людей с психическими расстройствами.
Я называю такой взгляд «взглядом первого порядка». Взгляд «второго порядка» на один шаг отдаляет вас от процесса и позволяет ясно увидеть то влияние, которое обычно от вас скрыто; вы понимаете, что, вмешиваясь, обостряете проблему. Принявший взгляд «первого порядка» сравнит психотерапевта с инженером, меняющим русло реки. Принявший взгляд «второго порядка» сравнит психотерапевта с гребцом, направляющим каноэ по бурной реке. Конструктивистское мышление автоматически сообщает вам взгляд «второго порядка» – так же, как и взгляд «первого порядка». Оно не лучше – просто шире.
Мое недоверие к планированию, возможно, объясняется опытом. Чем больше я пыталась управлять ходом терапии из-за кулис, тем нерешительнее становилась, ведь я никогда не могла быть уверенной в том, что все пойдет правильно. Иногда шло правильно, иногда – нет… Отчасти по той причине, что я слишком сосредоточивалась на задаче переменить людей. Теперь, когда я не ставлю себе эту цель, я обнаружила, что приношу больше пользы.
Инт.: А нет ли опасности, что, если мы перестанем интересоваться результатами и отбросим чувство ответственности за пациентов, терапия превратится в нечто ужасно неясное, в нечто без направления?
Х.: Разумеется, усвоив конструктивистский взгляд на вещи, труднее четко обосновывать то, что вы делаете, или определять результат терапии. Терапия становится откровенно субъективной. Но в этом есть преимущество. Уже давно я поддерживаю идею, что у психотерапевта должна быть возможность оставаться нейтральным, возможность занять «метапозицию». Многие мои коллеги огорчались, слыша такое, ведь они считали, что я – за невмешательство, когда речь идет о насилии, жестокости. Конструктивистская позиция вывела меня из этого противоречия, ведь если вы придерживаетесь ее, вам ясно: вы не зрите оком Господним. Все, чем вы располагаете, это сознанием своей субъективности. Другими словами, вы всегда действуете, отталкиваясь от собственной шкалы ценностей или – от принятой в системе, на которую вы работаете. Сегодня я предлагаю эти ценности своим клиентам, если терапия считает такой шаг уместным. Но всегда – как «мое мнение», «позицию нашего государства» и никогда – под наименованием «объективной истины».
Инт.: Получается, вроде бы в терапии, которую вы проводите, нет места конфронтации. И вы никогда не помышляли прорваться через «отказ» клиента, сужающего таким образом свою реальность?
Х.: Если вы говорите, что кто-то отказывается от реальности, вы судите о том, какой должна быть реальность у кого-то. Я не делаю этого. Однако многие методы психотерапии позволяют вам заставлять людей видеть или действовать так, как, по-вашему, им следует видеть или действовать. Такие методы «первого порядка» не только малоэффективны, не только вызывают противодействие – сегодня есть люди, утверждающие, что мы не располагаем понятиями объективного характера, подкрепляющими такие методы. Я обхожу проблему, говоря в подобном случае: «Это мое представление о реальности. Возможно, у вас другое, но это – лучшее из того, что я имею».
Инт.: Есть люди, считающие, что ваша терапия слишком облегченная, мягкая по духу.
Х.: Я думаю, они правы. Это очень сдержанная работа, почти в стиле Роджерса29. Люди отмечают, что в ней много «уважения» к семье. А я всегда удивляюсь – будто мы не должны уважать семью, которая перед нами. И вспоминаю свой жалкий прежний опыт семейного терапевта: какой неловкой я себя ощущала, какой беспомощной. Многие родители в ужасе, когда узнают, что навредили своему ребенку, но большинство семейных терапевтов отталкиваются от посылки, что именно так: вредят. Даже не выраженная вслух, эта мысль внушается родителям. Можно обойти острую ситуацию, если семейные терапевты будут держаться острожнее ведущих индивидуальную психотерапию, как им и следует, по-моему. Я обратила внимание, что, с тех пор как сама стала работать с большей осторожностью, люди, которых я консультирую, способны сказать мне такие слова: «С вами чувствуешь себя раскованнее». А раньше никогда не говорили.
Инт.: Я знаю, что вы особенно интересуетесь подходом, называемым «команда для размышлений». Откуда он?
Х.: Его разработал норвежский психиатр Том Андерсен, обучавшийся миланскому методу. Однажды несколько лет назад Том руководил стажером из-за «зеркала». Он пытался заставить стажера позитивно переформулировать происходящее в семье, но тот продолжал вести беседу в неодобрительном тоне. Том осознал, что чем больше он указывает стажеру на неверный тон, тем больше входит в противоречие со своими мыслями о положительной реакции. Наконец он спросил стажера, не поинтересуется ли тот, может, семья выслушала бы тех, кто за «зеркалом»? Семья согласилась, и тогда группа стала высказывать свои соображения, а семья и стажер слушали. Потом семью попросили высказаться в ответ. А развязка? Все почувствовали облегчение. Руководителю, таким образом, не нужно было критиковать стажера, стажеру – критиковать семью, и семью усадили на почетное место за столом переговоров. Это прекрасный пример работы, для которой у меня есть название – «позвать клиента в директорат».
Инт.: Играет ли какую-то роль обдуманная тактика в подходе «команды для размышлений»?
Х.: Никакой, насколько мне известно. Лично я уже не занимаюсь «стратегической» терапией. Я все больше склоняюсь к тому, чтобы объясняться с клиентами в отношении причин моих действий. Я могу придумать какой-нибудь тактический ход, но я открою мотивировку клиентам. И расскажу о том, как представляю себе терапию: как вижу проблемы, что обычно предпринимаю.
Инт.: А процедуры, задания? Вы и от них отказались?
Х.: Да – когда начала думать в этом русле. Джанфранко Чеччин сказал: «В команде для размышлений» вы не даете предписания, вы даете «идею» предписания». Я и даю людям «идею» задания, процедуры. Я говорю им, что неважно, используют они это или нет, важна мысль, всплывающая в памяти. Должна добавить, что группа Тома Андерсена полностью отказалась от заданий, предписаний. Я же все-таки нахожусь под воздействием схем, по которым обучалась: есть некто, дающий нечто… советы, указания. В этом смысле мой метод не чистый.
Инт.: А что касается обычно доверительных бесед психотерапевта с его командой или психотерапевта с консультантом? Есть ли в этом негативные стороны?
Х.: Нет, тут больше позитивного. Разумеется, бывают случаи, когда нельзя высказать свои соображения, но почти всегда – можно. И я убеждена, что обычай обмениваться критическими замечаниями, предлагать хитрый ход или посмеиваться из-за «зеркала» – я сама этим грешила, работая по миланскому методу, – создает дистанцию в терапии. Метод «команды для размышлений» полезен тем, что приучает в позитивном ключе говорить и думать о клиенте. И отучает от унизительного языка, на котором говорят ставящие диагноз, выносящие суждение.
Инт.: Меня поражает ваш упор на доброжелательность. Почему вы отводите такое место позитивным мотивировкам в работе?
Х.: Объяснение тому – мнение, что людям, по крайней мере когда речь идет о семейной терапии, трудно меняться при негативной реакции. Я думаю, что 99% расстройств отсюда: людей «девальвируют» ярлыками или люди сами умаляют себя.
Инт.: Идеи конструктивизма и соответствующей терапии, кажется, больше привились в Европе, чем в Соединенных Штатах. Как вы объясняете этот факт?
Х.: Европейцы, особенно в странах, как я их называю, «социальной справедливости» – в Северной Европе, – с увлечением отнеслись к идеям Бейтсона, а также некоторых его единомышленников: кибернетиков Хайнца фон Фоерстера, Умберто Матураны, Эрнеста фон Глейзерфельда. Значительное влияние оказали к тому же миланские психотерапевты – Луиджи Босколо, Джанфранко Чеччин. Я думаю, европейцы отреагировали на подразумеваемое у этой группы мыслителей недоверие к прикладной науке и на следующее отсюда представление, что терапия – скорее диалог на уровне «я – ты», чем дело социальных инженеров. Возможно, их подвинула явная у названной группы доминанта сотрудничества – в противоположность той позиции, когда психотерапевт предстает «экспертом». Но я согласна с вами, конструктивизм не получил большой поддержки в Соединенных Штатах. Он не соответствует американскому прагматизму, американской хватке. В тот день, когда «Нетворкер» перестанет рекламировать кассеты серии «Мастера психотерапии», я поверю, что быть «мастером» – не идеал из числа недостижимых в американской семейной психотерапии.
Дотянуться до жизни
Интервью с Вирджинией Сатир
Январь-февраль 1989
Превзойти… Это у Вирджинии Сатир «получалось» с малых лет. Она была выше ростом, развитее и сообразительнее всех своих сверстников, фермерских детей в одной из сельских общин в Висконсине. В три года она уже умела читать. К одиннадцати годам достигла своего «взрослого» роста – почти шести футов1. И хотя часто болела, когда пошла в школу, в колледж поступила уже в семь лет. Она сама считает так: «Я никогда не старалась быть такой, как все. Я всегда знала: я другая». 1Выше 180 см.
Еще со времени своего долговязого, неуклюжего, болезненного детства Сатир усвоила опыт аутсайдера и умела понять других, переживавших, что они непохожие на всех, странные. Возможно, эта чуткость и позволяла ей так глубоко заглянуть в душу людям, которым она помогала. Сатир удавалось внушить людям, что она, как никто, ценит каждого за его неповторимость, за то, что на всей планете нет ему подобного, и что непохожесть человека – не дефект, не тяжкое бремя, а бесценное сокровище.
С первых самостоятельных шагов, еще школьной учительницей в конце 30-х годов, Сатир стремилась поддержать тех, кто страдал от чувства своей «исключенности». По вечерам она ходила домой к ученикам, чтобы разобраться, что им мешает, откуда у них неверие в себя, так угнетавшее некоторых из них. Так она узнала о власти семьи, нередко сдерживающей развитие ребенка. Позже, когда она стала социальным работником и все глубже вникала в хитрейшую динамику семейной жизни, отверженные: шизофреники, доходяги из больниц, матери-одиночки, потерянные души – трогали ее и вызывали сочувствие.
К концу 50-х Сатир уже получила широкое признание как один из ведущих практиков, применяющих новый способ изменять поведение людей, называемый «семейной терапией». В 1964 г., после выхода ее книги «Совместная семейная терапия», написанного доступным языком введения в новое искусство врачевать, о Сатир заговорили далеко за пределами Соединенных Штатов. С этого времени и до последних дней она была в постоянных разъездах, демонстрировала эффектные приемы и заражала своей страстной увлеченностью делом – стала «живой легендой», самым прославленным популяризатором семейной терапии.
Слава ее росла, и по числу подражателей Сатир опередила бы, наверное, любого из современников-коллег. В каком угодно уголке страны в кабинете психотерапевта, в государственном учреждении вы непременно увидели бы на стене старательно выведенные на плакатах любимые изречения В. Сатир. Практикующие психотерапевты повсюду копировали ее задушевную, безыскусную, умиротворяющую манеру и старались так же, как и она, действовать профессионально, но задевать за живое. Полагая, что следуют по ее стопам, они побуждали озадаченных клиентов принимать театральные позы, раскрывать друг другу объятия и высказывать чувства, в которых люди и себе бы вряд ли признались.
Но хотя многим психотерапевтам почти удавалось повторять ее примеры и даже овладеть основными элементами ее подхода, совсем немногие смогли добиться результатов, близких к тем, которых добивалась она. Они не понимали, что «приемы» Сатир срабатывают, потому что абсолютно соответствуют ее индивидуальности. Сердцевиной ее подхода было твердое убеждение в том, что рост возможен для каждого и каждому необходимо уважение со стороны тех, кто взялся способствовать изменениям. Эти принципы, укоренившиеся в сознании, и определяют особый взгляд В. Сатир на свою задачу как психотерапевта.
В 1985 г. я опубликовал предлагаемое интервью с Вирджинией Сатир в «Общей границе» (Common Boundary), журнале, разрабатывающем тему связей психотерапии и религии. В. Сатир говорила тогда о том, во что глубоко верила, о том, что составляло смысл ее искусства врачевать душу. Рассматривая вклад В. Сатир в развитие психотерапии, предоставим слово ей самой.
Инт.: Мне повезло несколько раз наблюдать, как вы работаете. Меня поразила особая психотерапевтическая атмосфера, в которой обычного сопротивления, кажется, нет и в помине. Как вы объясняете себе свое умение заставлять людей, совершенно окаменелых на взгляд других психотерапевтов, осуществлять изменения в своей жизни?
С.: Некоторые психотерапевты считают, что люди, приходящие на терапию, не хотят, чтобы их меняли; я думаю, это не так. Люди сомневаются, что могут измениться. И потом – оказаться в незнакомом месте страшно. Когда я только начинаю с кем-то работать, я не стремлюсь сразу менять человека. Я стараюсь определить его ритм, чтобы суметь присоединиться к нему и помочь – повести его в это «пугающее место». Сопротивление сводится в основном к страху пойти куда-то, где вы никогда не были.
Я расскажу вам случай, который научил меня, как вести людей в эти «страшные места». Я ездила в Европу к друзьям. Мне захотелось спуститься в одну пещеру, было очень страшно. Мой друг сказал: «Я понесу фонарь. Если ты дашь мне руку и согласишься идти за мной, вдвоем мы спустимся». Видите, что от меня требовалось? Мне нужно было решить: согласна ли я, чтобы он показывал путь. А на это я, конечно, согласилась, ведь я хотела побывать там, внизу. Но без его желания дать мне руку, без руки, которой я доверилась, я бы не пошла.
Когда люди приходят ко мне, я не спрашиваю у них, хотят ли они измениться. Я просто предполагаю: да, хотят. Я не говорю им, что с ними «не так» или что им необходимо сделать. Я просто протягиваю им руку – в прямом и переносном смысле слова. Если я могу внушить человеку доверие, значит мы с ним «сдвинемся»… пойдем в эти «страшные места».
Инт.: Вам не приходилось сталкиваться с людьми, которые по какой-то причине отказываются от вашей протянутой руки?
С.: Очень редко. Когда я в ладу с собой, все происходит так, будто один источник света касается другого. Вначале речь идет вовсе не о том, что я помогу. Вначале речь о том, что одна жизнь соприкасается с другой. Всякая жизнь соприкасается с другой жизнью, если она сама гармонична. Когда вмешивается мое «эго», когда мне нужны другие люди, чтобы все наладить, – это совсем другая история. В этом и состоит мой секрет, если вообще у меня водятся секреты.
Инт.: Значит, если вы в согласии с собой, первый шаг друг к другу вам и вашему пациенту всегда дается легко.
С.: Я уточню. Если мы с вами перед вращающейся дверью, в которую может пройти только один, нам надо решить, кто пройдет первым. Проходя первой, я должна постараться, чтобы мои усилия облегчили человеку путь через эту дверь. И вот мы по другую сторону двери, я спрашиваю: «Куда вы теперь хотите?» Я уже не прокладываю путь. Мне надо знать, куда люди хотят идти.
От такого вопроса многие просто в шоке. Они не могут поверить, что кто-то действительно интересуется тем, куда они хотят идти. Они ищут объяснения, они уверились и опять разуверились… Наконец человек говорит себе: «Да, она на самом деле собирается идти туда, куда я хочу». И тогда мы трогаемся с места. Мы можем сделать пять шагов и – оглядеться: как мы себя ощущаем «там». Если жутко, мы подумаем о чем-то еще. Будет человек держаться за вашу руку или нет, зависит от того, какая рука его ведет – властная или дружеская. Как психотерапевт, я – спутник. Я пытаюсь помочь людям прислушаться к их собственной мудрости. Конечно, все это не слишком согласуется с психотерапевтической теорией.
Инт.: Вы предпочитаете говорить о терапии непрофессиональным языком. Когда бы я вас ни слушал, меня всегда поражало, что вы открываете людям глубины духа. Вы говорите языком надежды.
С.: Я думаю, одна из важнейших вещей, ради которых я и работаю с людьми, состоит в том, чтобы внушить им: они могут надеяться на себя. Нет, не только потому, что я поддержу, но потому что они яснее увидят, чем владеют.
Инт.: Во что вы веруете? Для многих вы – апостол веры в человеческие возможности. Есть еще что-то сверх этой веры?
С.: Я пытаюсь помочь людям увидеть то, что у них перед глазами. Для меня очевидно, что мы не сами себя сотворили. Яйцеклетка и сперма уже сделали дело. Все, что в наших силах, – обеспечить условия для двоих людей, чтобы они соединились. Осознать это – значит понять, что жизнь – нечто внутри нас. Вы не творите ее. И если вы понимаете все именно так, вы – в области духа. Я говорю не о религии в общепринятом смысле. Физики это понимают. Мне теперь становится ясно, что физики и настоящие теологи понимают, где искать главную жизненную силу. Вы можете назвать ее «духом», «душой» – как угодно. В любом случае речь именно об этом, и единственное, что приведет человека к перемене, это его жизненная сила, до которой он должен дотянуться. Отсюда – самоценность человека.
Инт.: По вашему мнению, эти идеи о «жизненной силе» значимы сегодня для психотерапии?
С.: О да, особенно если учитывать, какой интерес сегодня вызывает правое полушарие мозга и его деятельность. Видите ли, давно уже известно, чт. е. подход к человеку, хотя речь не об обычных каналах связи. Одно время говорили о «месмеризме», потом – о «гипнотизме». С чего и начинал Фрейд. Все эти слова на самом деле об одном – о доступе к правому полушарию. Благодаря Бакминстеру Фуллеру30 и другим мы сегодня знаем, что в правом полушарии оседает вся получаемая нами информация. Сегодня гипнотерапевты, парапсихологи, экстрасенсы, некоторые физики и исследователи, занимающиеся проблемой смерти, согласны, что существуют уровни восприятия, выше нашего линейного способа понимания.
Совершенно очевидно, что из психотерапевтов к этим идеям обращался Милтон Эриксон. Он проникал в правое полушарие и помогал людям добраться до каких-то «новых мест». То, что вчера называли «сверхчувственным феноменом», сегодня многие называют «гипнозом». Нет чего-то одного под названием «гипноз», чего-то другого под названием «биологическая обратная связь», чего-то третьего под названием «внетелесный опыт». Все – проявления той же самой вещи.
Инт.: Но вы сказали бы, что вы как психотерапевт занимаетесь гипнозом?
С.: Нет, хотя я знаю, что это так. Что я делаю? Я обращаюсь к правому полушарию мозга, когда спрашиваю у человека, что он чувствует, и потом помогаю ему «оживить» его связь с разными частями тела. Гипнотизеры сказали бы, что я вызываю «транс», или измененное состояние сознания.
Инт.: У вас иное мнение, но я слышал, Ричард Бэндлер и Джон Гриндер считают вашу терапию формой глубокого гипнотического воздействия. Предположим, ваша работа – в числе моделей нейро-лингвистического программирования (НЛП). Как бы вы представили то, что делаете, в терминах НЛП?
С.: Давайте я так представлю: если я смотрю на апельсин, у меня несколько способов описать его. Я могу говорить о том, что с ним делают, о том, какого он цвета, о том, какой формы. Я могу также просто съесть апельсин. Вот, по-моему, аналогия «левополушарного» взгляда Ричарда и Джона, видящих в моей терапии психолингвистику. Другой уровень взгляда. Когда я познакомилась с ними, меня заинтересовала их работа. Но я не стала бы обучаться НЛП, если хотите знать правду. Я не уверена, что способна обучиться этой практике. Что меня беспокоит? Специалисты, использующие НЛП в своей практике, видят в этом подходе конец и начало всего. Они забывают про сердце, душу людей, которые к ним приходят. По-моему, «средства», не затрагивающие сердца, души человека, – это только «промывные воды» в нашем обществе: скользят по поверхности, не проникают к сути.
Инт.: Вы занимаете сегодня необычное положение в семейной терапии. Различные круги практикующих ссылаются на вас, как на образец, по которому строят свою работу; вы же, кажется, больше не участвуете в «деле».
С.: Какое-то время назад я решила больше не участвовать в крупных профессиональных встречах. Соперничество, бои… Слишком устала я от этого. Слушала речи, и мне стало не по себе: было такое чувство, что забота о людях вроде бы не наша профессия.
Инт.: Расскажите про опыт воспитания ваших собственных детей, про то, как он отразился на вашей работе.
С.: У меня две приемные дочери, одной теперь сорок, другой сорок один. Я удочерила их, когда одной было десять, другой – одиннадцать лет. Они родные сестры, жили в совершенно чудовищных условиях. Они сами обратились ко мне и попросили быть им матерью.
Инт.: Они – из тех детей, с которыми вы работали?
С.: Да. Одна содержалась в колонии для малолетних преступников. Я подумала – почему нет? Старшая сказала мне: «У меня никогда и не было другой матери, кроме вас». Вот мы все и оформили. Судя по прошлым проблемам девочек, я понимала, что в будущем нас ждут большие трудности. И трудности действительно были. Однако мы справились и извлекли уроки.
Когда мои девочки только появились у меня, они расценивали еду как доказательство любви. По тем временам 500 долларов в месяц на продукты – именно столько я тратила – сумма приличная. Но хотя в доме еды было вдоволь, я вечно обнаруживала тайные запасы. Я продолжала покупать еду. Три месяца потребовалось, чтобы они уяснили себе: еда не исчезнет. Я понимала, что нельзя сразу браться за них как за «сытых», надо постепенно воспитывать.
Еще одна особенность моих детей: они не могли бросить ни одной побитой собаки. Я в буквальном смысле слова говорю. Я помню, как однажды пришла и увидела в доме двадцать шесть собак и пять кошек. Никогда не забуду этого зрелища. Одна из моих дочек обошла квартал и собрала всех бездомных собак. Двадцать шесть собак и пять кошек, в дождливый день попавших под нашу крышу, – только вообразите!
Пережить такое непросто, но в конце концов я все уладила. Вот вам примеры того, через что пришлось пройти вначале. Но в глубине души я знала, что у этих девчушек большой потенциал, им надо помочь осознать, что они действительно могут.
Это одна из причин, которые привели меня к работе с семьей. И когда только начинала, то работала с теми, с кем никто не хотел работать. Я понимала, что способность к перемене и росту связана с самооценкой человека. Тогда я еще не изобретала слова «самоценность». Это волшебное слово нашлось позже.
Инт.: Не секрет, что вы, вероятно, прототип психотерапевта-воспитателя. Есть ли разница между вами – специалистом и матерью двух дочерей?
С.: Разница, я думаю, в том, что вы на шаг дальше от себя, когда занимаетесь терапией. Когда дело касается вас, вам приходится труднее, ведь надо, чтобы ни голова, ни сердце, ни чувства не подвели, надо стойко держаться. В семье мне помогала моя осведомленность. И если я по какой-то причине сердилась на кого-то из девочек, я не напускалась на ребенка, как делали другие. Я просто говорила: «О’кей, Вирджиния, что это ты?» Я не брала на себя всю ответственность, но стойко держалась. Я говорила ребенку: «Знаешь, я очень сержусь, вот так». Если вы водопроводчик, почему бы не применить свое умение и не починить краны в доме? Почему не пользоваться интуицией и знаниями в любой ситуации?
Инт.: Как ваши дети смотрят на вашу профессию, на то, что вы много ездите, занимаетесь общественной деятельностью?
С.: Я приведу пример. Мы очень привязаны друг к другу. И у этого чувства много граней. Например, дети знают: в моей жизни есть что-то, что нам вместе делать невозможно. И они относятся с уважением к моему делу. Поэтому мы встречаемся, когда можем. Лет пять назад в Лос-Анджелесе устраивали большой прием в мою честь, съехалось несколько сотен людей со всего света, среди гостей была моя младшая дочь. Было сказано столько слов о том, что я значу для них. Моя дочь встала и произнесла: «Я хочу, чтобы все вы знали, что я думаю. Я думаю, некоторым из вас моей мамы досталось больше, чем мне». Потом она посмотрела мне в глаза. «Я хочу, чтобы ты, мама, знала: иногда я очень ревновала из-за того, что у других было то, чего не было у меня. Это с одной стороны…» И добавила: «С другой – я хочу сказать тебе, что понимаю, какое важное дело ты делаешь. Не только для других. Но я понимаю, что ты сделала и для меня». Прекрасно, по-моему, выразилась о неразделимости всего, что я делаю. Мне не так часто, как хотелось бы, удается видеть внуков – приходится расплачиваться за жизнь, которой живу.
Некоторые термины семейной терапии, упомянутые в тексте
Двойная связь (double bind). «Значимый другой» (например, родитель) передает человеку одновременно два сообщения, одно из которых отрицает другое. При этом индивид не имеет возможности высказываться по поводу полученных сообщений, чтобы уточнить, на какие из них реагировать, поэтому постоянно пребывает в состоянии неуверенности и одновременно не может выйти из ситуации, в которую попал. Пример: мальчику говорят, что он должен быть смелым, мужественным, добиваться успеха во всем, и в то же время ругают и наказывают за проявление этих качеств. Такое программирование поведения ребенка может привести к его отстраненности от реальности и уходу в себя, появлению психопатологических симптомов.
Включенное супервидение (live supervision). В процессе работы с семьей психотерапевту часто бывает необходимо посоветоваться с коллегами. Обычно поддерживающая группа (команда) коллег находится за односторонним зеркалом (которое является зеркалом со стороны комнаты, где происходит работа, и прозрачным стеклом — с той его стороны, где располагаются коллеги-советники). Включенное супервидение используется не только в ходе командной работы семейных терапевтов, но и для обучения семейной терапии.
Идентифицированный пациент (identified patient). Тот член семьи, отклоняющееся поведение и психологические проблемы которого являются непосредственным поводом обращения семьи к психотерапевту.
Интервенция (intervention). Действия и предписания, посредством которых психотерапевт внедряется в семейную систему и производит в ней те или иные изменения; более широкое понятие, чем «техники семейной терапии», — все, что не является здесь диагностикой.
«Запутанный клубок» (enmeshment). Структура внутрисемейных взаимоотношений, в которой не поддерживаются индивидуальные различия и границы между семейными подгруппами, отдельные члены не могут действовать независимо друг от друга, а семейные связи переплетены и запутаны.
Парадокс (paradox). Специфические образцы внутрисемейных взаимоотношений и одновременно определенные виды психотехнических приемов. Наиболее известным парадоксом в межличностных взаимоотношениях в семье является утверждение «Будь спонтанным!» (поведение не может быть спонтанным «по заказу»). Если адресат парадоксальных высказываний не может от них отстроиться, парадокс им как бы «интериоризируется» и он оказывается в ситуации внутреннего противоречия, имеющей тенденцию к воспроизводству во внутрисемейных взаимоотношениях и к возникновению на ее основе у членов семьи психологических проблем и симптомов. Парадоксальные техники семейной терапии состоят в принятии психотерапевтом тех образцов поведения, которых придерживаются клиенты, и в их преднамеренном преувеличении. Например, психотерапевт может посоветовать матери, ребенок которой отказывается что-то делать, стать гораздо больее беспомощной и неадекватной, чем ее чадо, стимулируя последнего к деятельной позиции.
Позитивная коннотация (positive сonnotation). Переопределение симптома, с которым приходит семья, таким образом, чтобы само его осознание имело терапевтический эффект. Трудности и проблемы при этом не преуменьшаются, но в них находятся средства для улучшения положения. Семья побуждается к тому, чтобы быть благодарной конфликтам и трудностям за то, что они ведут к позитивным изменениям, считать проблемы «друзьями», указывающим выход из сложной ситуации.
Семейная терапия (family therapy). Один из основных подходов в современной психотерапии. В качестве «клиента» для семейного терапевта выступает не индивид, проявляющий те или иные нарушения, а вся его семья: психопатологические симптомы рассматриваются в качестве функции неадекватных внутрисемейных коммуникаций, проявляющихся в специфических правилах, мифах и образцах взаимодействия семьи. Было доказано, что семья, если дать ей нужный профессиональный толчок, выводя ее из равновесия, сама, на основе собственных внутренних ресурсов, способна помочь своим членам, а отнюдь не усугубить страдания человека, обратившегося за психологической помощью.
Циркулярное интервью (circular interview). Техника семейной терапии, суть которой состоит в том, что психотерапевт спрашивает одного из членов семьи как относятся друг к другу двое других. В отличие от прямых вопросов об отношениях, в семье такая техника дает более существенную информацию как психотерапевту, так и семье.
Подготовил А.З. Шапиро
1Второе воскресенье мая. — Здесь и далее прим. перев.
2Попустительство – франц.
3Питерсон, Оскар (р. 1925) – канадский джазовый композитор, пианист и певец.
4Брубек, Дейв (р. 1920) – американский исполнитель-пианист и композитор, ведущий джазовый музыкант.
5Город в 40 км от Сан-Франциско.
6Хофф, Джеймс Риддл (1913-1975) – один из лидеров американского рабочего движения, возглавлял американский профсоюз водителей грузового транспорта.
7Лицом друг к другу – франц.
8Такова жизнь – франц.
9Настоящий – лат.
10Алия – репатриация евреев, живущих в рассеянии, в Израиль. Прим. научного редактора.
11Понятие из аппарата философии: объект, составляющий часть большего целого. – Прим. научн. редактора.
12Человек, отстаивающий права обиженных, борющийся против нарушения гражданских прав отдельных лиц, – слово заимствовано из скандинавских языков.
13Мужской шовинизм; «мачо» (macho – агрессивный мужчина, самец – исп.) – популярное у феминисток бранное слово.
14Простые люди» (1976) – роман американский писательницы Джудит Гест (р. 1936).
15Добровольная организация по борьбе с алкоголизмом.
16Психоаналитический термин, означающий перенесение на психотерапевта эмоционального отношения к значимым людям.
17Американская профессиональная футбольная команда.
18″Радости на идише: нестрогий словарь лексики на идише, иврите и английском, часто встречающейся в английской речи от Библии до битников» (1968) – словарь с иллюстративными текстами американского автора Лео Калвина Ростена (р. 1908).
19Выпечка из заварного теста по рецепту еврейской кухни.
20Фильм Стэнли Кубрика по роману «Космическая одиссея 2001 года» (1968) английского фантаста Артура Кларка.
21Буря и натиск – нем. Литературное движение в Германии конца XVIII в., сторонники которого изображали сильные страсти и героические характеры.
22Жена президента Аргентины Хуана Перона, активно участвовавшая в реализации провозглашенной им националистической программы.
23Роджерс, Карл Рэнсом (1902-1987) – американский психолог, разработал систему психотерапии, получившую название «центрированной на клиенте».
24Кастрированный – итал.
25Книга (1967) Пола Вацлавика.
26И еще бы! – франц.
27″Диагностический и статистический реестр психических расстройств» Американской психиатрической ассоциации, 1980.
28Фирменное печенье китайских ресторанов, в котором спрятана записочка с предсказанием судьбы.
29См. примечание на с..
30Фуллер, Ричард Бакминстер (1895-1983) – американский изобретатель и ученый.