мастер-класс ОНЛАЙН в программе «Zoom»
статьи
видео
ВВЕДЕНИЕ
Сколь быфрагментарной ни была до сих пор история эволюции жизни, она ужепозволяет нам понять, как в процессе непрерывного развития на линии,восходящей через ряд позвоночных к человеку, возник интеллект. Онапоказывает нам, что способность понимания дополняет способность кдействию, представляя собой все более точное, все более гибкое иусложняющееся приспособление сознания живых существ к данным условиямсуществования. Этим определено назначение нашего интеллекта в узкомсмысле слова: он обеспечивает полное включение нашего тела вокружающую среду, создает представления об отношениях внешних другдругу вещей, — словом, он мыслит материю. Таким и будет,действительно, один из выводов настоящей работы. Мы увидим, чточеловеческий интеллект чувствует себя привольно, пока он имеет дело снеподвижными предметами, в частности, с твердыми телами, в которыхнаши действия находят себе точку опоры, а наш труд — свои орудия; чтонаши понятия сформировались по их образцу и наша логика есть, попреимуществу, логика твердых тел. Благодаря этому наш интеллектодерживает блистательные победы в области геометрии, где проявляетсяродство логической мысли с инертной материей и где интеллект, слегкасоприкоснувшись с опытом, должен лишь следовать своему естественномудвижению, чтобы идти от открытия к открытию с уверенностью, что опытсопровождает его и неизменно будет служить ему подтверждением.
Но отсюдатакже следует, что наша мысль в ее чисто логической форме неспособнапредставить себе истинную природу жизни, глубокое значениеэволюционного движения. Созданная жизнью в определенных условиях длядействия на определенные вещи, может ли она охватить всю жизнь,будучи лишь одной ее эманацией, одной ее стороной? Принесеннаяэволюционным движением, может ли она прилагаться к самому этомудвижению? Это было бы равносильно утверждению, что часть равнацелому, что следствие может вобрать в себя свою причину или чтогалька, выброшенная на берег, воспроизводит форму принесшей ее волны.На деле мы чувствуем, что ни одна из категорий нашей мысли -единство, множественность, механическая причинность, разумнаяцелесообразность и т. д. — не может быть в точности приложена кявлениям жизни: кто скажет, где начинается и где кончаетсяиндивидуальность, представляет ли живое существо единство илимножественность, клетки ли соединяются в организм, или организмраспадается на клетки? Тщетно пытаемся мы втиснуть живое в те илииные рамки. Все рамки разрываются: они слишком узки, а главное,слишком неподатливы для того, что мы желали бы в них вложить. Нашерассуждение, столь уверенное в себе, когда оно вращается средиинертных вещей, в этой новой сфере чувствует себя несвободно. Оченьтрудно назвать хоть одно биологическое открытие, добытое чистымрассуждением. И чаще всего, когда опыт укажет нам, к какому способуприбегала жизнь, чтобы получить известный результат, мы видим, чтоименно это нам никогда бы и в голову не пришло.
И все жеэволюционная философия без колебаний распространяет на явления жизните способы объяснения, которые успешно применялись в областинеорганизованной материи. Вначале она представила нам интеллект каклокальное проявление эволюции, как проблеск — быть может случайный,освещающий передвижения живых существ в узком проходе, открытом дляих действия. И вдруг, забывая о том, чтб сообщила нам, она превращаетэтот слабый светильник, мерцающий в глубине подземелья, в Солнце,освещающее весь мир. Смело приступает она, при помощи одного лишьконцептуального мышления, к идеальному воссозданию всего, даже жизни.
Правда,она наталкивается по пути на столь серьезные препятствия и замечает ввыводах, полученных с помощью ее собственной логики, столь странныепротиворечия, что очень скоро ей приходится отказаться от своихпервоначальных амбиций. Она уже заявляет, что воспроизводит нереальность, но лишь подражание реальности, или, вернее, еесимволический образ: сущность вещей ускользает от нас и будетускользать всегда; мы движемся среди отношений, абсолютное намнедоступно, мы должны остановиться перед Непознаваемым. Но поистине,после излишней гордости это уж чрезмерное самоуничижениечеловеческого интеллекта. Если форма интеллекта живого существаотлилась мало-помалу по образцу взаимных действий и противодействиймежду определенными телами и окружающей их материальной средой, топочему же не может он сказать что-либо о самой сущности того, из чегосозданы эти тела? Действие не может совершаться в нереальном. О духе,рожденном для умозрений или грез, можно было бы сказать, что оностается вне реальности, искажает ее и изменяет, — быть может, дажесоздает ее, как создаем мы фигуры людей и животных, выделяя их своимвоображением в проплывающем облаке. Но интеллект, стремящийся кдействию, которое должно быть выполнено, и к противодействию, котороедолжно последовать, интеллект, ощупывающий свой объект, чтобыежеминутно получать о нем меняющееся впечатление, — соприкасается счем-то абсолютным. И могло ли нам когда-нибудь прийти на умподвергать сомнению эту абсолютную ценность нашего познания, если быфилософия не показала нам, на какие противоречия наталкивается нашеумозрение, в какие тупики оно заходит? Но эти трудности ипротиворечия проистекают из того, что мы применяем привычные формынашей мысли к тем предметам, к которым неприложима наша практическаядеятельность и для которых, следовательно, непригодны наши рамки.Интеллектуальное познание, поскольку оно касается известной стороныинертной материи, должно, напротив, дать нам ее верный отпечаток, ибосамо оно и отлито по этому особому предмету. Относительным оностановится лишь тогда, когда, оставаясь тем, что есть, хочетпредставить нам жизнь, то есть самого литейщика, создавшегоотпечаток.
Следует лииз-за этого отказаться от углубления в природу жизни? Нужно липридерживаться механистического представления, которое всегда даетнам наш рассудок, представления неизбежно искусственного исимволического, ибо оно сводит целостную активность жизни к формеопределенной человеческой деятельности, являющейся только частичным илокальным выражением жизни, только следствием жизненной работы, какбы ее осадком?
Это былобы необходимо, если бы все психические возможности жизни былинаправлены лишь на создание чистых рассудков, то есть если бы жизньготовила только геометров. Но эволюционная линия, приводящая кчеловеку, не единственная. На других — расходящихся — путях развилисьиные формы сознания, которые не могли ни освободиться от внешнихпринуждений, ни одержать победы над собою, как сделал эточеловеческий интеллект, но которые, тем не менее, выражают нечтосущественное в эволюционном движении и имманентное ему. Сближая этиформы сознания друг с другом, заставляя их затем слиться синтеллектом, не получим ли мы сознание, коэкстенсивное жизни испособное, повернувшись внезапно к жизненному напору, ощущаемому импозади себя, достичь целостного, хотя, конечно, легко ускользающеговидения его?
Могутсказать, что и таким путем мы не выйдем за границы интеллекта, ибо ииные формы сознания мы рассматриваем только с помощью нашегоинтеллекта, только сквозь призму нашего интеллекта. И в этих словахбыл бы резон, если бы мы были чистыми интеллектами, если бы вокругнашей концептуальной логической мысли не оставалось смутнойтуманности, созданной из той самой субстанции, в ущерб которойобразовалось светящееся ядро, называемое нами интеллектом. Здесьнаходятся известные силы, дополняющие рассудок, присутствие которыхмы лишь смутно ощущаем, когда остаемся замкнутыми в самих себе; ноони осветятся и выделятся, когда увидят себя, скажем так, за работойв эволюции природы. Они узнают тогда, какое усилие им предстоитсделать, чтобы стать интенсивнее и расширяться водном направлении сжизнью.
Этозначит, что теория познания и теория жизни представляются намнераздельными. Теория жизни, не сопровождаемая исследованиемпознания, обязана принять без изменений понятия, предоставляемыеразумом в ее
распоряжение:волей-неволей она должна вкладывать факты в предсуществующие рамки,которые она рассматривает как окончательные. Она получает, такимобразом, символизм, удобный, а быть может, даже необходимый дляположительной науки, но у нее нет непосредственного видения своегопредмета. С другой стороны, теория познания, которая не перемещаетинтеллект в общий процесс эволюции жизни, не покажет нам ни того, каксложились рамки познания, ни того, как мы можем их расширить илипреодолеть. Нужно, чтобы оба эти исследования — теория познания итеория жизни — соединили свои силы и в круговом движении толкали быдруг друга бесконечно.
Вдвоем, спомощью метода более верного, более близкого к опыту, они смогутрешить великие проблемы, поставленные философией. Успешно справившисьсо своей задачей, они показали бы нам возникновение интеллекта, а темсамым генезис той материи, которую в общих ее очертаниях обрисовываетнаш интеллект. Они докопались бы до самых корней природы и духа.Ложный эволюционизм Спенсера, состоящий в том, чтобы наличнуюреальность, находящуюся на известной ступени эволюции, разделить накусочки, также прошедшие эволюцию, затем воссоздать ее из этих частейи таким образом принять заранее все то, что требует объяснения, -этот эволюционизм они заменили бы эволюционизмом истинным,наблюдающим за реальностью в ее зарождении и росте.
Но такогорода философия не может возникнуть в один день. В отличие от систем всобственном смысле слова, каждая из которых является творениемкакого-нибудь гения и предстает нам как нечто цельное, что мы можемпринять или отвергнуть, эта философия может быть создана лишь путемколлективных и последовательных усилий многих мыслителей, а также имногих наблюдателей, дополняющих, исправляющих, поддерживающих другдруга. Вот почему предлагаемый опыт не ставит себе целью разом решитьвеличайшие проблемы. Его задача — только определить метод и показатьв некоторых существенных пунктах возможность его применения.
План егонамечен самим предметом. В первой главе мы примеряем на эволюционныйпроцесс две готовые формы, два готовых одеяния, которыми располагаетнаш разум: механицизм и целесообразность’; мы показываем, что оба онине подходят, но одно из них могло бы быть перекроено, перешито и вновом виде сидело бы лучше, чем другое. Чтобы преодолеть точку зренияразума, мы пытаемся воссоздать во второй главе основные эволюционныелинии, пройденные жизнью, наряду с той, которая привела кчеловеческому интеллекту. Интеллект, таким образом, перемещается вего производящую причину, которую нужно постичь в ней самой инаблюдать в ее собственном движении. Попытку такого рода — весьманеполную — мы предпримем в третьей главе. В четвертой, и последней,части мы хотим показать, каким образом сам наш разум, подчиняясьизвестной дисциплине, может подготовить философию, выходящую за егопределы. Для этого нам пришлось бросить беглый взгляд на историюсистем, а вместе с тем проанализировать две иллюзии, в которыевпадает человеческий разум, как только он начинает отвлеченнорассуждать о реальности вообще.
ГЛАВА ПЕРВАЯ. ОБЭВОЛЮЦИИ ЖИЗНИ — МЕХАНИЦИЗМ И ЦЕЛЕСОБРАЗНОСТЬ
Из всеготого, что существует, нам наиболее достоверно и лучше всего известно,безусловно, наше собственное существование, ибо понятия, которые мыимеем о других предметах, можно считать внешними и поверхностными,тогда как самих себя мы постигаем изнутри и глубоко. Что же мы такимобразом познаем? Каков точный смысл слова «существовать» вэтом исключительном случае? Напомним кратко выводы предшествующейработы.
Преждевсего я сознаю, что перехожу от состояния к состоянию. Мне холодноили жарко, я весел или печален, я смотрю на то, что меня окружает,или думаю о другом. Ощущения, чувства, желания, представления — вотмодификации, составляющие части нашего существования и поочередно егоокрашивающие. Итак, я постоянно изменяюсь. Но это еще не все.Происходящее изменение гораздо глубже, чем казалось вначале.
В самомделе, о каждом из своих состояний я говорю как о чем-то цельном. Яговорю, что я меняюсь, но это изменение, на мой взгляд, есть переходот одного состояния к тому, что следует за ним; само же состояние,взятое отдельно, представляется мне неизменным в течение тоговремени, когда оно существует. А между тем легчайшее усилие вниманияоткрыло бы мне, что нет ни аффекта, ни представления, ни желания,которые не менялись бы ежеминутно; если бы состояние души пересталоизменяться, то длительность прекратила бы свое течение.
Возьмемсамое прочное из внутренних состояний — зрительное восприятиевнешнего неподвижного предмета. Пусть предмет остается тем же самым,а я смотрю на него с одной и той же стороны, под тем же углом, в одини тот же день: все равно то, что я вижу сейчас, будет отличаться оттого, что я видел только что, хотя бы уже тем, что оно стало намгновение старше. Здесь присутствует моя память, которая и толкаетчто-то из прошлого в настоящее. Мое состояние души, продвигаясь подороге времени, постоянно набухает длительностью, которую оноподбирает: оно как бы лепит из самого себя снежный ком. С тем большимоснованием это можно сказать о более глубоких внутренних состояниях,об ощущениях, аффектах, желаниях и т. д., не относящихся кустойчивому внешнему предмету, как в случае простого зрительноговосприятия. Но нам удобнее не обращать внимания на это непрерывноеизменение; мы замечаем его лишь тогда, когда оно увеличитсянастолько, что придаст телу новое положение и направит внимание поновому пути. Именно в этот момент мы обнаруживаем, что состояниеизменилось, изменение происходит непрерывно и само состояние являетсяуже изменением.
Этозначит, что нет существенной разницы между переходом от одногосостояния к другому и пребыванием в одном и том же состоянии. Еслисостояние, которое «остается тем же самым», болееизменчиво, чем кажется, то, напротив, переход от одного состояния кдругому более, чем мы полагаем, походит на одно и то же длящеесясостояние: одно беспрестанно сменяется другим. Но именно потому, чтомы закрываем глаза на беспрерывное изменение каждого психологическогосостояния, мы и обязаны, — когда это изменение становится стользначительным, что привлекает наше внимание, — назвать его новымсостоянием, появившимся рядом с предыдущим. Это новое состояние мытакже считаем неизменным и т. д. до бесконечности. Представление опрерывности психологической жизни связано, следовательно, с тем, чтонаше внимание фиксирует эту жизнь в ряде отдельных актов: там, гдеесть лишь пологий склон, мы, следуя ломаной линии, которую образуютакты нашего внимания, видим ступени лестницы. Правда, нашапсихологическая жизнь полна непредвиденного. Всплывают тысячислучайных явлений, кажущихся оторванными от того, что импредшествовало, и не связанными с тем, что за ними следует. Нопрерывность их появления становится заметной на непрерывном фоне,который их обрисовывает и которому они обязаны самими разделяющими ихпромежутками; это — удары литавр, раздающиеся время от времени всимфонии. Наше внимание останавливается на них, ибо они больше егозатрагивают, но каждое из них приносится текучей массой всего нашегопсихологического существования. Каждое из них — лишь наиболееосвещенная точка в подвижной сфере, охватывающей все, что мычувствуем, думаем, желаем, — словом, все, что мы собою представляем вданный момент. Эта сфера в целом и образует в действительности нашесостояние. О состояниях же, которым дается такое определение, нельзясказать, что они являются отдельными элементами: они продолжаютсяодни в других в бесконечном истечении.
Но так какнаше внимание искусственно их разделило и различило, оно обязано исоединить их затем искусственной же связью. Оно придумывает, такимобразом, аморфное, индифферентное, неизменное я, на него нанизываютсяили по нему скользят психологические состояния, возведенные внезависимые сущности. Вместо текучести подвижных, переходящих друг вдруга оттенков внимание замечает резкие и, так сказать, устойчивыецвета, которые рядополагаются, подобно разноцветным жемчужинам вожерелье: тогда ему придется допустить и существование прочной нити,которая могла бы удерживать вместе эти жемчужины. Но если этотбесцветный субстрат беспрестанно окрашивается тем, что его покрывает,то в своей неопределенности он для нас как бы и не существует: ведьмы воспринимаем только окрашенное, то есть психологические состояния.По правде говоря, «субстрат» этот не является реальностью,это — простой знак, служащий для того, чтобы постоянно напоминатьнашему сознанию об искусственном характере той операции, путемкоторой внимание рядополагает различные состояния там, гдеразвертывается непрерывность. Если бы наша жизнь складывалась изотдельных состояний, синтезировать которые предстояло быбесстрастному «я», то для нас не существовало быдлительности. Ибо «я», которое не меняется, не длится; ипсихологическое состояние, остающееся тождественным самому себе, покане сменится следующим состоянием, — также не длится. Как бы мы нивыстраивали тогда эти состояния одно возле другого на поддерживающемих «я», никогда эти неизменные тела, нанизанные нанеизменное, не составят текучей длительности. Таким путем мы получимлишь искусственное подражание внутренней жизни, статическийэквивалент, лучше удовлетворяющий требованиям логики и языка именнопотому, что из него исключается реальное время. А между тем, если мыобратимся к психологической жизни, развертывающейся под покрывающимиее символами, то без труда заметим, что время и есть ее ткань.
К тому же,не бывает ткани более прочной, более субстанциальной. Ведь нашадлительность не является сменяющими друг друга моментами: тогдапостоянно существовало бы только настоящее, не было бы ни продолженияпрошлого в настоящем, ни эволюции, ни конкретной длительности.Длительность — это непрерывное развитие прошлого, вбирающего в себябудущее и разбухающего по мере движения вперед. Но если прошлоерастет беспрерывно, то оно и сохраняется бесконечно. Память, как мыпытались показать’, не является способностью составлять переченьвоспоминаний или раскладывать их по полочкам. Здесь нет ни перечня,ни полочек; здесь не существует даже, в собственном смысле слова,способности, ибо способность действует с перерывами, когда хочет иликогда может, между тем как прошлое наслаивается на прошлоебеспрерывно. В действительности прошлое сохраняется само собою,автоматически. Без сомнения, в любой момент оно следует за намицеликом: все, что мы чувствовали, думали, желали со времен раннегодетства, все это тут — все тяготеет к настоящему, готовому к немуприсоединиться, все напирает на дверь сознания, стремящегося егоотстранить. Мозговой механизм для того и создан, чтобы оттеснять вбессознательное почти всю совокупность прошлого и вводить в сознаниелишь то, что может осветить данную ситуацию, помочь готовящемусядействию — одним словом, привести к полезному труду. Лишьконтрабандой удается проникать в полуоткрытую дверь другимвоспоминаниям, которые являются уже как бы роскошью. Посланникибессознательного, они осведомляют нас о том, что мы, сами того незная, влачим за собой. Но, даже и не имея об этом ясногопредставления, мы все же смутно чувствуем, что наше прошлое нас непокидает. В самом деле, что мы собой представляем, что такое нашхарактер, если не экстракт истории, прожитой нами с рождения, даже дорождения, ибо мы приносим с собою врожденные способности. Конечно,для мышления нам нужна лишь частица нашего прошлого, но желать,стремиться, действовать заставляет нас все наше прошлое, в том числеи прирожденные свойства нашей души. Таким образом, своим напором нашепрошлое — как тенденция — дает нам о себе знать все целиком, хотялишь незначительная часть его становится представлением.
Из этогосохранения прошлого вытекает невозможность для сознания дважды пройтичерез одно и то же состояние. Пусть обстоятельства будут теми же, нодействуют они уже не на ту же самую личность, ибо они застают ее вновый момент ее истории. Наша личность, строящаяся в каждое мгновениеиз накопленного опыта, постоянно меняется. Изменяясь, она не даетвозможности тому или иному состоянию когда-либо повториться вглубине, даже если оно на поверхности и тождественно самому себе. Вотпочему наша длительность необратима. Мы не смогли бы вновь пережитьни одной ее частицы, ибо для этого прежде всего нужно было бы стеретьвоспоминание обо всем, что последовало затем. Самое большее, мы моглибы вычеркнуть это воспоминание из нашего интеллекта, но не из нашейволи.
Такимобразом, наша личность поднимается, растет, зреет постоянно. Каждыймомент прибавляет нечто новое к тому, что было раньше. Более того,это не только новое, но и непредвиденное. Конечно, мое теперешнеесостояние может быть объяснено тем, что до того во мне существовало идействовало на меня. Анализируя его, я не найду в нем иных элементов.Но даже сверхчеловеческий интеллект не смог бы предвидеть ту простуюнеделимую форму, которая сообщает этим абстрактным элементам ихконкретную организацию. Ведь предвидеть — значит проецировать вбудущее то, что было воспринято в прошлом, или представлять себе вдальнейшем новое соединение, в ином порядке, уже воспринятыхэлементов. То же, что не разлагается на элементы и что никогда не
быловоспринято, по необходимости является непредвидимым. А таковым ибудет каждое из наших состояний, рассматриваемое как моментразвертывающейся истории:
оноявляется простым и не могло быть когда-либо воспринятым, ибосоединяет в своей неделимости и воспринятое прежде, и то, чтоприбавляет настоящее. Это — оригинальный момент не менее оригинальнойистории.
Вотготовый портрет. Он находит свое объяснение в модели, в характерехудожника, в красках, нанесенных на палитру. Но, обладая знаниемвсего, что дает ему объяснение, никто, даже сам художник, не мог быточно предсказать, чем будет этот портрет, ибо предсказать это -значило бы создать его прежде, чем он был создан: нелепая, сама себяразрушающая гипотеза. Так и с моментами нашей жизни, строителямикоторых мы являемся. Каждый из них есть род творческого акта. Иподобно тому, как талант художника развивается или деформируется, вовсяком случае изменяется, под влиянием самих создаваемых импроизведений, так и каждое наше состояние, исходя от нас, в то жевремя меняет нашу личность, ибо является новой, только что принятойнами формой. С полным основанием можно сказать: то, что мы делаем,зависит от того, что мы суть: но следует прибавить, что, в известноймере, мы суть то, что мы делаем, и что мы творим себя непрерывно. Этосамосозидание является вдобавок тем более полным, чем лучше мы умеемразмышлять о том, что делаем. Ведь разум действует здесь не так, какв геометрии, где безличные предпосылки даны раз навсегда и из нихсамо собою вытекает безличное заключение. Здесь, наоборот, одни и теже причины могут побудить различных людей или одного и того жечеловека в разные моменты к совершенно различным, хоть и одинаковоразумным поступкам. В сущности, это не вполне одинаковые причины, таккак они относятся не к одной и той же личности и не к одному и томуже моменту. Вот почему нельзя ни действовать на эти причины inabstracto, извне, как в геометрии, ни решать за других проблемы,которые ставит перед ними жизнь. Каждый решает их по-своему, внутрисебя. Но мы не можем углубляться в этот вопрос. Мы только ищем точныйсмысл, какой придает наше сознание слову «существовать», имы находим, что для сознательного существа это значит изменяться;изменяться — значит созревать, созревать же — это бесконечно созидатьсамого себя. Можно ли сказать то же самое о существовании вообще?
Материальныйпредмет, взятый наудачу, являет свойства, обратные только чтоуказанным. Он либо остается тем, что есть, либо, если и меняется подвлиянием внешней силы, то мы представляем себе это изменение какперемещение частей, остающихся при этом неизменными. Если бы в нихпроявилось изменение, мы также разделили бы их. Таким образом мыбудем спускаться до молекул, части которых даются готовыми, доатомов, составляющих молекулы, до мельчайших частиц, образующихатомы, до «невесомого», в недрах которого путем простоговращения могла бы возникнуть такая частица. Словом, мы пойдем в нашемделении, или анализе, так далеко, как потребуется. Но перед намибудет всегда лишь неизменное.
Пойдемдалее. Мы говорим, что сложный по составу предмет меняется такимобразом, что части его перемещаются. Но если одна часть покинула своеместо, то ничто не мешает ей занять его снова. Значит, группаэлементов, прошедших через какое-либо состояние, всегда может в неговозвратиться, если не сама собою, то под действием какой-нибудьвнешней причины, ставящей все на свои места. Это означает, чтоизвестное состояние группы элементов может повторяться сколько угоднои что, следовательно, группа не стареет. У нее нет истории.
Итак,ничто здесь не создается, — ни форма, ни материя. То, чем станетгруппа, заложено уже в том, чем она является теперь, если тольковключать в то, что она есть, все точки Вселенной, с которыми еесчитают связанной. Сверхчеловеческий интеллект мог бы вычислить длялюбого момента времени положение любой точки системы в пространстве.И так как форма целого есть лишь расположение его частей, то будущиеформы системы теоретически могут быть видимы уже в ее теперешнемочертании.
Вся нашавера в предметы, все наши операции с системами, которые выделяетнаука, основаны на той идее, что время над ними бессильно. Мыкоснулись этого вопроса в предыдущей работе и вернемся к нему вданном исследовании. Сейчас же ограничимся замечанием, чтоабстрактное время приписываемое наукой материальному предмету илиизолированной системе, состоит только из определенного числаодновременностей, или, в более общем плане, соответствий, и число этоостается одним и тем же, каковы бы ни были по своей природеинтервалы, разделяющие эти соответствия. Когда речь идет онеорганизованной материи, не возникает вопроса об этих интервалах,если же на них останавливаются, то лишь для того, чтобы подсчитыватьв них новые соответствия, между которыми опять-таки может совершатьсявсе что угодно. Здравый смысл, имеющий дело только с отдельнымипредметами, как и наука, рассматривающая только изолированныесистемы, — размещаются на границах интервалов, а не в них самих. Вотпочему можно предположить, что временной поток приобрел бесконечнуюбыстроту, что все прошлое, настоящее и будущее материальных предметовили изолированных систем разом развернулось в пространстве: при такомпредположении ничего не пришлось бы менять ни в формулах ученых, нидаже в обыденном языке. Число t всегда обозначало бы одно и то же.Оно продолжало бы включать одно и то же число соответствий междусостояниями предметов или систем и точками на полностью прочерченнойлинии, которая и была бы теперь «течением времени».
А междутем последовательность — факт неоспоримый, даже в материальном мире.Рассуждая об отдельных системах, мы можем сколько угоднопредполагать, что прошлая, настоящая и будущая история каждой из нихможет быть развернута сразу, подобно вееру: но история эта все жебудет развертываться постепенно, как будто ее длительность былааналогична нашей. Если я хочу приготовить себе стакан подслащеннойводы, то, что бы я ни делал, мне придется ждать, пока сахар растает.Этот незначительный факт очень поучителен. Ибо время, которое я трачуна ожидание, — уже не то математическое время, которое могло бы бытьприложено ко всей истории материального мира, если бы она вдругразвернулась в пространстве. Оно совпадает с моим нетерпением, тоесть с известной частью моей длительности, которую нельзя произвольноудлинить или сократить. Это уже не область мысли, но областьпереживания. Это уже не отношение;
этопринадлежит к абсолютному. Что это может означать, как не то, чтостакан воды, сахар и процесс растворения сахара в воде являютсятолько абстракциями и что Целое, из которого они были выделены моимичувствами и моим разумом, развивается, быть может, тем же способом,что и сознание.
Конечно,операция, путем которой наука изолирует и обособляет какую-нибудьсистему, не является совершенно искусственной. Не будь здесьобъективного основания, нельзя было бы объяснить, почему она вполнеуместна в одних случаях и невозможна в других. Мы увидим, что материяимеет тенденцию создавать изолируемые системы, которые могутрассматриваться геометрически. Эта тенденция и послужит нам приопределении материи. Но это — не более чем тенденция. Материя не идетдо конца, и изолирование никогда не бывает полным. Если же наукадоходит до конца и изолирует что-либо полностью, то она делает этодля удобства исследования. Она осознает, что всякая изолированнаясистема остается подчиненной известным внешним влияниям. Но онаоставляет их в стороне — потому ли, что находит их настолько слабыми,что ими можно пренебречь, или потому, что предполагает обратиться кним позже. И все же именно эти влияния являются нитями, связывающимиодну систему с другой, более обширной, а ее — с третьей, охватывающейдве первые, и так далее, вплоть до системы наиболее изолированной инаиболее независимой, то есть до солнечной системы в целом. Но издесь изолированность не абсолютна. Наше Солнце излучает свет и теплоза пределы самых отдаленных планет. С другой стороны, Солнце вместе сувлекаемыми им планетами и их спутниками движется в определенномнаправлении. Конечно, нить, связывающая его с остальной Вселенной,очень тонка. И, однако, именно по ней даже мельчайшим частицам тогомира, в котором мы живем, передается длительность, присущая Вселеннойкак целому.
Вселеннаядлится. Чем глубже мы постигнем природу времени, тем яснее поймем,что длительность есть изобретение, создание форм, беспрерывнаяразработка абсолютно нового. Системы, разграниченные наукой, длятсялишь потому, что они неразрывно связаны с остальною Вселенной.Правда, в самой Вселенной, как мы увидим дальше, нужно различать двапротивоположных действия — «нисхождение» и «восхождение».Первое только развертывает заготовленный свиток. Оно могло бы, впринципе, совершиться почти мгновенно, как это бывает сраспрямляющейся пружиной. Но второе, соответствующее внутреннейработе созревания и творчества, длится потому, что в этом и состоитего сущность, и оно налагает свой ритм на первое, неотделимое отнего.
Ничто,таким образом, не мешает нам приписывать длительность, аследовательно, и форму существования, аналогичную нашей, изолируемымнаукой системам, если вновь ввести их в Целое, куда они и должны бытьвведены. То же самое можно сказать, a fortiori, и о предметах,выделяемых нашим восприятием. Четкие контуры, приписываемые намикакому-нибудь предмету и придающие ему индивидуальность, очерчиваютлишь известного рода влияние, которое мы могли бы оказать на даннуюточку пространства: это план наших возможных действий, отражаемый,словно в зеркале, в наших глазах, когда мы замечаем поверхности играни вещей. Уберите это действие, а следовательно, и широкие пути,прокладываемые им с помощью восприятия в переплетениях реальности, -и индивидуальность предмета поглотится всеобщим взаимодействием,которое и есть сама реальность.
Мырассматривали материальные предметы, взятые наугад. Но не существуетли предметов особого рода? Мы сказали, что неорганизованные телавыкраиваются из ткани природы восприятием, ножницы которого как быследуют пунктиру линий, определяющих возможный захват действия. Нотело, которое совершит это действие, которое, прежде чем выполнитьреальные действия, проецирует уже не материю контуры действийвозможных, которому достаточно только направить свои органы чувств напоток реального, чтобы кристаллизовать его в определенные формы исоздавать, таким образом, другие тела, — словом, живое тело, -подобно ли оно другим телам?
Конечно, ив нем также есть часть протяженности, связанная с остальнойпротяженностью, солидарная с Целым, подчиненная тем же физическим ихимическим законам, которые управляют любой частью материи. Но еслиделение материи на изолированные тела зависит от нашего восприятия, аорганизация замкнутых систем материальных точек — от нашей науки, тоживое тело было изолировано и замкнуто самой природой. Оно состоит изразнородных частей, дополняющих друг друга. Оно выполняет различныефункции, связанные друг с другом.
Это -индивидуум, и ни о каком ином предмете, даже о кристалле, этогосказать нельзя, ибо у кристалла нет ни разнородности частей, ниразличия функций. Конечно, даже в организованном мире нелегкоопределить, что является индивидуумом, а что — нет. Затруднениязначительны уже в отношении животного мира; они становятся почтинепреодолимыми, если обратиться к миру растительному. На причинах,коренящихся очень глубоко, мы остановимся далее. Мы увидим, чтоиндивидуальность допускает бесконечное число степеней и что нигде,даже у человека, она не реализована полностью. Но это не даетоснований не признавать в ней характерного свойства жизни. Биолог,прибегающий к приемам геометра, одержал бы слишком легкую победу наднашей неспособностью дать точное и общее определениеиндивидуальности. Точное определение может быть дано толькозавершенной реальности; жизненные же свойства никогда не бываютполностью реализованными; они всегда — лишь на пути к реализации: этоне столько состояния, сколько стремления. Но стремление может достичьвсего того, на что оно направлено, лишь тогда, когда оно несталкивается ни с каким иным стремлением. Как возможно это в областижизни, где, как мы покажем, всегда существует взаимопереплетениепротивоположных стремлений? Обращаясь, в частности, киндивидуальности, можно сказать, что если стремление киндивидуализации присуще всему организованному миру, то оно повсюдуже сталкивается со стремлением к воспроизведению. В случаезавершенной индивидуальности ни одна частица, отделившаяся оторганизма, не смогла бы жить самостоятельно. Но тогда размножениестало бы невозможным. В самом деле, что такое размножение, если невоссоздание нового организма из части, отделившейся от старого? Такимобразом, индивидуализация дает приют собственному своему врагу. Еепотребность продолжаться во времени обрекает ее на ограниченность впространстве. Биолог обязан в каждом случае принимать в расчет обастремления. А потому бесполезно добиваться от него такого определенияиндивидуальности, которое, будучи сформулированным раз и навсегда,стало бы применяться автоматически.
Но слишкомчасто о явлениях жизни рассуждают так же, как о свойствахнеорганизованной материи. Нигде это смешение так не очевидно, как вспорах об индивидуальности. Нам указывают на червя Lumbriculus,каждая часть которого регенерирует собственную голову и живет, каксамостоятельный индивид, или на гидру, части которой становятсяновыми гидрами, или на яйцо морского ежа, из кусочков которогоразвиваются полные зародыши: где же, спрашивают нас, индивидуальностьяйца, гидры, червя? Но из того, что сейчас существуют несколькоиндивидуальностей, не следует, что прежде не могло быть однойиндивидуальности. Я признаю, что при виде нескольких ящиков,выпадающих из какого-нибудь шкафа, я не вправе сказать, что этот шкафбыл сделан из одного цельного куска. Но дело в том, что настоящееэтого шкафа не может заключать в себе больше, чем прошлое, и еслитеперь он состоит из нескольких разнородных кусков, то таковым он были со времени его изготовления. Вообще говоря, неорганизованные тела,в которых мы нуждаемся, чтобы действовать, и по которым мысформировали наш способ мышления, подчиняются такому простому закону:»настоящее не содержит ничего сверх того, что было в прошлом, ито, что обнаруживается в действии, уже было в причине». Нопредположим, что отличительной чертой организованного тела являютсярост и беспрестанное изменение, — о чем и свидетельствует, впрочем,самое поверхностное наблюдение, — и ничего удивительного не будет втом, что вначале было одно, а потом — несколько. Размножениеодноклеточных организмов и состоит в том, что живое существо делитсяна две половины, каждая из которых является целостным индивидуумом.Правда, у более сложных животных способность воспроизведения целоголокализована в клетках, называемых половыми и являющихся почтинезависимыми. Но кое-что от этой способности, как показывают фактырегенерации, может быть рассеяно в остальной части организма, и можнодопустить, что в исключительных случаях она целиком существует вовсем организме в скрытом состоянии и проявляется при первойвозможности. Я вправе говорить об индивидуальности не только лишьтогда, когда организм не может делиться на жизнеспособные фрагменты.Достаточно, чтобы этот организм перед делением представлял известнуюсистематизацию частей и чтобы в отделившихся частях сохранилосьстремление к той же систематизации. Именно это и наблюдается ворганизованном мире. Таким образом, можно сделать заключение, чтоиндивидуальность никогда не бывает завершенной и зачастую трудно, аиногда и невозможно сказать, что такое индивид, а что им не является;
но жизньтем не менее ищет путей к индивидуальности и стремится создатьсистемы, естественным образом изолированные, естественным образомзамкнутые.
Этим живоесущество отличается от всего, что наше восприятие и наша наук&изолируют и обособляют искусственным путем. Вот почему неправомернобыло бы сравнивать его с предметом. Если бы мы пожелали сравнить егос чем-нибудь из неорганизованного мира, то скорее можно было быпровести параллель не с каким-то определенным материальным предметом,а с материальной Вселенной в целом. Правда, это сравнение не принеслобы особой пользы, ибо живое существо может быть объектом наблюдения,тогда как Вселенная как целое строится и перестраивается мышлением.Но все же внимание было бы в этом случае направлено на существенныечерты организации. Как Вселенная в ее целостности, как каждоесознательное существо, взятое отдельно, — живой организм есть нечтотакое, что длится. Его прошлое целиком продолжается в настоящем,присутствует и действует в нем. Можно ли иначе понять, что организмпроходит через вполне определенные фазы, что возраст его меняется, -словом, что он имеет историю? Если я рассматриваю, к примеру, своетело, то вижу, что, подобно моему сознанию, оно постепенно, отдетства к старости, созревает; как и я, оно стареет. Зрелость истарость являются, собственно говоря, лишь свойствами моего тела, итолько метафорически я даю то же название соответствующим измененияммоей сознательной личности. Если я спущусь теперь по лестнице живыхсуществ, если я перейду от одного из наиболее дифференцированных кодному из наименее дифференцированных, от многоклеточного организмачеловека к одноклеточной инфузории, я и в этой простой клеткеобнаружу тот же процесс старения. После известного числа деленийинфузория истощает свои силы, для восстановления которых необходимосоединение. И хотя, изменяя среду, мы можем отдалить этот момент, всеже его нельзя отдалять до бесконечности.
Правда,между этими двумя крайними случаями, когда организм совершеннообособлен, встречается множество других с менее выраженнойиндивидуальностью, где старение хотя и заметно, но трудно было бы вточности определить, что же именно стареет. Повторяю, нетуниверсального биологического закона, который мог бы без изменений,автоматически прилагаться ко всякому живому существу. Есть тольконаправления, которые жизнь придает видам вообще. Каждый отдельный видсамим актом своей организации утверждает свою независимость, следуетсвоему капризу, более или менее уклоняется в сторону, иногда дажевозвращается назад и как бы поворачивается спиной к первоначальномунаправлению. Нетрудно было бы показать, что дерево не стареет, ибоего концевые ветви всегда одинаково молоды, всегда способныпроизводить из черенков новые деревья. Но и в подобном организме,представляющем собою скорее общество, чем индивида, есть то, чтостареет; стареют листья, стареет внутренность ствола; и каждаяклеточка, рассматриваемая отдельно, определенным образомэволюционирует. Повсюду, где что-нибудь живет, всегда найдетсяраскрытый реестр, в котором время ведет свою запись.
Намскажут, что это только метафора. Действительно, механицизмусвойственно считать метафорическим всякое выражение, котороеприписывает времени действенность и подлинную реальность. Пустьнепосредственное наблюдение показывает нам, что сама основа нашегосознательного существования есть память, то есть продолжение прошлогов настоящем, или иначе — действенная и необратимая длительность.Пусть рассуждение нам доказывает, что, чем более мы порываем с ясноочерченными предметами и системами, изолируемыми здравым смыслом инаукой, тем ближе мы к реальности, которая может изменяться лишь вовсей ее внутренней целостности, как будто бы память, этасобирательница прошлого, сделала для нее невозможным возвращениеназад. Механистический инстинкт ума сильнее рассуждения, сильнеенепосредственного наблюдения. У метафизика, без нашего ведомаживущего в каждом из нас и присутствие которого объясняется, как мыувидим далее, самим местом, занимаемым человеком среди живых существ,есть свои определенные требования, готовые объяснения, несокрушимыеположения: все они сводятся к отрицанию конкретной длительности.Нужно, чтобы изменение ограничивалось размещением или перемещениемчастей, чтобы необратимость времени была видимостью, проистекающей отнашего незнания, а невозможность возврата назад — лишь проявлениемнеспособности человека ставить вещи на свои места. Тогда старениестановится последовательным приобретением или постепенной утратойизвестных веществ, либо тем и другим вместе. Время имеет тогда ровностолько же реальности для живого существа, как и для песочных часов,где верхний резервуар опорожняется одновременно с наполнением нижнегои где, переворачивая аппарат, можно вновь расставить все по местам.
Правда,нет согласия по вопросу о том, что приобретается и что теряется винтервале между днем рождения и днем смерти. Некоторые признают, чтоот рождения клетки вплоть до ее смерти происходит непрерывноеувеличение объема протоплазмы’. Более правдоподобной и болееосновательной является теория, которая связывает уменьшение сколичеством питательных веществ, заключенных во «внутреннейсреде», где совершается обновление организма, увеличение же — сколичеством невыделенных отложений, которые, скапливаясь в организме,в конце концов «образуют кору». Нужно ли, тем не менее,вместе со знаменитым микробиологом признать недостаточным всякоеобъяснение старения, не принимающее в расчет фагоцитоз?3 Мы неберемся решить этот вопрос. Но когда две теории согласны признатьпостоянное накопление или постоянную утрату известного рода материи ив то же время не могут прийти к согласию в определении того, что жеименно приобретается и что теряется, то очевидно, что рамкиобъяснения устанавливаются ими а priori. Это еще более прояснится входе нашего дальнейшего исследования: нелегко избавиться от образапесочных часов, когда думаешь о времени.
Причинастарения должна быть более глубокой. Мы признаем, что существуетнепрерывная преемственность между развитием зародыша и развитиемполного организма. Тот импульс, под действием которого живое существорастет, развивается и стареет, заставил его пройти и через фазыэмбриональной жизни. Развитие зародыша — это постоянное изменениеформы. Тот, кто пожелал бы отметить все ее последовательныепроявления, затерялся бы в бесконечном, как бывает, когда речь идет онепрерывности. Жизнь есть продолжение этой эволюции, начавшейся дорождения. Доказательством служит то, что часто невозможно сказать,имеешь ли дело с организмом, который стареет, или с зародышем,продолжающим развиваться: так бывает, например, с личинками насекомыхили ракообразных. С другой стороны, такие критические периоды в жизнинашего организма, как половая зрелость или климакс, влекущие за собойполное перерождение индивида, вполне могут быть приравнены кпеременам, совершающимся в течение жизни личинки или зародыша;
однако онисоставляют неотъемлемый момент процесса старения. Хотя они происходятв определенном возрасте и могут продолжаться очень недолго, никто небудет утверждать, что они являются ex abrupto, извне, потому лишь,что пришло время, как призыв на военную службу настигает того, комуисполнилось 20 лет. Ясно, что такая перемена, как половая зрелость,подготавливается ежеминутно, начиная с самого рождения и даже дорождения, и старение живого существа до этого кризиса и состоит, покрайней мере отчасти, атакой постепенной подготовке. Короче говоря,собственно жизненным является в старении именно это незаметное,бесконечное изменение формы. Несомненно, его сопровождают к тому же иявления органического разрушения. Их-то и имеет в видумеханистическое объяснение старения. Оно отмечает явления склероза,постепенное накопление отложений, растущую гипертрофию клеточнойпротоплазмы. Но под этими внешними следствиями скрыта внутренняяпричина. Эволюция живого существа, как и зародыша, включаетнепрерывную запись длительности, внедрение прошлого в настоящее и,следовательно, по меньшей мере, вероятность органической памяти.
Данноесостояние неорганизованного тела зависит исключительно от того, чтопроисходило в предыдущий момент. Положение материальных точеккакой-нибудь изолированной наукой системы определяется положением техже самых точек в момент, непосредственно предшествовавший. Другимисловами, законы, управляющие неорганизованной материей, могут быть впринципе выражены дифференциальными уравнениями, в которых время (втом смысле, в каком берет его математик) играет роль независимойпеременной. Таковы ли законы жизни? Находит ли живое тело свое полноеобъяснение в непосредственно предшествовавшем состоянии? Да, если оpriori условиться уподоблять живой организм другим телам природы иотождествлять его, когда это требуется, с искусственными системами,которыми оперируют химик, физик и астроном. Но в астрономии, в физикеи химии это положение имеет вполне определенный смысл: оно означает,что известные стороны настоящего, важные для науки, исчисляемы, какфункция ближайшего прошлого. Ничего подобного не существует в областижизни. Счету здесь подвластны лишь известные явления органическогоразрушения. Но мы не можем даже представить себе, как возможноподвергать математическим операциям органическое творчество,эволюционные явления, составляющие жизнь в собственном смысле этогослова. Нам могут сказать, что эта невозможность связана лишь с нашимневедением. Но она может служить и показателем того, что для живоготела данный момент не обусловливается непосредственно предшествующим,что нужно прибавить сюда все прошлое этого организма, егонаследственность, словом, всю очень длинную его историю. Вдействительности, вторая из этих двух гипотез и выражает теперешнеесостояние биологических наук и даже их направление. Идея же о том,что какой-нибудь счетчик со сверхчеловеческим умом мог бы подвергнутьживой организм такому же математическому исследованию, как исолнечную систему, коренится в известного рода метафизике, которая современ физических открытий Галилея приняла лишь более определеннуюформу, но которая всегда была, как мы покажем далее, естественнойметафизикой человеческого ума. Ее видимая ясность, наше страстноежелание считать ее верной, готовность, с которой ее принимают бездоказательств столько блестящих умов, — словом, все соблазны ее длянашей мысли должны были бы заставить нас отнестись к ней состорожностью. Ее привлекательность для нас в достаточной мередоказывает, что она дает удовлетворение некоей врожденной склонности.Но, как будет видно далее, ставшие сейчас уже врожденнымиинтеллектуальные тенденции, которые жизнь должна была создать в ходесвоей эволюции, со-творены-вовсе не для того, чтобы давать намобъяснение жизни.
Этиинтеллектуальные тенденции и являются тем препятствием, с которым мысталкиваемся, когда хотим отличить искусственную систему отестественной, мертвое от живого. Из-за них одинаково трудно думать,что организованное длится и что неорганизованное не длится. Как,скажут нам, разве, утверждая, что состояние искусственной системызависит исключительно от ее состояния в предшествующий момент, вы неприбегаете тем самым ко времени, не вводите эту систему вдлительность? И, с другой стороны, разве это прошлое, которое, как выутверждаете, тесно связано с данным моментом живого существа, несжимается органической памятью все целиком в момент, непосредственнопредшествующий, который, таким образом, и становится единственнойпричиной настоящего состояния? — Говорить так значит не пониматьосновного различия между конкретным временем, в котором развиваетсяреальная система, и временем абстрактным, которое привходит в наширассуждения об искусственных системах. Что мы имеем в виду, когдаговорим, что состояние искусственной системы зависит от того, чем онабыла в непосредственно предшествовавший момент? Нет и не может бытьмомента, непосредственно предшествующего данному, как не может бытьматематической точки, смежной с другой математической точкой. Момент,^непосредственно предшествующий», в действительности естьмомент, связанный с данным моментом интервалом dt. Таким образом, мылишь хотим сказать, что настоящее состояние системы определяетсяуравнениями, в которые входят дифференциальные коэффициенты, такиекак » , w, то есть, в сущности, скорости данного момента иускорения данного момента. Следовательно, речь идет только онастоящем, которое, правда, берется с его тенденцией. И фактическисистемы, с которыми имеет дело наука, всегда существуют в мгновенном,постоянно возобновляющемся настоящем, а не в реальной конкретнойдлительности, где прошлое неотделимо от настоящего. Когда математиквычисляет будущее состояние какой-нибудь системы к концу известногопериода времени t, ничто не мешает ему предположить, что с данногомомента материальная Вселенная исчезает, чтобы внезапно появитьсявновь. Он принимает во внимание только последний момент периодавремени t, то есть нечто такое, что будет в полном смысле словамоментальным снимком. То, что будет совершаться в интервале, то естьреальное время, не принимается во внимание и не может войти врасчеты. Если математик заявляет, что имеет дело с этим интервалом,то он перемещается всегда в определенную точку и в определенныймомент, то есть в конечный момент времени t, и тогда нет больше речиоб интервале до t. Если он делит интервал на бесконечно малые части всоответствии с дифференциалом dt, то он тем самым просто показывает,что рассматривает ускорения и скорости, то есть числа, отмечающиетенденции и позволяющие рассчитывать состояния системы в данныймомент; но речь всегда идет о данном моменте, то есть о моментезастывшем, а не о времени, которое течет. Короче говоря, мир, скоторым имеет дело математик, есть мир умирающий и возрождающийсякаждое мгновение, тот мир, о котором думал Декарт, говоря обеспрерывном творении. Но как возможно в подобном времени представитьсебе эволюцию, то есть то, что характеризует жизнь? Эволюцияпредполагает реальное продолжение прошлого в настоящем, предполагаетдлительность, которая является связующей нитью. Другими словами,познание живого существа, или естественной системы, есть познание,направленное на сам интервал длительности, тогда как познание системыискусственной, или математической, направлено только на ее конечныймомент.
Непрерывнаяизменчивость, сохранение прошлого в настоящем, истинная длительность,- вот, по-видимому, свойства живого существа, общие со свойствамисознания. Нельзя ли пойти дальше и сказать, что жизнь, подобносознательной деятельности, есть изобретение и тоже представляет собойтворчество?
В нашузадачу не входит перечисление доказательств трансформизма. Мы хотимлишь в двух словах объяснить, почему в данной работе принимаемого какдостаточно точное и верное толкование общеизвестных фактов.
Идеятрансформизма в начальной форме содержится уже в естественнойклассификации живых организмов. В самом деле, натуралист сближаетдруг с другом сходные организмы, затем делит группу на подгруппы,внутри которых сходство еще большее, и так далее: на протяжении всейэтой операции групповые признаки являются как бы общими темами,собственные вариации на которые разыгрывает каждая из подгрупп. Такоеже точно отношение мы находим в животном и растительном мирах междутем, что рождает, и тем, что рождается: на канву, которую предокпередает своим потомкам и которой они владеют сообща, каждый наноситсвой особый узор. Правда, различия между предком и потомкомнезначительны, и потому возникает вопрос, может ли одна и та же живаяматерия быть настолько пластичной, чтобы последовательно облекатьстоль различные формы, как формы рыбы, пресмыкающегося и птицы. Но наэтот вопрос наблюдение отвечает вполне определенным образом. Онопоказывает нам, что до известного периода развития зародыш птицы едваможно отличить от зародыша пресмыкающегося и что индивид напротяжении эмбриональной жизни проходит вообще через ряд превращений,подобных тем, путем которых, согласно эволюционной теории,совершается переход от одного вида к другому. Одна клетка, полученнаяиз комбинации двух — мужской и женской, — осуществляет этот процесспутем деления. Ежедневно на наших глазах наивысшие формы жизниисходят из формы очень элементарной. Опыт, таким образом, показывает,что самое сложное могло выйти путем эволюции из самого простого. Новышло ли оно из него в действительности? Палеонтология, несмотря нанедостаточность ее данных, заставляет нас верить в это, ибо там, гдеона, с той или иной степенью точности, обнаруживает порядок впоследовательности видов, этот порядок именно таков, какойпредполагается данными эмбриологии и сравнительной анатомии, и каждоеновое палеонтологическое открытие приносит трансформизму новоеподтверждение. Так, доказательство, почерпнутое из простого и ясногонаблюдения, всегда находит себе подкрепление, тогда как, с другойстороны, опыт поочередно устраняет возражения. Например, недавниеопыты де Фриза, показавшие, что важные изменения могут происходитьвнезапно и передаваться регулярно, устраняют некоторые из самыхсерьезных затруднений, воздвигнутых теорией. Они позволяют намзначительно сократить то время, которое казалось необходимым длябиологической эволюции. Они также заставляют нас предъявлять меньшиетребования к палеонтологии. Таким образом, в итоге гипотезатрансформизма предстает как по крайней мере приблизительное выражениеистины. Она не может быть строго доказана; но ниже областидостоверности, которую дает теоретическое или экспериментальноедоказательство, существует бесконечно возрастающая вероятность,заменяющая собой очевидность и стремящаяся к ней как к своемупределу; такой род вероятности и представляет трансформизм.
Допустим,однако, что трансформизм изобличен в заблуждении. Предположим, чтопутем рассуждения или опыта удалось установить, что виды возникли впрерывистом процессе, о котором мы теперь не имеем никакого понятия.Была ли бы этим опровергнута доктрина трансформизма в той ее части,которая наиболее интересна и важна для нас? Классификация, в общихчертах, без сомнения, осталась бы. Остались бы и данные современнойэмбриологии. Сохранилось бы соответствие между сравнительнойэмбриологией и сравнительной анатомией. В таком случае биология моглабы и должна бы была по-прежнему устанавливать между живыми формами тоже родство, те же отношения, какие предполагает теперь трансформизм.Правда, речь бы шла о родстве идеальном, а не о материальнойродственной связи. Но так как современные данные палеонтологии такжесуществовали бы, то нужно было бы еще допустить, что формы, междукоторыми обнаруживается идеальное родство, появились последовательно,а не одновременно. Однако эволюционная теория в ее важнейшей дляфилософа части большего и не требует. Суть ее состоит главным образомв констатации отношений идеального родства и в утверждении, что там,где существует отношение, так сказать, логической связи междуформами, есть также и отношение хронологической последовательностимежду видами, в которых материализуются эти формы. Этот двойной тезисв любом случае сохраняется. И тогда следовало бы предположитьэволюцию еще где-нибудь — либо в творческой Мысли, где идеи различныхвидов порождали бы друг друга точь-в-точь так, как, согласнотрансформизму, одни виды порождают другие на Земле, либо в присущемприроде и постепенно проясняющемся плане жизненной организации, гдеотношения логической и хронологической связи между чистыми формамибыли бы совершенно такими же, какие представляет нам трансформизм ввиде отношений реальной связи между живыми индивидами, либо, наконец,в какой-нибудь неизвестной причине жизни, которая развертывает своиследствия так, как будто бы одни из них порождали другие. Такимобразом, эволюцию просто переместили бы, перенеся из видимого вневидимое. Сохранилось бы почти все, что утверждает сегоднятрансформизм, хотя и с правом иного толкования. Не лучше ли в такомслучае придерживаться трансформизма в том виде, в каком его почтиединодушно признают ученые? Если не задаваться вопросом, в какой мереэтот эволюционизм описывает факты, а в какой — являетсясимволизацией, то в нем не окажется ничего несовместимого сдоктринами, которые предполагается им заменить, даже с учением оботдельных актах творения, которому он обычно противопоставляется. Вотпочему мы думаем, что язык трансформизма становится теперьобязательным для всякой философии, как утверждение его постулатовстановится обязательным для науки.
Но в такомслучае нельзя уже будет говорить о жизни вообще как об абстракции илио простой рубрике, в которую вписываются все живые существа. Визвестный момент, в известной точке пространства зародилоськонкретное течение: это течение жизни, проходя через организуемые имодни за другими тела, переходя от поколения к поколению, разделялосьмежду видами и рассеивалось между индивидами, ничего не теряя в силе,скорее наращивая интенсивность по мере движения вперед. Известно,что, согласно теории ^непрерывности зародышевой плазмы»,поддерживаемой Вейсманом, половые элементы организма-производителянепосредственно передают свои особенности половым элементамрождающегося организма. В этой крайней форме теория показаласьспорной, ибо лишь в исключительных случаях можно заметить очертаниеполовых желез с момента деления оплодотворенной яйцеклетки. Но еслипроизводительные клетки половых элементов и не появляются обычно ссамого начала жизни эмбриона, тем не менее они всегда формируются засчет тех зародышевых тканей, которые не подверглись еще никакойспециальной функциональной дифференциации и клетки которых создаютсяиз неизменившейся протоплазмы’. Другими словами, производящая силаоплодотворенной яйцеклетки ослабляется по мере распределения порастущей массе зародышевых тканей;
но в товремя как она таким образом растворяется, часть ее концентрируетсязаново в известном пункте, а именно в клетках, из которых должныпроизойти яйцеклетки или сперматозоиды. Можно, следовательно,сказать, что если не существует непрерывности зародышевой плазмы, тосуществует тем не менее непрерывность производительной энергии,которая расходуется лишь за несколько мгновений, когда дается импульсэмбриональной жизни, с тем чтобы как можно скорее пополниться в новыхполовых элементах, где она вновь будет ждать своего часа.Рассматриваемая с этой точки зрения, жизнь предстает как поток,идущий от зародыша к зародышу при посредстверазвитого организма. Всепроисходит так, как если бы сам организм был только наростом, почкой,которую выпускает старый зародыш, стремясь продолжиться в новом.Самое главное состоит в непрерывности прогресса, продолжающегосябесконечно, прогресса невидимого, до которого возвышается каждыйвидимый организм в короткий промежуток времени, отпущенный ему дляжизни.
Но чембольше фиксируешь внимание на этой непрерывности жизни, тем большезамечаешь, что органическая эволюция приближается к эволюциисознания, где прошлое напирает на настоящее и выдавливает из негоновую форму, несоизмеримую с предшествующими. Никто не будетоспаривать, что появление растительного или животного вида вызваноопределенными причина ми. Но под этим нужно понимать только то, чтоесли бы мы задним числом узнали эти причины во всех деталях, то с ихпомощью смогли бы объяснить новую форму; однако не может быть и речио том, чтобы предвидеть новую форму2 . Могут сказать, что еепредвидение было бы возможным, если бы мы знали во всех подробностяхуело вия, при которых она возникла. Но условия эти тесно с неюсвязаны и даже составляют с ней единое целое, характеризуя данныймомент в истории жизни; как же можно считать заранее известнойситуацию, единственную в своем роде, которая еще никогда несуществовала и никогда больше не повторится? Можно предвидеть избудущего только то, что имеет сходство с прошлым или может бытьсоставлено из элементов, подобных элементам прошлого. Таковы фактыастрономические, физические, химические все факты, входящие вкакую-либо систему, где элементы, рассматриваемые как неподвижные,просто рядополагаются, где изменяется лишь положение, где не будеттеоретически абсурдным представить себе, что вещи возвращаются насвои места, где, следовательно, одно и то же целостное явление или,по крайней мере, одни и те же элементы явления могут повторяться. Нокак можно себе представить, что оригинальная ситуация, сообщающаянечто от этой оригинальности своим элементам, то есть отдельнымснимкам, сделанным с нее, могла быть дана прежде, чем появилась?1Можно только сказать, что, появившись однажды, она находит своеобъяснение в тех элементах, которые теперь открывает в ней анализ. Ното, что верно в отношении создания нового вида, верно также и вотношении создания нового индивида и вообще для любого момента любойживой формы. Ибо, если для появления нового вида нужно, чтобыизменение достигло определенной величины и общности, то незаметно,непрерывно оно совершается в любой момент в каждом живом существе. Ите внезапные мутации, о которых нам сегодня говорят, становятсявозможными лишь тогда, когда завершилась уже инкубационная работа,или, вернее, работа созревания, в ряду поколений, по видимости неизменявшихся. В этом смысле о жизни, как и о сознании, можно сказать,что она ежеминутно что-нибудь творит.
Но противэтой идеи абсолютной оригинальности и не-предвидимости форм восстаетвесь наш интеллект. Существенной функцией интеллекта, какимсформировала его эволюция жизни, является освещение нашего поведения,подготовка нашего воздействия на вещи, предвидение событий,благоприятных или неблагоприятных для данного положения. Поэтому онинстинктивно выделяет в ситуации все сходное с тем, что уже известно;он ищет подобного, чтобы иметь возможность применить свой принцип:
«подобноепроизводит подобное». В этом состоит предвидение будущегоздравым смыслом. Наука возводит эту операцию на возможно болеевысокий уровень точности и определенности, но она не изменяет еесущественных особенностей. Как и обыденное познание, наука сохраняетлишь одну сторону вещей: повторение. Если целое оригинально, наукаустраивается таким образом, чтобы анализировать те его элементы илистороны, которые почти воспроизводят прошлое. Она может оперироватьтолько тем, что считается повторяющимся, то есть, предположительно,избегает действия длительности. От нее ускользает все нередуцируемоеи необратимое в последовательных моментах истории. Чтобы представитьсебе эту нередуцируемость и необратимость, нужно порвать с научнымипривычками, отвечающими существенным требованиям мысли, нужносовершить насилие над разумом, пойти против естественных склонностейинтеллекта. Но в этом и заключается роль философии.
Вотпочему, хотя жизнь развивается на наших глазах как непрерывноесозидание непредвидимой формы, всегда сохраняется идея о том, чтоформа, непредвидимость и непрерывность являются только внешнимипредставлениями, отражающими недостаточность наших знаний. То, чтопредстает вашим чувствам как непрерывная история, могло бы бытьразложено, говорят нам, на последовательные состояния. То, чтокажется вам оригинальным состоянием, распадается при анализе наэлементарные факты, каждый из которых является повторением фактаизвестного. То, что вы называете непредвидимой формой, всего лишьновое сочетание прежних элементов. Элементарные причины, совокупностькоторых обусловила это сочетание, сами являются прежними причинами,располагающимися при повторении в новом порядке. Знание элементов иэлементарных причин позволило бы заранее изобразить живую форму,являющуюся их суммой и результатом. Разложив биологическую сторонуявлений на факторы физико-химические, мы сможем, если потребуется,перепрыгнуть и через физику и химию: мы пойдем от масс к молекулам,от молекул к атомам, от атомов к корпускулам и придем, наконец, кчему-то такому, что может рассматриваться как род солнечной системы,астрономически. Если вы отрицаете это, то вы оспариваете сам принципнаучного механицизма, и ваше утверждение, что живая материя несоздана из тех же элементов, что и другая материя, являетсяпроизвольным. — Мы ответим, что не оспариваем фундаментальноготождества между материей неорганизованной и организованной.Спрашивается только, следует ли уподоблять естественные системы,называемые нами живыми существами, системам искусственным,выкраиваемым наукой из неорганизованной материи? Не должны ли мысравнивать их скорее с той естественной системой, какой являетсяВселенная как целое? Я вполне согласен с тем, что жизнь есть своегорода механизм. Но есть ли это механизм частей, искусственновыделяемых во Вселенной как целом, или это механизм реального целого?Реальное целое вполне может быть, как мы сказали, неделимойнепрерывностью:
тогдасистемы, выделяемые нами из этого целого, уже не будут частями всобственном смысле слова: они будут отдельными точками зрения нацелое. И, сопоставляя эти точки зрения, вы не сможете даже начатьвосстанавливать целое, подобно тому, как, умножая число фотографийкакого-нибудь предмета в разных ракурсах, вы никогда не получитеэтого предмета в его материальности. То же самое можно сказать ожизни и о физико-химических явлениях, на которые, как полагают,возможно ее разложить. Конечно, анализ вскроет в процессахорганического творчества возрастающее число физико-химическихявлений. На это и опираются химики и физики. Но отсюда еще неследует, что химия и физика должны дать нам ключ к жизни.
Мельчайшаячасть кривой представляет собой почти прямую линию. И чем она меньше,тем более она походит на прямую. В пределе будет уже безразлично,называть ли ее частью прямой или частью кривой. В каждой из своихточек кривая действительно сливается с касательной. Так и»жизненность» в любой из своих точек является касательнойфизических и химических сил; но эти точки, в сущности, — лишь точкизрения разума, который представляет себе остановки в те или иныемоменты движения, образующего кривую. В действительности жизньсостоит из физико-химических элементов не в большей мере, чем кривая- из прямых линий.
Вообщеговоря, самый радикальный прогресс какой-нибудь науки может состоятьтолько в том, чтобы ввести полученные уже результаты в новое целое,по отношению к которому они становятся неподвижными и мгновеннымиснимками с непрерывности движения, делаемыми время от времени.Таково, к примеру, отношение современной геометрии к геометриидревних. Последняя, в полном смысле слова статическая, оперировалафигурами, однажды очерченными; современная геометрия изучаетизменения функции, то есть непрерывность движения, описывающегофигуру. Можно, конечно, для большей строгости исключить из нашихматематических приемов всякое рассмотрение движения; но тем не менеевведение движения в генезис фигур лежит в основе современнойматематики. Мы полагаем, что если бы биология смогла когда-нибудь также близко подойти к своему предмету, как математика подошла к своему,она стала бы по отношению к физико-химии организованных тел тем же,чем современная математика — по отношению к античной. Чистоповерхностные перемещения масс и молекул, изучаемые физикой и химией,стали бы по отношению к жизненному движению, совершающемуся в глубинеи представляющему собой уже преобразование, а не перемещение, тем же,чем является остановка движущегося тела по отношению к его движению впространстве. И — как мы можем предугадать, — прием, приводящий отопределения известного жизненного акта к системе физико-химическихявлений, предполагаемых этим актом, был бы аналогичен той операции,путем которой переходят от функции к ее производной, от уравнениякривой (то есть от закона непрерывного движения, порождающего кривую)к уравнению касательной, дающей направление этой кривой в тот илииной момент ее движения. Подобная наука была бы механикойпреобразования, по отношению к которой наша механика перемещениястала бы частным случаем, упрощением, проекцией в план чистогоколичества. И подобно тому, как существует бесконечность функций содним и тем же дифференциалом, различающихся между собою постояннойвеличиной, так, быть может, интеграция физико-химических элементовсобственно жизненного акта обусловила бы этот акт лишь отчасти: всепрочее было бы предоставлено неопределенности. Но мы можем тольколишь мечтать о подобной интеграции; мы не утверждаем, что мечтастанет когда-нибудь действительностью. Мы хотели только, развиваявозможно дальше это сравнение, показать, в чем наш тезис сближается счистым механицизмом и в чем он отличен от него.
Подражаниенеорганизованного живому может, впрочем, идти довольно далеко. Нетолько химия производит органические синтезы: удается воспроизвестиискусственным путем внешнюю сторону таких фактов организации, какнепрямое деление клетки и протоплазматическая циркуляция. Известно,что протоплазма клетки совершает внутри своей оболочки разнообразныедвижения. С другой стороны, так называемое непрямое деление клеткипроисходит путем крайне сложных операций, одни из которых затрагиваютядро, а другие цитоплазму. Последние начинают с раздвоенияцентросомы, маленького шаровидного тельца, расположенного рядом сядром. Образовавшиеся таким образом две центросомы удаляются одна отдругой, притягивают к себе тоже раздвоенные кусочки волокна, этойглавной составной части первоначального ядра, и в конце концовобразуют два новых ядра, вокруг которых создаются две новые клетки,заменяющие первую. И вот, удалось воспроизвести в общих чертах и вовнешних проявлениях некоторые из этих процессов. Если мы разотрем впорошок сахар и поваренную соль, добавим очень старого растительногомасла и рассмотрим под микроскопом каплю этой смеси, то мы увидимпену ячеистой структуры, внешне напоминающую, по мнению некоторыхученых, протоплазму; во всяком случае, в ней происходят движения, вомногом сходные с циркуляцией протоплазмы. Если из подобной пеныизвлечь то, что с виду кажется ячейкой, то можно будет заметить конуспритяжения, аналогичный тем, какие образуются вокруг центросом впроцессе деления ядра’. Вера в возможность механистическогообъяснения распространяется и на внешние движения одноклеточногоорганизма, или, по Крайней мере, амебы. Перемещение амебы в каплеводы можно сравнить с движениями пылинки в комнате, где открытые окнаи двери вызывают циркуляцию воздушных потоков. Ее масса постояннопоглощает некоторые растворимые вещества, содержащиеся в окружающейводе, и выделяет в нее другие: этот постоянный обмен, подобный тому,что совершается между двумя резервуарами, разделенными пористойперегородкой, создает вокруг организма беспрерывно меняющеесякруговращение. Что же касается временных отростков, или ложноножек,которыми как будто бы наделена амеба, то они не столько выпускаютсяею самой, сколько притягиваются извне, словно их вдыхает иливсасывает окружающая среда. Постепенно можно распространить этотспособ объяснения и на более сложные движения, которые совершает, кпримеру, инфузория своими вибрирующими ресничками, представляющимисобой, по всей вероятности, те же ложноножки, только отвердевшие.
Однакоученые не бывают единодушными в оценке подобного рода объяснений исхем. Химики показали, что если даже ограничиться рассмотрениемтолько органического, не доходя до организованного, то наукавоспроизвела пока лишь продукты отходов жизнедеятельности; веществаже собственно активные, формирующие организм, противятся синтезу.Один из самых замечательных натуралистов нашего времени выдвигаетидею о противоположности двух родов явлений, отмечаемых в Живыхтканях, явлений анагенеза, с одной стороны, и катагенеза — с другой.Роль энергий анагенетических состоит в том, чтобы поднять до своегоуровня низшие энергии путем ассимиляции неорганических веществ. Онисоздают ткани. Само же функционирование жизни (за исключением,однако, ассимиляции, роста и размножения) относится к порядкукатагенетическому: это уже не подъем энергии, а ее падение. Лишь сэтими фактами катагенетического порядка, то есть, в сущности, смертвым, а не с живым, и имеет дело физико-химия. Конечно, фактыпервого рода ускользают от физико-химического анализа даже тогда,когда они не являются в собственном смысле слова анагенетическими.Что же касается искусственной имитации внешней стороны протоплазмы,то можно ли придавать этому реальное теоретическое значение, если нетеще полного согласия в вопросе о физической структуре этого вещества?Тем более не может сейчас идти речи о воспроизведении ее химическогосостава. Наконец, возможность физико-химического объяснения движенийамебы, а тем более инфузории, оспаривается многими из тех, ктонепосредственно наблюдал эти простейшие организмы. В самыхпримитивных проявлениях жизни они замечают следы настоящейпсихической деятельности2 . Но особенно поучительно то, чтоуглубленное исследование гистологических явлений часто вовсе неподкрепляет стремление объяснить все с помощью физики и химии, а,напротив, лишает его силы. Вот заключение превосходной книгигистолога Вильсона, посвященной развитию клетки: ^Кажется, чтоизучение клетки в итоге скорее расширило, чем сузило огромнуюпропасть, отделяющую от неорганического мира даже низшие формыжизни».
Однимсловом, те, кто занимается только функциональной активностью живогосущества, склонны думать, что физика и химия дадут нам ключ кбиологическим процессам4 . В действительности они имеют дело главнымобразом с явлениями, которые постоянно повторяются в живом существе,как в реторте. Этим отчасти и объясняются механистические тенденции вфизиологии. Те же, кто сосредоточивает внимание на тонкой структуреживых тканей, на их генезисе и эволюции, — с одной стороны, гистологии эмбриологи, с другой стороны, натуралисты — видят перед собой самуреторту, а не только ее содержимое. Они находят, что эта ретортатворит свою собственную форму во время единственной в своем родесерии опытов, составляющих подлинную историю. И все они — гистологи,эмбриологи и натуралисты — далеки от того, чтобы так же охотно, какфизиологи, верить в физико-химический характер жизненных актов.
По правдеговоря, ни тот, ни другой тезис — ни утверждающий, ни отрицающийвозможность когда-либо произвести химическим способом элементарныйорганизм, — не могут опереться на авторитет опыта. Оба они не могутбыть проверены — первый потому, что наука еще не продвинулась ни нашаг к химическому синтезу живого вещества, второй — потому что несуществует никакого доступного пониманию способа экспериментальнодоказать невозможность какого-либо факта. Но мы изложилитеоретические доводы, которые мешают нам уподобить живое существо,эту систему, обособленную природой, — системам, изолируемым нашейнаукой. Мы признаем, что эти доводы не столь сильны, когда речь идето таком простейшем организме, едва продвинувшемся по пути эволюции,как амеба. Но они приобретают большее значение, если обратиться корганизму более сложному, претерпевающему правильный циклпреобразований. Чем глубже отпечаток, накладываемый длительностью наживое существо, тем очевиднее организм отличается от чистого ипростого механизма, по которому длительность скользит, не проникая внего. И доказательство приобретает наибольшую силу, когда онораспространяется на общую эволюцию жизни, от низших ее проявлений довысших современных форм, поскольку эта эволюция составляет, в силуединства и непрерывности поддерживающей ее одушевленной материи, однунеделимую историю. Вот почему мы не понимаем, как гипотезаэволюционизма вообще может уживаться с механистической концепциейжизни. Мы, конечно, не претендуем на то, чтобы дать окончательное иматематически точное опровержение этой механистической концепции. Ноопровержение это, вытекающее из рассмотрения длительности иявляющееся, по нашему мнению, единственно возможным, становится темболее строгим и убедительным, чем смелее мы принимаем эволюционнуюгипотезу. Нам придется подробнее остановиться на этом вопросе. Новначале объясним более точно, какой именно концепции жизни мыследуем.
Мыговорили, что механистические объяснения пригодны для систем,искусственно выделяемых нашей мыслью из целого. Но нельзя о prioriдопустить, чтобы такое же объяснение можно было автоматическиприменить к самому целому и системам, создающимся естественным путемвнутри этого целого и по его образу, ибо время было бы тогдабесполезным и даже нереальным. Действительно, суть механистическихобъяснений состоит в утверждении, что будущее и прошедшее исчисляемыкак функция настоящего и что, следовательно, все дано.
Согласноэтой гипотезе, прошлое, настоящее и будущее мог бы сразу увидетьсверхчеловеческий интеллект, способный произвести необходимыевычисления. Вот почему ученые, верившие в универсальность и полнуюобъективность механистических объяснений, сознательно илибессознательно создавали подобного рода гипотезу. Уже Лаплассформулировал ее с величайшей точностью: «Если бы человеческийинтеллект мог знать в данный момент все силы, которыми одушевленаприрода, и взаимное положение составляющих ее существ, и к тому жебыл бы достаточно силен, чтобы подвергнуть эти данные анализу, он могбы охватить одной формулой все движения Вселенной — как величайших еетел, так и легчайшего из атомов: ничто не осталось бы для негонеизвестным, и будущее, как и прошлое, предстало бы его глазам»‘.А вот тезис Дюбуа-Реймона: «Можно вообразить себе познаниеприроды, достигшее такого состояния, что всоебщий мировой процесс могбы быть описан одной математической формулой, одной необъятнойсистемой одновременных дифференциальных уравнений, определяющихположение, направление и скорость любого атома мира в любой момент».Гексли, со своей стороны, выразил ту же идею более конкретно: «Есливерно основное положение эволюции о том, что весь мир — одушевленныйи неодушевленный — есть результат подчиненного определенным законамвзаимодействия сил, присущих молекулам, которые составляли начальнуютуманность Вселенной, то не менее верно и то, что современный мирпотенциально уже содержался в космическом паре и достаточно сильныйинтеллект, зная свойства молекул этого пара, мог бы предсказать, кпримеру, состояние фауны в Великобритании в 1868 году с такой жеточностью, с какой определяют, что происходит с паром, который мывыдыхаем в холодный зимний день». Сторонники этого ученияговорят и о времени, произносят это слово, но не думают о том, чтооно означает, ибо время здесь лишено действенности, — а раз оно недействует, оно есть ничто. Радикальный механицизм предполагаетметафизику, в которой целостность реального дается сразу в вечности игде видимая длительность вещей выражает только несовершенство духа,который не может познать всего одновременно. Но для нашего сознания,то есть для того, что является самым неоспоримым в нашем опыте,длительность — нечто совершенно иное. Мы воспринимаем ее как поток, вкоторый нельзя войти вновь. Мы хорошо чувствуем, что она — основанашего бытия и сама субстанция вещей, с которыми мы связаны. Напраснонас соблазняют блестящими перспективами универсальной математики: мыне можем жертвовать опытом ради требований системы. Вот почему мыотвергаем радикальный механицизм.
Норадикальный телеологизм также представляется нам неприемлемым, и потем же основаниям. Доктрина целесообразности в ее крайней форме,какую мы обнаруживаем, например, у Лейбница, предполагает, что вещи исущества лишь реализуют начертанную однажды программу. Но если в миренет ничего непредвиденного, ни изобретения, ни творчества, то времятоже становится бесполезным. Как и в механистической гипотезе, здесьпредполагается, что все дано. Таким образом понимаемый телеологизмявляется тем же механицизмом, только навыворот. Он вдохновляется темже постулатом, с одним лишь различием: тот огонь, которым он, по егомнению, освещает наш путь, он помещает не позади нас, а впереди, походу движения наших конечных интеллектов вдоль совершенно иллюзорнойпоследовательности вещей. Импульс прошлого он заменяет притяжениембудущего.
Нопоследовательность остается все же чистой видимостью, как, впрочем, исамо движение. В учении Лейбница время сводится к смутномувосприятию, зависящему от присущей человеку точки зрения: онорассеялось бы, как туман, перед интеллектом, помещенным в центрвещей.
Но все жетелеологизм не является, подобно механицизму, учением с застывшимиочертаниями. Он допускает сколько угодно отступлений. Механистическуюфилософию нужно либо принять, либо отклонить: ее придется отвергнуть,если мельчайшая пылинка, уклоняясь от предписанного механикой пути,обнаружит малейший след самопроизвольности. Напротив, учение оконечных причинах никогда не может быть отвергнуто окончательно. Еслиустраняют одну его форму, оно принимает другую. Его принцип — посути, психологический — очень гибок. Он настолько растяжим иблагодаря этому так широк, что его отчасти принимают уже одним тем,что отвергают чистый механицизм. Тезис, который мы выдвигаем в этойкниге, должен поэтому в известной мере быть причастным ктелеологизму. Вот почему важно точно указать, что мы от негосохраняем и от чего считаем нужным отказаться.
Сразу жезаметим, что смягчать телеологизм Лейбница, раздробляя его добесконечности, значит, на наш взгляд, становиться на ложный путь. И,однако, учение о целесообразности приняло именно такое направление.Совершенно ясно, что если Вселенная в целом является реализациейизвестного плана, то это не может быть доказано эмпирически. Очевиднотакже, что если даже ограничиться лишь организованным миром, тоничуть не легче доказать, что и в нем все находится в гармонии. Фактымогли бы дать и противоположные ответы на наши вопросы. Природасталкивает живые существа друг с другом. Она являет нам повсюдубеспорядок наряду с порядком, регресс рядом с прогрессом. Но, бытьможет, то, что не подтверждается ни материей в целом, ни жизнью вцелом, окажется верным для отдельного организма? Нельзя ли заметить внем поразительного разделения труда, чудесной солидарности междучастями, совершенного порядка, несмотря на бесконечное усложнение? Вэтом смысле не реализует ли каждое живое существо известного плана,имманентного его субстанции? Это утверждение, по сути, разбиваетвдребезги античную концепцию целесообразности. Идея внешнейцелесообразности, в силу которой живые существа соподчиняются однидругим, не принимается и даже охотно осмеивается: нелепо, говорятнам, предполагать, что трава создана для коровы, ягненок для волка.Но существует целесообразность внутренняя: каждое существо созданодля него самого, все части его взаимосогласованы ради наибольшегоблага целого и разумно соорганизованы для этой же цели. Таковаконцепция целесообразности, в течение долгого времени остававшаясяклассической. Телеологизм сузился настолько, чтобы никогда неохватывать за один раз более одного живого существа. В урезанном видеон, конечно, рассчитывал подставить под удары меньшую поверхность.
На самомже деле он оказался еще более уязвимым. Каким бы смелым ни выглядел,в свою очередь, наш тезис, мы утверждаем, что целесообразность можетбыть только внешней: в противном случае она — ничто.
Рассмотрим,действительно, самый сложный и самый гармоничный организм. Все егоэлементы, говорят нам, принимают участие в содействии наибольшемублагу целого. Пусть будет так; но не нужно забывать, что каждый изэлементов в некоторых случаях сам может быть организмом и что,подчиняя существование этого маленького организма жизни большого, мыпринимаем принцип внешней целесообразности. Таким образом, концепцияисключительно внутренней целесообразности разрушает саму себя.Организм состоит из тканей, каждая из которых живет за собственныйсчет. Клетки, составляющие ткани, также обладают известнойнезависимостью. Только в случае полного подчинения всех элементовиндивида самому индивиду можно было бы отказаться видеть в нихорганизмы, сохраняя это название за индивидом, и говорить только овнутренней целесообразности. Но каждому известно, что эти элементымогут обладать истинной автономией. Не говоря о фагоцитах, которыедоходят в своей независимости от того, что нападают на питающий ихорганизм, не говоря о зародышевых клетках, живущих своей собственнойжизнью рядом с соматическими клетками, достаточно напомнить о фактахрегенерации; здесь один элемент — или группа элементов — внезапнопоказывает, что хотя в обычное время он и покорялся тому, чтобызанимать лишь незначительное место и выполнять только ограниченныефункции, но он может делать гораздо больше, а в некоторых случаяхдаже выступает как эквивалент целого.
Это и естькамень преткновения для теорий витализма. Мы не упрекаемых, какделают обычно, в том, что на вопрос они отвечают вопросом же.Конечно, «жизненное начало» многого не объясняет, но все жеоно имеет то преимущество, что, будучи как бы вывеской на нашемнезнании, при случае напоминает нам о нем’, тогда как механицизмпризывает нас об этом забыть. Правда, положение витализма оченьзатрудняется тем фактом, что в природе не существует ни чистовнутренней целесообразности, ни совершенно обособленнойиндивидуальности. Сорганизованные элементы, входящие в составиндивида, сами имеют известную индивидуальность, и каждый мог бызаявить претензию на свое жизненное начало, если таковым долженобладать индивид. Но, с другой стороны, сам индивид не является нидостаточно независимым, ни достаточно изолированным от всегоостального, чтобы мы могли признать за ним собственное «жизненноеначало» . К примеру, организм высшего позвоночного обладаетнаибольшей индивидуальностью из всех организмов; и все же, еслиобратить внимание на то, что он является лишь развитием яйцеклетки,составлявшей часть тела его матери, и сперматозоида, принадлежавшеготелу его отца, что это яйцо (то есть оплодотворенная яйцеклетка) естьподлинное связующее звено между двумя производителями, ибо имеетобщую им обоим субстанцию, то станет ясно, что всякий индивидуальныйорганизм, будь то даже организм человека, представляет собой толькопочку, распустившуюся на соединенном теле своих родителей. Где жетогда истоки, где завершение жизненного начала индивида? Мало-помалуможно подняться до самых его отдаленных предков и обнаружить егосвязь с каждым из них, связь с той небольшойпротоплазменно-студенистой массой, которая, вероятно, составляеткорень генеалогического древа жизни. Будучи в известной мере единым сэтим первичным предком, он также связан со всем тем, что отделилосьот него по пути дивергенции потомства; в этом смысле можно сказать,что невидимые узы связывают его с совокупностью всех живых существ.Напрасно поэтому стремятся сузить область целесообразности доиндивидуальности живого существа. Если в области жизни существуетцелесообразность, она охватывает всю жизнь в едином неразрывномобъятии. В этой жизни, общей всему живому, есть, конечно, многопробелов, много отступлений; с другой стороны, она не стольматематически едина, чтобы не позволить каждому проявить в известноймере свою индивидуальность. Тем не менее она образует единое целое: инужно выбирать между полным и прямым отрицанием целесообразности игипотезой, которая признает взаимосвязь не только частей организма ссамим организмом, но и каждого живого существа с совокупностьюостальных.
Нельзяоблегчить перехода к идеям целесообразности путем ее распыления.Нужно либо полностью отвергнуть гипотезу целесообразности,имманентной жизни, либо, как мы полагаем, придать совсем иноенаправление ее изменению.
Заблуждениерадикального телеологизма, как, впрочем, и радикального механицизма,состоит в чрезмерно расширительном применении некоторых понятий,естественных для нашего интеллекта. Наша мысль изначально связана сдействием. Именно по форме действия был отлит наш интеллект.Размышление — это роскошь, тогда как действие — необходимость. Но,чтобы действовать, мы прежде всего ставим себе цель: мы составляемплан, затем переходим к деталям механизма, который должен егореализовать. Последняя операция возможна только тогда, когда мызнаем, на что нам рассчитывать. Нужно, чтобы мы выделяли в природе тесходства, которые позволили бы нам предвосхищать будущее. Нужно,следовательно, чтобы мы, сознательно или бессознательно, применялизакон причинности. Чем яснее при этом вырисовывается в нашем уме идеядействующей причинности, тем больше эта причинность принимает формупричинности механической. Последнее отношение, в свою очередь, темлегче может быть представлено математически, чем лучше оно выражаетстрогую необходимость. Вот почему нам достаточно только следоватьсклонности нашего интеллекта, чтобы стать математиками. Но, с другойстороны, эта естественная математика представляет собой лишьбессознательную опору нашей сознательной привычки связывать одни и теже причины с одними и теми же следствиями; а сама эта привычка обычнонацелена на руководство действиями, вытекающими из намерений, или,что сводится к тому же, на управление объединенными движениями дляреализации какого-либо образца; мы рождаемся ремесленниками игеометрами, и даже геометры-то мы только потому, что мы -ремесленники. Таким образом, человеческий интеллект, поскольку онсформирован согласно требованиям человеческого действия, являетсяинтеллектом, оперирующим одновременно в соответствии с намерением и срасчетом, путем подчинения средств цели и воспроизведения механизмовсо все более и более геометрическими формами. Смотрят ли на природукак на необъятную машину, управляемую математическими законами, иливидят в ней реализацию какого-либо плана, — в том и другом случаетолько следуют до конца двум взаимодополняющим тенденциям разума,вытекающим из одной и той же жизненной необходимости.
Вот почемурадикальный телеологизм во многих отношениях близок к радикальномумеханицизму. Оба учения отказываются видеть в ходе вещей или дажепросто в развитии жизни непредвидимое творение формы. Механицизмзамечает только одну сторону реальности: сходство или повторение. Онпризнает, таким образом, господство того закона, согласно которому вприроде существует только подобное, воспроизводящее подобное. Чемболее явной становится содержащаяся в нем геометрия, тем меньше онможет допустить, чтобы.что-либо было результатом творчества, хотя быдаже только форма. Как геометры, мы отвергаем непредвидимое. Какхудожники, мы, конечно, могли бы его допустить, ибо искусство живеттворчеством и предполагает скрытую веру в самопроизвольность природы.Но бескорыстное искусство — это роскошь, как и чистое умозрение.Прежде чем стать художниками, мы бываем ремесленниками. Авсякоеремесло, каким бы примитивным оно ни было, живет подобиями иповторениями, как и естественная геометрия, служащая ему точкойопоры. Оно работает по моделям, ставя своей целью их воспроизведение.И когда оно изобретает, оно оперирует, или воображает, что оперирует,новой комбинацией уже известных элементов. «Нужно подобное,чтобы получить подобное», — вот его принцип. Короче говоря,строгое применение принципа целесообразности, как и принципамеханической причинности, приводит к заключению, что «все дано».Два принципа, каждый на своем языке, говорят одно и то же, ибоотвечают одной и той же потребности.
Вот почемуони согласны еще и в том, что для обоих время представляет собойtabula rasa. Реальная длительность въедается в вещи и оставляет наних отпечаток своих зубов. Если все существует во времени, то всевнутреннее изменяется и одна и та же конкретная реальность никогда неповторяется. Повторение допустимо, следовательно, только вабстрактном; повторяется лишь тот или иной аспект реальности,выделяемый нашими чувствами, в особенности же нашим интеллектом, иповторяется он именно потому, что наше действие, на котороенаправлено любое усилие нашего интеллекта, может совершаться толькосреди повторений. Так интеллект, сосредоточенный на том, чтоповторяется, занятый лишь тем, чтобы сплавить подобное с подобным, -отворачивается от видения времени. Он противится текучести: все, кчему он прикоснется, затвердевает. Мы не мыслим реального времени, нопроживаем его, ибо жизнь преодолевает границы интеллекта. Мычувствуем нашу эволюцию и эволюцию всех вещей в чистой длительности,и чувство это обрисовывается вокруг собственно интеллектуальногопредставления, как неясная дымка, исчезающая во мраке. И механицизм,и телеологизм принимают в расчет только светящееся ядро, блистающее вцентре. Они забывают, что это ядро образовалось за счет остальногопутем сгущения и что нужно использовать все — и текучее, иуплотненное (первое даже более, чем второе), — чтобы постичьвнутреннее движение жизни.
По правдеговоря, если существует эта дымка, пусть неясная и ускользающая, онадолжна быть для философа еще более важной, чем облекаемое еюсветящееся ядро. Ибо только ее наличие и позволяет нам утверждать,что ядро есть ядро, что чистый интеллект представляет собой сужение -путем сгущения — иной, более обширной способности. И именно потому,что эта смутная интуиция не оказывает никакой помощи в руководственашим действием на вещи, действием, целиком локализованным наповерхности реального, — и можно предположить, что она проявляет своюсилу не на поверхности, а в глубине.
Как толькомы выходим за рамки, в которые заключают нашу мысль механицизм ирадикальный телеологизм, реальность предстает перед нами какнепрерывное фонтанирование нового, которое, едва возникнув внастоящем, уже отступает в прошлое: именно в этот момент его изамечает интеллект, взгляд которого всегда устремлен назад. Такованаша внутренняя жизнь. Можно без труда обнаружить предпосылки каждогоиз наших поступков, являющихся по отношению к этим предпосылкам какбы механической равнодействующей. И можно также сказать, что каждыйпоступок представляет собой осуществление какого-либо намерения. Вэтом смысле в эволюции нашего поведения всегда есть и механицизм, ицелесообразность. Но сколь бы мало наше действие ни затрагивало нашуличность, как бы мало оно ни было подлинно нашим, оно неподвластнопредвидению, хотя задним числом и может быть объяснено егопредпосылками. И, реализуя известное намерение, эта новая наличнаяреальность отличается от самого намерения, которое могло быть толькопланом возобновления или перегруппировки элементов прошлого.Механицизм и телеологизм являются здесь, таким образом, тольковнешними снимками нашего поведения. Они извлекают из негоинтеллектуальность. Но наше поведение скользит между ними иохватывает гораздо более обширную область. Повторяем, это не значит,что свободное действие есть действие, следующее капризу,безрассудное. Поступать, повинуясь капризу, — значит механическиколебаться между двумя или несколькими готовыми решениями и все жеостановиться в конце концов на одном из них; здесь нет созреваниявнутреннего состояния, нет эволюции: каким бы парадоксальным нипоказалось это утверждение, здесь воля опускается до подражаниямеханизму интеллекта. Напротив, поведение подлинно наше естьповедение воли, которая, не пытаясь копировать интеллект и оставаясьсама собой, то есть эволюционируя, доходит путем постепенногосозревания до таких действий, которые интеллект может разлагать наэлементы-понятия, никогда не достигая конца. Свободный актнесоизмеримо идеей, и его «рациональность» должнаопределяться самой этой несоизмеримостью, позволяющей находить в немсколько угодно материала для работы интеллекта. Таков характер нашейвнутренней эволюции. Таков же, очевидно, и характер эволюции жизни.
Наш разум,неизлечимо самонадеянный, полагает, что, по праву ли рождения или поправу завоевания, он владеет всеми существенными элементами познанияистины — врожденными или приобретенными. Даже если он сознается внезнании предмета, который ему предъявляют, то полагает, что не знаеттолько того, под какую из его прежних категорий подпадает этот новыйпредмет. В какой ящик, готовый открыться, мы его поместим? В какую,уже скроенную, одежду его облачим? Является ли он тем или этим, иличем-либо иным? И все эти «то», «это», «что-либоиное» всегда предстают перед нами как нечто уже познанное,известное. Мы глубоко противимся мысли о том, что нам, возможно,придется создавать для нового предмета совершенно новое понятие, или,быть может, даже новый метод мышления. А между тем история философиипоказывает нам вечное столкновение систем, невозможность втиснутьреальность в это готовое платье, то есть в наши готовые понятия, -она указывает нам на необходимость работать по мерке. Но наш разумпредпочитает не доходить до такой крайности, раз и навсегда сгорделивой скромностью возвестить, что он может познавать толькоотносительное, а абсолютное — не в его компетенции. Этопредуведомление позволяет ему без стеснения применять свой привычныйметод мышления, и с оговоркой, что он не касается абсолютного, онавторитетно высказывается абсолютно обо всем. Платон первым возвел втеорию утверждение, что познать реальное значит найти для него Идею,то есть втиснуть его в предсуществующие рамки, которые уже были внашем распоряжении, как будто мы тайно обладаем универсальной наукой.И эта вера естественна для человеческого интеллекта, всегдаозабоченного тем, в какую из прежних готовых рубрик придется емузанести тот или иной предмет, и можно сказать, что в известном смыслевсе мы рождаемся платониками.
Нигдебессилие этого метода не проявляется так отчетливо, как в теориижизни. Развиваясь по направлению к позвоночным вообще, к человеку иинтеллекту в частности, Жизнь должна была оставить по пути многоэлементов, несовместимых с этим особым способом организации, иуступить их, как мы покажем, другим линиям развития. Поэтому, чтобыпостичь истинную природу жизненной деятельности, нам нужно будетвновь отыскать совокупность этих элементов и сочетать их синтеллектом как таковым. Нам, вероятно, поможет в этом то смутноепредставление, та дымка, что окружает представление ясное, то естьинтеллектуальное. Чем, в самом деле, может быть эта бесполезнаядымка, как не частью того эволюционного начала, которое не уместилосьв специальную форму нашей организации и прошло контрабандой? Значит,именно туда мы должны будем отправляться за указаниями, чтобырасширить интеллектуальную форму нашей мысли; там почерпнем мынеобходимый порыв, который сможет поднять нас над самими собой.Представить себе жизнь в целом не значит скомбинировать простые идеи,отложенные в нас самой жизнью в ходе ее эволюции: может ли часть бытьтождественной целому, содержимое содержащему, отложения жизненнойработы — самой этой работе? А между тем мы поддаемся этой иллюзии,когда определяем эволюцию жизни как «переход от однородного кразнородному» или с помощью любого другого понятия, полученногопутем комбинирования элементов интеллекта. Мы располагаемся в одномиз конечных пунктов эволюции, очевидно, в главном, но неединственном; и даже в этом пункте мы не берем всего, что тамнаходится, ибо мы сохраняем от интеллекта только одно или двапонятия, в которых он выражается, — и эту-то часть от части мыпровозглашаем представительницей целого, даже чего-то такого, чтовыходит за границы отвердевшего целого; то есть представительницейтого эволюционного движения, по отношению к которому это «целое»является только современной стадией. На самом же деле, возьми мы дажевесь интеллект, это не было бы чрезмерным, этого было бынедостаточно. Следовало бы сблизить с ним все то, что мы находим вкаждом из конечных пунктов эволюции. И нужно было бы рассматривать
этиразличные и расходящиеся элементы как фрагменты, которые дополняютили, по крайней мере, дополняли друг друга в своих низших формах.Тогда только у нас могло бы возникнуть предчувствие реальной природыэволюционного движения; да и то это было бы всего лишь предчувствием,ибо мы всегда имели бы дело только с тем, что уже эволюционировало, срезультатом, а не с самой эволюцией, то есть не с самим актом,который приводит к результату.
Таковафилософия жизни, которой мы придерживаемся. Она стремится преодолетьи механицизм, и телеоло-гизм, но, как мы отметили вначале, онасближается со вторым учением больше, чем с первым. Стоит остановитьсяна этом вопросе и точнее указать, в чем она сходна с телеологизмом ив чем отлична от него.
Подобнорадикальному телеологизму, хотя и в более расплывчатой форме, онапредставит нам организованный мир как гармоническое целое. Но этагармония далеко не так совершенна, как утверждалось. Она допускаетмного отклонений, ибо каждый вид, даже каждый индивид, сохраняет отцелостности жизненного импульса только некий порыв и стремитсяиспользовать эту энергию в собственных интересах; в этом и состоитприспособление. Вид и индивид думают только о себе самих, из чеговытекает возможность конфликта с другими формами жизни. De facto,таким образом, гармонии не существует: она существует скорее de jure.Я хочу этим сказать, что первичный порыв есть порыв общий и чемдальше мы по нему восходим, тем в большей мере различные тенденциипредстают как взаимодополняющие. Так порыв ветра разделяется наперекрестке на расходящиеся струи воздуха, но все они представляютсобой одно и то же дуновение. Гармония, или, скорее,»дополнительность», проявляется только в целом и более втенденциях, чем в состояних. Главное же — и именно в этом вопросетелеологизм наиболее заблуждается — гармония обнаруживается скореепозади, чем впереди. Она состоит в тождестве импульса, а не в общемстремлении. Напрасно было бы приписывать жизни какую-нибудь цель вчеловеческом смысле слова. Говорить о цели — значит думать о некоемпредсуществующем образце, которому остается лишь реализоваться. Посути, это значит предполагать, что все дано, что будущее можновычитать в настоящем. Это значит думать, что жизнь в своем движении иво всей своей целостности действует так же, как наш интеллект,который является только неподвижным и фрагментарным снимком жизни ивсегда естественным образом располагается вне времени. А жизньразвивается и длится. Конечно, всегда можно, оглядываясь напройденный уже путь, обозначить его направление, определить этонаправление с помощью психологических понятий и говорить так, будтобы преследовалась известная цель. Так будем говорить и мы. Но о пути,который предстоит еще пройти, человеческий разум ничего не можетсказать, ибо путь создавался по мере того, как совершался акт егопрохождения; он является только направлением самого этого акта. Такимобразом, эволюция допускает в каждый момент психологическоетолкование, которое, с нашей точки зрения, лучше всего ее объясняет,но оно имеет ценность и значение лишь в ретроспективном смысле.Телеологическая интерпретация, которую мы предлагаем, никогда несможет послужить для предвидения будущего. Это — определенное видениепрошлого в свете настоящего. Короче говоря, классическая концепцияцелесообразности хочет охватить одновременно и слишком много, ислишком мало. Она чересчур широка и чересчур узка. Находя объяснениежизни в интеллекте, она чрезмерно сужает значение жизни. Интеллект,во всяком случае такой, какой мы обнаруживаем в самих себе, былсоздан эволюцией в процессе ее движения; он выделен из чего-то болееобширного, или, скорее, он представляет собой только проекциюреальности, проекцию по необходимости плоскую, тогда как реальностьобладает рельефом и глубиной. Эту-то более обширную реальностьистинный телеологизм и должен был бы воссоздать, или, скорее,охватить, если возможно, в одном простом видении. Но, с другойстороны, именно потому, что реальность выходит за границы интеллекта,- этой способности связывать подобное с подобным, замечать, а такжесоздавать повторения, она, без сомнения, является творческой, то естьсовершает такие действия, в которых она расширяется и превосходитсаму себя. Эти действия не были, таким образом, даны в ней заранее,и, следовательно, она не могла принять их за цели, хотя, будучисовершены, они и допускают рациональное объяснение, как допускает егосфабрикованный предмет, реализовавший некий образец. Одним
словом,теория конечных причин идет недостаточно далеко, когда ограничиваетсятем, что помещает в природу интеллект, но она идет слишком далеко,когда предполагает предсуществование будущего в настоящем в видеидеи. Второй тезис, грешащий преувеличением, является, впрочем,следствием первого, который грешит преуменьшением. Нужно заменитьинтеллект в собственном смысле слова более обширной реальностью:интеллект же есть только сужение этой реальности. Будущее предстанеттогда как расширение настоящего. Оно не содержалось, следовательно, внастоящем в виде представленной цели. И тем не менее, реализовавшись,оно даст объяснение настоящему столь же успешно, как само онообъяснялось настоящим, и даже более того, его можно будетрассматривать как цель в той же или даже в большей мере, чем какрезультат. Наш интеллект имеет право рассматривать его абстрактно, сосвоей обычной точки зрения, ибо сам является абстракцией породившейего причины.
Правда,причина кажется тогда неуловимой. Уже телеологическая теория жизниускользает от всякой точной проверки. Что же будет, скажут нам, еслимы двинемся еще дальше в одном из ее направлений? Таким образом, мыподошли, после необходимого отступления, к вопросу, который считаемосновным: можно ли доказать с помощью фактов недостаточностьмеханицизма? Мы заявили, что если это доказательство возможно, толишь при условии принятия гипотезы эволюционизма. Пришло времяпоказать, что если механицизм недостаточен для объяснения эволюции,то нельзя остановиться и на классической концепции целесообразности,а тем более на ее ограничении или смягчении: напротив, следует пойтиеще дальше.
Определимтеперь принцип нашего доказательства. Мы сказали, что жизнь с самогоначала является продолжением одного и того же порыва, разделившегосямежду расходящимися линиями эволюции. Что-то росло, что-торазвивалось путем ряда прибавлений, каждое из которых тоже былотворением. Само это развитие и привело к разъединению тех тенденций,дальнейший рост которых делал их несовместимыми друге другом.Собственно говоря, ничто не мешает нам вообразить единственногоиндивида, в котором, путем последовательных превращений, в течениетысяч веков совершилась бы эволюция жизни. Или, вместо одногоиндивида, можно предположить множество индивидов, следующих друг задругом по одной линии. В обоих случаях существовало бы, если можнотак выразиться, только одно измерение. Но в действительности эволюцияпроизошла через посредство миллионов индивидов и на расходящихсялиниях, каждая из которых оканчивалась перекрестком, откударазбегались новые пути, и так далее до бесконечности. Если нашагипотеза имеет основания, если причины, действующие на этих различныхпутях, являются психологическими по своей природе, то, несмотря надивергенцию их следствий, они должны сохранить нечто общее, подобнотому, как давно расставшиеся товарищи хранят одни и те жевоспоминания детства. Сколько бы ни было раздвоений, сколько бы ниоткрывалось боковых путей, на которых независимо друг от другаразвивались разъединенные элементы, все же это движение частейпродолжается в силу первичного порыва целого. Нечто от этого целогодолжно, следовательно, существовать в его частях. И этот общийэлемент может проявиться каким-нибудь способом — быть может, наличиемв совершенно различных организмах тождественных органов. Предположимна минуту, что теория механицизма истинна и эволюция совершаетсяпутем ряда случайностей, прибавляющихся друг к другу, причем каждаяновая случайность сохраняется посредством отбора, если это полезнодля той суммы предшествующих полезных случайностей, которуюпредставляет собой современная форма живого существа. Какие шансыбудут тогда для того, чтобы через два ряда совершенно различных,добавляющихся друг к другу случайностей два совершенно различныхэволюционных течения привели к одинаковым результатам? Чем большебудут расходиться две эволюционные линии, тем меньшей будетвозможность того, чтобы случайные внешние влияния или случайныевнутренние изменения вызвали формирование на этих линияхтождественных органов, особенно если и следа этих органов не было втот момент, когда произошло раздвоение. Это сходство является,напротив, естественным для такой гипотезы, как наша; повсюду, вплотьдо самых последних ручейков, мы, вероятно, обнаружим нечто отимпульса, полученного у истоков. Итак, чистый механицизм был быопровержим, целесообразность же — в том особом смысле, в каком мы еепонимаем, — была бы. доказуема, если бы удалось установить, что жизньс помощью различных средств создает на расходящихся эволюционныхлиниях тождественные органы. Сила доказательства была бы к тому жепропорциональна степени отдаленности выбранных эволюционных линий истепени сложности обнаруженных на них сходных структур.
Могутсослаться на то, что сходство структуры вытекает из тождества общихусловий, в которых происходила эволюция жизни. Такие внешние условия,если они продолжительны, могут одинаково ориентировать силы,создающие тот или иной орган, несмотря на различие преходящих внешнихвлияний и внутренних случайных изменений. — Мы знаем, действительно,какую роль играет в современной науке понятие приспособления.Конечно, не все биологи применяют его в одинаковом смысле. По мнениюнекоторых, внешние условия способны непосредственно приводить кизменению организма в определенном направлении в силуфизико-химических превращений, вызываемых этими условиями в живомвеществе;
такова, кпримеру, гипотеза Эймера. Другие же, более верные духу дарвинизма,утверждают, что условия могут повлиять только косвенным путем,благоприятствуя в борьбе за жизнь тем из представителей вида, которыхслучайности рождения лучше приспособили к среде. Иначе говоря, одниприписывают внешним условиям положительное влияние, другие жеотрицательное; в первой гипотезе эта причина вызывает изменения, вовторой она их только устраняет. Но в обоих случаях утверждается, чтоона влечет за собой полное приспособление организма к условиямсуществования. Этим общим приспособлением и попытаются, конечно,механистически объяснить сходство структуры, которое, по нашемумнению, служит самым сильным аргументом против механицизма. Вотпочему, прежде чем перейти к деталям, мы должны сейчас в общих чертахобъяснить, почему интерпретации, основанные на «приспособлении»,кажутся нам недостаточными.
Заметимпрежде всего, что из двух только что сформулированных нами гипотезлишь вторая не заключает в себе двусмысленности. Дарвиновская идеяприспособления, происходящего путем автоматического устранениянеприспособленных, проста и ясна. Но зато, в силу того, что онаприписывает внешней причине, направляющей эволюцию, полностьюотрицательное влияние, ей трудно объяснить даже прямолинейноепрогрессивное развитие таких сложных органов, какие нам предстоитисследовать. Что же будет, если она захочет дать объяснение тождествуструктуры органов чрезвычайно сложных, оказавшихся на расходящихсяэволюционных линиях? Случайное изменение, как бы мало оно ни было,предполагает действие множества мелких причин, физических ихимических. Накопление случайных изменений, необходимых для созданиясложной структуры, требует участия, скажем так, бесконечного числабесконечно малых причин. Могут ли одни и те же совершенно случайныепричины вновь появиться в том же порядке в различных пунктахпространства и времени? Никто не станет этого утверждать, и даже самдарвинист сможет лишь сказать, что тождественные действия могутвытекать из различных причин, что к одному и тому же месту ведет неодин путь. Но не дадим себя провести этой метафорой. Место, кудаприходят, не обозначает пути, по которому туда идут, тогда какорганическая структура является самим накоплением тех наибольшихразличий, через которые должна была проходить эволюция, чтобы создатьэту структуру. (Борьба за существование и естественный отбор не могутпомочь нам в решении этой части проблемы, ибо нас не занимает здесьто, что исчезло; мы смотрим лишь на то, что сохранилось.) И вот мывидим, что на независимых линиях эволюции путем постепенногонакопления прибавляющихся друг к другу результатов обрисовалисьтождественные структуры. Как можно допустить, чтобы случайныепричины, предстающие в случайном порядке, могли многократно приводитьк одному и тому же результату, если причины эти бесконечны по числу ирезультат бесконечно сложен?
«Одинаковыепричины производят одинаковые действия» — вот принципмеханицизма. Хотя принцип этот и не предполагает, чтобы одинаковыедействия всегда имели одинаковые причины, однако этот вывод следуетиз него в тех особых случаях, когда причины можно различить впроизведенном ими действии, составными элементами которого ониявляются. Если двое гуляющих, выйдя из различных пунктов и блуждая загородом по воле своего каприза, в конце концов встретятся, в этом небудет ничего необычного. Но чтобы они, прохаживаясь таким образом,описывали одинаковые кривые, которые могли бы быть в точностиналожены одна на другую, — это совершенно невероятно. И невероятностьэта будет к тому же увеличиваться по мере усложнения траекторийпроходимых с той и другой стороны путей. Она превратится вневозможность, если эти зигзаги станут бесконечно сложными. Но чтозначит эта сложность по сравнению со сложностью органа, гдерасположены в определенном порядке тысячи клеточек, каждая из которыхпредставляет собой своего рода организм?
Перейдемже к другой гипотезе и посмотрим, как она решает эту проблему.Приспособление не является здесь только устранениемнеприспособленных. Оно обязано положительному влиянию внешнихусловий, которые лепят организм по своей собственной форме. На этотраз сходство результатов объясняется именно сходством причин, и мы,казалось бы, имеем дело с чистым механицизмом. Но присмотримся ближе.Мы увидим, что это — чисто словесное объяснение, что мы сноваподдались словам и искусственность решения состоит в том, что мывзяли термин «приспособление» одновременно в двух различныхсмыслах.
Если яналью в один и тот же стакан поочередно воду и вино, то обе жидкостипримут в нем одну и ту же форму, и тождество формы будет связано стождеством приспособления содержимого к содержащему. Приспособлениеобозначает в этом случае механическое включение, то есть форма, ккоторой приспособляется материя, была уже вполне готовой и навязаламатерии свою собственную конфигурацию. Но когда мы говорим оприспособлении организма к условиям, в которых он должен жить, гдездесь предсуществующая форма, дожидающаяся своей материи? Условия -это не форма литейщика, в которую вольется жизнь и приобретет ееочертания: рассуждать так — значит быть жертвой метафоры. Здесь нетеще формы; сама жизнь должна будет создать себе форму,приспособленную к условиям, которые ей даны. Ей придется извлекатьпользу из этих условий, нейтрализовать неудобства и использоватьпреимущества, словом, отвечать на внешние влияния созданием аппарата,не имеющего с этими влияниями никакого сходства. Приспособлятьсяозначает здесь не повторять, но отвечать, что вовсе не одно и то же.Если тут и есть приспособление, то лишь в том смысле, в каком можно,к примеру, говорить, что решение геометрической задачиприспособляется к сформулированным ^условиям. Я вполне допускаю, чтотак понимаемое приспособление объясняет, почему различные процессыэволюции приводят к сходным формам: одна и та же проблема требует,действительно, одного и того же решения. Но тогда нужно будет ввести,как и для решения геометрической задачи, разумную деятельность или,по крайней мере, причину, действующую аналогичным образом. Сновапридется ввести целесообразность, и на этот раз в гораздо большейстепени нагруженную антропоморфическими элементами. Одним словом,если приспособление, о котором идет речь, пассивно, если это простовоспроизведение в выпуклой форме того, что условия дают в формевогнутой, оно не создаст ничего из того, что от него ждут; если жеего объявляют активным, способным ответить рассчитанным решением напроблему, поставленную условиями, то в таком случае идут гораздодальше нас — на наш взгляд, даже слишком далеко — в том направлении,которое мы указали вначале. На самом же деле незаметно переходят отодного из этих смыслов к другому и находят убежище в первом всякийраз, когда грозит опасность обвинения в телеологизме при употреблениивторого. Именно второй смысл действительно служит текущей практикенауки, первый же чаще всего снабжает науку ее философией. В каждомчастном случае выражаются так, как будто процесс приспособления былвызван стараниями организма построить аппарат, способный извлечь извнешних условий все самое лучшее; а затем говорят о приспособлениивообще, как будто оно было отпечатком обстоятельств, пассивновоспринятых индифферентной материей.
Нообратимся к примерам. Прежде всего было бы интересно сравнить в целомрастения и животных. Как не поражаться параллельному прогрессу с тойи с другой стороны в половом отношении? Не только само оплодотворениетождественно у высших растений и у животных, ибо там и здесь оносостоит в соединении двух полуядер, которые до их сближенияразличались своими свойствами и структурой, а тотчас же после негостали эквивалентными друг Другу» но и подготовка половыхэлементов происходит в обоих случаях в одинаковых условиях: онасостоит, главным образом, в уменьшении числа хромосом и вотбрасывании известного количества хроматического вещества1 . А междутем растения и животные развивались на независимых линиях приразличии как благоприятствующих условий, так и возникающих на путипрепятствий. Это две главные линии, которые пошли по расходящимсянаправлениям. На каждой из них сочетались тысячи причин, определявшихморфологическую и функциональную эволюцию. И, однако, эти бесконечносложные причины привели с той и с другой стороны к одному и тому жерезультату. Едва ли кто-то решится сказать, что этот результат естьявление «приспособления»: как можно говорить оприспособлении, о давлении внешних обстоятельств, если пользаполового размножения не очевидна и может быть истолкована в самыхразличных смыслах и если блестящие умы видят в половых различияхрастений не более чем роскошь, без которой природа могла быобойтись?2 Но мы не хотим настаивать на фактах, которые еще нельзяназвать бесспорными. Двусмысленность термина «приспособление»,необходимость преодолеть одновременно точку зрения и механическойпричинности, и антропоморфической целесообразности можно яснеепоказать на более простых примерах. Во все времена доктринацелесообразности, уподобляя деятельность природы труду разумногоработника, ссылалась на чудесное устройство органов чувств. С другойстороны, так как эти органы в зачаточном состоянии существуют унизших животных, так как природа демонстрирует нам все промежуточныеступени между пигментным пятном простейших организмов и бесконечносложным глазом позвоночных, то вполне возможно ввести сюда всецеломеханическое действие естественного отбора, обусловливающеевозрастающее совершенство. Словом, казалось бы, если можно где-то сполным правом сослаться на приспособление, так это именно здесь. Ведьо роли и значении полового размножения, его связи с условиями, вкоторых оно осуществляется, можно спорить; но отношение между глазоми светом очевидно, и когда здесь говорят о приспособлении, то,вероятно, знают, что хотят сказать. Поэтому, если бы мы могли в такомисключительном случае показать неудовлетворительность доводов,приводимых той и другой стороной, то наше доказательство сразудостигло бы довольно высокой степени общности.
Рассмотримпример, на который всегда указывали защитники целесообразности:устройство человеческого глаза. Им нетрудно было показать, что в этомстоль сложном аппарате все элементы чудесным образом скоординированы.Для того, чтобы видеть, говорит автор известной книги о «Конечныхпричинах», нужно, «чтобы склера глаза в одной точке своейповерхности стала прозрачной и пропустила бы световые лучи…, нужно,чтобы роговая оболочка в точности соответствовала отверстию в глазнойорбите…, нужно, чтобы на краю глазной камеры находилась сетчатаяоболочка…, нужно, чтобы перпендикулярно к сетчатой оболочкерасположилось бесчисленное множество прозрачных конусов, которыепропускают к нервной оболочке только свет, идущий по направлению ихоси2 и т. д., и т. д.». В ответ на это защитник конечных причинбыл приглашен встать на точку зрения эволюционной гипотезы. Все,действительно, кажется чудесным в таком глазу, как наш, где тысячиэлементов подчиняются единству физиологической функции. Но нужновзять функцию в ее истоках, у инфузории, где она сводится к простойвосприимчивости (почти что химической) пигментного пятна к свету. Этафункция — вначале только случайный факт — должна была, прямо ли, спомощью неизвестного механизма, или косвенно, давая преимуществаживому существу и поощряя, таким образом, естественный отбор,привести к незначительному усложнению органа, которое повлекло засобой усовершенствование функциональной деятельности. Таким образом,постепенное формирование столь хорошо скомбинированного глаза, какнаш, можно объяснить бесконечным рядом взаимодействий между функциейи органом, без привлечения какой-нибудь сверхмеханической причины.
Действительно,если ставить вопрос о функции и органе, как это делала концепцияцелесообразности и как делает сам механицизм, то его трудноразрешить. Ибо орган
и функция- понятия разнородные и настолько обусловливающие друг друга, чтоневозможно сказать a priori, с какого из них лучше начать приизложении их взаимоотношений: с первого ли, как хочет механицизм, илисо второго, как требует теория целесообразности. Но мы полагаем, чтоспор может принять совсем другой оборот, если сравнить между собоюсначала два объекта одной и той же природы, — орган с органом, а неорган с функцией. Так можно было бы постепенно приближаться ко всеболее и более правдоподобному решению. И тем больше будет шансовдойти до конца, чем смелее мы примем эволюционную гипотезу.
Вот, рядомс глазом позвоночного, глаз такого моллюска, как морской гребешок. Вобоих есть одни и те же основные части, состоящие из аналогичныхэлементов. Глаз морского гребешка, как и наш глаз, имеет сетчатуюоболочку, роговую оболочку, хрусталик с ячеистой структурой. В немможно заметить даже то специфическое смещение элементов сетчатки,которое вообще не встречается у беспозвоночных. Конечно, можноспорить о происхождении моллюсков, но какого бы взгляда нипридерживаться, все же никто не будет оспаривать, что моллюски ипозвоночные отделились от их общего ствола задолго до появления стольсложного глаза, как глаз морского гребешка. Откуда же тогда этааналогия в строении?
Зададимэтот вопрос поочередно двум противоположным друг другу системамобъяснения, стоящим на эволюционной точке зрения: как решают егогипотеза чисто случайных изменений и гипотеза изменений, определеннымобразом ориентированных под влиянием внешних условий?
Чтокасается первой, то известно, что в настоящее время она представленадвумя весьма различными формами. Дарвин говорил об оченьнезначительных изменениях, которые накапливаются путем естественногоотбора. Он знал о фактах внезапных вариаций, но этот «спорт»,как он выражался, мог давать, по его мнению, только уродства, неспособные продолжаться; происхождение же видов он объяснял тольконакоплением незначительных изменений’. Такой точки зренияпридерживаются еще многие натуралисты. Но она готова уступить местопротивоположной идее, согласно которой новый вид возникает сразу, врезультате одновременного появления многих новых признаков, отличныхот прежних. Эта гипотеза, выдвинутая разными авторами, в частностиБэтсоном в его замечательной книге’, приобрела глубокий смысл и сталаочень влиятельной со времени знаменитых опытов Хуго де Фриза. Этотботаник, произведя опыты над OEnothera Lamarckiana, получил черезнесколько поколений определенное число новых видов. Теория,выведенная им из этих опытов, представляет чрезвычайный интерес. Вразвитии видов, по де Фризу, чередуются периоды устойчивости иизменчивости. Когда наступает период «изменчивости», видысоздают на множестве различных направлений совершенно неожиданныеформы. Мы не рискуем принять сторону ни этой теории, ни теориинезначительных изменений. Возможно, что обе они содержат в себе долюистины. Мы хотим только показать, что те изменения, о которых идетречь неважно, велики они или малы, — будучи случайными, не могутобъяснить описанного выше сходства в структуре.
Возьмемвначале дарвиновскую теорию незначительных изменений. Допустим, чтосуществуют небольшие различия, которые вызваны случайностью ипостоянно накапливаются. Не нужно забывать, что все части организмапо необходимости скоординированы друг с другом. Неважно, является лифункция следствием или причиной органа: неоспоримо одно — то, чтоорган лишь тогда может помочь отбору или вызвать его, когда онфункционирует. Если тонкая структура сетчатки развивается иусложняется, то этот прогресс не будет благоприятствовать зрению, а,без сомнения, расстроит его, если в то же время не развиваются изрительные центры, и различные части самого зрительного органа. Еслиизменения случайны, то слишком очевидно, что они не могут условитьсядруг с другом о том, чтобы произойти одновременно во всех частяхоргана и дать ему возможность и дальше выполнять свою функцию. Дарвинпрекрасно это понимал, что и было одним из оснований его гипотезы онезначительных изменениях. Отличие, которое случайно появится в однойточке зрительного аппарата, не помешает функционированию органа; и стой поры это первое случайное изменение может как бы ожидать, что кнему присоединятся дополнительные изменения и поднимут зрение на однуступень по пути совершенствования. Пусть будет так; но еслинезначительное изменение не мешает функционированию глаза, оно такжеи не станет полезным ему до тех пор, пока не произойдутдополнительные изменения: как может оно тогда сохраниться путемотбора? Поневоле рассуждают так, как если бы незначительное изменениебыло пробным камнем, заложенным организмом и сохраняющимся длядальнейшей постройки. И, кажется, трудно избежать этой гипотезы,столь мало согласующейся с принципами дарвинизма, даже при анализеоргана, развившегося на одной великой эволюционной линии, как,например, глаз позвоночного. Когда же замечаешь сходство в строенииглаза позвоночного и моллюска, то она приобретает безусловнуюнеобходимость. И в самом деле, как можно предположить, чтобыбесчисленное множество незначительных изменений происходило в одном итом же порядке на двух самостоятельных эволюционных линиях, если онибыли совершенно случайны? И как могли они сохраняться путем отбора инакапливаться с той и другой стороны — одинаковые, в одном и том жепорядке, — если каждое из этих изменений по отдельности не несетникакой пользы?
Перейдемтеперь к гипотезе внезапных изменений и посмотрим, сможет ли онарешить проблему. Конечно, она смягчит затруднение в одном пункте; нозато сильно увеличит его в другом. Если глаз моллюска, как и глазпозвоночных, поднялся до современной формы путем относительнонебольшого числа внезапных скачков, то не легче понять сходство обоихорганов, чем если бы форма эта сложилась в результатепоследовательного приобретения бесчисленного количества бесконечномалых сходных изменений; в обоих явлениях действует случай, но вовтором от него не требуют чуда, которое ему предстояло бы совершить впервом. Здесь не только сокращено число
сходств,которые я должен складывать, но и более понятно, что каждое из нихсохраняется с целью присоединения к другим, ибо элементарноеизменение на этот раз достаточно значительно, чтобы принести пользуживому существу и подпасть, таким образом, под действие отбора. Нотут возникает другая, не менее опасная проблема: каким образом всечасти зрительного аппарата при внезапном их изменении сохраняют стольхорошую координацию, что глаз продолжает функционировать? Ведьизменение одной какой-нибудь части, раз оно уже не являетсябесконечно малым, сделает зрение вообще невозможным. Нужно поэтому,чтобы все части изменялись одновременно и при этом каждая совещаласьс другими. Я согласен, что у менее удачливых индивидов появляетсямножество некоординированных изменений, что естественный отбор ихустраняет и выживает лишь одна жизнеспособная комбинация, то естьтакая, которая способна сохранить и улучшить зрение. Но нужно еще,чтобы получилась такая комбинация. И если далее мы допустим, чтослучай однажды оказал такую милость, то можно ли предположить, чтобыон повторял ее в ходе истории вида, порождая каждый раз одновременноновые усложнения, чудесным образом приспособленные друг к другу ипродолжающие собою прежние? Можно ли, в частности, допустить, что этивнезапные изменения, будучи рядом простых «случайностей»,окажутся одинаковыми на двух самостоятельных эволюционных линиях,появляясь в одном и том же порядке и представляя каждый раз полноесогласие все более многочисленных и сложных элементов?
Ссылаются,правда, на закон корреляции, к которому обращался и сам Дарвин’.Указывают на то, что изменение не локализуется в одной точкеорганизма, что в других точках обязательно существует его отражение.Примеры, приведенные Дарвином, остаются классическими: белые кошки сголубыми глазами обычно бывают глухими, собаки, лишенные шерсти,имеют неполное число зубов и т. д. Пусть будет так. Но не будемзлоупотреблять словом «корреляция». Одно дело -совокупность взаимосвязанных изменений, а другое — система измененийдополнительных, то есть скоординированных друг с другом такимобразом, чтобы поддерживать и даже совершенствовать функционированиеоргана в более сложных условиях. То, что аномалия волосяного покровасопровождается аномалией в росте зубов, не требует специальногообъяснения: шерсть и зубы — однородные образования1 , и химическоеизменение зародыша, препятствующее образованию шерсти, будет,конечно, мешать и формированию зубов. Вероятно, причинам того же роданужно приписать и глухоту белых кошек с голубыми глазами. В этихразличных примерах «коррелятивные» изменения являютсятолько изменениями взаимосвязанными (не говоря уже о том, что этодефекты, — то есть уменьшение или уничтожение чего-либо, а неприбавление, что совсем не одно и то же). Но когда нам говорят о»коррелятивных» изменениях, вдруг появляющихся в различныхчастях глаза, то это слово берется в совершенно ином смысле:
на этотраз речь идет о совокупности изменений не только одновременных, нетолько связанных общностью происхождения, но и скоординированныхмежду собой таким образом, что орган продолжает выполнять ту же самуюпростую функцию, и даже с большим успехом. Можно еще согласиться стем, что изменение зародыша, влияющее на образование сетчатки,действует одновременно на роговую и радужную оболочки, на хрусталик,на зрительные центры и т. д., хотя, конечно, все эти образованиясовсем по-иному гетерогенны, чем шерсть и зубы. Но чтобы все этиодновременные изменения шли в направлении совершенствования или дажепросто поддержания зрения этого-то я и не могу признать в гипотезевнезапных изменений, если только не прибегнуть к какому-нибудьтаинственному началу, заботящемуся о функционировании органа; но этозначило бы отказаться от идеи «случайных» изменений. Вдействительности эти два значения слова «корреляция» частосмешиваются в уме биолога, как и два значения слова «приспособление».Смешение это почти законно в ботанике, где теория образования видовпутем внезапных изменений покоится на прочнейшей опытной базе.Действительно, у растений функция далеко не так тесно связана сформой, как у животного. Глубокие морфологические отличия, такие какизменения в форме листьев, не влияют заметным образом на функцииоргана и не требуют, следовательно, целой системы дополнительныхпеределок, чтобы растение оставалось жизнеспособным. Совсем не так уживотного, особенно если взять такой орган, как глаз, с егочрезвычайно сложной структурой и вместе с тем столь тонкойфункциональной деятельностью. Напрасно пытаются в данном случаеотождествить изменения, просто взаимосвязанные, с теми, которыеявляются еще и дополнительными. Нужно четко различать два смысласлова «корреляция»: принимать в предпосылках рассужденияодин смысл, а в заключении — другой означало бы погрешить противлогики. И, однако, именно это и делают, когда при объяснении деталей,желая интерпретировать дополнительные изменения, привлекают принципкорреляции, а затем говорят о корреляции вообще, как будто бы онабыла лишь некоей совокупностью изменений, вызванных каким-тоизменением зародыша. Вначале идею корреляции используют в обычнойнауке так, как это мог бы сделать защитник целесообразности: говорятсебе, что это — просто удобный способ выражения, что его исправят ивернутся к чистому механицизму, когда объяснят природу принципов ипере идут от науки к философии. Действительно, тогда возвращаются кмеханицизму; но при том условии, что слово «корреляция»берется в новом смысле, уже не пригодном для детальных объяснений.
Итак, еслислучайные изменения, определяющие эволюцию, являются незначительными,то для того, чтобы их сохранить и накопить, нужно призвать доброгогения — гения будущего вида, — ибо отбор не сможет взять этого насебя. Если, с другой стороны, случайные изменения внезапны, топрежняя функция сможет продолжать действовать или будет замененановой лишь в том случае, когда все появившиеся сразу изменениядополняют друг друга с целью выполнения одного и того же акта. Ивновь придется прибегнуть к доброму гению: на этот раз для того,чтобы добиться совпадения всех одновременных изменений, тогда как впервом случае он должен был обеспечить непрерывность в направленииизменениям последовательным. Ни в том, ни в другом случаепараллельное развитие тождественных сложных структур насамостоятельных эволюционных линиях не может быть связано с простымнакоплением случайных изменений.
Перейдемтеперь ко второй из двух главных гипотез, которые мы должныисследовать. Предположим, что изменения обязаны не случайным ивнутренним причинам, но прямому влиянию внешних условий. Посмотрим,как можно в этом случае объяснить сходство строения глаза всамостоятельных рядах существ с филогенетической точки зрения.
Хотямоллюски и позвоночные шли по пути эволюции раздельно, те и другиеподвергались влиянию света. Свет же есть физическая причина,порождающая определенные следствия. Действуя непрерывно, она моглавызывать постоянное изменение в одном и том же направлении. Конечно,невероятно, чтобы глаз позвоночных и глаз моллюсков сформировалисьпутем ряда изменений, обязанных простой случайности. Если допустить,что свет действует здесь как орудие отбора, обеспечивая существованиелишь полезных изменений, то нет никаких шансов на то, чтобы играслучая, даже при таком заботливом присмотре извне, могла привести итам и тут к одному и тому же рядоположению одинаковоскоординированных элементов. Другое дело, если предположить, что светдействует непосредственно на организованную материю, изменяя ееструктуру и как бы приспосабливая ее к своей собственной форме.Сходство двух следствий объясняется на этот раз просто тождествомпричины. Глаз, постепенно усложняющийся, является словно бы все болееи более глубоким отпечатком света на материи, которая, будучиорганизованной, обладает свойством sui generis получать этототпечаток.
Но можноли сравнить органическую структуру с отпечатком? Мы уже говорили одвусмысленности термина «приспособление». Одно дело -постепенное усложнение формы, которая все более и более прилаживаетсяко внешним условиям, и другое -г постепенно усложняющееся строениеорудия, извлекающего все большую пользу из этих условий. В первомслучае материя всего лишь получает некий отпечаток, во втором же онареагирует активно, она разрешает проблему. Когда говорят, что глазвсе лучше и лучше приспосабливается к влиянию света, то, очевидно,используют слово во втором смысле. Но более или менее бессознательнопереходят от второго к первому, и чисто механистическая биологияпостарается отождествить пассивное приспособление инертной материи,подвергающейся влиянию среды, и активное приспособление организма,который извлекает из этого влияния соответствующую пользу. Мы,впрочем, признаем, что сама природа словно побуждает наш разумсмешивать эти два рода приспособления, ибо там, где со временем онадолжна создать механизм, реагирующий активно, она начинает обычно спассивного приспособления. Так, в интересующем нас случае первымзачатком глаза является, бесспорно, пигментное пятно низшихорганизмов; скорее всего, оно возникло под действием физическойпричины — света; с другой стороны, наблюдается масса посредниковмежду простым пигментным пятном и сложным глазом позвоночного. Но изтого, что мы постепенно переходим от одного предмета к другому, невытекает, что их природа одинакова. Из того, что оратор вначалесчитается со страстями своей аудитории, чтобы затем подчинить ихсебе, нельзя заключить, что следовать и управлять — одно и то же.Живая же материя не имеет, по-видимому, иных средств извлекать пользуиз обстоятельств, кроме первичного пассивного приспособления к ним.Там, где она должна управлять движением, она начинает с того, что неспорит с ним. Жизнь действует осмотрительно. Сколько бы нам ниуказывали посредников между пигментным пятном и глазом, между нимивсегда будет то же расстояние, что между фотографией и фотоаппаратом.Конечно, фотография постепенно продвигалась в направлениифотоаппарата. Но могли один только свет, физическая сила, совершитьэтот переход и превратить оставленный им отпечаток в механизм,способный использовать этот свет?
Могутзаметить, что мы напрасно вводим утилитарные соображения; что не глазсоздан, чтобы видеть, но мы видим потому, что у нас есть глаза; чтоорган есть то, что он есть, а «полезность» — слово, которыммы обозначаем то, что вытекает из функционирования данной структуры.Но когда я говорю, что глаз «извлекает пользу» из света, японимаю под этим не только то, что глаз способен видеть; я указываюна весьма точное соответствие между этим органом и системой органовдвижения. Сетчатая оболочка у позвоночных переходит в зрительныйнерв, который, в свою очередь, продолжается через сплетения мозговыхцентров в органы движения. Наш глаз извлекает пользу из света в томсмысле, что он позволяет нам путем соответствующих реакцийпользоваться предметами, которые мы считаем полезными, и избегатьтех, которые кажутся нам вредными. Мне легко могли бы возразить, чтоесли свет физическим путем произвел пигментное пятно, то он можеттаким же образом обусловить движение определенных организмов:реснитчатые инфузории, к примеру, реагируют на свет. Тем не менееникто не станет утверждать, что влияние света физическим путемпривело к возникновению нервной, мускульной, костной систем, — всего,что связано со зрительным аппаратом у позвоночных. По правде говоря,когда объясняют постепенное образование глаза, а тем более когдасвязывают глаз с тем, что неотделимо от него, то вводят уже нечтосовсем иное, чем прямое действие света. Организованной материи неявноприписывается некая сила sui generis, таинственная способностьсоздавать очень сложные устройства, чтобы извлекать пользу изпростого возбуждения, влиянию которого она подвергается.
А междутем этого как раз и стремятся избежать. Хотят, чтобы физика и химиядали нам ключ ко всему. Фундаментальная работа Эймера поучительна вэтом отношении. Известно, какие усилия приложил этот биолог, чтобыпоказать, что преобразование совершается путем непрерывного влияниявнешнего на внутреннее во вполне определенном направлении, а не путемслучайных изменений, как полагал Дарвин. Теория Эймера основана начрезвычайно интересных наблюдениях, отправным пунктом которых былоизучение передвижений некоторых ящериц в связи с изменением окраскиих кожи. С другой стороны, уже давние опыты Дорфмейстера показывают,что из одной и той же куколки, в зависимости от того, подвергается лиона действию холода или тепла, могут выйти сильно различающиесябабочки, которые долгое время рассматривались как отдельные виды, -Vanessa levana и Vanessa prorsa; средняя температура даетпромежуточную форму. Можно было бы отнести сюда и интересныепревращения, наблюдаемые у маленького ракообразного — Artemia salina- в соответствии с тем, увеличивают или уменьшают количество соли вводе, где он обитает’. Во всех этих опытах внешний фактор выступаеткак отвергающейся влиянию среды, и активное приспособление организма,который извлекает из этого влияния соответствующую пользу. Мы,впрочем, признаем, что сама природа словно побуждает наш разумсмешивать эти два рода приспособления, ибо там, где со временем онадолжна создать механизм, реагирующий активно, она начинает обычно спассивного приспособления. Так, в интересующем нас случае первымзачатком глаза является, бесспорно, пигментное пятно низшихорганизмов; скорее всего, оно возникло под действием физическойпричины — света; с другой стороны, наблюдается масса посредниковмежду простым пигментным пятном и сложным глазом позвоночного. Но изтого, что мы постепенно переходим от одного предмета к другому, невытекает, что их природа одинакова. Из того, что оратор вначалесчитается со страстями своей аудитории, чтобы затем подчинить ихсебе, нельзя заключить, что следовать и управлять — одно и то же.Живая же материя не имеет, по-видимому, иных средств извлекать пользуиз обстоятельств, кроме первичного пассивного приспособления к ним.Там, где она должна управлять движением, она начинает с того, что неспорит с ним. Жизнь действует осмотрительно. Сколько бы нам ниуказывали посредников между пигментным пятном и глазом, между нимивсегда будет то же расстояние, что между фотографией и фотоаппаратом.Конечно, фотография постепенно продвигалась в направлениифотоаппарата. Но могли один только свет, физическая сила, совершитьэтот переход и превратить оставленный им отпечаток в механизм,способный использовать этот свет?
Могутзаметить, что мы напрасно вводим утилитарные соображения; что не глазсоздан, чтобы видеть, но мы видим потому, что у нас есть глаза; чтоорган есть то, что он есть, а ^полезность» — слово, которым мыобозначаем то, что вытекает из функционирования данной структуры. Нокогда я говорю, что глаз «извлекает пользу» из света, японимаю под этим не только то, что глаз способен видеть; я указываюна весьма точное соответствие между этим органом и системой органовдвижения. Сетчатая оболочка у позвоночных переходит в зрительныйнерв, который, в свою очередь, продолжается через сплетения мозговыхцентров в органы движения. Наш глаз извлекает пользу из света в томсмысле, что он позволяет нам путем соответствующих реакцийпользоваться предметами, которые мы считаем полезными, и избегатьтех, которые кажутся нам вредными. Мне легко могли бы возразить, чтоесли свет физическим путем произвел пигментное пятно, то он можеттаким же образом обусловить движение определенных организмов:реснитчатые инфузории, к примеру, реагируют на свет. Тем не менееникто не станет утверждать, что влияние света физическим путемпривело к возникновению нервной, мускульной, костной систем, — всего,что связано со зрительным аппаратом у позвоночных. По правде говоря,когда объясняют постепенное образование глаза, а тем более когдасвязывают глаз с тем, что неотделимо от него, то вводят уже нечтосовсем иное, чем прямое действие света. Организованной материи неявноприписывается некая сила sui generis, таинственная способностьсоздавать очень сложные устройства, чтобы извлекать пользу изпростого возбуждения, влиянию которого она подвергается.
А междутем этого как раз и стремятся избежать. Хотят, чтобы физика и химиядали нам ключ ко всему. Фундаментальная работа Эймера поучительна вэтом отношении. Известно, какие усилия приложил этот биолог, чтобыпоказать, что преобразование совершается путем непрерывного влияниявнешнего на внутреннее во вполне определенном направлении, а не путемслучайных изменений, как полагал Дарвин. Теория Эймера основана начрезвычайно интересных наблюдениях, отправным пунктом которых былоизучение передвижений некоторых ящериц в связи с изменением окраскиих кожи. С другой стороны, уже давние опыты Дорфмейстера показывают,что из одной и той же куколки, в зависимости от того, подвергается лиона действию холода или тепла, могут выйти сильно различающиесябабочки, которые долгое время рассматривались как отдельные виды, -Vanessa levana и Vanessa prorsa; средняя температура даетпромежуточную форму. Можно было бы отнести сюда и интересныепревращения, наблюдаемые у маленького ракообразного — Artemia salina- в соответствии с тем, увеличивают или уменьшают количество соли вводе, где он обитает1 . Во всех этих опытах внешний фактор выступаеткак причина превращения. Но в каком смысле нужно понимать здесь слово»причина»? Не предпринимая исчерпывающего анализ идеипричинности, мы только заметим, что обычно смешивают три совершенноразличных смысла этого слова. Причина может действовать как толчок,как разряд и как развертывание. Биллиардный шар, который направляютна другой, определяет движение последнего путем толчка. Искра,вызывающая взрыв пороха, действует, как разряд. Постепенноеослабление пружины, заставляющее вращаться фонограф, развертываетзаписанную на цилиндре мелодию: если я приму звучащую мелодию задействие, а ослабление пружины за причину, то я скажу, что причинадействует здесь путем развертывания. Эти три случая отличаются другот друга большей или меньшей связью между причиной и действием. Впервом случае количество и качество действия изменяются вместе сколичеством и качеством причины. Во втором ни качество, ни количестводействия не меняются с качеством и количеством причины: действиеостается неизменным. В третьем же количество действия зависит отколичества причины, но причина не влияет на качество действия: чемдольше будет вращаться цилиндр под действием пружины, тем длиннеебудет часть мелодии, прослушанная мною, но природа самой мелодии илитой ее части, которую я слушаю, не зависит от действия пружины.Только в первом случае причина объясняет действие, в двух другихдействие более или менее дано заранее и предпосылка, о которой идетречь, является — правда, в различной степени скорее поводом, чемпричиной. Но берут ли слово «причина» в первом смысле,когда говорят, что причиной видоизменения Artemia является количествосоли в воде или что температура определяет цвет и рисунок крыльев укуколки, превращающейся в бабочку? Очевидно, нет? причинность имеетздесь смысл, промежуточный между развертыванием и разрядом. Так это,впрочем, понимает и сам Эймер, когда он говорит о»калейдоскопическом» характере изменения’ или о том, чтоизменение организованной материи происходит в определенномнаправлении, как и кристаллизация неорганизованной материи2 . Можноеще, пожалуй, согласиться, что в явлении изменения окраски кожи мыимеем дело с процессом чисто физико-химическим. Но если этот способобъяснения применить, например, к постепенному образованию глазапозвоночных, то придется предположить здесь такую физико-химиюорганизма, которая под влиянием света создает последовательный рядзрительных аппаратов, чрезвычайно сложных и все же способных видеть,и видеть все лучше и лучше’. Что мог бы к этому прибавить самыйрешительный поборник концепции целесообразности, если бы он захотелдать характеристику этой совершенно специфической физико-хи-мии? И нестанет ли еще более затруднительным положение механистическойфилософии, когда будет показано, что яйцо моллюска не может иметьтакого же самого химического состава, как яйцо позвоночного, аорганическая субстанция, развившаяся в первую из этих двух форм, немогла быть химически тождественна той, которая пошла по другомунаправлению, — и тем не менее под влиянием света в обоих случаяхсформировался один и тот же орган?
Чем большеоб этом размышляешь, тем становится яснее, насколько несовместимо спринципами механистической философии это выведение одного и того жеследствия из двух по-разному накопленных бесчисленных множеств мелкихпричин. В нашем исследовании мы сосредоточили все усилия на одномпримере, взятом из филогенеза. Но онтогенез мог бы дать нам факты, неменее убедительные. Ежеминутно на наших глазах у видов, поройблизких, природа получает тождественные результаты посредствомсовершенно различных эмбриональных процессов. В последние годывозросло число наблюдений над «гетеробластией»2 , ипришлось отказаться от ставшей почти классической теорииспецифичности каждого зародыша. Вновь обращаясь к нашему сравнениюглаза позвоночных и моллюска, мы должны заметить, что сетчаткапозвоночных представляет собой разрастание зачатка мозга у зародыша.Это настоящий нервный центр, передвинувшийся к периферии. Умоллюсков, напротив, сетчатка возникает прямо из эктодермы, а некосвенно через посредство головного мозга эмбриона. Таким образом, кразвитию одной и той же сетчатки у человека и у морского гребешкаприводят различные эволюционные процессы. Но даже не доходя досравнения столь удаленных друг от друга организмов, можно сделатьаналогичный вывод, изучая некоторые очень любопытные явлениярегенерации у одного и того же организма. Если удалить хрусталик утритона, то наблюдается регенерация хрусталика из радужной оболочки’.А между тем первоначально хрусталик строится за счет эктодермы,радужная же оболочка возникает из мезодермы. Более того: если уSalamandra maculata удалить хрусталик, сохраняя радужную оболочку, торегенерация хрусталика происходит за счет верхней части радужнойоболочки; но если удалить и эту часть, то регенерация начинается вовнутреннем слое оставшейся области, то есть в слое сетчатки2 . Такимобразом, части, по-разному расположенные, различные по составу,выполняющие обычно разные функции, способны замещать одно и то же исоздавать, когда это нужно, одни и те же части механизма. Одно и тоже следствие вытекает здесь из различных комбинаций причин.
Чтобыобъяснить подобную конвергенцию результатов, волей-неволей придетсяобратиться ко внутреннему направляющему началу. Возможность такойконвергенции не выявляется ни в дарвинистской, а главным образомнеодарвинистской, теории незначительных случайных изменений, ни вгипотезе внезапных случайных изменений, ни даже в той концепции,которая видит в определенных направлениях эволюции различных органоврезультат механической комбинации внешних и внутренних сил. Обратимсяпоэтому к последней из современных эволюционных теорий, о которой намостается еще упомянуть, — к неоламаркизму.
Известно,что Ламарк приписывал живому» существу способность изменятьсявследствие использования или неиспользования его органов, а такжепередавать приобретенное таким образом изменение потомству. Иподобной концепции придерживаются многие современные биологи.Изменение, приводящее в конце концов к новому виду, с их точкизрения, не может быть случайным изменением, присущим самому зародышу.Оно не может управляться детерминизмом sui generis, развивающимопределенные черты в определенном направлении, независимо от всякойзаботы о пользе. Оно рождается из самого усилия живого существа,нацеленного на приспособление к условиям, в которых оно должно жить.Это усилие может быть просто бессознательным упражнением известныхорганов, механически вызванным давлением внешних обстоятельств. Нооно может также предполагать сознание и волю, и, по-видимому, именнов этом смысле понимает его американский натуралист Коп, один из самыхвидных представителей этой концепции’. Таким образом, из всехсовременных форм эволюционизма неоламаркизм является единственной,которая может допустить внутренний и психологический принципразвития, хоть она и не всегда к нему прибегает. И это, на нашвзгляд, единственная эволюционная теория, объясняющая образованиесложных и тождественных органов на самостоятельно развивающихсялиниях. В самом деле, известно, что одно и то же усилие, нацеленноена извлечение пользы из одних и тех же обстоятельств, приводит кодному результату, особенно если проблема, поставленная внешнимиобстоятельствами, из числа тех, которые допускают лишь одно решение.Остается только выяснить, не следует ли тогда брать слово «усилие»в более глубоком, еще более психологическом смысле, чем это делаетнеоламаркизм.
Действительно,одно дело — простое изменение величины, и совсем иное изменениеформы. Никто не станет оспаривать, что орган может укрепиться иувеличиться путем упражнения. Но отсюда далеко до прогрессивногоразвития глаза моллюсков и позвоночных. Когда это развитиеприписывают непрерывности пассивно воспринимаемого влияния света, товозвращаются к теории, которую мы только что подвергли критике. Еслиже, напротив, ссылаются на внутреннюю деятельность, то речь должнаидти совсем не о том, что мы обычно называем усилием, ибо усилие ниразу не вызвало на наших глазах ни малейшего усложнения органа, амежду тем, чтобы перейти от пигментного пятна инфузории к глазупозвоночного, требовалось огромное число таких усложнений,поразительно скоординированных между собой. Примем, однако, этуконцепцию эволюционного процесса для животных:
но какраспространить ее на мир растений? Здесь изменения формы не всегда,по-видимому, связаны с функциональными изменениями, и если причинаизменения — психологического порядка, то трудно назвать ее усилием,не расширяя излишне смысла слова. Значит, нужно пойти дальше самогоусилия и поискать более глубокую причину.
Этоособенно необходимо, на наш взгляд, если хотят найти причинуизменений, регулярно передаваемых по наследству. Мы не будем входитьв подробности споров о наследовании приобретенных признаков; ещеменьше мы хотели бы определенно высказываться по вопросу, который неотносится к нашей компетенции. Но мы не можем, однако, совершенно имне интересоваться. Нигде так ясно не чувствуется невозможность дляфилософов придерживаться сегодня неопределенных обобщений,необходимость следовать за учеными в деталях их опытов и обсуждать сними результаты. Если бы Спенсер вначале поставил вопрос онаследовании приобретенных признаков, его эволюционизм, без сомнения,принял бы совсем иную форму. Если (что кажется вероятным) усвоенныйиндивидом навык передается его потомкам лишь в исключительныхслучаях, то вся психология Спенсера нуждается в переработке и большаячасть его философии теряет почву под ногами. Итак, объясним, как, нанаш взгляд, ставится эта проблема и в каком направлении нужно было быискать ее решения.
Послетого, как наследование приобретенных признаков было принято какдогма, оно было не менее догматически отвергнуто — по причинам,извлеченным о priori из предположения о природе зародышевых клеток.Известно, что гипотеза непрерывности зародышевой плазмы заставилаВейсмана считать зародышевые клетки — яйцеклетки и сперматозоиды -почти независимыми от соматических клеток. Исходя из этого,утверждали, и часто утверждают и теперь, что наследственная передачакакого-нибудь приобретенного признака является чем-то непонятным. Ноесли бы случайно опыт показал, что приобретенные признакипередаваемы, то он доказал бы тем самым, что зародышевая плазма нестоль независима, как полагают, от соматической среды, и наследованиеприобретенных признаков стало бы ipso facto понятным. Это значит, чтов подобных спорах дело не в том, понятно ли известное явление илинет: вопрос решается только лишь опытом. Но здесь-то именно иначинаются трудности. Приобретенные признаки, о которых идет речь,чаще всего бывают навыками или результатами навыка. Но очень редкослучается, чтобы в основе усвоенного навыка не было естественнойсклонности, так что всегда может возникнуть вопрос, передался линавык, появившийся в соме индивида, или, быть может, это скорееестественная склонность, предшествовавшая усвоенному навыку; этасклонность могла быть присуща зародышу, которого индивид носит всебе, как была она уже присуща индивиду, а следовательно, и зародышу,из которого он развился. Так, ничто не доказывает, что крот сталслепым потому, что привык жить под землей: быть может, крот потому идолжен был осудить себя на подземное существование, что глаза егоначинали атрофироваться*. В последнем случае тенденция к утратезрения должна была передаваться от одного зародыша к другому, в товремя как сома самого крота ничего не приобретала и не теряла. Изтого, что сын отличного стрелка гораздо раньше научился прекрасновладеть оружием, чем в свое время его отец, нельзя заключить, чтонавык родителя передался ребенку, ибо некоторые естественныесклонности по мере своего роста могли перейти от зародыша, изкоторого развился отец, к тому, из которого вырос сын, увеличиться впути под действием первоначального порыва и обеспечить сыну большуюловкость по сравнению с отцом, совершенно, так сказать, не заботясь отом, чем занимался отец. То же самое относится ко многим примерампостепенного приручения домашних животных: трудно сказать, передаетсяли здесь усвоенный навык или, скорее, некая естественная склонность,та самая, которая заставила выбирать для приручения именно тот илииной вид или определенных его представителей. По правде говоря, еслиисключить все сомнительные случаи, все факты, способные вызватьразные толкования, то абсолютно бесспорными примерами приобретенных ипереданных особенностей останутся только известные опытыБроун-Секара, повторенные и подтвержденные различными физиологами1 .Рассекая у морских свинок спинной мозг или седалищный нерв,Броун-Секар вызывал эпилептическое состояние, которое они передавалисвоему потомству. Повреждения этого же седалищного нерва, веревочноготела (corpus restiforme) и др. вызывали у морских свинокразнообразные расстройства, которые передавались потомству в самыхразличных формах: в пучеглазии, в недостатке пальцев и т. д. Но недоказано, действительно ли в этих различных случаях наследственнойпередачи сома животного влияла на его зародышевую плазму. Уже Вейсманзамечал, что операция Броун-Секара могла ввести в тело морской свинкинекоторые особые микробы, которые находили в нервной ткани своюпитательную среду и переносили болезнь, проникая в половую сферу2 .Это возражение было устранено самим Броун-Секаром8 . Но можно было бывыдвинуть и другое, более приемлемое. Из опытов Вуазена и Перонавытекает, что припадки эпилепсии сопровождаются выделением ядовитоговещества, которое при впрыскивании его животным вызывает у нихприступы конвульсии4 . Возможно, что расстройства системы питания,сопровождающие производимые Броун-Секаром повреждения нервов, как рази приводят к образованию яда, вызывающего конвульсии. В таком случаеяд передается от морской свинки ее сперматозоиду или яйцеклетке иобусловливает общее расстройство развития зародыша, которое, однако,может внешне проявиться только в том или ином органе уже развившегосяорганизма. Все может происходит здесь так, как в опытах Шаррена,Деламара и Муссю. Беременные морские свинки с поврежденной печеньюили почкой передавали это повреждение своему потомству просто потому,что повреждение органа матери порождало специфические «цитотоксины»,которые и влияли на соответствующий орган зародыша. Правда, в этихопытах, как, впрочем, и в прежних наблюдениях тех же физиологов,влиянию токсинов подвергался уже сформировавшийся плод. Но другиеисследования Шаррена в конце концов показали, что при помощианалогичного механизма то же самое действие может быть оказано насперматозоиды и яйцеклетки8 . Таким образом, наследованиеприобретенных признаков в опытах Броун-Секара может быть объясненоотравлением зародыша. Повреждение, как бы хорошо оно, по-видимому, нибыло локализовано, могло передаться посредством того же процесса, чтои, скажем, алкоголизм. Не так ли обстоит дело и со всемиприобретенными признаками, которые становятся наследственными?
Существует,действительно, один пункт, в котором сходятся и те, кто утверждает, ите, кто отрицает наследование приобретенных признаков: признаниетого, что известные влияния, к примеру, влияние алкоголя, могутотражаться одновременно и на самом живом существе, и на зародышевойплазме, которой оно обладает. Здесь передается по наследству порок, ивсе происходит так, как если бы сома родителя действовала на егозародыш, хотя на самом деле зародыш и сома просто подверглисьдействию одной и той же причины. Установив это, допустим, что сомаможет влиять на зародыш, как полагают те, кто разделяет тезис опередаче приобретенных признаков. Не будет ли естественнее всегопредположить, что во втором случае все происходит так же, как и впервом, и что непосредственным следствием влияния сомы будет общееизменение зародышевой плазмы? Если бы это было так, тотождественность изменения у родителя и потомка была бы лишьисключением или случайностью, как происходит при наследовании порокаалкоголизма: порок этот, конечно, передается от отца к детям, но онможет принять у каждого из детей различную форму, к тому же вовсе непохожую на ту, которая была у отца. Обозначим буквой С изменение,происшедшее в плазме, причем С может быть величиной положительной илиотрицательной, то есть представлять собой или появление, или утратуопределенных веществ. Действие в точности воспроизведет свою причину,изменение зародыша, вызванное определенным изменением известной частисомы, повлечет за собою такое же изменение той же части новогоформирующегося организма только в том случае, если остальные частиэтого организма обладают по отношению к С чем-то вроде иммунитета: вновом организме тогда подвергнется изменению та же самая часть, иботолько ее формирование будет восприимчиво к новому влиянию, хотя иона может измениться в совершенно ином направлении, чемсоответствующая часть исходного органиэма.
Мыпредлагаем, таким образом, ввести различие между наследованиемотклонения и наследованием признака. Индивид, приобретающий новыйпризнак,тем самым отклоняется от той формы, которую он имел и которуювоспроизвели содержащиеся в нем зародыши или чаще полузародыши. Еслиэто изменение не впечет за собою ни появления веществ, способныхвлиять на зародыш, ни общей перемены в питании, лишающей егонекоторых элементов, то оно не окажет никакого действия на потомствоиндивида. Так чаще всего и бывает. Если же, напротив, оно оказываеткакое-нибудь действие, то, вероятно, в силу химического изменения взародышевой плазме. Это изменение может, в виде исключения, вызвать ворганизме, который должен развиться, перемену, однородную с той, чтопроизошла в организме производителя; но есть столько же, или дажебольше шансов, чго оно вызовет нечто совсем иное. В этом случаеродившийся организм отклонится от нормального типа, быть может,настолько же, как и исходный организм, но он отклонится иначе. Онунаследует отклонение, но не признак. В общем, следовательно,вероятнее всего, что привычки, приобретенные организмом, никак неотражаются на его потомстве; а если и отражаются, то изменение,обнаружившееся у потомства, может не иметь никакого видимого сходствас первоначальным изменением. Такова, по крайней мере, гипотеза,которая кажется нам наиболее вероятной. Во всяком случае, до тех пор,пока не будет доказано обратное и пока не будут произведены решающиеопыты, о которых говорит знаменитый биолог1 , мы должныпридерживаться современных результатов наблюдения. Но даже при самомблагоприятном для теории наследования приобретенных признаковпредположении, а именно, что так называемый приобретенный признак вбольшинстве случаев не является более или менее запоздалым развитиемпризнака врожденного, — факты все же показывают нам, чтонаследственная передача представляет собой исключение, а не правило.Как можно ожидать, что она разовьет такой орган, как глаз? Когдаразмышляешь о том огромном числе однонаправленных изменений, которыедолжны были накладываться друг на друга, чтобы произошел переход отпигментного пятна инфузории к глазу моллюска и позвоночного, тозадаешься вопросом, могла ли когда-нибудь наследственность, какой мыее наблюдаем, вызвать это нагромождение различий, если предположить,что каждое из них могло быть создано индивидуальным усилием? Другимисловами, и неоламаркизм, подобно другим эволюционным теориям, кажетсянам неспособным решить проблему.
Подвергая,таким образом, общему испытанию различные формы современногоэволюционизма и показывая, что все они наталкиваются на одно и то женепреодолимое затруднение, мы вовсе не имеем намерения отвергнуть ихокончательно. Напротив, каждая из них, опираясь на значительное числофактов, вероятно, по-своему истинна;
каждаясоответствует определенной точке зрения на процесс эволюции. Бытьможет, и нужно, чтобы теория придерживалась исключительно однойкакой-нибудь специальной точки зрения, если она хочет оставатьсянаучной, то есть придавать детальным исследованиям определенноенаправление. Но каждая из этих теорий представляет лишь частныйаспект реальности, которая выходит за пределы всех этих теорий.Именно эта реальность и является предметом философии, которая несвязана научной точностью, ибо не нацелена на какое-либо практическоеприменение. Укажем теперь в двух словах, какой вклад в решениепроблемы вносят, на наш взгляд, три главные формы современногоэволюционизма, что каждая из них оставляет в стороне и на какой пунктследовало бы направить это тройное усилие, чтобы получить болееширокую, хотя тем самым и менее определенную, идею эволюционногопроцесса.
Неодарвинисты,думается нам, правы, когда говорят, что существенными причинамиизменений являются различия в зародыше, содержащемся в индивиде, авовсе не поступки индивида в течение его жизни. Но едва ли можнопризнать вслед за этими биологами, что различия зародыша являютсячисто случайными и индивидуальными. Мы не можем не думать, что онипредставляют собой развитие одного и того же импульса, передающегосяот зародыша к зародышу через индивидов, а значит, они — не чистыеслучайности и вполне могут появляться одновременно в одной форме увсех представителей одного и того же вида или, по крайней мере, унекоторых из них. Уже теория мутаций существенно преобразуетдарвинизм в этом пункте. Она утверждает, что в известный момент, поистечении долгого периода, весь вид охватывает стремление меняться.Это значит, что тенденция к изменению — не случайна. Случайным,правда, может быть само изменение, ибо мутация, по мнению Де Фриза,происходит у различных представителей видав разных направлениях. Но,во-первых, нужно ждать, подтвердится ли эта теория на многих другихрастительных видах (Де Фриз проверил ее только на OEnotheraLamarckiana)1, а во-вторых, как мы объясним далее, нет ничегоневозможного в том, что доля случайности более обширна в изменчивостирастений, чем животных, так как в растительном мире функция не стольтесно связана с формой. Как бы то ни было, дарвинисты склонныдопустить, что периоды мутации — не случайны. Таковым же может быть,следовательно, и направление мутации, по крайней мере, у животных, ив той степени, которую нам предстоит указать.
Этоприводит нас к гипотезе, подобной гипотезе Эймера, согласно которойизменения различных признаков происходят из поколения в поколение вопределенном направлении. Эта гипотеза кажется нам приемлемой, вграницах, указанных самим Эймером. Конечно, эволюция ограническогомира не может быть предопределена в целом. Мы утверждаем, напротив,что самопроизвольность жизни выражается в непрерывном творчествеформ, следующих друг за другом. Но эта неопределенность не может бытьполной: она должна сделать уступку определенности. Такой орган, как,например, глаз, создается именно путем непрерывного изменения вопределенном направлении. Mы не знаем, как иначе можно объяснитьсходство структуры глаза у тех видов, которые имеют разную историю.Расходимся же мы с Эймером с того момента, когда он утверждает, чтодля достижения результата достаточно физических и химических причин.Мы, напротив, пытались показать на ясном примере глаза, что еслиздесь есть ^ортогенез», то должна действовать и причинапсихологическая.
К причинепсихологического порядка и прибегают некоторые из неоламаркистов. Вэтом, по нашему мнению, состоит одно из самых прочных основанийнеоламаркизма. Но если эта причина является лишь сознательным усилиеминдивида, она сможет действовать только в ограниченном числе случаев:самое большее, у животного, но не в растительном мире. И у животногоона окажет свое действие только там, где есть прямое или косвенноеподчинение влиянию воли. Но даже там, где она действует, не видно,как может она добиться такого глубокого изменения, каким являетсявозрастание сложности. Еще можно было бы это понять, если быприобретенные признаки передавались регулярно, прибавляясь друг кдругу. Но такая передача является скорее исключением, чем правилом.Изменение, которое наследуется и идет в определенном направлении,накапливаясь и комбинируясь само с собой таким образом, что создаетсяустройство все большей и большей сложности, — такое изменение,конечно, должно относиться к известного рода усилию, но усилию,по-иному глубокому, чем усилие индивидуальное, по-иному независимомуот обстоятельств, усилию, общему для большинства представителейодного и того же вида, присущему скорее зародышам, которые они носятв себе, чем одной их субстанции, а потому и передающемуся ихпотомству.
Такимобразом, после большого отступления мы возвращаемся к идее, изкоторой исходили, к идее первоначального порыва жизни, переходящегоот одного поколения зародышей к следующему через посредстворазвившихся организмов, образующих связующую нить между зародышами.Этот порыв, сохраняющийся на эволюционных линиях, между которыми онразделяется, и представляет собой глубокую причину изменений, покрайней мере тех, которые регулярно передаются, накапливаются исоздают новые виды. В общем, с той поры как виды в процесседальнейшей своей эволюции начали расходиться от общего ствола, ониуглубляют это расхождение. И все же в определенных пунктах, еслипринять гипотезу общего порыва, они могут и даже должны развиватьсятождественным образом. Нам остается показать это более определенно натом же выбранном нами примере образования глаза у моллюсков и упозвоночных. Это поможет и прояснению идеи ^первоначального порыва».
Две вещиодинаково поражают в таком органе, как глаз: сложность структуры ипростота функционирования. Глаз состоит из различных частей: склеры,роговой оболочки, сетчатки, хрусталика и т. д. Каждая из этих частейделится до бесконечности. Возьмем хотя бы сетчатку. Известно, что онасостоит из трех слоев нервных элементов, расположенных один надругом: клетки мульти-полярные, клетки биполярные, клетки зрительные;каждый слой имеет свою индивидуальность и представляет, без сомнения,очень сложный организм: и это еще очень упрощенная схема тонкойструктуры этой оболочки. Такой аппарат, как глаз, состоит,следовательно, из бесконечного числа аппаратов, каждый из которыхчрезвычайно сложен. И все же видение — акт простой. Как только глазоткрывается, осуществляется видение. И именно потому, чтофункционирование — просто, самое легкое отклонение природы вустройстве бесконечно сложного аппарата сделало бы его невозможным.Вот этот контраст между сложностью органа и единством функции исмущает ум.
Механистическаятеория покажет нам постепенное создание организма под влияниемвнешних обстоятельств, воздействующих прямо, на ткани, или косвенно,путем подбора лучше приспособленных. Но какую бы форму ни принималаэта теория, даже если допустить, что ее подробное описание частейпредставляет ценность, — на корреляцию этих частей она не проливаетникакого света.
Тогда насцену выступает теория целесообразности. Она утверждает, что частибыли собраны по заранее предусмотренному плану, с определенной целью.Этим она уподобляет труд природы труду работника, который такжесобирает части с целью реализации какой-нибудь идеи или подражаяобразцу. Механицизм поэтому имеет основания ставить в упректелеологизму его антропоморфический характер. Но он не замечает, чтосам пользуется этим же методом, только суживая его. Конечно, онизбавился от преследуемой цели или идеального образца. Но и он так жехочет, чтобы природа работала, собирая части, как работник-человек.Однако даже беглый взгляд, брошенный на развитие зародыша, показал быему, что жизнь берется за это совсем иначе. Она действует не путемассоциации и сложения элементов, но с помощью диссоциации ираздвоения.
Итак,нужно преодолеть обе эти точки зрения — механицизма и телеологизма, ккоторым, в сущности, человеческий разум пришел в результатенаблюдения за работой человека. Но в каком смысле можно ихпреодолеть? Мы сказали, что анализ строения органа может идти добесконечности, хотя функционирование целого — вещь простая. Этотконтраст между бесконечной сложностью органа и крайней простотойфункции и должен открыть нам глаза.
Вообщеговоря, когда один и тот же предмет предстает, с одной стороны,простым, а с другой — бесконечно сложным, то оба аспекта имеют далеконе одинаковое значение, или, вернее, разную степень реальности.Простота в этом случае принадлежит самому предмету, бесконечнаясложность — тем точкам зрения на него, которые мы формируем, когдавращаемся вокруг него, тем рядоположенным символам, в какихпредставляют этот предмет наши чувства и наш интеллект, — в целом,различного рода элементам, с помощью которых мы пытаемся искусственноимитировать этот предмет, но с которыми он остается несоизмеримым,ибо природа его совершенно иная. Гениальный художник нарисовал наполотне человеческое лицо. Мы можем имитировать его картину припомощи разноцветных квадратиков мозаики. И чем меньше будут нашиквадратики, чем многочисленнее будут они и разнообразнее по тону, темлучше мы воспроизведем изгибы и оттенки модели. Но понадобилось быбесконечное число бесконечно малых элементов, выражающихбесконечность оттенков, чтобы получить точный эквивалент того лица,которое художник постиг как нечто простое, которое он захотел целикомперенести на полотно и которое тем более совершенно, чем полнеевыражает единую неделимую интуицию. Предположим теперь, что нашиглаза устроены так, что могут видеть в произведениях великогохудожника только мозаику. Или допустим, что наш интеллект создан так,что может объяснить себе появление изображения на полотне лишь какрезультат мозаики. Мы могли бы тогда говорить только о соединениималеньких квадратиков и разделяли бы механистическую гипотезу. Мымогли бы прибавить, что, кроме материальности этого соединения, нуженбыл план, по которому мог бы работать мозаист: на этот раз мывыражались бы как сторонники телеологии. Но ни в том, ни в другомслучае мы не постигли бы реального процесса, ибо соединенныхквадратиков не существовало. Существует картина — простой акт,проецированный на полотно, — которая одним тем, что вошла в нашевосприятие, сама распалась в наших глазах на тысячи и тысячималеньких квадратиков, представляющих в своем воссоединенииудивительный порядок взаимного расположения. Так и глаз с чудеснойсложностью своей структуры может быть только простым актом видения ив то же время являть нам мозаику клеточек, порядок в расположениикоторых поражает нас, если мы представляем себе целое каксовокупность частей.
Когда яподнимаю руку от А до В, это движение предстает мне сразу в двухаспектах. Воспринятое изнутри, оно — простой неделимый акт.Замечаемое извне, — это путь, пройденный некоторой кривой АВ. В этойлинии я могу различить сколько угодно положений, и сама линия можетбыть определена как известная координация этих положений. Но и самиэти положения в их бесконечном числе, и связывающий их порядокавтоматически следуют из неделимого акта движения руки от-А до В.Механицизм видит здесь только положения. Телеологизм учитывает и ихпорядок. Но и тот, и другой проходят мимо движения, которое и естьсама реальность. В известном смысле движение больше, чем положения иих порядок, ибо одним тем, что дается это движение в его бесконечнойпростоте, дается одновременно и бесконечность последовательныхположений, и их порядок, и еще нечто такое, что, не будучи нипорядком, ни положением, является вместе с тем самым главным: этоподвижность. Но, с другой стороны, движение меньше, чем ряд положенийсо связывающим их порядком, ибо, чтобы расположить точки вопределенном порядке, нужно сначала представить себе этот порядок, азатем реализовать его с помощью точек, нужен труд соединения иинтеллект, тогда как простое движение руки ничего этого не содержит.Оно не является разумным в человеческом смысле слова, и оно не будетсоединением, ибо не состоит из элементов. То же самое касается глазаи зрения. Зрение заключает в себе больше, чем составляющие его клеткии их взаимная координация: в этом смысле ни механицизм, нителеологизм не идут так далеко, как было бы нужно. Но в другомотношении и механицизм и телеологизм заходят слишком далеко, иботребуют от природы самого трудного из подвигов Геракла, желая, чтобыона возвысила до простого акта видения бесконечное число бесконечносложных элементов, тогда как для природы создать глаз было нетруднее, чем для меня — поднять руку. Ее простой акт автоматическираспался на бесконечное число элементов, которые оказалисьподчиненными одной идее, подобно тому, как движение моей рукиобразовало бесконечное число точек, охватываемых одним уравнением.
Но именноэто нам очень трудно понять, так как мы не можем.представить себеорганизацию иначе, чем процесс фабрикации. А между тем одно делофабриковать, а другое организовывать. Операция первого рода присущачеловеку. Она состоит в сочетании частей материи, выкроенных так,чтобы их можно было включать друг в друга и заставлять действоватьсообща. Их, так сказать, располагают вокруг действия, которое ужесуществует как их идеальный центр. Фабрикация идет, следовательно, отпериферии к центру, или, как сказали бы философы, от множественного кединому. Работа организации, напротив, идет от центра к периферии.Она начинается в одной, почти математической точке и распространяетсявокруг этой точки концентрическими и постоянно расширяющимисяволнами. Труд фабрикации тем продуктивнее, чем большим количествомматерии он располагает. Он совершается путем концентрации и сжатия.Напротив, акт организации имеет скорее характер взрыва: на старте емунужно как можно меньше места, минимум материи, словно организующиесилы нехотя вступают в пространство. Сперматозоид, приводящий вдвижение процесс эволюции эмбриональной жизни, одна из мельчайшихклеток организма, к тому же незначительная его часть является реальнодействующей.
Но это неболее чем поверхностные различия. За ними, как мы полагаем, можнонайти и более глубокие.
Сфабрикованноепроизведение обрисовывает форму труда фабрикации. Я хочу этимсказать, что фабрикующий находит в своем произведении именно то, чтоон туда вложил. Если он хочет создать машину, он вырежет одну задругой ее части, а затем соберет их: сделанная машина позволитувидеть и части, и их соединение. Результат в целом представляетздесь труд в целом, и каждой части труда соответствует частьрезультата.
Далее, япризнаю, что позитивная наука может и должна поступать так, как еслибы организация была трудом подобного рода. Только при этом условиинаука может овладеть организованными телами. Действительно, онаставит своей задачей не прояснение нам сути вещей, но обеспечениелучшего способа воздействия на вещи. Физика же и химия ужепродвинулись далеко вперед, и живая материя только в той мереподдается нашему действию, в какой мы применяем к ней приемы нашейфизики и химии. Следовательно, чтобы организация могла статьпредметом научного изучения, необходимо прежде всего приравнятьорганизованное тело к машине. Клетки будут частями машины, организмже — их совокупностью. И элементарные усилия, организовавшие этичасти, будут рассматриваться как реальные элементы труда,организовавшего целое. Такова точка зрения науки. Совсем иной, понашему мнению, является точка зрения философии.
Намкажется, что организованная машина в целом может еще воспроизводитьработу организатора в целом (хотя и это не вполне справедливо), ночасти машины не соответствуют частям работы, ибо материальность этоймашины воспроизводит не совокупность использованных средств, носовокупность преодоленных препятствий:
это скорееотрицание, чем положительная реальность. Таким образом, как мыпоказали в прежнем исследовании, видение является силой, которая dejure могла бы охватить бесконечное число вещей, неуловимых для нашегоглаза. Но такое видение не могло бы продолжиться в действие: оногодилось бы для фантома, но не для живого существа. Видение живогосущества есть видение утилитарное, ограниченное предметами, накоторые это существо может действовать: это видение как бы направленов определенное русло, и зрительный аппарат просто символизируетработу прокладки этого русла. Но тогда формирование зрительногоаппарата точно так же не может быть объяснено соединениеманатомических элементов, как прокладка канала не объясняетсядоставкой земли, из которой будут сложены его берега. Механистическаятеория скажет в этом случае, что земля привозилась тележка затележкой; телеология прибавит, что земля складывалась не как попало,что возчики работали по известному плану. Но и механицизм, ителеология впали бы в заблуждение, ибо канал строится иначе.
Будемболее точны. Мы сравнивали приемы, посредством которого природасоздает глаз, с простым актом поднятия руки. Но мы предполагали, чторука не встречает никакого препятствия. Представим себе, что рука,вместо того, чтобы двигаться в воздухе, проходит через железныеопилки, которые оказывают сопротивление все время, пока я двигаюрукой. В известный момент рука исчерпает свое усилие, и именно тогдаопилки улягутся и примут определенную форму -«-формуостановившейся руки. Предположим теперь, что рука стала невидимой.Зрители будут искать смысл расположения опилок в них самих и вовнутренних силах их массы. Одни объяснят положение каждой частицыопилок действием на нее соседних опилок: это будут механицисты.Другие захотят, чтобы эти элементарные действия подчинялись общемуплану: это будут сторонники телеологии. Но на самом деле был одинпростой и неделимый акт, действие руки, проходящей через опилки:беспрерывное движение отдельных частиц, равно как и порядок ихконечного расположения, выражают, так сказать, отрицательным образомэто неделимое движение, являющееся целостной общей формой всегопротиводействия, а не синтезом положительных элементарных действий.Вот почему, если назвать «действием» расположение опилок, а»причиной» — движение руки, то можно еще признать, чтодействие в целом объясняется причиной в целом; но частям причинынисколько не соответствуют части действия. Другими словами, нимеханицизм, ни телеология здесь не уместны, и необходимо прибегнуть кспособу объяснения sui generis. В гипотезе, которую мы предлагаем,отношение видения к зрительному аппарату будет приблизительно тем жесамым, что и отношение руки к железным опилкам, которые обрисовывают,направляют в определенное русло и ограничивают ее движение.
Чемзначительнее усилие руки, тем дальше она проникает в глубь опилок. Ногде бы она ни остановилась, опилки мгновенно и автоматически придут вравновесие, расположатся во взаимном порядке. То же самое относится кзрению и его органу. В зависимости от того, насколько прогрессируетнеделимый акт видения, материальность органа складывается из большегоили меньшего количества координированных между собою элементов, нопорядок их всегда по необходимости полон и совершенен. Он не можетбыть частичным, ибо — повторим еще раз — реальный процесс,порождающий его, не имеет частей. С этим не считаются ни механицизм,ни телеология; этого не принимаем во внимание и мы, когда удивляемсячудесному устройству такого инструмента, как глаз. По сути, в нашемудивлении всегда кроется идея, что могла бы. быть реализована толькочасть этого порядка, что полная его реализация есть нечто вродеблагодати. Приверженцы телеологии заставляют эту благодать изливатьсясразу в конечной причине; по мнению же механицистов, она проявляетсяпостепенно, под действием естественного отбора;
но и те идругие видят в этом порядке нечто положительное, а в его причине,следовательно, — нечто поддающееся дроблению, содержащее в себе всевозможные степени завершения. В действительности причина может бытьболее или менее интенсивной, но она может проявлять свое действиелишь целиком, в законченной форме. В зависимости от того, насколькодалеко она продвинется в направлении видения, она даст или простоескопление пигмента низшего организма, или рудиментарный глаз серпулы,или сформировавшийся глаз альциопы, или в высшей степениусовершенствованный глаз птицы; но у всех этих органов, оченьразличных по сложности, всегда будет одинаковая координация частей.Вот почему, как бы ни были удалены друг от друга два вида животных,но если они с разных сторон шли к видению одинаково долго, то у обоихбудет и одинаковый орган зрения, ибо форма органа выражает толькостепень, которой достигла его функциональная деятельность.
Но, говоряо продвижении к видению, не возвращаемся ли мы к прежней концепциицелесообразности? Конечно, так и было бы, если бы это продвижениетребовало сознательного или бессознательного представления о цели,которой предстоит достигнуть. Но наделе оно совершается в силупервоначального жизненного порыва, оно вовлечено в само это движение,и именно поэтому его и можно обнаружить на самостоятельных линияхэволюции. Если же нас спросят, почему и как оно сюда вовлечено, то мыответим, что жизнь — это прежде всего тенденция действовать нанеорганизованную материю. Направление этого действия, конечно, непредопределено: отсюда непредвидимое разнообразие форм, которыежизнь, развиваясь, сеет на своем пути. Но действие это, будучи всегдав той или иной степени случайным, содержит хотя бы зародыш свободывыбора. Выбор же предполагает предвосхищение нескольких возможныхдействий. Нужно, следовательно, чтобы возможности действиявырисовывались перед живым существом до самого действия. Зрительноевосприятие не будет ничем иным1 : видимые контуры предметов — этонабросок нашего возможного действия на них. Итак, видение наразличных его ступенях будет обнаруживаться у самых разных животных,и оно продемонстрирует одну и ту же сложность структуры повсюду, гдедостигнет одинаковой степени интенсивности.
Мыостановились на этих сходствах структуры в целом, на примере глаза вчастности, так как мы должны были определить свою позицию поотношению к механицизму, с одной стороны, и телеологии — с другой.Нам остается теперь точнее определить эту позицию саму по себе. Этомы и сделаем, исследуя расходящиеся результаты эволюции на сей раз сточки зрения не их аналогии, а взаимодополнения.
ГЛАВА ВТОРАЯ.РАСХОДЯЩИЕСЯ НАПРАВЛЕНИЯ ЭВОЛЮЦИИ ЖИЗНИ, — ОЦЕПЕНЕНИЕ, ИНТЕЛЛЕКТ,ИНСТИНКТ
Эволюционноедвижение было бы чем-то простым, и мы легко могли бы определить егонаправление, если бы жизнь описывала одну-единственную траекторию,подобно ядру, пущенному из пушки. Но мы имеем здесь дело с гранатой,внезапно разорвавшейся на части; части эти, сами представлявшие собойнечто вроде гранат, разорвались на новые части, которые вновь должныбыли раскалываться, и так далее в течение очень долгого времени. Мывоспринимаем только то, что ближе всего к нам, — рассеянные движенияраспыленных осколков. Отправляясь от них, мы и должны будемпостепенно подняться к начальному движению.
Когдаразрывается граната, ее дробление объясняется как взрывчатой силойзаключенного в ней пороха, так и сопротивлением со стороны металла.То же самое можно сказать и о дроблении жизни на особи и виды. Егообусловливают, как нам кажется, два ряда причин: сопротивление,испытываемое жизнью со стороны неорганизованной материи, и взрывчатаясила, которую жизнь несет в себе и которая порождается неустойчивымравновесием тенденций.
Сопротивлениесо стороны неорганизованной материи является препятствием, с которымнужно было справиться прежде всего. Жизнь, по-видимому, преодолелаего благодаря смирению и осмотрительности, сжимаясь и подлаживаясь кфизическим и химическим силам, даже соглашаясь пройти с ними вместечасть пути, подобно тому, как железнодорожная стрелка на несколькомгновений принимает направление того рельса, от которого должнаотдалиться. О явлениях, наблюдаемых в самых низших формах жизни,трудно сказать, относятся ли они еще к сфере физики и химии, или этоуже явления жизни. Жизнь должна была, таким образом, усвоить привычкинеорганизованной материи, чтобы затем мало-помалу увлечь этунамагнетизированную материю на иной путь. Появившиеся сначалаодушевленные формы были поэтому крайне простыми. Это были, вероятно,небольшие массы почти недифференцированной протоплазмы, внешненапоминавшие амеб, но обладавшие огромным внутренним напором, которыйдолжен был поднять их до высших форм жизни. Нам кажется вполневероятным, что в силу этого напора первичные организмы стремилисьвозможно больше увеличиваться в размерах. Но организованная материяочень скоро достигает пределов своего расширения. Она скорее будетраздваиваться, чем выйдет за определенные границы. Потребовались, безсомнения, вековые усилия и чудеса изворотливости, прежде чем жизньсмогла преодолеть это новое препятствие. Она добилась того, чторастущие в числе элементы, стремящиеся к раздвоению, оставалисьсоединенными. Путем разделения труда она неразрывно связала их междусобой. Сложный и состоящий из частей организм функционирует так, какэто делала бы сплошная живая масса, просто увеличиваясь в росте.
Но жизньнесла в себе истинные и глубокие причины разделения. Ибо жизнь этотенденция, сущность же тенденции есть развитие в форме пучка: однимфактом своего роста она создает расходящиеся линии, между которымиразделяется жизненный порыв. Это мы можем заметить и на самих себе,наблюдая развитие той особой тенденции, которую мы называем своимхарактером. Каждый из нас, бросая ретроспективный взгляд на своюисторию, увидит, что в детстве его индивидуальность, будучинеделимой, соединяла в себе разные личности, которые могли оставатьсянераздельными, ибо они только еще зарождались: эта неопределенность,полная возможностей, и составляет одно из главных очарований детства.Но эти взаимопроникающие личности, вырастая, становятсянесовместимыми, и так как каждый из нас проживает лишь одну жизнь, тоон вынужден делать выбор. В действительности мы выбираембеспрестанно; беспрестанно же мы и отказываемся от многого. Путь,проходимый нами во времени, усеян обломками всего, чем мы начиналибыть, чем мы могли бы стать. Но у природы, располагающей неисчислимымколичеством жизней, нет нужды в подобных жертвах. Она сохраняетразличные тенденции, раздвоившиеся в процессе роста. Из них онасоздает расходящиеся ряды видов, эволюционирующие отдельно друг отдруга.
Эти рядымогут иметь неодинаковое значение. Автор, начинающий писать роман,вкладывает в своего героя массу вещей, от которых вынужденотказываться по мере продвижения вперед. Быть может, он вернется кним позже, в других книгах, чтобы создать из них новые действующиелица, которые будут извлечениями из первого, или, скорее, егодополнениями; но почти всегда они будут сужены по сравнению сисходной личностью. Так происходит и В эволюции жизни. Многочисленныбыли раздвоения на пути следования, но рядом с двумя или тремяглавными путями образовалось много тупиков, да и из самих этихглавных путей лишь один, тот, что ведет вдоль позвоночных к человеку,оказался достаточно широким, чтобы дать свободу великому дыханиюжизни. Такое впечатление возникает при сравнении, например, сообществпчел и муравьев с человеческими обществами. Первые — застывшие, хотяв них царят удивительная дисциплина и внутреннее согласие, вторыеоткрыты всякому прогрессу, но в них господствуют разделение ибеспрестанная борьба. Идеалом могло быть общество, которое всегдадвигалось бы вперед, сохраняя внутреннее равновесие, но этот идеал,быть может, неосуществим: два признака, стремящиеся дополнить и дажедополнявшие друг друга в зачаточном состоянии, становятсянесовместимыми при дальнейшем развитии. Если бы об импульсе кобщественной жизни можно было говорить иначе, чем метафорически, томы сказали бы, что основная часть этого импульса пошла поэволюционной линии, приведшей к человеку, а остальное пришлось напуть, ведущий к перепончатокрылым: сообщества муравьев и пчелпредставили бы, таким образом, сторону, дополнительную по отношению кнашим обществам. Но это не более чем способ выражения. Не было
особогоимпульса к социальной жизни. Существует просто общее движение жизни,которое постоянно творит на расходящихся линиях новые формы. Если надвух из этих линий должны появиться общества, то на них отразятсяодновременно и расхождения путей, и общность порыва. Они разовьют,таким образом, два ряда признаков, которые мы сочтемвзаимодополняющими.
Исследованиеэволюционного движения будет поэтому состоять в том, чтобы различитьизвестное число расходящихся направлений, оценить значение того, чтосовершалось на каждом из них, — одним словом, определить природуразъединенных тенденций и их «дозировку». Комбинируя затемдруг с другом эти тенденции, можно добиться приближения к неделимомудвижущему началу, давшему импульс этим тенденциям, или, скорее,достичь его имитации. Другими словами, в эволюции нужно видеть нечтосовершенно иное, чем серия приспособлений к обстоятельствам, какутверждает механицизм, а также нечто иное, чем реализация общегоплана, как того желала бы телеология.
Мынисколько не оспариваем того, что необходимым условием эволюцииявляется приспособление к среде. Слишком очевидно, что вид исчезает,когда он не вписывается в созданные для него условия существования.Но одно дело признать, что внешние обстоятельства — такая сила, скоторой эволюция должна считаться, и совсем другое — смотреть на нихкак на причины, управляющие эволюцией. Последнее положение выдвигаетмеханицизм. Оно абсолютно исключает гипотезу первоначального порыва,то есть внутреннего напора, который поднимает жизнь, через постепенноусложняющиеся формы, ко все более и более высоким судьбам. А междутем порыв этот очевиден, и один взгляд на ископаемые виды показываетнам, что жизнь могла бы обойтись без эволюции или эволюционировать ввесьма узких границах, если бы она избрала гораздо более удобную длянее участь — застыть на этих примитивных формах. Некоторые корненожкине изменились со времени силурийской эпохи. Бесстрастные свидетелибесчисленных переворотов, потрясавших нашу планету, лингулы и сегодня- те же, что были в самые отдаленные времена палеозойской эры.
На самомже деле приспособление объясняет изгибы эволюционного движения, но необщие его направления, еще менее — само это движение. Дорога, ведущаяв город, конечно, то поднимается на пригорки, то спускается в лощины:она приспосабливается к особенностям почвы, но эти неровности почвыне являются причиной дороги и не определяют ее направления. В каждыймомент они доставляют ей все необходимое, — саму почву, по которойона пролегает, но если рассматривать дорогу в целом, а не каждую еечасть отдельно, то неровности почвы предстанут лишь как препятствияили причины замедления, ибо целью дороги был только город и онастремилась быть прямой линией. Так же обстоит дело с эволюцией жизнии обстоятельствами, с которыми она сталкивается, стой, однако,разницей, что эволюция намечает не один путь, что, принимая различныенаправления, она не имеет целей и что, наконец, она сама творит все,вплоть до приемов своего приспособления.
Но еслиэволюция жизни не является серией приспособлений к случайнымобстоятельствам, то тем более она не будет и реализацией плана. Пландается заранее. Он создается в представлении, или, по крайней мере,может быть представлен, прежде чем реализуется в деталях. Полное еговыполнение может быть отодвинуто в отдаленное будущее, возможно, дажев бесконечность; и тем не менее его идея может быть сформулирована всовременных терминах. Напротив, если эволюция есть беспрерывновозобновляющееся творчество, то она постепенно создает не толькоформы жизни, но и идеи, позволяющие интеллекту постичь ее, и понятия,в которых она может быть изложена. Это значит, что ее будущее выходитза пределы настоящего и не может обрисовываться в нем как идея.
В этом исостоит первое заблуждение телеологии. Оно влечет за собой другое,еще более значительное.
Если жизньреализует план, она должна по мере движения вперед демонстрироватьвсе большую гармонию. Так в строящемся доме все более и болеепроявляется идея архитектора, по мере того как камни ложатся накамни. Если же единство жизни полностью заключено в порыве, толкающемее на путь времени, то гармония существует не впереди, а позади.Единство возникает от vis a tergo; оно дано в начале, как импульс, ане помещено в конце, как приманка. Порыв, передаваясь, все более иболее разделяется. По мере развития жизнь рассеивается в своихпроявлениях, которые, благодаря общности происхождения, конечно,должны в определенных аспектах дополнять друг друга, что не мешаетим, однако, быть противодействующими и несовместимыми. Таким образом,дисгармония между видами будет все больше усиливаться. Но мы указалипока лишь главную ее причину. Мы предположили для простоты, чтокаждый вид воспринимал переданный ему импульс, чтобы, в свою очередь,передать его другим, и что по всем направлениям, где происходитэволюция жизни, эта передача осуществляется по прямой линии. Но насамом деле есть виды, которые останавливаются, а иные и поворачиваютназад. Эволюция не является только движением вперед: во многихслучаях наблюдается топтание на одном месте, еще чаще — отклонение всторону или возврат назад. Далее мы покажем, что так и должно быть ите же самые причины, которые раздробляют эволюционное движение,приводят к тому, что жизнь в своей эволюции часто отвлекается отсамой себя, загипнотизированная только что созданной ею формой. Этовызывает рост беспорядка. Конечно, существует прогресс, если пониматьпод прогрессом непрерывное движение в общем направлении, которое былодано первичным импульсом, но этот прогресс осуществляется только надвух или трех главных линиях эволюции, где обрисовываются все более иболее сложные и развитые формы; между этими линиями пролегаетмножество второстепенных путей, напротив, изобилующих отклонениями,остановками и отступлениями. Философ, принявший вначале тот принцип,что каждая частность связана с планом целого, переходит отразочарования к разочарованию, лишь только приступает к исследованиюфактов, и так как все у него было подведено под одну категорию, то,не пожелав вначале принять в расчет случайное, он приходит теперь ктому, что все случайно. Нужно, напротив, с самого начала отвестислучайному его долю, и долю весьма значительную. Нужно признать, чтоне все в природе взаимосвязано. Затем придется определить центры,вокруг которых кристаллизуется то, что не взаимосвязано. И сама этакристаллизация очистит остальное: проявятся главные направления, покоторым движется жизнь, развивая первичный импульс. Правда, мы неувидим детального выполнения плана. Здесь есть нечто большее илучшее, чем выполняющийся план. План это предел, указанный труду: онзамыкает будущее, форму которого очерчивает. Перед эволюцией жизни,напротив, двери будущего раскрыты настежь. Это — творчество, котороебесконечно продолжается в силу начального движения. Движение этосоздает единство организованного мира, единство плодотворное, снеисчерпаемыми богатствами, превосходящее все, о чем мог бы мечтатькакой-либо интеллект, ибо интеллект есть лишь один из моментов этогодвижения, один из его продуктов.
Но легчеопределить метод, чем применять его. Дать полное объяснение прошломуэволюционному движению, каким мы его себе представляем, можно было былишь в том случае, если бы история организованного мира былазавершена. Мы далеки от подобных результатов. Генеалогии,предлагаемые для различных видов, по большей части проблематичны. Онименяются вместе с их авторами, с обусловившими их теоретическимивзглядами, и вызывают дискуссии, которые современной науке разрешитьне под силу. Но, сравнивая различные решения, можно заметить, чторазногласия касаются скорее частностей, чем главных линий. Следуя какможно блиясе этим главным линиям, мы можем, следовательно, битьуверены, что не заблудимся. Впрочем, только они для нас и важны, ибомы не намерены, подобно натуралисту, искать порядокпоследовательности различных видов, мм хотим только определитьглавные направления их эволюции. Да и не все эти направленияодинаково важны для нас: мы должны заняться главным образом тем,которое ведет к человеку. Поэтому, следуя по тем и иным направлениям,мы не должны забывать, что речь идет об определении отношениячеловека к животному миру в целом и места самого животного мира вовсем организованном мире.
Обращаясьвначале ко второму вопросу, заметим, что нет ни одного ясновыраженного признака, который отличал бы растение от животного.Попытки точного определения обоих миров никогда не имели успеха. Нетни одного существенного признака растительной жизни, который необнаруживался бы в известной мере у некоторых животных, и ни однойчерты, характерной для животного, которая не наблюдалась бы уопределенных Видов в определенные моменты в мире растительном.Понятно поэтому, что биологи, стремящиеся к точности, всегда считалиискусственным различие между обоими мирами. Они были бы правы, еслибы определение здесь могло даваться, как в математических ифизических науках, на основании известных статических признаков,которыми обладает один предмет и не обладают другие. Совершенно инойспособ определения должен применяться, по нашему мнению, в науках ожизни. Нет практически ни одного жизненного проявления, которое незаключало бы в зачаточном, или скрытом, или возможном состояниисущественных черт большинства других жизненных проявлений. Разница -только в пропорции. Но этой разницы достаточно для определениягруппы, если можно установить, что разница эта не случайна и чтогруппа по мере своей эволюции стремилась все более и более усилитьсвои специальные признаки. Одним словом, группа будет ужеопределяться не тем, что она обладает известными признаками, нотенденцией к усилению этих признаков. Если принять эту точку зрения,если учитывать не столько состояния, сколько тенденции, то окажется,что растения и животные могут быть определены и различены точнымобразом и что они соответствуют двум расходящимся эволюционнымнаправлениям жизни.
Этадивергенция обнаруживается прежде всего в способе питания. Известно,что растение получает непосредственно из воздуха, воды и землинеобходимые для поддержания жизни элементы, в частности углерод иазот: оно берет их в форме минеральных веществ. Напротив, животноеможет овладеть этими элементами лишь после того, как онизакладываются в органические вещества или растениями, или животными,которые, в свою очередь, получают их, прямо или косвенно, из растенийже, так что в конечном итоге пищей животного является растение.Правда, у растений этот закон допускает много исключений. Безколебаний заносят в ряд насекомоядных растений росянку, мухоловку,жирянку. С другой стороны, грибы, занимающие столь видное место врастительном мире, питаются, как животные; будь то бродильные грибы,сапрофиты, или паразиты, они всегда получают свою пищу изорганических веществ. Следовательно, из этого различия в питаниинельзя вывести статического определения, которое для любого случаяавтоматически решало бы, имеешь ли дело с растением иле с животным.Но это различие может послужить началом для динамического определениядвух миров, ибо оно отмечает два расходящихся направления, по которымпошли растения и животные. Примечателен тот факт, что грибы,распространенные в природе в необычайном изобилии, не смоглиэволюционировать. В органическом отношении они не поднимаются вышетех тканей, которые у развитых растений образуются в зародышевоммешочке семяпочки и предшествуют прорастанию новой особи. Можносказать, что это выкидыши в растительном мире. Все их многочисленныевиды представляют собой тупики, как будто, отказываясь от обычногоспособа питания растений, они прекращали свое движение на главномпути эволюции растений. Что же касается росянки и мухоловки, вообщенасекомоядных растений, то они питаются, как и другие растения, черезкорни, а также извлекают своими зелеными частями углерод изуглекислоты, содержащейся в атмосфере. Способность схватыватьнасекомых, вбирать их в себя и переваривать должна была появиться уних позже в совершенно исключительных случаях, когда слишком тощаяпочва не доставляла им достаточной пищи. Вообще, если придаватьменьше значения наличие признаков, чем тенденции к их развитию, иесли считать существенной ту тенденцию, по которой эволюция моглапродолжаться бесконечно, то можно сказать, что растения отличаются отживотных тем, что они могут создавать органическую материю изминеральных веществ, которые они извлекают непосредственно изатмосферы, земли и воды. Но с этим различием связано и другое, болееглубокое.
Животное,не имея возможности непосредственно извлекать содержащиеся всюдууглерод и азог, вынуждено искать, чтобы питаться ими, растения,которые уже выделили эти элементы, или животных, которые самиполучили их в растительном мире. Поэтому животное должно быть понеобходимости подвижным. Начиная с амебы, выпускающей наудачу своиложноножки, чтобы захватить рассеянные в капле воды органическиевещества, вплоть до высших животных, обладающих органами чувств дляраспознавания добычи, органами движения для овладения ею, нервнойсистемой для координации движений с ощущениями, жизнь животныххарактеризуется, в ее общем направлении, подвижностью в пространстве.В своей первоначальной форме животное предстает как незначительнаямасса протоплазмы, завернутая всего-навсего в тонкую белковуюоболочку, позволяющую этой массе свободно менять форму ипередвигаться. Напротив, растительная клетка покрыта клеточноймембраной, осуждающей ее на неподвижность. И снизу доверху врастительном мире наблюдаются одни и те же привычки, все более иболее ведущие к неподвижности, ибо растению нет нужды беспокоиться;оно находит вокруг себя — в атмосфере, воде и земле, где онорасполагается, минеральные вещества, которые усваиваетнепосредственно. Конечно, явления движения наблюдаются и у растений.Дарвин написал прекрасную книгу о движениях ползучих растений. Онизучил движения некоторых насекомоядных растений, таких как росянка имухоловка, нацеленные на захват добычи. Известны движения листьевакации, мимозы и др. Кстати, и перемещения растительной протоплазмывнутри оболочки свидетельствуют о ее родстве с протоплазмой животных.И наоборот, во множестве видов животных (главным образом паразитов)можно было бы указать явления закрепления на месте, аналогичные такимже явлениям растительного мира’. И здесь также можно впасть взаблуждение, утверждая, что неподвижность и подвижность являютсяпризнаками, позволяющими при простом осмотре определить, что передтобой — растение или животное. Но неподвижность у животных чаще всегопроявляется как оцепенение, в которое впадает вид, словно отказываясьпродолжать эволюцию в определенном направлении: она родственнапаразитизму и сопровождается признаками, напоминающими признакирастительной жизни. Движениям же растений не свойственны ни частота,ни разнообразие движений животных. Они касаются обычно только однойчасти организма и почти никогда не затрагивают весь организм. Если уних и проявляется в исключительных случаях смутнаясамопроизвольность, то кажется, что видишь перед собой случайноепробуждение обычно дремлющей активности. Короче говоря, если врастительном мире, как и в мире животном, подвижность и неподвижностьсосуществуют, то равновесие явно нарушается в пользу неподвижности водном случае и в пользу подвижности в другом. Эти две противоположныетенденции столь очевидно являются ведущими в эволюции растений иживотных, что ими можно бы было уже определить оба мира. Нонеподвижность и подвижность сами суть только поверхностные проявленияеще более глубоких тенденций.
Междуподвижностью и сознанием существует очевидная связь. Конечно,сознание высших организмов взаимодействует с определенными мозговымимеханизмами. Чем более развита нервная система, чем многочисленнее иопределеннее движения, между которыми она делает выбор, тем яснее исопровождающее эти движения сознание. Но ни эта подвижность, ни этотвыбор, ни, следовательно, это сознание не обусловлены снеобходимостью наличием нервной системы. Она лишь определеннымобразом направила и подняла на более высокую ступень интенсивностиначальную и смутную активность, рассеянную в массе организованноговещества. Чем ниже по уровню развития стоит животное, тем большеупрощаются и отделяются друг от друга нервные центры; в конце концовнервные элементы исчезают, теряясь в менее дифференцированноморганизме. Но то же самое происходит и со всеми другими органами, совсеми другими анатомическими элементами, и было бы столь же нелепоотказывать, в сознании животному, поскольку оно не имеет мозга, какзаявлять, что оно не способно питаться, поскольку не имеет желудка.На самом же деле нервная система, подобно другим системам, зародиласьвследствие разделения труда. Она не создает функцию, но лишьподнимает ее на более высокую ступень интенсивности и определенности,давая ей двойную форму деятельности рефлекторной и деятельностипроизвольной. Чтобы выполнить естественное рефлекторное движение,необходим целый механизм, действующий в спинном или в продолговатоммозге. Чтобы произвольно выбирать между несколькими определеннымипоступками, нужны мозговые центры, то есть перекрестки, от которыхотходят пути, ведущие к двигательным механизмам различнойконфигурации и одинаковой точности. Нотам, где не произошло ещевыделения нервных элементов, а тем более их объединения в систему,там существует нечто такое, из чего путем раздвоения возникнут ирефлекс, и произвольное движение; чему не свойственны ни механическаяточность первого, ни связанные с разумом колебания второго, но что,будучи причастным в бесконечно малой степени тому и другому, являетсяпросто неопределенной, а следовательно, уже отчасти сознательнойреакцией. Это значит, что и низший организм будет сознательным в тоймере, в какой он движется свободно. Будет ли здесь сознание поотношению к движению следствием или причиной? В известном смысле оноявляется причиной, ибо роль его — управление передвижением. Но, сдругой стороны, это — следствие, так как его поддерживает именнодвигательная активность, и как только она исчезает, сознаниеатрофируется, или, вернее, засыпает. У ракообразных, таких какRhizo-cephales, имевших некогда более дифференцированное строение,неподвижность и паразитизм сопровождаются вырождением и практическиисчезновением нервной системы, и так как в подобном случае развитиеорганизации локализовало в нервных центрах всю сознательнуюактивность, то можно предположить, что сознание у такого родаживотных еще слабее, чем в организмах гораздо менеедифференцированных, никогда не имевших нервных центров, ноостававшихся подвижными.
Могло ли втаком случае растение, укрепившееся в земле и находящее пищу наместе, развиваться в направлении сознательной деятельности? Клеточнаямембрана, покрывающая протоплазму, делая неподвижным простейшийрастительный организм, в то же время в значительной мере предохраняетего от внешних возбуждений, которые раздражают чувствительностьживотного и мешают ему погрузиться в сон’. Растение, следовательно, вцелом бессознательно. Но и здесь нужно остерегаться радикальныхразграничении. Сознание и бессознательность — это не две этикетки,которые можно наклеить машинально, — одну на каждого животного,другую на каждую растительную клетку. Если у животного, выродившегосяв неподвижного паразита, сознание засыпает, то, напротив, у растения,которое вновь обрело свободу движений, оно пробуждается, и ровно втой мере, в какой растение вернуло себе свободу. И все же сознание ибессознательность отмечают направления, по которым шло развитие обоихмиров, в том смысле, что для отыскания лучших образцов
сознания уживотных нужно подняться до самых высших представителей ряда, тогдакак, чтобы обнаружить вероятные случаи сознания у растений, нужноспуститься возможно ниже по лестнице растений, дойти, например, дозооспор водорослей и вообще до тех одноклеточных организмов, которые,скажем так, колеблются между растительной формой и формой животного.С этой точки зрения и в такой мере животное, на наш взгляд,определяется чувствительностью и пробудившимся сознанием, растение жесознанием заснувшим и отсутствием чувствительности.
Итак,растение вырабатывает органические вещества непосредственно извеществ минеральных: эта способность освобождает его от необходимостидвигаться, а значит, и чувствовать. Животные, вынужденные разыскиватьсебе пищу, развивались в направлении двигательной активности, аследовательно, и сознания все более и более полного, все более иболее ясного.
Намкажется бесспорным, что животная клетка и клетка растительнаяпроисходят от общего ствола, что первые живые организмы колебалисьмежду формой растительной и формой животной, принадлежа одновременнотой и другой. Действительно, мы только что видели, как характерные,хотя и расходящиеся тенденции эволюции обоих миров сосуществуют еще итеперь у растения и у животного. Различие — только в пропорции.Обычно одна из двух тенденций покрывает или подавляет другую, но висключительных обстоятельствах последняя освобождается и вновьзавоевывает утраченное место. Подвижность и сознание растительнойклетки не настолько замерли, чтобы не иметь силы проснуться, когдаобстоятельства позволяют или требуют. С другой стороны, сохранившаясяв животном мире тенденция к растительной жизни беспрестаннозадерживала, или останавливала, или обращала вспять его эволюцию.Какой бы полной, даже бьющей через край ни казалась деятельностьживотного вида, — оцепенение и бессознательность стерегут его. Толькоусилием и ценою усталости он выдерживает свою роль. Путь, по которомушла эволюция животного, отмечали бесчисленные срывы, вырождение,связанное по большей части с паразитическими привычками: каждый разэто было переводом стрелки на растительную жизнь.
Такимобразом, все заставляет нас предполагать, что растение и животноепроисходят от одного общего предка, который соединял в себе обетенденции в момент их зарождения.
Но дветенденции, взаимно включавшие друг друга в этой первоначальной форме,в процессе своего роста разъединились. Отсюда мир растений с егонеподвижностью и нечувствительностью, отсюда животные с ихподвижностью и сознанием. Чтобы объяснить это раздвоение, нет нуждыприбегать к таинственной силе. Достаточно заметить, что живоесущество естественно тяготеет к тому, что для него более удобно, ирастения и животные выбрали для себя два различных рода удобства вспособе добывания необходимых им углерода и азота. Первые непрерывнои автоматически извлекают эти элементы из окружающей среды; вторыепутем прерывистого, сконцентрированного в нескольких мгновениях,сознательного действия ищут эти элементы в организмах, их ужеусвоивших. Это — два различных способа понимания труда, или, еслиугодно, безделья. Вот почему нам кажется сомнительным, чтобы возможнобыло когда-нибудь открыть в растении нервные элементы, хотя бы всамой начальной форме. Направляющей воле животного у растения, какнам кажется, соответствует направление, даваемое им энергиисолнечного излучения, которой растение пользуется, чтобы разорватьсвязь углерода и кислорода в углекислоте. Чувствительности животногосоответствует у растения исключительная восприимчивость егохлорофилла по отношению к свету. Значит, если нервная системаявляется прежде всего механизмом, служащим посредником междуощущениями и волевыми актами, то подлинной «нервной системой»растения, нам кажется, будет механизм, или, скорее, химизм suigeneris, служащий посредником между восприимчивостью его хлорофилла ксвету и производством крахмала. Другими словами, у растения,очевидно, нет нервных элементов, и тот же порыв, благодаря которомуживотное обрело нервы и нервные центры., вероятно, привел у растенияк функции, которую выполняет хлорофилл.
Этотпервый взгляд, брошенный на организованный мир, позволит нам точнееопределить, что соединяет царства растений л животных и что ихразделяет.
Предположим,как мы заметили в предыдущей главе, что в глубине жизни существуетусилие, направленное на то, чтобы прививать к необходимостифизических сил возможно большую сумму неопределенности. Это усилие неможет в итоге породить энергию, или, если оно ее создает, тосозданное количество энергии не относится к разряду величин,доступных нашим чувствам, измерительным приборам, нашему опыту инауке. Все происходит так, как будто бы усилие имело своей целью лишьнаилучшее использование предсуществовавшей энергии, которую ононаходит в своем распоряжении. Есть только один способ преуспеть вэтом: добиться от материи такой аккумуляции потенциальной энергии,чтобы можно было в определенный момент, произведя разряд, получить туработу, которая необходима для действия. Само усилие обладает толькоэтой способностью приведения в действие. Но эта работа, пусть онавсегда одна и та же и всегда меньше какого угодно данного количества,будет тем эффективнее, чем с большей высоты она заставит падать грузи чем тяжелее будет этот груз, или, другими словами, чем больше будетсумма накопленной и имеющейся в распоряжении потенциальной энергии.Наделе главным источником энергии, используемой на поверхности нашейпланеты, является Солнце. Проблема, следовательно, была такова:добиться от Солнца, чтобы то тут, то там на поверхности земли оночастично и временно прерывало свою постоянную трату пригодной дляиспользования энергии, чтобы оно накапливало известное ее количествов виде энергии, еще не использованной, в соответствующих резервуарах,откуда эта энергия могла бы затем в нужный момент в нужном месте инаправлении истекать. Вещества, которыми питается животное, иявляются такого рода резервуарами. Образованные из очень сложныхмолекул, содержащих в потенциальном состоянии значительной жизни иразвить в себе аналог функции хлорофилла. Из недавних опытов Мариифон Линден можно, вероятно, сделать вывод, что куколки и личинкиразличных чешуйчатокрылых под влиянием света усваивают углерод изуглекислоты, содержащейся в атмосфере.
Значительнуюсумму химической энергии, они представляют собой нечто вродевзрывчатых веществ, которые только дожидаются искры, чтобы дать выходнакопленной силе. Далее, весьма вероятно, что жизнь вначалестремилась добиться одновременно и производства взрывчатого вещества,и взрыва, который бы его использовал. В этом случае один и тот жеорганизм, непосредственно накапливая энергию солнечного излучения,расходовал бы ее в свободных движениях в пространстве. Вот почемуследует предположить, что первые живые существа, с одной стороны,стремились беспрерывно накапливать энергию, заимствованную от Солнца,а с другой — время от времени расходовать ее, словно во взрывах, вдвигательных реакциях: инфузории, обладающие хлорофиллом,пресноводные жгутиковые, быть может, и теперь еще служат символомэтой первичной тенденции жизни, хотя и в суженной и не способной кдальнейшей эволюции форме. Не соответствует ли, образно говоря,дивергентное развитие растительного и животного миров забвению каждымиз них одной половины программы? Или, быть может, — и это болеевероятно сама природа той материи, которую жизнь обнаруживала нанашей планете, противилась тому, чтобы обе тенденции зашли слишкомдалеко в своей совместной эволюции в одном и том же организме?Известно только, что растение пошло главным образом по первомунаправлению, животное — по второму. Но если с самого началапроизводство взрывчатого вещества было нацелено на взрыв, то значит,основное направление жизни, в сущности, в гораздо большей мереуказывается эволюцией животного, а не растения.
«Гармония»обоих царств, наблюдаемые в них взаимодополняющие признаки, все этообусловлено, таким образом, тем, что они развивают две тенденции,первоначально слитые в одну. Чем больше растет первичная и единаятенденция, тем ей труднее соединять в одном и том же живом существедва элемента, которые в начальном состоянии включены один в другой.Отсюда раздвоение, отсюда — две дивергентные эволюции, а также дваряда признаков, которые в некоторых моментах противоположны другдругу, в иных — друг друга дополняют, но всегда сохраняют между собоюродство и сходство. В то время как животное совершало эволюцию — небез случайностей на протяжении пути в сторону все более и болеесвободного расходования прерывистой энергии, растениесовершенствовало скорее свою систему аккумуляции на месте. Мы небудем останавливаться на втором моменте. Достаточно заметить, чторастение, в свою очередь, должно было широко использовать новоераздвоение, аналогичное тому, которое произошло между растениями иживотными. Если первичной растительной клетке приходилось извлекать иуглерод, и азот, то она смогла почти полностью отказаться от второйиз этих функций, как только микроскопические растения пошлиисключительно по этому направлению, к тому же различным образомспециализируясь в этом все еще сложном труде. Микробы, извлекающиеазот из атмосферы, и те, что последовательно превращают аммиачныесоединения в азотистые, а их, в свою очередь, в нитраты, оказаливсему растительному миру такую же услугу, какую растения в целомоказывают животным таким же разделением первоначально единойтенденции. Если бы мы выделили эти микроскопические растения в особоецарство, то можно было бы сказать, что почвенные микробы, растения иживотные представляют нам анализ всего того, что жизнь содержалавначале во взаимосвязанном виде, анализ, осуществленный материей,которой жизнь располагала на нашей планете. Будет ли это всобственном смысле «разделение труда»? Эти слова не даютточного понятия об эволюции, как мы ее себе представляем. Там, гдеесть разделение труда, есть ассоциация, а также конвергенция усилий;
эволюцияже, о которой мы говорим, напротив, всегда происходит в направлениине ассоциации, но диссоциации, идет не к конвергенции, но кдиверганции усилий. Гармония между членами, дополняющими друг друга визвестные моменты, не создается, по нашему мнению, во время пути спомощью взаимного приспособления;
напротив,полная гармония существует только в исходной точке. Она вытекает изпервоначальной тождественности. Она возникает потому, чтоэволюционный процесс, расширяющийся наподобие пучка, по мереодновременного роста частей разделяет их, тогда как вначале части этитак дополняли друг друга, что сливались воедино.
Нетнеобходимости в том, чтобы все элементы, на которые разделяетсятенденция, имели равное значение и, в особенности, одинаковуюспособность к эволюции. Мы только что различили в организованноммире, так сказать, три разных царства. В то время как первоеохватывает только микроорганизмы, оставшиеся в начальном состоянии,животные и растения направили свой полет к очень высоким судьбам. Такобычно и происходит, когда тенденция разделяется. Среди расходящихсялиний развития, которым она дает начало, одни продолжаютсябесконечно, другие более или менее быстро достигают своего конца.Последние идут не прямо от первичной тенденции, но от одного изэлементов, на которые она разделилась:
онипредставляют собой отложения развития, созданные и оставленные подороге какой-нибудь совершенно частной тенденцией, продолжающейэволюционировать. Что касается этих частных тенденций, то они, намкажется, отмечены знаком, по которому и узнаются.
Этимзнаком являются еще видимые в каждой из них следы того, что содержалапервичная тенденция, отдельные направления которой они представляют.Элементы какой-нибудь тенденции можно, действительно, сравнить не спредметами, рядоположенными в пространстве и исключающими друг друга,но скорее с психологическими состояниями, каждое из которых, будучипрежде всего самим собой, причастие, однако, другим состояниям исодержит, таким образом, в потенции всю личность, которойпринадлежит. Нет ни одного существенного проявления жизни, говорилимы, которое не представляло бы нам в начальном или скрытом состоянииособенностей других проявлений. И наоборот, когда мы встречаем наэволюционной линии, так сказать, воспоминание о том, что развиваетсяпо другим линиям, мы должны сделать вывод, что имеем дело сэлементами, отделившимися от одной и той же первичной тенденции. Вэтом смысле растения и животные действительно представляют двеглавные расходящиеся линии развития жизни. Хотя растение отличаетсяот животного неподвижностью и отсутствием чувствительности, движениеи сознание дремлют в нем, подобно воспоминаниям, которые могутпроснуться. К тому же наряду с этими, обычно дремлющимивоспоминаниями, существуют другие, бодрствующие и действующие, аименно те, деятельность которых не препятствует развитию самойчастной тенденции. Можно сформулировать следующий закон: когдатенденция, развиваясь, делится, то каждая рождающаяся при этомчастная тенденция стремится сохранить и развить все то отпервоначальной тенденции, что не является несовместимым с работой, накоторой она специализировалась. Этим и объясняется факт, который мырассматривали в предыдущей главе, — образование сложных тождественныхмеханизмов на независимых эволюционных линиях. Некоторые глубокиеаналогии между растением и животным не имеют, вероятно, другойпричины: половое размножение является, быть может, роскошью длярастения, но нужно было, чтобы к нему пришло животное, и растение,очевидно, было подхвачено тем же порывом, который толкнул сюдаживотное, порывом первичным, исходным, предшествовавшим разделению надва царства. То же самое можно сказать о тенденции растения квозрастающей сложности. Эта тенденция существенна в мире животном,который создается потребностью в действии, потребностью все болеерасширяющейся и эффективной. Растения же, лишенные чувствительности иосужденные на неподвижность, представляют ту же тенденцию лишьпотому, что получили вначале тот же импульс. Недавние опытыпоказывают нам, что растения могут изменяться в каком угоднонаправлении, когда приходит период «мутаций»; животное же,как нам кажется, должно было эволюционировать в гораздо болееопределенных направлениях. Но мы не будем больше останавливаться наэтом исходном раздвоении жизни. Перейдем к эволюции животных, котораяособенно нас интересует.
Сущностьживотной жизни, сказали мы, есть способность использовать механизмразряда, чтобы превратить во «взрывные» реакции как можнобольшее количество накопленной потенциальной энергии. Сначала взрывпроисходит наудачу, не имея возможности для выбора: так, амебавыпускает свои ложноножки сразу во всех направлениях. Но, поднимаясьпостепенно вдоль ряда животных, мы замечаем, как сама форма телаочерчивает известное число вполне определенных направлений, покоторым должна пойти энергия. Эти направления отмечены цепочкаминервных элементов, соприкасающихся концами. А так как нервный элементвыделился мало-помалу из едва дифференцированной массы организованнойткани, то можно предполагать, что со времени его появления именно внем и в его придатках и сосредоточивается способность сразуосвобождать накопленную энергию. Вообще говоря, всякая живая клеткабеспрестанно расходует энергию на поддержание равновесия.Растительная клетка, с самого начала погруженная в дремоту, всяцеликом поглощается этой работой самосохранения, как будто для неестановится целью то, что должно было быть вначале только средством.Но у животного все сосредоточивается в действии, то есть виспользовании энергии для перемещения в пространстве. Очевидно,каждая животная клетка расходует на жизнь добрую часть энергии,которой она располагает, часто даже всю эту энергию, но организм вцелом стремится привлечь возможно большую ее часть к тем пунктам, гдепроисходят двигательные реакции. Таким образом, там, где существуетнервная система с дополняющими ее органами чувств и органамидвижения, все должно происходить так, как будто бы главной функциейвсего остального в организме является подготовка силы, которую можнобыло бы передавать им в нужный момент и которую они будут освобождатькак бы путем взрыва.
Роль,которую играет пища у высших животных, действительно, чрезвычайносложна. Пища служит прежде всего для восстановления тканей. Затем онаобеспечивает животное теплом, в котором оно нуждается, чтобы повозможности не зависеть от изменений внешней температуры. Там самымона сохраняет, питает и поддерживает организм, в который включенанервная система и за счет которого должны существовать нервныеэлементы. Но эти нервные элементы лишены были бы смысласуществования, если бы организм не сообщал и им самим и, вособенности, приводимым ими в движение мускулам, определеннуюэнергию, которую они могли бы расходовать, и можно даже предположить,что в этом, по сути, и заключается главное и конечное назначениепищи. Это не значит, что основная часть пищи идет на этот процесс.Государство может понести огромные расходы, чтобы обеспечитьпоступление налога; сумма же, которой оно будет располагать, завычетом расходов по взиманию налога, будет, возможно, минимальной: ноот этого не теряет смысл существование налогов и всех расходов,связанных с их взиманием. То же самое и с энергией, которой требуетживотное от питательных веществ.
Многиефакты, по-видимому, указывают на то, что нервные и мускульныеэлементы занимают именно такое место по отношению к остальной частиорганизма. Бросим вначале беглый взгляд на распределение питательныхвеществ между, различными частями живого организма. Эти веществаразделяются на две категории: четырехкомпонентные, или белковидные, итрехкомпонентные, включающие гидраты углерода и жиры. Первые — всобственном смысле формообразующие, предназначенные длявосстановления тканей, хотя они и могут стать при случаеэнергетическими, поскольку в них содержится углерод. Ноэнергетическую функцию выполняют главным образом вторые: скорееотлагаясь в клетке, чем соединяясь с ее веществом, они доставляют ейв виде химического потенциала потенциальную энергию, котораянепосредственно превращается в движение и теплоту. Короче говоря,основная роль первых — поддержка машины, вторые же обеспечиваютмашину энергией. Естественно, что первые не обладают привилегиейвыбора, ибо все части машины нуждаются в поддержке. Но нельзя сказатьтого же о вторых. Гидраты углерода распределяются очень неравномерно,и неравномерность эта кажется нам в высшей степени поучительной.
Действительно,эти вещества, разносимые артериальной кровью в виде глюкозы,осаждаются — в виде гликогена — в различных клетках, образующихткани. Известно, что одной из главных функций печени являетсяподдержание постоянного количества со держащейся в крови глюкозы припомощи запасов гликогена, вырабатываемого клетками печени. Этациркуляция глюкозы и накопление гликогена показывают, что все усилияорганизма направлены на снабжение потенциальной энергией элементовмускульной, а также нервной тканей. Усилия эти действуют в обоихслучаях различным образом, но приводят к одному и тому же результату.При снабжении гликогеном мускульной ткани они поддерживают в клеткезначительный его запас, отложенный в ней заранее: количествогликогена, содержащееся в мускулах, действительно огромно посравнению с тем, которое заключается в других тканях. Напротив, внервной ткани запас его невелик: нервным элементам, функция которыхсостоит просто в освобождении накопленной в мускулах потенциальнойэнергии, и не нужно никогда затрачивать сразу много труда; нозамечательно то, что запас этот восстанавливается кровью в тот самыймомент, когда он расходуется, так
чтопополнение нерва потенциальной энергией происходит тотчас же. Такимобразом, и мускульная, и нервная ткани имеют преимущества переддругими: первая — в том, что снабжается значительным запасом энергии,вторая — в том, что получает эту энергию именно в нужный момент и втой мере, в какой это необходимо.
Собственноговоря, требование гликогена, то есть потенциальной энергии, исходитот чувственно-двигательной системы, как будто остальной организмсуществует для того, чтобы передавать силу нервной системе имускулам, которые нервы приводят в действие. Когда думаешь о роли,которую играет нервная (она же чувственно-двигательная) система какрегулятор органической жизни, то невольно спрашиваешь себя, неявляется ли она в этом обмене услугами между ней и остальным теломподлинным господином, которому служит тело.
В самомделе, к этой гипотезе начинаешь склоняться даже тогда, когдарассматриваешь распределение потенциальной энергии между тканями, таксказать, в статическом состоянии. Если же поразмыслить о техусловиях, в которых энергия расходуется и восстанавливается, тонельзя, думается нам, не принять эту гипотезу полностью.Действительно, предположим, что чувственно-двигательная системаявляется такой же, как и другие, что она стоит с ними в одном ряду.Тогда, как и весь организм, она должна ожидать, что для выполненияработы ей будет доставлен остаток химического потенциала. Другимисловами, потребление гликогена нервами и мускулами регулировалось быв этом случае его производством. Допустим, напротив, чточувственно-двигательная система и есть настоящий властелин.Длительность и протяженность ее действия будут тогда независимыми -во всяком случае, до известной степени, — от запаса содержащегося вней гликогена и даже от его запаса во всем организме. Она будетосуществлять работу, а другие ткани должны будут устраиваться так,чтобы обеспечивать ее потенциальной энергией. В действительности всеименно так и происходит, как, в частности, показывают опыты Мора иДюфура. Если выделение гликогена печенью зависит от действиянервов-возбудителей, управляющих этой функцией, то действие самихэтих нервов подчинено действию нервов, приводящих в движениелокомоторные мускулы, в том смысле, что последние начинаютрасходовать без счета и потребляют, таким образом, гликоген, обедняяглюкозой кровь и заставляя в конце концов печень, вынужденнуюизливать в обедненную кровь часть гликогена из своего запаса, вновьего производить. Так что, в сущности, все исходит отчувственно-двигательной системы, все на ней сосредоточивается, иможно сказать без всякой метафоры, что ей служит остальной организм.
Следуетеще обратить внимание на то, что происходит при продолжительномголодании. Примечательно, что у животных, умерших от голода, мозгоказывается почти неповрежденным, тогда как другие органы теряютболее или менее значительную часть своего веса и клетки ихпретерпевают глубокие изменения1 . Кажется, что все тело поддерживалонервную систему до последней крайности, относясь к самому себе как кпростому средству, целью которого является эта нервная система.
Однимсловом, если условиться для краткости называть»чувственно-двигательной системой» спинномозговую нервнуюсистему вместе с органами чувств, в которых она продолжается, илокомоторными мускулами, которыми она управляет, то можно сказать,что высший организм состоит главным образом изчувственно-двигательной системы, расположенной в органах пищеварения,дыхания, кровообращения, выделения и т. п., функцией которых являетсявосстановление ее, очищение, защита, создание для нее постояннойвнутренней среды и, наконец, в особенности, передача ей потенциальнойэнергии, необходимой для движения2 . Правда, чем большесовершенствуется функция нервов, тем больше должны развиватьсяфункции, предназначенные для ее поддержания, и, следовательно, тембольше они требуют для самих себя. По мере того, как нервнаядеятельность выделялась из протоплазматической массы, в которую онабыла погружена, она, вероятно, порождала вокруг себя различные родыдеятельности, на которые она могла бы опереться. Эти родыдеятельности могли развиваться, только опираясь, в свою очередь, надругие, которые включали еще новые и т. д. Так уходит в бесконечностьусложнение функционирования высших организмов. Изучение одного изэтих организмов заставляет нас, таким образом, вращаться по кругу,ибо кажется, что все в нем служит средством для всего. Но круг этотимеет центр — систему нервных элементов, протянутых между органамичувств и органами движения.
Мы небудем останавливаться здесь на вопросе, который мы долго исследовалив предыдущей работе. Напомним только, что прогресс нервной системыидет одновременно в направлении более точного приспособления движенийи в направлении большей свободы, предоставляемой живому существу длявыбора между этими движениями. Эти две тенденции могут казатьсяпротивоположными, и они действительно таковы. А между тем нервнойцепи, даже в самой ее начальной форме, удается их примирить. С однойстороны, она в самом деле очерчивает вполне определенную линию междудвумя точками периферии чувственной и двигательной. Она, такимобразом, направляет в определенное русло деятельность, первоначальнорассеянную в протоплазматической массе. Но, с другой стороны,составляющие ее элементы, вероятно, не являются непрерывными; вовсяком случае, если даже предположить, что они соединены между собой,они представляют прерывность в функционировании, ибо каждый из нихоканчивается чем-то вроде перекрестка, где, очевидно, нервный потокимеет возможность выбирать свой путь. От низшей монеры до самыходаренных насекомых и самых разумных позвоночных осуществленныйпрогресс был по преимуществу прогрессом нервной системы, которыйсопровождался на каждой ступени необходимыми ему добавлениями иусложнениями частей. Как мы подчеркивали с самого начала этой работы,функцией жизни является внедрение в материю неопределенности.Неопределенны, то есть непредвидимы формы, которые жизнь создает напути своей эволюции. И все более неопределенной, то есть все болеесвободной является деятельность, провод пиками к которой должныслужить эти формы. Нервная система с нейронами, расположшными рядомтаким образом, что на конце каждого из них открывается множествопутей, — а каждый путь — это поставленный вопрос — такая нервнаясистема является настоящим резервуаром неопределенности. Нам кажет<я,что при одном взгляде на весь организованный мир становится ясным,что главное в жизненном порыве пошло на создание аппаратов подобногорода. Но необходимо сделать несколько пояснений относительно самогоэтого жизненного порыва.
Не следуетзабывать, что сила, эволюция которой идет через организованный мир,ограниченна; она всегда пытается превзойти саму себя, но остаетсянесоответствующей тому творению, которое стремится создать.Непонимание этого породило заблуждения и нелепость радикальнойтелеологии. Она представляла себе живой мир в целом как конструкцию,причем конструкцию аналогичную нашим. Все части ее должнырасполагаться так, чтобы механизм функционировал как можно лучше.Каждый вид имеет свой смысл существования, сюю функцию, своеназначение. Все вместе они исполняют" большой концерт, в которомкажущиеся диссонансы служат только тому, чтобы выявить основнуюгармонию. Словом, в природе все происходит, как в созданияхчеловеческого гения, где полученный результат может бить минимальным,но где существует, по крайней мере, полное соответствие междусфабрикованным предметом и трудом по его фабрикации.
Ничегоподобного не существует в эволюции жизни. В ней поражает диспропорциямежду трудом и результатом. Снизу доверху в организованном мире -одно великое усилие. Но чаще всего это усилие задерживается, топарализованное противоположными силами, отвлекаемое от того, что онодолжно совершить, тем, что оно совершает, поглощенное формой, вкоторую оно выливается, за гипнотизированное ею, как зеркалом. Вплотьдо самых совершенных своих творений, даже когда это усилие, казалосьбы, одержало победу над внешних сопротивлением и над сопротивлением,исходящим от него самого, оно всегда находится во властиматериальности, в которую должно было облечься. Каждый можетпроверить это на собственном опыте. Наша свобода - самими движениями,которыми она утверждается, - порождает привычки, которые затушат ее,если она не будет возобновляться путем постоянного усилия: ееподстерегает автоматизм. Самая живая мысль застывает в выражающей ееформуле. Слово обращается против идеи. Буква убивает дух. И нашэнтузиазм, даже самый пылкий, выражаясь во внешнем действии, поройтак естественно застывает в холодном расчете интереса или тщеславия,одно столь легко принимает форму другого, что мы могли бы их спутать,могли бы сомневаться в нашей собственной искренности, отрицатьдоброту и любовь, если бы мы не знали, что мертвое еще некотороевремя сохраняет черты живого.
Глубокаяпричина этих диссонансов кроется в неустранимом различии ритма. Жизньв целом есть сама подвижность; частные же ее проявления приобретаютэту подвижность лишь поневоле и постоянно отстают от нее. Перваявсегда идет вперед; последние предпочли бы топтаться на месте.Эволюция в целом совершается, насколько это возможно, по прямойлинии, каждая частная эволюция - процесс круговой. Как облака пыли,поднятые струею ветра, живые существа вращаются вокруг себя,увлекаемые великим дуновением жизни. Они, таким образом, относительноустойчивы и даже столь хорошо имитируют неподвижность, что мы видим вних скорее вещи, чем развитие, забывая, что само постоянство их формы- лишь зарисовка движения. Но порой это невидимое уносящее ихдуновение материализуется на наших глазах в мимолетном видении. Этовнезапное озарение посещает нас при виде некоторых проявленийматеринской любви, столь поразительной и даже трогательной у большейчасти животных, наблюдаемой и в заботах растения о своем зерне.Любовь эта, в которой многие видят великую жизненную тайну, возможно,сама могла бы открыть нам эту тайну. Она показывает нам, как каждоепоколение тяготеет к тому поколению, которое последует за ним. Онавнушает нам мысль, что живое существо есть главным образомпромежуточный пункт и что самое существенное в жизни заключается вуносящем ее движении.
Этотконтраст между жизнью в целом н формами, в которых она проявляется,носит повсюду один и тот же характер. Скажем так: жизнь стремится повозможности действовать, но каждый вид предпочитает дать возможноменьшую сумму усилия. Рассматриваемая в гамом существенном, то естькак переход от вида к виду, жизнь представляет собой постоянновозрастающее действие. Но каждый из видов, через которые проходитжизнь, заботится лишь о своем удобстве. Он направляется туда, гдетребуется меньше всего труда. Поглощенный формой, которую он долженпринять, он погружается в дремоту и практически упускает из виду всеостальное в жизни; он формирует самого себя с целью наиболее легкогоиспользования того, что его непосредственно окружает. Таким образом,акт, путем которого жизнь идет к созданию но вой формы, и акт, вкотором эта форма обрисовывается, являются различными и частопротиводействующими движениями. Первое продолжается во втором, но этовозможно лишь в том случае, если оно отвлекается от своегонаправления, как бываете прыгуном, который, чтобы преодолетьпрепятствие, должен отвести от него глаза и смотреть на самого себя.
Формыживого, по самому своему определению, -формы жизнеспособные. Как быни объяснять приспособление организма к условиям существования, онопо необходимости должно быть признано достаточным, раз видсуществует. В этом смысле, каждый из следующих друг за другом видов,которые описывают палеонтология и зоология, был успехом, одержаннымжизнью Но вещи выступают в совершенно ином свете, если страшитькаждый вид с движением, которое оставило его на своем пути, а не сусловиями, в которые он помещен. Это движение часто изменяло свойпуть, очень часто останавливалось совсем; то, что должно было бытьлишь промежуточным пунктом, становилось концом пути. С этой новойточки зрения неудача является правилом, успех же - всегда неполный, -исключением. Мы увидим, что из четырех главных направлений, покоторым пошла животная жизнь, два завели в тупик, а на двух другихусилие было в общем непропорционально результату.
Нам нехватает материалов, чтобы в деталях восстановить эту историю. Но мыможем все же различить ее главные линии. Мы сказали, что животные ирастения, очевидно, довольно скоро отделились от их общего ствола:
растение -засыпая в неподвижности, животное, напротив, - все более и болеепробуждаясь и идя к завоеванию нервной системы. Можно допустить, чтоусилие животного царства привело к созданию организмов, еще простых,но наделенных известной подвижностью и, главное, с неопределенностьюформы, достаточной, чтобы применяться ко всем будущим направлениям.Эти животные могли походить на некоторых из наших червей, с той,однако, разницей, что ныне живущие черви, с которыми можно было бы ихсравнить, являются исчерпавшими себя и застывшими экземплярами техбесконечно пластичных, содержавших бесконечные возможности видов,которые представляли собой общий ствол иглокожих, моллюсков,членистоногих и позвоночных.
Однаопасность подстерегала их — препятствие, которое, возможно, едва неостановило подъем животной жизни. Есть одна особенность, которая неможет не поражать, когда бросаешь взгляд на фауну первобытных времен:
это -заключение животного в более или менее твердую оболочку, котораядолжна была стеснять, а зачастую даже парализовать его движения. Умоллюсков того времени раковина была гораздо более распространеннымявлением, чем у нынешних. Членистоногие вообще были снабженыпанцирем; это были ракообразные. Древнейшие рыбы обладали крайнетвердым костным покровом*. Объяснение этого общего факта следуетискать, как нам кажется, в стремлении мягких организмов защищатьсядруг от друга, становясь как можно менее доступными для пожирания.Каждый вид в процессе своего формирования движется к тому, что длянего наиболее удобно. Подобно тому, как некоторые из примитивныхорганизмов пошли в направлении животной жизни, отказываясь создаватьорганическое из неорганического и заимствуя готовые органическиевещества у организмов, уже вступивших на путь растительной жизни, таки между самими животными видами многие устроились таким образом,чтобы жить за счет других животных. Животный организм, то естьорганизм подвижный, действительно может воспользоваться своейнеподвижностью, чтобы искать животных беззащитных и кормиться ими,как растениями. Таким образом, чем подвижнее становились животные,тем они делались прожорливее и опаснее друг для друга. Поэтому весьживотный мир должен был внезапно остановиться в развитии, котороеподнимало его на все более и более высокие ступени подвижности, ибожесткая и известковая кожа иглокожего, раковина моллюска, хитиновыйпокров ракообразного и ганоидный панцирь древних рыб, вероятно, имелиобщим источником стремление животных защититься от враждебных видов.Но этот панцирь, под которым укрывалось животное, стеснял егодвижения, а порой и вовсе их останавливал. Если растение отказалосьот сознания, облекшись клеточной мембраной, то животное, заключивсебя в крепость или в воинские доспехи, обрекает себя на полусонноесостояние. В таком оцепенении еще и теперь живут иглокожие и дажемоллюски. Членистоногим и позвоночным, конечно, угрожало то же самое.Они избежали этого, и с этим счастливым обстоятельством связансовременный расцвет высших форм жизни.
Действительно,мы видим, что стремление к движению взяло верх в двух направленияхжизни. Рыбы меняют свой ганоидный панцирь на чешую. Задолго до этогопоявились насекомые, также освободившиеся от панциря, защищавшего ихпредков. Недостаток защитного покрова те и другие восполнилиподвижностью, позволявшей им ускользать от врагов, а также нападатьсамим, выбирать место и момент схватки. Это — прогресс того же рода,что мы наблюдаем в развитии человеческого вооружения. Первымпобуждением был поиск убежища, вторым, лучшим — стремление статьвозможно изворотливее, чтобы можно было спасаться бегством, аособенно нападать, ибо нападение есть и лучшее средство защиты. Так,неповоротливый гоплит был заменен легионером, рыцарю, закованному влаты, пришлось уступить место пехотинцу, свободному в своихдвижениях, и вообще в эволюции жизни как целого, как и в эволюциичеловеческих обществ, а также индивидуальных судеб, наибольший успехвыпадал на долю тех, кто не отказывался от наибольшего риска.
Вполнепонятной выгодой для животного было поэтому стать подвижнее. Как мызаметили по поводу приспособления в целом, трансформация видов всегдаможет быть объяснена их частным интересом. В этом состоитнепосредственная причина изменений. Но такая причина часто бывает исамой поверхностной. Глубинной же причиной является импульс,бросивший жизнь в мир, заставивший ее разделиться между растениями иживотными, сориентировавший животную жизнь на гибкость формы и визвестный момент достигший того, что хотя бы в некоторых своихпунктах животный мир, готовый было заснуть, пробудился и двинулсявперед.
На двухпутях, по которым порознь эволюционировали позвоночные ичленистоногие, развитие выразилось прежде всего в прогрессечувственно-двигательной нервной системы (за исключением отступлений,связанных с паразитизмом или с иной причиной): в стремлении кподвижности, к ловкости, в поиске путем проб и ошибок разнообразиядвижений, хотя вначале и не удавалось избежать излишнего роста массыи грубой силы. Но сам этот поиск шел в расходящихся направлениях.Достаточно бросить беглый взгляд на нервную систему членистоногих ипозвоночных, чтобы заметить эти различия. У первых тело состоит изболее или менее длинного ряда смежных сегментов; двигательнаяактивность распределяется, таким образом, между изменчивым, поройочень значительным, числом отростков, каждый из которых имеет своюспецифику. У вторых эта активность сосредоточивается лишь на двухпарах членов, и органы эти выполняют функции, гораздо менее зависящиеот их формы. Независимость становится полной у человека, рукакоторого может выполнять любую работу.
Вот, покрайней мере, что мы можем увидеть. Но за тем, что видно, есть то,что угадывается: две могучие силы, присущие жизни, вначале слитые, азатем, по мере роста, разделившиеся.
Чтобыопределить эти силы, нужно рассмотреть те виды членистоногих ипозвоночных, которые в обоих случаях находятся в кульминационномпункте эволюции. Как же его обнаружить? Здесь также стремление кгеометрической точности завело бы наложный путь. Не существуетединого и простого знака, указывающего, что один вид продвинулсядалее другого по одной и той же эволюционной линии. Есть многопризнаков, которые нужно в каждом частном случае оценить и сравнитьмежду собой, чтобы знать, насколько они существенны или случайны и вкакой мере следует с ними считаться.
Бесспорно,к примеру, что успех будет самым общим критерием превосходства, таккак оба термина являются, в некоторой степени, синонимами. Если речьидет о живом существе, то под успехом нужно понимать способностьразвиваться в самой разнообразной среде, преодолевая самые разныепрепятствия, чтобы занять как можно большую поверхность земли. Вид,претендующий на господство над всей землей, действительно являетсягосподствующим, а следовательно, и высшим видом. Таков человеческийрод, представляющий кульминационный пункт в эволюции позвоночных. Нотаковы же в ряду суставчатых насекомые, и в частностиперепончатокрылые. Можно сказать, что муравьи являются хозяевамиземных недр, как человек — владыка земли.
С другойстороны, возникшая позже видовая группа может быть группойдегенератов, но в этом случае должна существовать особая причинарегресса. По идее, эта группа должна быть выше той, от которой онапроисходит, ибо она соответствует более поздней стадии эволюции.Человек, вероятно, явился последним из позвоночных’. И в рядунасекомых после перепончатокрылых появились только чешуекрылые, тоесть, без сомнения, вырождающийся вид, настоящий паразит цветочныхрастений.
Такразными путями мы пришли к одному и тому же заключению. Эволюциячленистоногих достигла своего кульминационного пункта с появлениемнасекомых, и в частности перепончатокрылых, как эволюция позвоночных- с появлением человека. Если же принять во внимание, что нигдеинстинкт не развит так, как в мире насекомых, и что ни в одной группенасекомых он не является столь совершенным, как у перепончатокрылых,то можно сказать, что вся эволюция животного мира, за исключениемвозвратов к растительной жизни, совершалась по двум расходящимсяпутям, один из которых вел к инстинкту, другой — к интеллекту.
Растительноеоцепенение, инстинкт и интеллект, — вот, таким образом, элементы,совпадающие в жизненном импульсе, общем для растений и животных, иразделившиеся по мере своего роста, проявляясь по пути развития всамых непредвиденных формах. Фундаментальное заблуждение, которое,начиная с Аристотеля, исказило большую часть философий природы,состоит в том, что в жизни растительной, инстинктивной и разумнойусматривают три последовательные ступени развития одной и той жетенденции, тогда как это три расходящихся направления однойдеятельности, разделившейся в процессе своего роста. Различие междуними не является различием ни в интенсивности, ни в степени: эторазличие в природе.
Необходимоглубже исследовать этот вопрос. Мы видели, как растительная жизнь ижизнь животная дополняют друг друга и друг другу противополагаются.Теперь нужно показать, что интеллект и инстинкт также противоположныи дополняют друг друга. Но посмотрим вначале, почему в них хотятвидеть две деятельности, первая из которых превосходит вторую иследует за ней, тогда как в действительности они не являются нивещами одного и того же порядка, ни следующими друг за другом, нитакими, которым можно было бы указать определенные места.
Этосвязано с тем, что интеллект и инстинкт, вначале взаимно проникавшиедруг друга, сохраняют кое-что от их общего происхождения. Ни тот, нидругой никогда не встречаются в чистом виде. Мы сказали, что врастении могут пробудиться уснувшие в нем сознание и подвижностьживотного и что животное живет под постоянной угрозой переводастрелки на путь растительной жизни. Обе тенденции — растительная иживотная — с самого начала так пронизывали друг друга, что между ниминикогда не было полного разрыва: одна по-прежнему связана с другой;повсюду мы находим их смешанными: отличие только в пропорции. То жесамое относится к интеллекту и инстинкту: нет интеллекта, в которомнельзя было бы обнаружить следов инстинкта, нет и инстинкта, которыйне был бы окружен интеллектом, как дымкой. Эта-то дымка интеллекта ибыла причиной стольких заблуждений. Из того, что инстинкт всегдаболее или менее разумен, и заключили, что интеллект и инстинкт вещиодного порядка, что различие между ними только в сложности исовершенстве, а главное, что один из них может быть выражен втерминах другого. В действительности же они потому лишь сопровождаютдруг друга, что они друг друга дополняют, и дополняют потому, чторазличны между собой, ибо то, что инстинктивно и инстинкте,противоположно тому, что разумно в интеллекте.
Не стоитудивляться, что мы останавливаемся на этом вопросе: мы считаем егоосновным.
Отметимсразу, что различия, которые мы установим, будут слишком резкимиименно потому, что мы хотим определить в инстинкте то, что в неминстинктивно, и в интеллекте то, что в нем разумно, тогда как всякийконкретный инстинкт смешан с интеллектом, а всякий реальный интеллектпроникнут инстинктом. Более того: ни интеллект, ни инстинкт неподдаются застывшим определениям: это тенденции, а не готовые вещи.Наконец, не нужно забывать, что в настоящей главе мы рассматриваеминтеллект и инстинкт при их выходе из жизни, которая отлагает их попути своего следования. Жизнь же, какой она проявляется в организме,представляет собой, на наш взгляд, определенное усилие, нацеленное нато, чтобы добиться чего-то от неорганизованной материи. Неудивительнопоэтому, что нас поражает именно различие этого усилия в инстинкте ив интеллекте и что мы видим в этих двух формах психическойдеятельности прежде всего два различных метода действия на инертнуюматерию. Этот несколько узкий способ их анализа имеет топреимущество, что обеспечивает нам объективное средство ихразличения. Но зато он дает нам только среднее положение интеллекта вцелом и инстинкта в целом, положение, вокруг которого тот и другойпостоянно колеблются. Вот почему во всем нижеизложенном нужно видетьтолько схематический рисунок, в котором контуры интеллекта иинстинкта будут проявлены резче, чем нужно, и где нам придетсяпренебрегать размытостью границ, возникающей одновременно и из-занеопределенности каждого из них, и из-за их взаимопроникновения. Втаком темном предмете никакое стремление к свету не может бытьизлишним. Всегда можно потом смягчить формы, исправить в рисункеизлишний геометризм, — словом, заменить прямолинейность схемыгибкостью жизни.
К какомувремени относим мы появление человека на Земле? Ко временипроизводства первого оружия, первых орудий труда. Не забыт ещезнаменитый спор, возникший в связи с открытием Буше де Перта вкаменоломне Мулен-Киньона. Вопрос был в том, представляла ли находкаподлинные топоры или случайно расколовшиеся куски кремня. Но никто нина минуту не сомневался, что если это были топоры, то это означалоналичие интеллекта, а конкретнее, интеллекта человека. С другойстороны, откроем сборник анекдотов о разуме животных. Мы увидим, чтонаряду со многими поступками, объясняемыми подражанием илиавтоматической ассоциацией образов, есть и такие, которые мы безколебаний назовем разумными. Прежде всего это относится к тем,которые свидетельствуют о наличии у животного мысли о фабрикации -все равно, примется ли животное само мастерить какой-нибудь грубыйинструмент или воспользуется предметом, созданным человеком.Животные, которых по уровню их интеллекта ставят сразу после человекаобезьяны и слоны — умеют при случае употреблять искусственные орудия.За ними, но не далеко от них, отводят место тем, которые распознаютсфабрикованный предмет; так, к примеру, лисица прекрасно знает, чтозападня есть западня. Конечно, интеллект присутствует повсюду, гдеесть логический вывод, но вывод, состоящий в применении прошлогоопыта к опыту настоящему, есть уже начало изобретения. Изобретениестановится полным, когда оно материализуется в созданном орудии. Кэтому и стремится интеллект животных, как к своему идеалу. И хотяобычно этот интеллект не доходит еще до того, чтобы создаватьискусственные предметы и пользоваться ими, он готовится к этомублагодаря тем изменениям, которые он производит в предоставленных емуприродой инстинктах. Что же касается человеческого интеллекта, то ещенедостаточно обращали внимание на то, что главной его заботой ссамого начала было механическое изобретение, что и теперь еще нашаобщественная жизнь вращается вокруг фабрикации и использованияискусственных орудий, что изобретения, которыми, как вехами, отмеченпуть прогресса, обозначили также и направление интеллекта. Нам трудноэто заметить, ибо перемены в человечестве обычно запаздывают посравнению с преобразованиями его орудий. Наши индивидуальные и дажесоциальные привычки довольно долго сохраняются в тех обстоятельствах,для которых они были созданы, так что глубокие последствиякакого-либо изобретения становятся заметными лишь тогда, когда оноуже утрачивает свою новизну. Прошло столетие со времени изобретенияпаровой машины, а мы только теперь начинаем чувствовать то глубокоепотрясение, которое оно вызвало в нас. Революция, осуществленная им впромышленности, ничуть не менее всколыхнула и взаимные отношениялюдей. Возникают новые идеи. Расцветают новые чувства. Через тысячилет, когда прошлое отодвинется далеко назад и мы сможем различитьлишь основные его черты, наши войны и революции покажутся чем-тосовсем незначительным, если допустить, что о них еще будутвспоминать, — но о паровой машине со всеми сопутствующими ейизобретениями будут, быть может, говорить, как мы сегодня говорим обронзе и тесаном камне: она послужит для определения эпохи’. Если бымы могли отбросить все самомнение, если бы, при определении нашеговида, мы точно придерживались того, что исторические и доисторическиевремена представляют нам как постоянную характеристику человека иинтеллекта, мы говорили бы, возможно, не Horro sapiens, но Homofaber. Итак, интеллект, рассматриваемый в его исходной точке,является способностью фабриковать искусственные предметы, в частностиорудия для созда-нияорудия, и бесконечно разнообразить ихизготовление.
Зададимсятеперь вопросом, владеет ли и неразумное животное орудиями илимашинами? Да, конечно, но здесь орудие составляет часть тела, котороеего использует. И, соответственно этому орудию, есть инстинкт,который умеет им пользоваться. Конечно, нет необходимости в том,чтобы все инстинкты заключались в естественной способностииспользовать врожденный механизм. Такое определение неприложимо кинстинктам, которые Ромене назвал «вторичными»; впрочем, имногие «первичные»им не охватываются. Но такое определениеинстинкта, как
и тоопределение, что мы предварительно даем интеллекту, отмечает, покрайней мере, идеальную границу, к которой направлены егомногочисленные формы. Часто обращали внимание на то, что большинствоинстинктов являются продолжением, или, скорее, завершением самойработы организации. Кто скажет, где начинается деятельностьинстинкта, где кончается деятельность природы? В превращениях личинкив куколку и во взрослое насекомое, часто требующих от личинки особыхдействий и своего рода инициативы, нет резкой демаркационной линиимежду инстинктом животного и организаторской работой живой материи.Можно сказать как угодно: что инстинкт организует орудия, которыми онбудет пользоваться, или что организация продолжается в инстинкте,который должен использовать орган. Самые поразительные инстинктынасекомого только развертывают в движения его особую структуру, итам, где социальная жизнь делит труд между особями и предписывает им,таким образом, различные инстинкты, наблюдается соответствующаяразница в структуре: известен полиморфизм муравьев, пчел, ос инекоторых ложно-сетчатокрылых. Итак, если брать только предельныеслучаи, где отмечается полное торжество интеллекта и инстинкта, томежду ними обнаруживается существенное различие: совершенный инстинктесть способность использовать и даже создавать организованные орудия;совершенный интеллект есть способность фабриковать и употреблятьорудия неорганизованные.
Преимуществаи недостатки этих двух способов деятельности совершенно очевидны. Враспоряжении инстинкта находится приспособленное орудие: это орудие,которое создается и исправляется само собою, которое, как всепроизведения природы, демонстрирует бесконечную сложность частей ичудесную простоту функционирования, выполняя тотчас же, в нужныймомент, без всякого затруднения, нередко с поразительнымсовершенством то, что оно призвано выполнить. Зато оно сохраняетпочти постоянную структуру, ибо оно меняется лишь вместе с изменениемвида. Инстинкт, таким образом, по необходимости специализирован,представляя собой только применение определенного инструмента копределенному предмету. Напротив, орудие, созданное с помощьюинтеллекта, есть орудие несовершенное. Его можно получить лишь ценойусилия. Им почти всегда трудно пользоваться. Но, созданное изнеорганизованной материи, оно может принимать любую форму, служитьдля какого угодно употребления, выводить живое существо из всякоговновь возникающего затруднения и увеличивать безгранично еговозможности. Уступая природному орудию при удовлетворениинепосредственных потребностей, оно имеет перед ним тем большепреимуществ, чем менее насущна потребность. В особенности же оновлияет на природу создавшего его существа, ибо, призывая его квыполнению новой функции, оно дарует ему, так сказать, более богатуюорганизацию, будучи искусственным органом, продолжающим естественныйорганизм. Для каждой удовлетворяемой им потребности оно создает новуюпотребность, и, таким образом, не «замыкая», в отличие отинстинкта, круг действия, в котором животное Должно двигатьсяавтоматически, оно открывает этой деятельности безграничное поле,толкая ее все дальше и дальше и делая ее все более и более свободной.Но это преимущество интеллекта перед инстинктом возникает лишь современем, когда интеллект, доведя фабрикацию до высшей степенимогущества, осуществляет ее уже при помощи сфабрикованных машин.Вначале же преимущества и недостатки сфабрикованного орудия и орудияестественного так уравновешены, что трудно сказать, какое из нихобеспечит живому существу большее господство над природой.
Можнопредполагать, что изначально они взаимно обусловливали друг друга,что первичная психическая деятельность была причастив обоим сразу, иесли спуститься достаточно далеко в прошлое, то можно обнаружитьинстинкты, более близкие к интеллекту, чем инстинкт наших насекомых,и интеллект, более близкий к инстинкту, чем интеллект нашихпозвоночных, — правда, оба в элементарной форме, оба — пленникиматерии, не сумевшие достичь над ней господства. Если бы сила,присущая жизни, была силой неограниченной, она, быть может,бесконечно развила бы в одних и тех же организмах инстинкт иинтеллект. Но, по всей очевидности, сила эта конечна, и, проявляясь,она истощается довольно быстро. Ей трудно идти далеко сразу внескольких направлениях. Она должна выбирать. И у нее есть выбормежду двумя способами действия на неорганизованную материю. Она можетсовершить это действие непосредственно, создавая себе организованноеорудие, с помощью которого она и будет работать; либо направить егоопосредованно, через организм, который, не обладая от природынеобходимым орудием, сделает его сам, путем обработки неорганическойматерии. Отсюда происходят интеллект и инстинкт, которые, развиваясь,все более и более расходятся, но никогда полностью не отделяются другот друга. С одной стороны, действительно, самый совершенный инстинктнасекомого сопровождается некоторыми проблесками интеллекта, хотя бытолько при выборе места, времени и материалов постройки: когда, висключительных случаях, пчелы гнездятся на открытом месте, ониизобретают новые и поистине разумные приспособления сообразно этимновым условиям. Но, с другой стороны, интеллект еще более нуждается винстинкте, чем инстинкт в интеллекте, ибо обработка грубой материиуже предполагает у животного высшую ступень организации, до которойоно могло подняться лишь на крыльях инстинкта. Таким образом, в товремя как природа свободно дошла в своей эволюции до инстинктачленистоногих, почти у всех позвоночных можно заметить скорее поискиинтеллекта, чем его расцвет. Субстрат их психической деятельности ещесоставляет инстинкт, но интеллект уже стремится его заменить. Ему неудается еще изобретать орудия, но он делает к этому попытки,производя всевозможные изменения в инстинкте, без которого он хотелбы обойтись. Лишь у человека интеллект овладевает собой, и это еготоржество утверждается самим недостатком у человека естественныхсредств защиты от его врагов, от холода и голода. Этот недостаток,при попытке расшифровать его смысл, приобретает ценностьдоисторического документа: это — окончательная отставка, получаемаяинстинктом от интеллекта. Но не менее справедливо и то, что природепришлось колебаться между двумя способами психической деятельности:одному был обеспечен непосредственный успех, но ставились пределы вего действиях, другой же не был надежным, но, в случае достижения имнезависимости, завоевания его могли идти в бесконечность. И здесьтакже наибольший успех оказался на стороне, подвергавшейсянаибольшему риску. Инстинкт и интеллект представляют, таким образом,два расходящихся, одинаково изящных решения одной и той же проблемы.
Отсюда,правда, глубокие различия во внутренней структуре инстинкта иинтеллекта. Мы остановимся только на тех, которые представляютинтерес для данного исследования. Мы утверждаем, что интеллект иинстинкт предполагают два радикально различных рода познания. Нопредварительно необходимо сделать некоторые разъяснения относительносознания в целом.
Обсуждалсявопрос, насколько инстинкт сознателен. Мы ответим на это, что здесьсуществует множество различий и степеней, что инстинкт более илименее сознателен в одних случаях, бессознателен — в других. Урастения, как мы увидим, есть инстинкты: сомнительно, чтобы этиинстинкты сопровождались сознанием. Даже у животного не существуетпочти ни одного сложного инстинкта, который не был бы хоть отчастибессознательным в своих проявлениях. Но следует отметить разницумежду двумя родами бессознательного, на которую слишком мало обращаютвнимания: в одном из них нет никакого сознания (conscience nulle), вдругом — сознание уничтожено (conscience annulee). В обоих случаяхсознание равно нулю; но первый нуль означает, что ничего нет, второй- что речь идет о двух количествах, равных, но противоположных понаправлению, которые взаимно компенсируют и нейтрализуют друг друга.Бессознательность падающего камня будет бессознательностью первогорода: камень никак не осознает свое падение. Такой ли будетбессознательность инстинкта в ее крайних проявлениях? Когда мыавтоматически выполняем привычное действие, когда лунатик машинальнодвижется во сне, бессознательность может быть абсолютной, но в этомслучае она вызвана тем, что представлению о действии препятствуетсамо выполнение этого действия, которое до такой степени сходно спредставлением и так плотно в него входит, что сознанию нет уженикакого места. Представление закупорено действием. Доказательствомслужит то, что если действию мешает или его останавливаеткакое-нибудь препятствие, то сознание может появиться. Значит, оно ибыло тут, но нейтрализовалось действием, заполнявшим собоюпредставление. Препятствие не создало ничего положительного; онотолько образовало пустоту, произвело откупорку. Это несовпадениедействия с представлением и есть здесь именно то, что мы называемсознанием.
Исследуяглубже этот вопрос, мы увидим, что сознание — это свет, присущий зоневозможных действий или потенциальной активности, которая окружаетдействие, реально выполняемое живым существом. Оно обозначаетколебание или выбор. Там, где вырисовывается много одинакововозможных действий и нет ни одного действия реального (как на совещании, не приводящем ни к какому решению), сознание бываетинтенсивным. Там же, где реальное действие является единственновозможным (как в деятельности типа сомнамбулической, или, в целом,автоматической), сознание отсутствует. И тем не менее в последнемслучае будут существовать и представление, и познание, если толькодоказано, что здесь есть совокупность систематических движений,последнее из которых уже как бы предначертано в первом, и если к томуже сознание может проявиться при первом же столкновении спрепятствием. С этой точки зрения сознание живого существа можноопределить как арифметическую разность между деятельностьюпотенциальной и деятельностью реальной. Оно служит мерой разрывапредставления и действия.
Исходя изэтого, можно предположить, что интеллект направлен скорее к сознанию,а инстинкт — к бессознательному. Ибо там, где природа организовалаорудие действия, дала точку его приложения, потребовала нужногорезультата, — там на долю выбора остается немногое: по мере того, каксознание, неотделимое от представления, стремится к освобождению, оноуравновешивается выполнением действия, тождественного представлению;действие составляет противовес представлению. Если сознание ипоявляется здесь, то оно освещает не столько инстинкт, сколько тепрепятствия, с которыми инстинкт сталкивается: недостаток инстинкта,расстояние между действием и представлением, — вот что становитсясознанием; и в таком случае оно является только случайностью. Посуществу, оно отмечает только первый шаг инстинкта, пускающий в ходвсю серию автоматических действий. Для интеллекта, наоборот,недостаток есть нормальное состояние. Встречать препятствия — это иесть его сущность. Так как основной его функцией является фабрикациянеорганизованных орудий, то он должен, преодолевая тысячи трудностей,выбирать для этой работы место и время, форму и материю. И он неможет полностью удовлетворить сваи нужды, ибо всякое новоеудовлетворение создает новые потребности. Короче говоря, если оба они- и инстинкт, и интеллект — хранят в себе знания, то в инстинктепознание скорее бессознательно и разыгрывается, в интеллекте же оносознательно и мыслится. Но это скорее различие в степени, чем вприроде. Пока речь идет только о сознании, остается незамеченным то,что с точки зрения психологической составляет основное различие междуинтеллектом и инстинктом.
Чтобыподойти к этому различию, нужно, не обращая внимания на более илименее яркий свет, озаряющий обе эти формы внутренней деятельности,направиться прямо к двум глубоко различным между собой предметам,которые служат для них точками приложения.
Когдалошадиный овод откладывает свои яйца на ноги или на плечи животного,он действует так, как если бы знал, что личинка должна развиться вжелудке лошади и что лошадь, облизывая себя, перенесет родившуюсяличинку в свой пищевод. Когда перепончатокрылый парализатор поражаетсвою жертву именно в тех местах, где находятся нервные центры,приводя ее тем самым в неподвижное состояние, но не убивая, онпоступает так, как мог бы сделать энтомолог, наделенный к тому желовкостью опытного хирурга. Но какими познаниями должен обладатьмаленький жук ситарис, историю которого так часто рассказывают! Этожесткокрылое насекомое кладет свои яйца у отверстия подземных ходов,которые вырывает один из видов пчел, антофора. Личинка ситариса последолгого ожидания подстерегает антофору-самца при выходе из отверстия,прицепляется к нему и остается в таком положении до ^свадебногополета»: тогда она пользуется случаем перейти с самца на самку испокойно ожидает, когда та будет откладывать яйца. Затем онаспрыгивает на яйцо, которое служит ей опорой в меду, за несколькодней пожирает его и, расположившись на скорлупе, претерпевает первоепревращение. Плавая, таким образом, в меду, личинка питается этимзапасом пищи и становится куколкой, а потом, наконец, и взрослымнасекомым. Все происходит так, как будто бы личинка сита-риса знала,вылупившись из яйца, что антофора-самец выйдет из хода, что свадебныйполет даст ей возможность перебраться на самку, что та препроводит еев склад меда, который послужит ей пищей после ее превращения, что доэтого превращения она постепенно съест яйцо антофоры, добывая темсамым пищу, удерживаясь на поверхности меда и одновременно уничтожаясвоего соперника, который должен был выйти из яйца. И все происходиттак, как будто бы самому ситарису было известно, что его личинкабудет знать все эти вещи. Знание, если оно здесь есть, будет неявнымзнанием. Оно выражается во внешних, вполне определенных поступках, ноне направляется внутрь, в сознание. И тем не менее поведениенасекомого отражает представление об определенных вещах, существующихили происходящих в определенных точках пространства и времени, и вещиэти насекомое знает, не обучаясь им.
Если мыпосмотрим теперь с той же точки зрения на интеллект, то увидим, чтоон тоже знает некоторые вещи без обучения. Но это знание совсемдругого порядка. Мы не хотим вновь затевать здесь старый философскийспор о врожденности. Ограничимся только указанием на то, чтопризнается всеми, — а именно, что маленький ребенок непосредственнопонимает то, что животное не поймет никогда, и в этом смыслеинтеллект, как и инстинкт, является функцией наследственной и,следовательно, врожденной. Но хотя этот врожденный интеллект иявляется познавательной способностью, он не знает конкретно ни одногопредмета. Когда новорожденный в первый раз ищет грудь кормилицы,свидетельствуя этим, что ему известна (конечно, бессознательно) такаявещь, которую он никогда не видел, то именно потому, что врожденноезнание является тут знанием определенного предмета, и говорят, чтоздесь действует инстинкт, а не интеллект. Интеллект не дает, такимобразом, врожденного знания о каком-либо предмете. И все же, если быон ничего не знал естественным путем, у него не было бы ничеговрожденного. Что же может он знать, — он, не знающий ни одной вещи? -Наряду с вещами есть отношения. Новорожденное дитя не познает ниопределенных предметов, ни определенного качества какого-либопредмета; но когда потом при нем припишут какое-либо свойствопредмету, дадут какой-нибудь эпитет существительному, он сразу жепоймет, что это значит. Отношение сказуемого к подлежащемусхватывается им естественным путем. То же самое можно сказать обобщем отношении, выражаемом глаголом, отношении, которое стольнепосредственно познается умом, что язык может его подразумевать, какэто бывает в неразвитых наречиях, не имеющих глагола. Интеллект,следовательно, естественным образом использует отношенияэквивалентного к эквивалентному, содержимого к содержащему, причины кследствию и т. д., — отношения, которые заключаются во всякой фразе,имеющей подлежащее, определение, сказуемое, — выраженное илиподразумеваемое. Можно ли сказать, что он имеет врожденное знание окаждом из этих отношений в отдельности? Дело логиков — исследовать,будут ли эти отношения нередуцируемыми или их можно свести к ещеболее общим отношениям. Но, как бы ни производить анализ мысли, вконце концов он всегда приведет к одной или нескольким общим рамкам,врожденным знанием которых и обладает разум, ибо он естественнымобразом использует их. Итак, если рассмотреть, что в инстинкте и винтеллекте относится к врожденному знанию, то окажется, что этознание в первом случае касается вещей, а во втором — отношений.
Философыпроводят различие между материей нашего познания и его формой.Материя — это то, что дается способностями восприятия, взятыми в ихпервозданном виде. Форма — это совокупность отношений,устанавливаемых между этими материальными данными для получениясистематического знания. Может ли форма без материи быть предметомпознания? Конечно, да, при условии, что это познание походит скореене на вещь, которой владеешь, а на усвоенную привычку, скорее нанаправление, чем на состояние; это будет, если угодно, естественныйнавык внимания. Ученик, которому известно, что ему будут диктоватьдробь, проводит черту, не зная еще ни числителя, ни знаменателя;следовательно, он создает в уме общее отношение между двумя членами,не зная пока ни одного из них; он знает форму без материи. То жесамое можно сказать о рамках, в которые включается наш опыт, рамках,предшествующих всякому опыту. Примем же здесь выражение, закрепленноеобычаем, и точнее сформулируем различие между интеллектом иинстинктом: интеллект — в том, что в нем есть врожденного, — являетсяпознанием формы, инстинкт предполагает познание материи.
С этойвторой точки зрения, являющейся уже точкой зрения познания, но недействия, сила, присущая жизни в целом, вновь предстает перед намикак начало ограниченное, в котором сосуществуют и взаимопроникают дваразличных и даже дивергентных способа познания. Первыйнепосредственно постигает определенные предметы в самой ихматериальности. Он говорит: «вот то, что есть». Второй непостигает в отдельности ни одного предмета; это — лишь естественнаяспособность соотносить один предмет с другим, одну его часть или одинаспект с другой частью или другим аспектом, — словом, выводитьзаключения, когда имеются предпосылки, и идти от известного кнеизвестному. Он не говорит: «это есть»;
онутверждает только, что если условия будут таковы, то таким-то будет иобусловленное. Короче говоря, первое познание, познаниеинстинктивное, может быть сформулировано, как сказали бы философы, впредложениях категорических, тогда как второе, по природе своейинтеллектуальное, выражается всегда в форме гипотетической. Из этихдвух способностей первая кажется вначале более предпочтительной. Иэто было бы действительно так, если бы она простиралась набесконечное число предметов. Но фактически она прилагается всегда кособому предмету, и даже к ограниченной части этого предмета. Но затоона имеет об этом внутреннее и полное знание, — не ясно выраженное,но включенное в выполненное действие. Вторая, напротив, по природесвоей может иметь только познание внешнее, бессодержательное; но темсамым она обладает преимуществом поочередно включать в одни и те жерамки бесконечное число предметов. Все происходит так, словно сила,эволюционирующая посредством живых форм, будучи силой ограниченной,могла выбрать в области естественного, или врожденного, познания дваспособа ограничения: один — относящийся к объему познания, а другой -к его содержанию. В первом случае познание может быть насыщенным иполным, но тогда оно должно сузиться до определенного предмета;
во втором- предмет познания не ограничен, но лишь потому, что в познании этомнет содержания: это форма без материи. Обе тенденции, первоначальнообъединенные, должны были разделиться, чтобы расти. Они пошли искатьсчастья — каждая в свою сторону. И привели они к инстинкту и кинтеллекту.
Таковы дварасходящихся способа познания, которыми являются интеллект и инстинктс точки зрения познания, а не действия. Но познание и действиепредставляют собой здесь только две стороны одной и той жеспособности. В самом деле, нетрудно увидеть, что второе определениеесть лишь новая форма первого.
Еслиинстинкт является по преимуществу способностью использоватьестественное, организованное орудие, он должен содержать врожденноезнание (правда, потенциальное или бессознательное) и этого орудия, ипредмета, к которому орудие прилагается. Таким образом, инстинкт естьврожденное знание вещи. Интеллект же — способность фабриковатьнеорганизованные, то есть искусственные орудия. Если здесь природаотказывается снабжать живое существо орудием, которое бы ему служило,то лишь для того, чтобы живое существо могло разнообразить своюфабрикацию в соответствии с обстоятельствами. Главной функциейинтеллекта будет поэтому поиск средств выхода из затруднений прилюбых обстоятельствах. Он будет искать то, что может лучше всего емуслужить, то есть лучше всего впишется в предложенные рамки. Он имеетдело главным образом с отношениями между данной ситуацией исредствами ее использования. Врожденной в нем, следовательно, будеттенденция устанавливать отношения, а она предполагает естественноезнание некоторых очень общих отношений — ткани, из которойдеятельность, присущая любому интеллекту, выкроит более частныеотношения. Таким образом, там, где деятельность направлена нафабрикацию, познание по необходимости касается отношений. Но этосовершенно формальное познание интеллекта имеет неисчислимыепреимущества перед материальным познанием инстинкта. Именно потому,что форма пуста, ее можно наполнять поочередно бесконечным числомвещей, даже теми, которые ничему не служат. Таким образом, формальноепознание не ограничивается только тем, что полезно практически, хотяоно и появилось на свет в виду практической полезности. В разумномсуществе заложено то, благодаря чему оно может превзойти самого себя.
И все жеоно превзойдет себя в меньшей степени, чем бы этого желало, дажеменее, чем это ему мнилось. Чисто формальный характер интеллекталишает его того балласта, который был ему необходим, чтобызадерживаться
напредметах, представляющих наибольший интерес для умозрения. Инстинкт,напротив, мог бы иметь нужную материальность, но он неспособен идтитак далеко в поисках предмета: он не теоретизирует. Мы касаемся здесьсамого существенного пунктаданного исследования. Весь наш анализ былнаправлен на то, чтобы выявить различие между инстинктом иинтеллектом, которое мы сейчас укажем. Его можно сформулировать такимобразом: есть вещи, которые способен искать только интеллект, но самон никогда их не найдет. Их мог бы найти только инстинкт, но онникогда не будет их искать.
Необходимопредварительно определить здесь некоторые детали устройстваинтеллекта. Мы сказали, что функцией интеллекта является установлениеотношений. Определим точнее природу этих отношений. До тех пор, покав интеллекте видят способность, предназначенную для чистогоумозрения, многое в этом вопросе останется неясным и произвольным.Общие рамки разума приходится принимать тогда за что-то абсолютное,неизменное и необъяснимое. Он словно бы упал с неба вместе со своейформой, как каждый из нас рождается со своим лицом. Конечно, этойформе дают определение, но это и все, что можно сделать: исследоватьже, почему она именно такая, а не иная, и не пытаются. Так, даетсяразъяснение, что интеллект главным образом объединяет, что все егооперации имеют целью внесение определенного единства в разнообразиеявлений и т. д. Но, во-первых, «объединение» терминнеопределенный, менее ясный, чем термин «отношение» илидаже «мысль», и говорящий не больше, чем они; Более того,можно задаться вопросом, не является ли функцией интеллекта скорееразделение, чем объединение. Наконец, если деятельность интеллектавытекает из того, что он хочет объединить, и если он стремится кобъединению просто потому, что такова его потребность, то нашепознание становится зависимым от определенных требований разума,которые могли бы быть, конечно, совсем иными. Для интеллекта, иначеустроенного, иным было бы и’познание. Так как интеллект ни от чего независит, то все зависит от него. Таким образом, возведя разум слишкомвысоко, в конце концов слишком уж низводят познание, которое он намдает. Это познание становится относительным, раз интеллект есть нечтоабсолютное. Мы же, напротив, считаем человеческий интеллект
зависимымот потребности в действии. Положите в основание действие, и из негоможно будет вывести саму форму интеллекта. Эта форма не будет поэтомуни неизменной, ни необъяснимой. И именно потому, что она не являетсянезависимой, нельзя уже теперь сказать, что познание зависит от нее.Познание перестает быть продуктом интеллекта, чтобы стать, визвестном смысле, составной частью реальности.
Философывозразят, что действие выполняется в упорядоченном мире, что порядок- это из области мысли, что мы совершаем petitio principii, объясняяинтеллект действием, которое уже предполагает существованиеинтеллекта. И они были бы правы, если бы точка зрения, которую мывысказываем в этой главе, была для нас окончательной. Мы поддались бытогда иллюзии, подобно Спенсеру, который считал, что для объясненияинтеллекта достаточно свести его к отпечатку, оставляемому в насобщими свойствами материи, как будто бы порядок, присущий материи, неявляется самим интеллектом! Но мы оставляем до следующей главы вопросо том, в какой мере и с помощью какого метода философия могла быпопытаться исследовать истинное происхождение интеллекта, аодновременно с ним — материи. В настоящий же момент занимающая наспроблема относится к сфере психологической. Мы задаемся вопросом, ккакой части материального мира специально приспособлен наш интеллект.Но чтобы ответить на этот вопрос, вовсе нет нужды примыкать ккакой-нибудь философской системе. Для этого достаточно встать наточку зрения здравого смысла.
Итак,будем исходить из действия и примем за принцип, что интеллект преждевсего стремится к фабрикации. Фабрикация же применяется исключительнок неорганизованной материи, в том смысле, что если она и пользуетсяорганизованными материалами, то относится к ним как к инертнымпредметам, совершенно не занимаясь жизнью, которая придала имопределенную форму. Из самой неорганизованной материи удерживаютсяпрактически только твердые тела: остальное ускользает, именноблагодаря своей текучести. Если, следовательно, интеллект стремится кфабрикации, то можно предвидеть, что все, что есть в реальноститекучего, ускользнет от него отчасти, а все, что есть в живомсобственно жизненного, ускользнет окончательно. Наш интеллект, такой,каким он выходит из рук природы, имеет главным своим объектомнеорганизованное твердое тело.
Рассматриваяинтеллектуальные способности, можно заметить, что интеллект чувствуетсебя привольно, что он вполне у себя дома только тогда, когда онимеет дело с неорганизованной материей, в частности, с твердымителами. В чем же состоит самое общее свойство неорганизованнойматерии? Она протяженна, она представляет нам предметы внешнимиотносительно друг друга, а в этих предметах — одни части внешнимиотносительно других частей. Конечно, нам полезно, в виду нашихпоследующих действий, рассматривать каждый предмет как делимый напроизвольные части, и каждую часть вновь считать делимой сообразно снашей фантазией, и т. д. до бесконечности. Но для действия,совершающегося в данный момент, нам прежде всего необходимо считатьреальный предмет, с которым мы имеем дело, или реальные элементы, накоторые мы его разложили, временно не надлежащими изменению, иобращаться с каждым из них как с единством. Возможность делитьматерию до тех пределов и таким способом, как это нам нравится, мыподразумеваем, говоря о непрерывной связи материальной протяженности;но эта непрерывная связь, как видно, сводится для нас к тому, чтоматерия позволяет нам выбирать способ прерывания этой связи: всущности, этот способ и кажется нам действительно реальным, он ипривлекает наше внимание, ибо именно к нему и применяется нашеактуальное действие. Таким образом, прерывность может быть мыслимойи, действительно, сама по себе является предметом мысли, мыпредставляем ее себе посредством положительного акта нашегоинтеллекта, тогда как интеллектуальное представление непрерывностиявляется скорее представлением отрицательным, будучи, по сути, толькоотказом нашего интеллекта считать какую бы то ни было данную системуделения единственно возможной. Интеллект ясно представляет себетолько прерывное.
С другойстороны, предметы, на которые направлено наше действие, являются,конечно, предметами подвижными. Но нам, собственно, важно знать, куданаправляется подвижное тело, где оно находится в известный моментсвоего пути. Другими словами, мы обращаем внимание прежде всего наего настоящие или будущие положения, а не на процесс, посредствомкоторого он переходит из одного положения в другое и которыйпредставляет собой само движение В выполняемых нами действиях, тоесть систематизированных движениях, наш ум сосредоточивается на целиили на назначении движения, на картине движения как целого, словом,на неподвижном плане, подлежащем осуществлению. То, что в действии всамом деле подвижно, интересует нас лишь в той мере, в какой действиев целом может продвигаться вперед, или замедляться, или задерживатьсяиз-за того или иного случая, происшедшего в пути. От самойподвижности наш интеллект отворачивается, так как не имеет никакогоинтереса ею заниматься. Если бы он был предназначен для чистойтеории, то располагался бы в самом движении, ибо движение и есть, безсомнения, сама реальность, неподвижность же всегда бывает тольковидимой или относительной. Но назначение интеллекта совсем иное. Еслитолько он не совершает над собой насилия, то следует в обратномнаправлении: он всегда исходит из неподвижности, как будто онаявляется последней реальностью или основой;
когда онхочет представить себе движение, то воссоздает его из неподвижностей,которые и рядополагает. Эту операцию, незаконность и опасностькоторой в области умозрения мы покажем (она ведет к тупикам иискусственно создает неразрешимые философские проблемы), можно легкооправдать, если обратиться к назначению интеллекта. В естественномсостоянии интеллект преследует практически полезную цель. Когда онзаменяет движение рядоположенными неподвижностями, он не претендуетна то, чтобы воссоздать движение таким, каково оно есть;
он простозаменяет его практическим эквивалентом. Заблуждение исходит отфилософов, которые переносят в область умозрения тот метод мысли,который создан для действия. Но мы предполагаем еще вернуться к этомувопросу. Ограничимся пока замечанием, что устойчивое и неподвижное -это и есть то, к чему тяготеет интеллект в силу своей естественнойсклонности. Наш интеллект ясно представляет себе только неподвижное.
Далее,фабриковать — значит вырезать из материи форму предметов. Важнеевсего — форма, которую предстоит получить. Что касается материи, товыбирают ту, которая больше подходит; но чтобы выбрать ее, то естьобнаружить ее среди многих других, нужно попытаться придать каждомуроду материи, хотя бы только в воображении, форму задуманногопредмета. Другими словами, интеллект, нацеленный на фабрикацию,никогда не останавливается на наличной форме вещей, никогда нерассматривает ее как окончательную, а напротив, считает, что материюможно разрезать как угодно. Платон сравнивает хорошего диалектика словким поваром, который рассекает тушу животного, не разрубая костей,следуя сочленениям, очерченным природой’. Интеллект, всегдаиспользующий подобные приемы, в самом деле был бы интеллектом,обращенным в сторону умозрения. Но действие, и в частностифабрикация, требует противоположной духовной тенденции. Оно хочет,чтобы мы смотрели на всякую наличную форму вещей, даже созданныхприродой, как на форму искусственную и временную, чтобы наша мысльсглаживала на замеченном предмете, будь это даже предметорганизованный и живой, те линии, которые отмечают извне еговнутреннюю структуру; словом, чтобы мы считали, что материя предметабезучастна к его форме. Материя как целое должна поэтому казатьсянашей мысли необъятной тканью, из которой мы можем выкраивать чтохотим, чтобы потом сшивать снова, как нам заблагорассудится. Заметиммимоходом, что эту нашу способность мы подтверждаем, когда говорим,что существует пространство, то есть однородная, пустая среда,бесконечная и бесконечно делимая, поддающаяся какому угодно способуразложения. Подобного рода среда никогда не воспринимается; онатолько постигается интеллектом. Воспринимается же протяженность -расцвеченная красками, оказывающая сопротивление, делимаясоответственно линиям, обрисованным контурами реальных тел или ихэлементарных реальных частей. Но когда мы представляем себе нашувласть над этой материей, то есть способность разлагать ее ивоссоединять по своему вкусу, мы проецируем за реальную протяженностьсовокупность всех возможных разложений и воссоединении в формеоднородного, пустого и индифферентного пространства, поддерживающегоэту протяженность. Это пространство есть, следовательно, прежде всегосхема нашего возможного действия на вещи, хотя и сами вещи имеютестественную тенденцию, как мы объясним далее, войти в схемуподобного рода: пространство есть точка зрения разума. Животное,вероятно, не имеет о нем никакого понятия, даже когда воспринимает,как мы, протяженные вещи. Это представление, символизирующеетенденцию человеческого интеллекта к фабрикации. Но пока мы не будемна этом останавливаться. Достаточно сказать, что интеллектхарактеризуется безграничной способностью разлагатъ по любому законуи воссоединять в любую си с тему.
Мыперечислили некоторые из существенных черт человеческого интеллекта.Но мы брали индивида в изолированном состоянии, не принимая в расчетсоциальной жизни. В действительности человек — существо, живущее вобществе. Если верно то, что человеческий интеллект стремится кфабрикации, то нужно добавить, что для этого — и для остального — онобъединяется с другими интеллектами. Но трудно представить общество,члены которого не общались бы друг с другом с помощью знаков.Сообщества насекомых, без сомнения, имеют язык, и этот язык долженбыть приспособлен, как и язык человека, к нуждам совместной жизни.Благодаря ему становится возможным общее действие. Но эти потребностив общем действии вовсе не одинаковы в муравейнике и в человеческомобществе. В сообществах насекомых существует полиморфизм, разделениетруда там естественно, и каждый индивид всей своей структуройнеразрывно связан с выполняемой им функцией. Во всяком случае, этисообщества основаны на инстинкте, а следовательно, на известныхдействиях или фабрикациях, более или менее связанных с формойорганов. Таким образом, если, к примеру, у муравьев есть язык, точисло знаков, составляющих этот язык, должно быть определенным, и развид уже сформировался, то каждый из знаков остается неизменносвязанным с известным предметом или действием. Знак неотделим отвещи, которую он обозначает. Напротив, в человеческом обществефабрикация и действие изменчивы по форме, и, кроме того, каждыйиндивид должен выучить свою роль, не будучи предназначен к ней своейструктурой. Необходим поэтому такой язык, который позволял бы в любоймомент переходить от того, что известно, к тому, что неизвестно.Нужен такой язык, чтобы знаки его, число которых не может бытьбесконечным, могли прилагаться к бесконечности вещей. Эта способностьзнака переноситься с одного предмета на другой характерна длячеловеческого языка. Ее можно наблюдать у ребенка с того дня, когдаон начинает говорить. Он тотчас же естественным образом расширяетсмысл усваиваемых им слов, пользуясь совершенно случайным сближениемили самой отдаленной аналогией, чтобы отделить и перенести в иноеместо знак, который при нем связали с каким-нибудь предметом. «Любоеможет обозначать любое» — таков скрытый принцип детского языка.Эту тенденцию ошибочно смешивали со способностью к обобщению.Животные тоже обобщают, и знак, будь он даже инстинктивным, всегда вбольшей или меньшей степени представляет род. Знаки человеческогоязыка характеризуются не обобщенностью, но подвижностью. Знакинстинкта есть знак приросший, знак интеллекта — подвижный.
Эта-топодвижность слов, созданная для того, чтобы они переходили с однойвещи на другую, и позволила им распространиться с вещей на идеи.Конечно, язык не мог бы сообщить способность размышлять интеллекту,направленному исключительно на внешнее, неспособному обратиться насамого себя. Размышляющий интеллект — это такой, который, помимопрактически полезного усилия, имеет еще излишек силы для иных затрат.Это — сознание, которое потенциально уже владеет самим собою. Нонужно еще, чтобы возможность стала действительностью. Можно полагать,что без языка интеллект прилепился бы к материальным предметам,созерцание которых представляло бы для него интерес. Он жил бы всостоянии сомнамбулизма, вне самого себя, гипнотизируемый своейработой. Язык очень способствовал освобождению интеллекта. Слово,созданное для перехода с одной вещи на другую, на самом деле, посути, свободно и поддается перемещению. Оно может поэтому переходитьне только с одной воспринятой вещи на другую, но и с воспринятой вещина воспоминание о ней, с ясного воспоминания на ускользающий образ, сускользающего, но все же представляемого образа на представлениеакта, посредством которой? воспроизводят этот образ, то есть на идею.Так перед глазами интеллекта, глядевшего вовне, открываетсявнутренний мир, картина собственных процессов. Впрочем, он только иждал этого случая. Он пользуется тем, что само слово есть вещь, чтобыпроникнуть вместе с ним внутрь своей собственной работы. Пусть первымего ремеслом была фабрикация орудий; но она возможна лишь прииспользовании средств, выкроенных не по точной мерке их предмета, новыходящих за его границы и допускающих, таким образом, для интеллектатруд дополнительный, то есть бескорыстный. С того дня, как интеллект,размышляя о своих действиях, начинает рассматривать себя каксозидателя идей, как способность получать представление в целом, нетбольше предмета, идею которого он не хотел бы иметь, пусть даже этотпредмет и не связан непосредственно с практическим действием. Вотпочему мы говорили, что существуют вещи, которые только интеллектможет искать. В самом деле, лишь он один заинтересован в теории. Иего теория желала бы охватить не только неорганизованную материю, скоторой он естественным образом связан, но также жизнь и мышление.
С какимисредствами, с какими орудиями, с каким, наконец, методом он приступитк этим проблемам, — мы можем догадаться. С самого начала онприспособляется к форме неорганизованной материи. Сам язык, которыйпозволил ему расширить поле его операций, создан для того, чтобыобозначать вещи, и только вещи; и лишь потому, что слово подвижно,что оно переходит с одной вещи на другую, интеллект должен был раноили поздно захватить его в пути, пока оно еще нигде не закрепилось,чтобы приложить его к такому предмету, который, не будучи вещью и досей поры скрываясь, ожидал помощи слова, чтобы выйти из мрака насвет. Но слово, покрывая этот предмет, также обращает его в вещь.Таким образом, интеллект, даже когда он и не имеет дела снеорганизован ной материей, следует усвоенным привычкам: он прилагаетте же формы, которые присущи неорганизованной материи. Он создан длятакого рода работы. Лишь она его и удовлетворяет вполне. Именно этоон и выражает, говоря. что только таким путем он достигаетотчетливости к ясности.
Такимобразом, чтобы мыслить самого себя ясно и отчетливо, интеллект долженвидеть себя в форме прерывности. Понятия, действительно,представляются внешними друг другу, как предметы в пространстве. Онистоят же стабильны, как предметы, по образцу которых они создаются.Соединенные вместе, они составляют «умопостигаемый мир»,который своими существенными черта ми сходен с миром твердых тел, -только элементы более легки, прозрачны, более удобны для работы сними интеллекта, чем чистый и простой образ конкретных вещей; это,действительно, уже не само восприятие вещей, но представление акта, спомощью которого интеллект закрепляется на вещах. Стало быть, это ужене образы, но символы. Наша логика есть совокупность правил, которымнужно следовать при работе с символами. Так как эти символыпроистекают из созерцания твердых тел, так как правила соединенияэтих символов выражают самые общие отношения между твердыми телами,то наша логика одерживает победы в науке, предметом которой служиттвердость тел, то есть в геометрии. Логика и геометрия, как мыувидим, взаимно порождают друг друга. Из расширения натуральнойгеометрии, обусловленной общими и непосредственно замечаемымисвойствами твердых тел, вышла натуральная логика, а из нее, в своюочередь, — научная геометрия, бесконечно расширяющая познание внешнихкачеств твердых тел1 . Геометрия и логика в точности приложимы кматерии. Там они на своем месте и могут действовать самостоятельно.Но вне этой области чистое рассуждение нуждается в присмотре здравогосмысла, который представляет собой нечто совершенно иное.
Итак, всеэлементарные силы интеллекта направлены на то, чтобы преобразоватьматерию в орудие действия, то есть в орган, в этимологическом смыслеэтого слова. Не довольствуясь лишь созданием организмов, жизньпожелала дать им, в виде дополнения, саму неорганическую материю,превращаемую благодаря мастерству живого существа в бесконечныйорган. Такова задача, которую жизнь прежде всего задает интеллекту.Вот почему он неизменно ведет себя так, словно он был зачаровансозерцанием инертной материи. Интеллект — это жизнь, смотрящая вовне, становящаяся внешней относительно самой себя, перенимающая впринципе, приемы неорганизованной природы, чтобы наделе управлятьими. Отсюда изумление интеллекта, когда он обращается к живому иоказывается лицом к лицу с организацией. Как бы он тогда нипринимался за дело, он всегда превращает организованное внеорганизованное, ибо, не нарушая своего естественного направления,не обращаясь против самого себя, он не может мыслить истиннуюнепрерывность, реальную подвижность, взаимопроникновение — словом,творческую эволюцию, которая и есть жизнь.
Если речьидет о непрерывности, — интеллекту нашему, как, впрочем, и чувствам,продолжением которых он является, оказывается доступной лишь тасторона жизни, которая поддается нашему воздействию. Для того, чтобымы могли изменить предмет, нужно, чтобы он представал нам делимым ипрерывным. С точки зрения позитивной науки, беспримерного прогрессадостигли в тот день, когда разложили на клетки организованные ткани.Изучение клетки показало, что она, в свою очередь, тоже представляетсобою организм, сложность которого явно увеличивается по мереуглубления в него. Чем больше наука продвигается вперед, тем большезамечает она рост числа разнородных, внешних по отношению друг кдругу элементов, располагающихся рядом для создания живого существа.Подходит ли она таким путем ближе к жизни или, напротив, неотдаляется ли то, что есть собственно жизненного в живом, по мерерастущего дробления рядополагающихся частей? Уже и среди ученыхнаблюдается тенденция рассматривать органическое вещество какнепрерывное, а клетку — как нечто искусственное. Но если дажепредположить, что этот взгляд в конце концов возьмет верх, егоуглубление может привести лишь к иному способу анализа живогосущества и, следовательно, к новой прерывности, хотя, быть может,менее удаленной от реальной непрерывности жизни. На самом же делеинтеллект, отдающийся своему естественному течению, не может мыслитьэту непрерывность. Она предполагает одновременно и множественностьэлементов, и их взаимопроникновение, — два свойства, которые не могутбыть примирены в той области, которая служит полем приложения нашегопроизводства, а следовательно, и нашего интеллекта.
Подобнотому, как мы совершаем деление в пространстве, мы останавливаемдвижение во времени. Интеллект вовсе не создан для того, чтобымыслить эволюцию в собственном смысле этого слова, то естьнепрерывность изменения, которое является чистой подвижностью. Мы небудем останавливаться здесь на этом вопросе, который
предполагаемглубже рассмотреть в особой главе. Скажем только, что интеллектпредставляет себе становление как серию состояний, каждое из которыходнородно и, следовательно, неизменно. Как только наше вниманиесосредоточивается на внутреннем изменении одного из этих состояний,мы сейчас же разлагаем его на новую последовательность состояний,которые в соединенном виде образуют внутреннее изменение этогосостояния. Каждое из этих новых состояний будет неизменяемым; если жемы заметим их внутреннее изменение, оно тотчас же превратится в новыйряд неизменяемых состояний, и так до бесконечности. Здесь такжемыслить значит воссоздаваться, и естественно, что мы воссоздаем изэлементов данных — а значит, устойчивых. Таким образом, что бы мы ниделали, как бы мы ни подражали, путем бесконечного сложения,подвижности становления, само становление всегда будет проскальзыватьу нас между пальцами, пусть даже нам и покажется, что мы держим его вруках.
Именнопотому, что интеллект всегда стремится воссоздавать и воссоздает изданного, он и упускает то, что является новым в каждый моментистории. Он не допускает непредвиденного. Он отбрасывает всякоетворчество. То, что определенные предпосылки приводят к определенномуследствию, исчисляемому как функция этих предпосылок, — вполнеудовлетворяет наш интеллект. То, что определенная цель порождаетопределенные средства ее достижения, — мы также понимаем. В обоихслучаях мы имеем дело с чем-то известным и, в сущности, с прежним,которое повторяется. Здесь наш интеллект чувствует себя привольно. И,каков бы ни был предмет, интеллект будет исключать, разделять,ограничивать, заменяя, если нужно, сам предмет приблизительнымэквивалентом, где все будет происходить таким же образом. Но ведькаждый момент что-то приносит с собой, новое бьет беспрерывнойструей, и хотя после появления каждой новой формы можно сказать, чтоона есть действие определенных причин, но невозможно предвидеть то,чем будет эта форма, ибо причины — уникальные для каждого случая -составляют здесь часть действия, оформляются одновременно с ним иопределяются им в той же мере, в какой и сами его определяют. Все этомы можем чувствовать в самих себе и угадывать, путем симпатии, вовне,но не можем ни выразить в терминах чистого разума, ни мыслить, вузком смысле этого слова. И это не удивительно, если подумать оназначении нашего разума. Причинность, которую он ищет и повсюдунаходит, выражается в самом механизме нашего производства, где мыбесконечно составляем одно и то же целое из одних и тех же элементов,где мы повторяем те же движения, чтобы получить тот же результат.Целесообразностью по преимуществу для нашего разума являетсяцелесообразность в нашем производстве, где работают по образцу,данному заранее, то есть прежнему или составленному из известныхэлементов. Что же касается собственно изобретения, которое является,однако, отправным пунктом самого производства, то наш интеллект не всостоянии постичь его ни в его рождении, то есть в том, что есть внем неделимого, ни в его гениальности, то есть в том, что есть в немтворческого. Объясняя его, интеллект всегда разложит этонепредвиденное и новое на известные или старые элементы, расположивих в ином порядке. Интеллект так же не признает нечто совершенноновое, как и абсолютное становление. Другими словами, и здесь такжеон упускает существенную сторону жизни, как будто бы он отнюдь несоздан для того, чтобы мыслить подобный предмет.
Весь нашанализ приводит к такому заключению. Но вовсе не было необходимостивходить в такие подробности механизма интеллектуальной работы:достаточно было бы рассмотреть ее результаты, чтобы увидеть, чтоинтеллект, столь искусный в оперировании инертным, демонстрирует всюсвою неловкость, как только касается живого. Идет ли речь о жизнитела или духа, интеллект действует с жестокостью, непреклонностью игрубостью орудия, совершенно не предназначенного для такогоупотребления. История гигиены и педагогики многое могла бы рассказатьнам об этом. Когда размышляешь о главном, неотложном и настойчивомнашем стремлении сохранять наши тела и воспитывать души, о тех особыхвозможностях, которые даны здесь каждому, чтобы постоянно производитьопыты над самим собой и над другими, об осязаемом вреде, которыйнаносят и которым оплачиваются изъяны медицинской и педагогическойпрактики, то остаешься в недоумении перед грубостью и особенно передстойкостью заблуждений. Нетрудно отыскать их источник в упорномстремлении рассматривать живое как мертвое и мыслить всякуюреальность, какой бы текучей онани была, в форме вполне законченноготвердого тела. Мы чувствуем себя свободно лишь в прерывном, внеподвижном, в мертвом. Интеллект характеризуется естественнымнепониманием жизни.
Инстинктже, напротив, принял форму жизни. В то время как интеллектрассматривает все с механистической точки зрения, инстинкт действует,скажем так, органически. Если бы проснулось дремлющее в нем сознание,если бы он был направлен вовнутрь, в познание, а не вовне, вдействие, если бы мы умели его спрашивать, а он мог бы нам отвечать,-он открыл бы нам самые сокровенные тайны жизни. Ибо он толькопродолжает ту работу, путем которой жизнь организует материю, причемпродолжает ее так, что мы не можем, как часто отмечалось, сказать,где кончается организация и где начинается инстинкт. Когда цыпленокударом клюва раскалывает скорлупу, он действует инстинктивно, и,однако, он только следует тому движению, которое пронесло его черезэмбриональную жизнь. Наоборот, в процессе самой эмбриональной жизни(в особенности когда зародыш свободно существует в форме личинки)выполняется много таких действий, которые следует отнести кинстинкту. Стало быть, самые существенные из первичных инстинктовявляются, в действительности, жизненными процессами. Сопровождающееих потенциальное сознание обнаруживает себя чаще всего лишь вначальной фазе действия, предоставляя затем процессу осуществлятьсясамостоятельно. А между тем, стоило бы только этому сознаниюраспространиться вширь, а затем полностью углубиться в самого себя, -и оно совпало бы с производящей силой жизни.
Когдазамечаешь в живом теле тысячи клеток, которые работают вместе радиобщей цели, участвуют в общем деле, живут одновременно для себя и длядругих, поддерживают себя, питаются, размножаются, отвечают особымизащитными реакциями на грозящие опасности, — как не подумать, что всеэто инстинкты? И тем не менее, это естественные функции клетки,конститутивные элементы ее жизненности. И наоборот, когда видишь,какую прочно организованную систему образуют пчелы улья, как ни однаиз особей не может жить изолированно дольше известного времени, дажеесли снабдить ее помещением и пищей, — как не признать, что улейреально, а не
метафорическипредставляет собой единый организм, в котором каждая пчела естьклетка, соединенная невидимыми связями с другими клетками? Инстинкт,одушевляющий пчелу смешивается, таким образом, с силой, одушевляющейклетку, или служит ее продолжением. В таких предельных случаях, какэтот, он совпадает с работой организации.
Конечно, водном и том же инстинкте существует много степеней совершенства.Между шмелем и пчелой, например, расстояние значительно, и от одногок другой ведет множество посредников, соответственно усложнениямсоциальной жизни. Но то же разнообразие обнаруживается и вфункционировании гистологических элементов, принадлежащих кразличным, более или менее родственным между собой тканям. В обоихслучаях существует множество вариаций на одну и ту же тему.Постоянство темы, однако, совершенно очевидно, и вариации лишьприспосабливают ее к разнообразию обстоятельств.
И в том ив другом случае, идет ли речь об инстинкте животного или о жизненныхсвойствах клетки, обнаруживаются одни и те же знание и незнание. Всепроисходит так, как будто клетка знает, что может иметь к нейотношение в других клетках, животное — что может быть ему полезным вдругих животных; все прочее остается в тени. Как будто бы жизнь,сжимаясь в определенный вид, теряет соприкосновение с тем остальным,что в ней заключено, кроме двух-трех пунктов, имеющих отношение ктолько что возникшему виду. Разве не очевидно, что жизнь действуетздесь, как сознание в целом, как память? Мы влачим за собою, незамечая этого, все свое прошлое; но наша память выпускает в настоящеетолько два-три воспоминания, которые должны дополнить с той или инойстороны наше теперешнее состояние. Инстинктивное знание, которое одинвид имеете каком-либо частном аспекте другого вида, коренится, такимобразом, в самом единстве жизни, которая, по словам одного древнегофилософа, есть целое, самому себе симпатизирующее. Невозможнорассматривать некоторые специфические инстинкты животного и растения,возникшие, безусловно, при исключительных обстоятельствах, не сближаяих с теми, как будто бы забытыми, воспоминаниями, которые сразувырываются на поверхность под давлением неотложной необходимости.
Конечно,большое число вторичных инстинктов и многие разновидности первичногоинстинкта поддаются научному объяснению. Однако сомнительно, чтобынаука, с ее нынешними приемами объяснения, когда-нибудь смоглаподвергнуть инстинкт исчерпывающему анализу. Причина этого в том, чтоинстинкт и интеллект — это два расходящихся направления развитияодного и того же начала, которое в одном случае остается внутрисамого себя, в другом же идет вовне и углубляется в утилизациюнеорганизованной материи: это непрерывное расхождение свидетельствуето радикальной несовместимости интеллекта с инстинктом и оневозможности для первого вобрать в себя второй. Самое существенное винстинкте не может быть выражено в терминах интеллекта, аследовательно, и проанализировано.
Слепорожденный,живущий среди себе подобных, не признал бы, что можно воспринятьотдаленный предмет, не воспринимая последовательно всех промежуточныхпредметов. И все же зрение совершает это чудо. Можно, правда,согласиться со слепорожденным и сказать, что зрение, обусловленноеколебанием сетчатой оболочки глаза в результате световых вибраций,есть, в сущности, осязание сетчатой оболочки. Это будет, бесспорно,научное объяснение, ибо роль науки состоит именно в переводе всякоговосприятия в термины осязания; но мы показали в другом месте, чтофилософское объяснение восприятия должно быть иным по природе, еслитолько возможно говорить здесь об объяснении’. Но инстинкт тоже естьпознание на расстоянии. Он так же относится к интеллекту, как видениек осязанию. Наука не может поступить иначе, чем выразить инстинкт втерминах интеллекта;
но такимобразом она скорее создаст имитацию инстинкта, чем проникнет в глубьего.
В этомможно убедиться, изучая хитроумные теории эволюционной биологии. Онисводятся к двум типам, которые, впрочем, часто взаимодействуют друг сдругом. Некоторые ученые в соответствии с принципами неодарвинизмавидят в инстинкте сумму случайных изменений, сохраняемых благодаряотбору: тот или иной полезный прием, естественным образом примененныйиндивидом в силу случайной предрасположенности зародыша, переноситсяот зародыша к зародышу, пока случай не добавит таким же образом новыеусовершенствования. Иные делают из инстинкта^выродившийся интеллект:действие, которое кажется полезным виду или некоторым егопредставителям, якобы порождает привычку, а привычка, передаваемаянаследственным путем, становится инстинктом. Из этих двух системпервая имеет преимущество в том, что, не вызывая серьезныхвозражений, может говорить о наследственной передаче, ибо случайноеизменение, в котором она видит истоки инстинкта, не приобретаетсяиндивидом, но присуще зародышу. Зато она совершенно не способ наобъяснить такие мудрые инстинкты, как инстинкты большинстванасекомых. Очевидно, эти инстинкты не могли сразу достичь той степенисложности, какой они обладают теперь; по всей вероятности, ониэволюционировали. Но, согласно гипотезе неодарвинистов, эволюцияинстинкта могла произойти только путем последовательного прибавления,так сказать, новых частей, которые в результате счастливыхслучайностей сцепляются со старыми. Но ведь очевидно, что вбольшинстве случаев инстинкт должен был совершенствоваться не путемпростого приращения: на самом деле, каждая новая часть требовалаполной переделки целого, угрожая в противном случае все испортить.Как же можно ждать от случая подобной переделки? Я согласен, чтослучайное изменение зародыша передается наследственным путем и можеткак бы ожидать, что новые случайные изменения его дополнят. Ясогласен также, что естественный отбор устранит те из более сложныхформ, которые окажутся нежизнеспособными. Но ведь для эволюцииинстинктивной жизни необходимо еще, чтобы возникли эти жизненныеусложнения. А они возникают только тогда, когда прибавление новогоэлемента влечет за собой соответствующее изменение всех прежнихэлементов. Никто не станет утверждать, что случай может совершитьподобное чудо. В той или иной форме приходится обращаться кинтеллекту. Предполагают, что живое существо развивает в себе высшийинстинкт путем более или менее сознательного усилия. Но тогда нужнодопустить, что усвоенная привычка может стать наследственной и чтоона становится таковой с регулярностью, достаточной, чтобы обеспечитьэволюцию;
это поменьшей мере очень сомнительно. Если бы даже можно было отнести кнаследственно передаваемым и приобретенным разумным путем привычкаминстинкты животных, то неясно, как можно распространить этот способобъяснения на мир растительный, где усилие никогда не бываетразумным, даже если предположить, что оно когда-нибудь бываетсознательным. И все же, когда видишь, с какой уверенностью иточностью используют вьющиеся растения свои усики, какойпоразительный комплекс приемов применяют орхидеи, комбинируя их,чтобы оплодотвориться при помощи насекомых’, то как не думать приэтом об инстинктах?
Это незначит, что нужно совсем отказаться от тезиса неодарвинистов, равнокак от того, который защищают неоламаркисты. Первые, без сомнения,правы, утверждая, что эволюция идет скорее от зародыша к зародышу,чем от индивида к индивиду, вторые — когда им случается говорить, чтов истоках инстинкта лежит усилие (хотя мы полагаем, что это усилиесовершенно иного рода, чем усилие разумное). Но первые, вероятно,ошибаются, считая эволюцию инстинкта случайной, вторые — рассматриваяусилие, из которого возникает инстинкт, как усилие индивидуальное.Усилие, путем которого вид изменяет свои инстинкты и меняется сам,должно быть чем-то гот раздо более глубоким, а не зависящимисключительно от обстоятельств или от индивидов. Оно зависит нетолько от инициативы индивидов, хотя индивиды ему содействуют; оно небывает и чисто случайным, хотя случай и занимает в нем большое место.
Действительно,сравним различные формы одного и того же инстинкта у разных видовперепончатокрылых. Впечатление не всегда будет таким, какое мыполучаем от возрастающей сложности последовательно прибавляющихсядруг к другу элементов или от восходящего как бы по ступеням лестницыряда упорядоченных механизмов.
Мы думаемскорее об окружности, по крайней мере, во многих случаях; все этиразновидности словно вышли из различных точек этой окружности; всеони направляют свой взгляд к одному центру, все делают усилия в этомнаправлении, но каждая из них приближается к нему только взависимости от своих возможностей, а также в той мере, в какойосвещается для нее центральная точка. Другими словами, инстинктповсюду является цельным, но он может быть более или менееупрощенным, а главное — упращенным по-разному. С другой стороны, там,где наблюдается регулярная последовательность, где инстинктусложняется в одном и том же направлении, как будто бы поднимаясь поступеням лестницы, виды, которые их инстинкт располагает, такимобразом, по одной линии, далеко не всегда находятся между собою вродственных отношениях. Так, проведенное недавно сравнительноеизучение общественного инстинкта различных пчел установило, чтоинстинкт медоклада (Melipona) по своей сложности находится междурудиментарной тенденцией, замечаемой еще у шмелей, и совершеннойнаукой наших пчел, но все же между пчелами и медокладом не может бытьникакого родства по происхождению. Вероятно, большая или меньшаясложность этих различных сообществ не зависит от большего илименьшего числа прибавляющихся элементов. Скорее перед нами -определенная музыкальная тема, которая вначале вся целиком былапереложена на известное число тонов; эта тема как целое выражаласьзатем в различных вариациях, и очень простых, и бесконечно сложных.Что касается самой начальной темы, то она присутствует везде и нигде.Напрасно бы мы пытались обозначать ее в терминах представления:вначале это было, без сомнения, нечто такое, что скореечувствовалось, чем мыслилось. То же самое впечатление производит нанас парализаторский инстинкт некоторых ос. Известно, что иные видыпарализаторов из перепончатокрылых кладут свои яйца на пауков, нажуков, на гусениц, предварительно подвергнув их искуснойхирургической операции, после которой они становятся неподвижными, нонекоторое время еще продолжают жить и служат, таким образом, свежейпищей для личинок. При уколе, который делают эти различные видыперепончатокрылых в нервные узлы своей жертвы, чтобы лишить ееподвижности, не убивая, они сообразуются с разными видами добычи, скоторыми им приходится иметь дело. Сколия, нападающая на личинкубронзовки, делает укол только в одной ее точке, но в этой точкесконцентрированы двигательные узлы, и только они: укол в другие узлымог бы вызвать смерть и гниение, чего следует избегать. Желтокрылыйсфекс, избравший своей жертвой кузнечика, знает, что кузнечик имееттри нервных центра, управляющих тремя парами ножек, или, по крайнеймере, он действует так, как будто он это знает. Он прокалываетнасекомое сначала под шею, потом в заднюю часть переднегрудия и,наконец, туда, где начинается брюшко. Щетинистая аммофила делаетдевять последовательных уколов в девять нервных центров гусеницы,потом хватает ее голову и жует ее ровно столько, чтобы парализоватьгусеницу, но не убить3 . Общая тема здесь будет: «необходимостьпарализовать, не убивая»; вариации же зависят от строения тогосущества, которого подвергают операции. Конечно, нельзя ожидать,чтобы операция всегда выполнялась безукоризненно. Недавно былодоказано, что сфекс-аммофила иногда убивает гусеницу вместо того,чтобы парализовать ее, а подчас парализует ее наполовину4 . Но изтого, что инстинкт, как и интеллект, может ошибаться, что емусвойственны также и индивидуальные отклонения, совсем не следует, чтоинстинкт сфек-са приобретен, как утверждалось, путем разумных проб иошибок. Если далее предположить, что с течением времени сфексуудалось как бы наугад распознать одну за другой те точки своейжертвы, которые нужно прокалывать, чтобы сделать ее неподвижной, атакже выяснить способы обращения с мозгом, необходимые для того,чтобы паралич не повлек за собою смерть, — то можно ли допустить, чтостоль специфические элементы такого точного знания могли регулярно,один за другим, передаваться по наследству? Если бы во всем нашемтеперешнем опыте был хоть один неоспоримый пример такого родапереноса, наследование приобретенных признаков никем не подвергалосьбы сомнению. В действительности наследственная передача усвоеннойпривычки происходит неопределенным и нерегулярным образом, если дажепредположить, что она и в самом деле когда-нибудь осуществляется.
Но всятрудность связана с тем, что мы хотим выразить наукуперепончатокрылых в терминах интеллекта. Тогда мы вынуждены уподобитьсфекса энтомологу, который знает гусеницу таким же образом, как и всеостальные вещи, то есть извне, не имея к этому специального ижизненного интереса. Сфекс должен был, следовательно, как энтомолог,изучить одно за другим положения нервных центров гусеницы или, покрайней мере, приобрести практическое знание этих положений,экспериментально исследуя действия уколов. Но все будет иначе, еслипредположить существование между сфексом и его жертвой симпатии (вэтимологическом смысле этого слова), которая как бы осведомляет егоизнутри об уязвимости гусеницы. Это чутье к уязвимости может вовсе небыть следствием внешнего восприятия, а вытекать только лишь изсовместного пребывания сфекса и гусеницы, рассматриваемых уже не какдва организма, но как две деятельности. Оно выразит в конкретнойформе отношения одного к другой. Конечно, научная теория не можетприбегать к такого рода соображениям. Она не должна полагать действиераньше организации, симпатию раньше восприятия и познания. Ноповторяем еще раз: или философия не имеет к этому отношения, или еероль начинается там, где кончается роль науки.
Рассматриваетли наука инстинкт как «сложный рефлекс», или как усвоеннуюразумным-путем и ставшую автоматизмом привычку, или как суммумаленьких и случайных выгод, накопленных и укрепленных отбором, — вовсех случаях она утверждает, что инстинкт полностью разложим либо наразумные действия, либо на механизмы, построенные по частям, как те,которые комбинирует наш интеллект. Я признаю, что наука выполняетздесь свою роль. За невозможностью дать реальный анализ предмета, онапредставляет нам этот предмет в терминах интеллекта. Но разве неочевидно, что сама наука побуждает философию смотреть на вещипо-иному? Если бы наша биология была еще биологией времен Аристотеля,если бы она выстраивала все живые существа в одну линию, если бы онапоказывала нам, что вся жизнь целиком эволюционировала по направлениюк интеллекту, проходя для этого через чувственность и инстинкт, — мы,разумные существа, были бы вправе, обратившись к более ранним и,следовательно, низшим проявлениям жизни, вставлять их, не калеча, врамки нашего интеллекта. Но одним из самых ясных выводов биологиибыло указание на то, что эволюция совершалась по расходящимся линиям.
На концахдвух из этих линий — двух главных — мы и находим интеллект и инстинктв их почти чистых формах. Почему же тогда полагают, что инстинктразложим на интеллектуальные элементы, или даже на вполне доступныепониманию отношения? Не ясно ли, что думать здесь об интеллекте и обабсолютно постижимом — значит вернуться к Аристотелевой теорииприроды? Конечно, лучше вернуться к ней, чем сразу остановиться перединстинктом, как перед непроницаемой тайной. Но хотя инстинкт и неотносится к области интеллекта, он не выходит за пределы духа. Вявлениях чувства, в безотчетной симпатии или антипатии мы испытываемв самих себе — в форме гораздо более неопределенной и все еще слишкомпроникнутой интеллектом нечто такое, что, вероятно, происходит всознании насекомого, действующего инстинктивно. Чтобы довести доконца развитие элементов, первоначально взаимопроникавших, эволюциядолжна была отделить их друг от друга. Точнее, интеллект есть преждевсего способность соотносить одну точку пространства с другой, одинматериальный предмет с другим; он прилагается ко всякой вещи,оставаясь вне этих вещей, и глубинная причина всегда в его глазахдробится на рядоположенные действия. Какова бы ни была та сила,которая обнаруживается в генезисе нервной системы гусеницы, нашиглаза и интеллект всегда постигают ее только как рядоположение нервови нервных центров. Правда, мы постигаем таким образом всякое внешнеепроявление этой силы. Сфекс же схватывает, очевидно, очень немногое-только то, что касается его потребностей, — но зато он схватываетэто изнутри, совсем иначе, чем в процессе познания, — в интуиции(скорее переживаемой, чем представляемой), подобной тому, чтоназывается у нас вещей симпатией.
Этопостоянное колебание научных теорий инстинкта между отнесением его кобласти разумного, то есть уподоблением «павшему» (tombee)интеллекту, и сведением его к чистому механизму — фактпримечательный. Каждая из этих систем объяснения одерживает победу,критикуя другую систему, — первая, когда показывает нам, что инстинктне может быть чистым рефлексом, вторая, когда говорит, что инстинктесть нечто интеллект, даже отпадший в бессознательное. Что можетозначать, как то, что это — два символических выражения, одинаковоприемлемых в одних аспекта одинаково несоответствующих своемупредмету — в этих. Конкретное объяснение, уже не научное, нометрическое, нужно искать на совершенно ином пути — направленииинтеллекта, а в направлении симпатии.
Инстинкт -это симпатия. Если бы эта симпатия могла расширить свой предмет иразмышлять о самой .себе, она дала бы нам ключ к жизненным явлениям,подобно тому, как интеллект — развитый и исправленный — вводит нас вматерию. Ибо — нелишне будет повторить это — интеллект и инстинктобращены в две противоположные стороны: первый к инертной материи,второй — к жизни. Интеллект при посредстве науки — своего творения -будет открывать нам все полнее и полнее тайны физических явлений; чтокасается жизни, то он дает нам лишь ее перевод в терминах инерции,впрочем, и не претендуя набольшее. Он вращается вокруг нее, делаяизвне как можно больше снимков того предмета, который он притягиваетк себе, вместо того, чтобы самому входить в него. Внутрь же самойжизни нас могла бы ввести интуиция — то есть инстинкт, ставшийбескорыстным, осознающим самого себя, способным размышлять о своемпредмете и расширять его бесконечно.
То, чтоусилие подобного рода не является невозможным, показывает ужесуществование у человека, наряду с нормальным восприятием,эстетической способности. Наш глаз замечает черты живого существа, нокак рядоположенные, а не сорганизованные между собой. Замысел жизни,простое движение, пробегающее по линиям, связывающее их друг с другоми придающее им смысл, ускользает от нас. Этот-то замысел и стремитсяпостичь художник, проникая путем известного рода симпатии внутрьпредмета, понижая, усилием интуиции, тот барьер, который пространствовоздвигает между ним и моделью. Правда, эта эстетическая интуиция,как и внешнее восприятие, постигает только индивидуальное. Но можнопредставить себе стремление к познанию, идущее в том же направлении,что и искусство, но предметом которого была бы жизнь в целом, подобнотому, как физическая наука, следуя до конца в направлении, указанномвнешним восприятием, продолжает индивидуальные факты в общие законы.Очевидно, эта философия никогда не сможет так познать свой предмет,как наука познает свой. Интеллект остается лучезарным ядром, вокругкоторого инстинкт, даже очищенный и расширенный до состоянияинтуиции, образует только неясную туманность. Но, не давая знания кактакового, составляющего удел чистого интеллекта, интуиция поможет нампонять, чего недостает здесь в данных интеллекта, и предугадатьспособ их пополнения. С одной стороны, она использует механизм самогоинтеллекта, чтобы показать, что его рамки не находят больше здесьсвоего точного приложения, а с другой — своей собственной работой онавнушит нам хотя бы смутное ощущение того, чем нужно заменитьинтеллектуальные рамки. Таким образом, она заставит интеллектпризнать, что жизнь не охватывается полностью ни категориеймножественного, ни категорией единого, что ни механическаяпричинность, ни целесообразность не выражают удовлетворительнымобразом жизненный процесс. Затем, благодаря взаимной симпатии,которую она установит между нами и остальным живущим, благодаря томурасширению нашего сознания, которого она добьется, она введет нас всобственную область жизни, то есть в область взаимопроникновения,бесконечно продолжающегося творчества. Но если в этом она ипревзойдет интеллект, то импульс, который заставит ее подняться доэтих пределов, придет от интеллекта. Без интеллекта, в формеинстинкта, она останется связанной с особым, практически интересующимее предметом, направляющим ее вовне — в двигательные реакции.
Какимобразом теория познания должна учитывать эти две способности,интеллект и интуицию, и почему, отказываясь установить между нимидостаточно точное различие, она встречает непреодолимые затруднения,создавая иллюзорные идеи, за которые цепляются иллюзорные проблемы, -это мы попытаемся показать немного далее. Тогда станет очевидным, чтопроблема познания, рассматриваемая под этим углом зрения, составляетединое целое с проблемой метафизики и что обе они зависят от опыта.Действительно, если, с одной стороны, интеллект согласуется сматерией, а интуиция с жизнью, то нужно обратиться к интеллекту и кинтуиции, чтобы извлечь из них
влечь изних квинтэссенцию их предмета: следовательно, метафизика будетисходить из теории познания. Но, с другой стороны, если сознание,таким образом, раздвоилось на интуиции и интеллект, то произошло этоиз-за необходимости и применяться к материи, и, вместе с тем,следовать течению жизни. Раздвоение сознания связано здесь с двойнойформой реального, и теория познания должна исходить из метафизики.Поистине, каждое из этих двух исследований приводит к другому; онисоставляют круг, и центром его может быть только эмпирическоеизучение эволюции. Только наблюдая, как сознание пробегает черезматерию, теряется в ней и в ней же себя находит, делится ивосстанавливается, — мы и сможем построить идею взаимнойпротивоположности этих двух элементов, равно как, быть может, иобщности их происхождения. Но, с другой стороны, опираясь на эту ихпротивоположность и на эту общность происхождения, мы, конечно, яснеепостигнем смысл самой эволюции.
Таковбудет предмет следующей главы. Но уже те факты, которые мы только чторассмотрели, могут подсказать нам идею связать жизнь либо с самимсознанием, либо с чем-то ему подобным.
Мысказали, что на всем протяжении животного мира сознание предстает какбы пропорциональным широте выбора, которым обладает живое существо.Оно освещает зону возможностей, окружающую действие. Оно измеряетрасстояние между тем, что совершается, и тем, что могло бысовершиться. Рассматривая извне, его можно бы было счесть простымпомощником действия, светом, который зажигается действием, мгновеннойискрой, вспыхивающей от соприкосновения между реальным действием идействиями возможными. Но нужно заметить, что все происходило быточно так же, если бы сознание было не следствием, а причиной. Можнопредположить, что даже у низших животных сознание в принципе можетзанимать огромное поле, но фактически оно как бы зажато в тиски:
всякийпрогресс нервных центров, давая организму выбор между возрастающимчислом действий, апеллирует к возможностям, способным окружатьреальное, разжимает, таким образом, тиски, и предоставляет большуюсвободу сознанию. В этой гипотезе, равно как и в первой, сознаниеявляется орудием действия; но было бы правильнее сказать, чтодействие есть орудие сознания, ибо само усложнение действия истолкновение одного действия с другим являются для узника-сознанияединственно возможным способом освобождения. Как сделать выбор междуэтими двумя гипотезами? Если бы была верна первая, сознание в каждоемгновение точно обрисовывало бы состояние мозга; существовал быстрогий параллелизм (в той мере, в какой он доступен пониманию) междупсихологическим состоянием и состоянием мозговым. Напротив, во второйгипотезе существует взаимоотношение и взаимная зависимость междумозгом и сознанием, но нет параллелизма:
чем большебудет усложняться мозг, увеличивая, таким образом, число возможныхдействий, между которыми организм имеет выбор, тем больше сознаниебудет выходить за пределы своего физического спутника. Так,воспоминание об одном и том же зрелище, при котором присутствоваличеловек и собака, вероятно, одинаковым образом изменит их мозг, есливосприятие было одинаково; однако воспоминание у человека будетсовершенно иным, чем у собаки. У собаки воспоминание останетсяпленником восприятия: оно пробудится только тогда, когда о немнапомнит аналогичное восприятие, воспроизводя то же зрелище; ипроявится оно скорее в узнавании наличного восприятия, чем в истинномвозрождении самого воспоминания, и это узнавание будет не столькомыслимым, сколько разыгрываемым. Человек, напротив, способен вызыватьвоспоминание по своей воле, в любой момент, независимо от наличноговосприятия. Он не довольствуется тем, чтобы разыгрывать прошлуюжизнь: он представляет ее себе, грезит о ней. Психологическиеразличие между двумя воспоминаниями не может обусловливаться тем илииным частным различием между двумя мозговыми механизмами, иболокальное изменение мозга, связанное с воспоминанием, в обоих случаяходно и то же; оно обусловлено различием между мозгом человека имозгом собаки, взятыми в их целостности: более сложный из двух,заставляя соперничать между собою большее число механизмов, позволитсознанию освободиться от их узды и добиться независимости. То, чтовсе происходит именно так, что из двух гипотез нужно выбирать вторую,мы пытались доказать в предыдущем труде путем исследования фактов,которые лучше всего освещают отношение между состоянием сознания имозговым состоянием, фактов нормального и патологического узнавания,в частности, явлений афазии’. Но к этому же выводу можно прийти ипутем рассуждения. Мы показали, на каком внутренне противоречивомпостулате, на каком смешении двух несовместимых между собой видовсимволизма основана гипотеза эквивалентности между мозговымсостоянием и состоянием психологическим.
Рассматриваемаяс этой стороны, эволюция жизни приобретает более точный смысл, хотяее и нельзя свести к идее в истинном значении этого слова. Всепроисходит так, как будто бы в материю проник широкий поток сознания,отягченный, как всякое сознание, безмерным множествомвзаимопроникающих возможностей. Он увлек материю к организации, ноего движение бесконечно ею замедлялось и одновременно бесконечноразделялось. В самом деле, с одной стороны, сознание должно былозамереть, как куколка в коконе, где она готовит свои крылья, с другойстороны, заключенные в сознании многочисленные тенденции разделилисьмежду расходящимися рядами организмов, которые при этом скореенаправляли эти тенденции вовне, в движения, чем внутрь — впредставления. По ходу этой эволюции, в то время как одни организмызасыпали все глубже и глубже, другие все больше просыпались, иоцепенение одних служило активности других. Но пробуждение моглоосуществиться двумя разными способами. Жизнь, то есть сознание,брошенное в материю, сосредоточивало свое внимание или на собственномдвижении, или на материи, через которую оно проходило. Оно шло, такимобразом, в направлении либо интуиции, либо интеллекта. Интуиция напервый взгляд кажется гораздо предпочтительнее интеллекта, ибо жизньи сознание остаются здесь внутри самих себя. Но картина эволюцииживых существ показывает нам, что интуиция не могла идти оченьдалеко. Сознание оказалось здесь до такой степени сжатым своимпокровом, что оно должно было сузить интуицию до инстинкта, то естьохватить лишь очень незначительную часть жизни, ту, котораяинтересовала его практически; и к тому же охватить во мраке -касаться, почти ее не видя. С этой стороны горизонт тотчас жезакрылся. Напротив, сознание, ставшее интеллектом, то естьсосредоточившееся прежде всего на материи, становится, по-видимому,внешним относительно самого себя; но именно потому, что оно подходитк предметам извне, ему и удается двигаться в их среде, устранятьвоздвигаемые ими преграды, расширять бесконечно свою область.Добившись свободы, оно может также углубиться внутрь и разбудитьдремлющие в нем интуитивные возможности.
С этойточки зрения, не только сознание предстает движущим началом эволюции,но, кроме того, человек занимает привилегированное место среди самихнаделенных сознанием существ. Между ним и животными существуетразличие уже не в степени, но в природе. Таковым должно бытьзаключение нашей следующей главы; здесь же мы покажем, каким образомоно вытекает из предшествующего анализа.
Примечательнымфактом является крайняя диспропорция между самим изобретением и егопоследствиями. Мы сказали, что интеллект был отлит по форме материи ичто прежде всего он стремится к фабрикации. Но фабрикует ли он радисамой фабрикации, или невольно и даже бессознательно преследует приэтом совсем иную цель? Фабриковать — это значит придавать материиформу, смягчать, покорять, превращать ее в орудие с тем, чтобы статьнад ней господином. Этим господством человечество и пользуетсягораздо больше, чем материальными результатами самого изобретения.Если мы извлекаем непосредственную пользу из сфабрикованногопредмета, как могло бы делать разумное животное, если далее этапольза есть все, чего добивался изобретатель, она является чем-тоочень незначительным в сравнении с новыми идеями, с новыми чувствами,которые изобретение может вызвать повсеместно, как если бы главнымего результатом было возвышение нас над самими собой, а значит,расширение нашего горизонта. Диспропорция между действием и причинойздесь настолько велика, что трудно допустить, чтобы причинапроизводила свое действие. Она его запускает, указывая ему, правда,его направление. Словом, все происходит так, как будто главною цельюинтеллекта — в его воздействии на материю — было дать выход чему-то,что материя задерживает.
Такое жевпечатление возникает от сравнения мозга человека и животных. Вначалекажется, что различие — только в объеме и сложности. Но, судя пофункционированию, здесь должно быть и нечто совершенно иное. Уживотного двигательные механизмы, приведенные в действие мозгом, или,другими словами, навыки, приобретенные волей, не имеют иной цели ииного действия, кроме выполнения движений, очерченных этими навыками,заложенных в этих механизмах. У человека же двигательный навык можетиметь и другой результат, несоизмеримый с указанным. Он может служитьпрепятствием другим двигательным навыкам и, побеждая тем самымавтоматизм, давать свободу сознанию. Известно, сколь обширную областьв человеческом мозге занимает язык. Мозговые механизмы,соответствующие словам, имеют ту особенность, что могут приходить встолкновение либо с другими механизмами, к примеру, теми, которыесоответствуют самим вещам, либо друг с другом: в это время сознание,которое могло быть вовлечено в действие и поглощено им, овладеваетсобой и освобождается.
Следовательно,различие должно быть более радикальным, чем могло бы показаться приповерхностном исследовании. Такое же различие существует междумеханизмом, поглощающим внимание, и тем, от которого можно отвлечься.Паровая машина, какой ее задумал Ньюкомен, требовала присутствиячеловека, обязанностью которого было лишь управлять кранами, то вводяв цилиндр пар, то направляя на него холодный дождь, чтобы вызватьконденсацию пара. Рассказывают, что ребенок, которому была порученаэта работа, когда ему наскучило ее выполнять, додумался соединитьверевкой рукоятки кранов с коромыслом машины. С тех пор машина самастала открывать и закрывать свои краны; она работала без постороннейпомощи. Если бы теперь наблюдатель сравнил устройство этой второймашины с первой, не интересуясь детьми, обязанными смотреть за ними,то он нашел бы в ней лишь небольшое усложнение. И это, действительно,все, что можно заметить, если смотреть только на машины. Но еслибросить взгляд на детей, то окажется, что в то время, как одинпоглощен надзором, другой может играть на свободе, и в этом отношениимежду машинами существует радикальное различие, ибо первая порабощаетвнимание, а вторая освобождает его. Такого же рода различие,думается, можно обнаружить между мозгом животного и мозгом человека.
Итак, еслибы мы захотели использовать термины телеологии, следовало бы сказать,что сознание, вынужденное для собственного освобождения разделитьорганизацию на две взаимодополняющие части, с одной стороны -растения, с другой — животных, искало выход в двух направлениях — винстинкте и в интеллекте: оно не обнаружило его в инстинкте, а напути интеллекта выход был найден только благодаря резкому скачку отживотного к человеку. Так что в конечном итоге именно человексоставляет смысл всей организации жизни на нашей планете. Но это -лишь определенный способ выражения. В реальности же существуют толькоизвестное жизненное течение и другое, ему противоположное; отсюда всяэволюция жизни. Теперь необходимо исследовать как можно ближепротивоположность двух этих течений. Быть может, мы откроем тогда ихобщий источник, а тем самым сумеем проникнуть и в наиболее темныеобласти метафизики. Но так как оба направления, по которым нампредстоит следовать, обозначены, с одной стороны, в интеллекте, а сдругой — в инстинкте и интуиции, — мы не боимся сбиться с пути.Картина эволюции жизни подсказывает нам определенную концепциюпознания, а также метафизику, которые взаимно предполагают другдруга. Представленные в отчетливом виде, эта метафизика и эта критикасмогут, в свою очередь, пролить свет на эволюцию в целом.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ. ОЗНАЧЕНИИ ЖИЗНИ. ПОРЯДОК В ПРИРОДЕ И ФОРМА ИНТЕЛЛЕКТА
В первойглаве мы провели демаркационную линию между неорганическим иорганизованным, но вместе с тем мы отмечали, что рассечение материина неорганизованные тела зависит от наших чувств и от нашегоинтеллекта, а материя, рассматриваемая как неделимое целое, должнабыть скорее течением, чем вещью. Тем самым мы прокладываем путь ксближению между инертным и живым.
С другойстороны, мы показали во второй главе, что та же противоположностьсуществует между интеллектом, отлитым по форме неорганизованнойматерии, и инстинктом, согласующимся с некоторыми определениямижизни. Но, добавляли мы, и инстинкт и интеллект выделяются на единомфоне, который можно было бы назвать, за неимением лучшего слова,Сознанием в целом и который должен быть коэкстенсивным всей жизни.Этим мы подсказывали мысль о возможности выведения интеллекта изсознания, которое его охватывает.
Итак,настал момент обратиться к генезису интеллекта, а вместе с тем и кгенезису тел, — эти два исследования, очевидно, связаны друг сдругом, если верно то, что интеллект обрисовывает в общих чертахформы нашего деист вия на материю, а части материи применяются ктребованиям нашего действия. Интеллектуальность и материальностьдолжны были складываться в своих деталях путем взаимногоприспособления. Та и другая вытекают из обширной формы существования.В нее-то и следует их вновь поместить, чтобы видеть, как они оттудаисходят.
На первыйвзгляд, подобная попытка превосходит своей дерзостью самые смелыеметафизические спекуляции. Она намерена якобы идти дальше психологии,дальше космогонии, дальше традиционной метафизики, ибо психология,космология и метафизика с самого начала принимают интеллект в егосущественных чертах, тогда как здесь речь идет о том, чтобы показать,как возникали его форма и материя. На самом же деле предприятие, какмы покажем, является гораздо более скромным. Но определим вначале,чем оно отличается от других.
Начнем спсихологии. Не нужно думать, что она описывает генезис интеллекта,когда она следует за его прогрессивным развитием в ряду животных.Сравнительная психология учит нас, что чем животное разумнее, тембольше оно стремится размышлять о действиях, с помощью которых оноиспользует вещи, и тем самым приближаться к человеку; но его действияуже сами по себе следовали главным линиям человеческого действия; ониразличали в материальном мире те же общие направления, которыеразличаем в нем и мы; опорой их были те же самые предметы,соединенные теми лее отношениями; поэтому, хотя интеллект животного ине создает еще понятий в собственном смысле слова, он живет уже ватмосфере понятий. Поглощенный ежеминутно действиями и положениями,из него исходящими, вовлекаемый ими вовне, становясь, таким образом,внешним по отношению к самому себе, интеллект животного, конечно,скорее разыгрывает свои представления, чем мыслит их: но эта игра ужеобрисовывает в общих чертах схему человеческого интеллекта. Объяснитьинтеллект человека интеллектом животного значит поэтому просторазвить в человеческое зародыш человеческого рода. Нам показывают,как существа, становившиеся все более и более разумными, следоваливсе дальше и дальше в известном направлении. Но если указанонаправление, тем самым дан уже и интеллект.
Он дантакже в космогонии, подобной космогонии Спенсера, как дана в нейодновременно и материя. Нам показывают материю, повинующуюся законам,предметы и факты, связанные с другими предметами и фактамипостоянными отношениями, сознание, приобретающее отпечаток этихотношений и законов, принимающее, таким образом, общую форму природыи складывающееся в интеллект. Но разве не очевидно, что, полагаяпредметы и факты, мы тем самым предполагаем уже существованиеинтеллекта? Apriori, помимо всякой гипотезы о сущности материи,очевидно, что материальность тела не оканчивается там, где мы егоосязаем. Тело присутствует везде, где ощутимо его влияние. К примеру,его сила притяжения, — если говорить только о ней, — проявляется наСолнце, на планетах, быть может, во всей Вселенной. Чем больше физикаразвивается, тем больше она сглаживает индивидуальность тел и дажечастиц, на которые разложило их вначале научное воображение; тела ичастицы стремятся раствориться во всеобщем взаимодействии. Нашивосприятия скорее дают нам наброски нашего возможного действия навещи, чем очертания самих вещей. Контуры, которые мы замечаем впредметах, обозначают лишь то, что мы можем в них затронуть и чтоможем изменить. Мы видим линии, пересекающие материю, но это те самыелинии, по которым мы призваны двигаться. Контуры и пути обозначалисьпо мере того, как готовилась действие сознания на материю, то есть, всущности, по мере того, как складывался интеллект. Сомнительно, чтобыживотные, созданные по иному плану, чем мы, — к примеру, моллюск илинасекомое, — рассекали материю по тем же сочленениям. Нет даженеобходимости в том, чтобы они делили ее на тела. Чтобы следоватьуказаниям инстинкта, вовсе необязательно воспринимать предметы,достаточно различать качества. Напротив, интеллект, даже в низшей егоформе, устремится к тому, чтобы материя воздействовала на материю.Если с какой-нибудь стороны материя поддается делению на активные ипассивные элементы, или просто на отдельные и сосуществующиефрагменты, то сюда и направляет свой взгляд интеллект. И чем большеон будет заниматься делением, тем больше он развернет материю впространстве в форме протяженности, расположенной рядом спротяженностью, — материю, которая, конечно, стремится кпространственности, но части которой все же еще находятся в состояниивзаимной сопричастности и взаимопроникновения. Таким образом, то жесамое движение, которое побуждает дух складываться в интеллект, тоесть в отчетливые понятия, приводит материю к делению на предметы,явно внешние по отношению друг к другу. Чем большеинтеллектуализируется сознание, тем более пространственной становитсяматерия. Стало быть, когда эволюционная философия представляет себе впространстве материю, разделенную по тем же линиям, которым должноследовать наше действие, она тем самым уже заранее исходит из вполнеготового интеллекта, происхождение которого она хотела установить.
Когдаметафизика выводит a priori категории мысли, она предается работетого же рода, хотя более тонкой и более осознающей саму себя.Интеллект сжимают, сводят к его квинтэссенции, втискивают его вначало столь простое, что оно кажется пустым: из этого началаизвлекают потом то, что было туда вложено потенциально. Таким путем,конечно, можно показать согласованность интеллекта с самим собой,определить его, дать его формулу, но отнюдь нельзя показать егогенезис. Труд, предпринятый Фихте, хотя и более философский, чем трудСпенсера, ибо он больше считается с истинным порядком вещей, все лееведет нас ненамного дальше последнего. Фихте берет мысль в состоянииконцентрации и растягивает ее в реальность. Спенсер исходит извнешней реальности и сжимает ее в интеллект. Но в обоих случаях ссамого начала берут интеллект готовым — сжатый или распустившийся,схваченный в нем самом путем непосредственного видения или отраженныйпутем рефлексии в природе, как в зеркале.
Согласиебольшинства философов в этом вопросе связано с тем, что ониединодушны в утверждении единства природы и представляют себе этоединство в абстрактной и геометрической форме. Они не видят и нехотят видеть разрыва между организованным и неорганизованным. Одниисходят из неорганического и, дополняя его им же самим, хотятвоссоздать живое; другие полагают вначале жизнь и идут кнеорганизованной материи путем умело направляемого decrescendo; нодля тех и других в природе существуют только различия в степенях, -степени сложности в первой гипотезе, степени интенсивности во второй.Если принять этот принцип, интеллект становится столь же обширным,как и реальность, ибо неоспоримо, что все геометрическое в вещахполностью доступно человеческому интеллекту; а если существует полнаянепрерывность между геометрией и остальным, что и остальное такжестановится равно доступным для интеллекта, равно разумным. Таковпостулат большинства философских систем. В этом нетрудно убедиться,сравнивая между собою учения, которые, по-видимому, не имеют никакихточек соприкосновения, никакой общей меры, как, скажем, учения Фихтеи Спенсера, — два имени, наугад взятые нами для сопоставления.
В основеэтих умозрений лежат, таким» образом, два убеждения,взаимосвязанные и друг друга дополняющие: что природа едина и чтоинтеллект предназначен для того, чтобы охватить ее всю целиком. Таккак предполагается, что познавательная способности коэкстенсивнасовокупности опыта, то не может быть вопроса о происхождении этойспособности. Ее берут данную и ею пользуются, как пользуются зрением,чтобы окинуть взглядом горизонт. Правда, существуют разногласияотносительно ценности результата: по мщению одних, то, что охватываетинтеллект, есть подлинная реальность, для других — это всего лишьиллюзия. Но, будь это иллюзией или реальностью, — то, что’ постигаетинтеллект, считается совокупностью всего, что вообще может бытьпостигнуто.
Этимобъясняется преувеличенное доверие философии к силам индивидуальногодуха. Будет ли она догматической или критической, довольствуется лиона относительностью нашего познания или стремится достичьабсолютного, философия является обычно творением одного философа -единым и всеобъемлющим впадением целого. Ее можно принять илиотвергнуть.
Болеескромной, и к тому же единственной, которая допускает дополнения иусовершенствования, является философия, предлагаемая нами.Человеческий интеллект, как мы его себе представляем, — это вовсю нетот интеллект, который показал нам Платон в своей аллегории пещеры.Он не должен ни наблюдать проходящие иллюзорные тени,-ни созерцать,оборачиваясь назад, ослепительное светило. У него есть другое дело.Впряженные, как волы земледельца, в тяжелую работу, мы чувствуем игрунаших мускулов и суставов, тяжесть плуга и сопротивление почвы;действовать и сознавать себя действующим, войти в соприкосновение среальностью и даже жить ею, но лишь в той мере, в какой она связана свыполняемым действием и вспахиваемой бороздой, — вот функциячеловеческого интеллекта. Но нас омывает благодетельная влага, вкоторой мы черпаем силы, чтобы работать и жить. Мы непрестанновбираем что-то из океана жизни, в который погружены, и чувствуем, чтонаше существо или, по крайней мере, руководящий им интеллект,сформировались в этом океане как бы путем локального затвердения.Философия может быть только усилием к тому, чтобы вновь растворитьсяв целом. Интеллект, поглощаемый своим первоначалом, снова переживет вобратном порядке свой собственный генезис. Но такая работа не можетосуществиться сразу; по необходимости она будет коллективной ипостепенной. Она будет состоять в об мене впечатлениями, которые,поправляя друг друга и накладываясь одни на другие, приведут к тому,что человеческая природа в нас расширится и превзойдет саму себя.
Но этотметод встречает сопротивление самых косных привычек ума. Он тотчасвнушает представление о порочном круге. Напрасно, говорят нам, выутверждаете, что пойдете дальше интеллекта: как можете вы это сделатьпомимо самого интеллекта? Все, что есть авторитетного в вашемсознании, это только интеллект. Вы находитесь внутри вашей мысли и невыйдете из нее. Скажите, если угодно, что интеллект способен кпрогрессу, что он будет видеть все более отчетливо во все большемчисле вещей. Но не говорите, что можете показать его генезис, ибо высделаете это опять-таки с помощью того же интеллекта.
Такововозражение, естественно возникающее в уме. Но подобным рассуждениемможно было бы так же доказать невозможность приобретения любой новойпривычки. Сущность рассуждения и состоит в том, чтобы заключить нас вкруг данного. Но действие разрывает круг. Если вы никогда не виделиплавающего человека, вы мне скажете, быть может, что плаватьневозможно, ибо, чтобы выучиться плавать, нужно с самого началадержаться на воде и, следовательно, уже уметь плавать. Рассуждение ивправду всегда будет приковывать меня к твердой земле. Но если япопросту, не боясь, брошусь в воду, то как-нибудь вначале продержусьна воде, отбиваясь от нее, и мало-помалу приспособлюсь к этой новойсреде, научусь плавать. Точно так же в теории представляется чем-тонелепым желание познавать иначе, чем с помощью интеллекта; но еслисмело пойти на риск, то действие, быть может, разрубит узел,завязанный рассуждением, которому-никогда не удастся его развязать.
Риск будетк тому же казаться все меньше по мере того, как наша точка зрениястанет завоевывать признание. Мы показали, что интеллект отделился отболее обширной реальности, но между ними никогда не было полногоразрыва. Вокруг мысли, оперирующей понятиями, сохраняется туманнаядымка, напоминающая о происхождении этой мысли. Более того, мы ещесравнили бы интеллект с твердым ядром, образовавшимся путемконденсации. Это ядро не отличается радикально от окружающей еготекучей среды. Она сможет поглотить его лишь потому, что оно созданоиз той же субстанции. Тот, кто бросается в воду, зная толькосопротивление твердой земли, сразу же утонет, если не будетотбиваться от текучести новой среды; ему нужно хвататься за то, таксказать, твердое, что еще дает ему вода. Только при этом условииможно в конце концов приспособиться к неустойчивости текучего. То жесамое относится и к нашей мысли, когда она решается сделать прыжок.
Но нужно,чтобы она его сделала, то есть покинула свою среду. Разум, рассуждаяо своих силах, никогда не сумеет их расширить, хотя после того, какрасширение произойдет, оно вовсе не покажется неразумным. Вы можетеисполнить тысячи и тысячи вариаций на тему хождения, но не извлечетеиз этого правила для плавания. Войдите в воду, и когда вы научитесьплавать, то поймете, что механизм плавания связан с механизмомходьбы. Первый служит продолжением второго, но второй не подключитвас к первому. Точно так же, как бы искусно ни оперировали вымеханизмом интеллекта, вам никогда не удастся этим путем превзойтиего. Вы получите нечто более сложное, но не высшее или даже простоотличающееся. Нужно применить насилие и актом воли вывести интеллектза его собственные пределы.
Порочныйкруг оказывается, таким образом, только видимостью. Но мы думаем, чтолюбой другой философский метод сделает его реальным. Это мы и хотелибы кратко продемонстрировать, хотя бы лишь для доказательства того,что философия не может, не должна принимать отношений, установленныхчистым интеллектуализмом между теорией познания и теорией познанного,между метафизикой и наукой.
На первыйвзгляд может показаться благоразумным предоставить исследованиефактов позитивной науке. Физика и химия будут заниматьсянеорганизованной материей, биологические и психологические наукистанут изучать проявления жизни. Задача философа тогда очерчиваетсяточно. Он получает из рук ученого факты и законы, и, пытается ли онпревзойти их, чтобы постичь глубинные причины, или считаетневозможным идти так далеко, что и доказывает самим анализом научногопознания, — в обоих случаях он испытывает к фактам и к отношениям,переданным ему наукой, такое почтение, какого требует нечто ужеустановленное. К этому познанию он приложит критику познавательнойспособности и, в случае необходимости, метафизику; что касаетсясамого познания в его материальности, то он считает его делом науки,а не философии.
Но развене очевидно, что это так называемое разделение труда приводит к тому,что все запутывается и смешивается? Метафизику или критику, право насоздание которых философ оставляет за собою, он получает в готовомвиде от позитивной науки, ибо они содержатся в ее описаниях ианализах, всю заботу о которых он предоставил ученому. Не желая ссамого начала касаться фактической стороны вопросов, он оказываетсявынужденным в вопросах принципиальных просто-напросто формулировать,в более точных выражениях, те неосознанные и, стало быть,необоснованные метафизику и критику, которые очерчиваются самимотношением науки к реальности. Не стоит обманываться внешнейаналогией между вещами природными и человеческими. Мы здесь не вюридической области, где описание факта и суждение о факте — две вещиразные по той простой причине, что там над фактом и независимо отнего существует изданный законодателем закон. Здесь же законынаходятся внутри фактов и соответствуют тем линиям, по которымсовершалось рассечение реального на отдельные факты. Нельзя описатьвид предмета без предварительного суждения о его истинной природе иего организации. Форму нельзя полностью отделить от материи, и тот,кто сначала предоставил философ предупредить всякий конфликт междунаукой и философией, жертвуют философией; но при этом не многовыигрывает и наука. И, стремясь избежать мнимого порочного круга, тоесть использования интеллекта с целью его же превзойти, попадают ввесьма реальный круг, старательно отыскивая в метафизике единство,которое с самого начала было дано a priori, единство, принятое слепо,бессознательно, одним тем, что весь опыт был предоставлен науке, ався реальность — чистому разуму.
Начнем,напротив, с того, что проведем демаркационную линию между инертным иживым. Мы обнаружим, что первое естественным образом входит в рамкиинтеллекта, — второе же поддается этому лишь искусственно, а потому инужно занимать по отношению к живому особую позицию и смотреть нанего по-иному, чем позитивная наука. Философия, таким образом,овладевает областью опыта. Она вмешивается во множество вещей,которые до сих пор ее не касались. Наука, теория познания иметафизика оказываются перенесенными на одну почву. Вначале этовызовет у них некоторое замешательство. Всем троим будет казаться,что ими что-то утрачено. Но в конце концов все трое извлекут пользуиз встречи.
Научноепознание и в самом деле могло возгордиться от того, что егоутверждениям приписывали одинаковую ценность во всей области опыта.Но именно потому, что все эти утверждения были поставлены в один ряд,они в конце концов оказались зараженными одной и той жеотносительностью. Этого не будет, если с самого начала установитьразличие, которое, как нам кажется, напрашивается само собою.Собственная область разума — это инертная материя. На нее главнымобразом и направлено человеческое действие, а действие, как мыговорили выше, не может совершаться в нереальном. Поэтому, еслирассматривать физику в общей форме, отвлекаясь от деталей еереализации, можно сказать, что она касается абсолютного. Если женауке удается овладеть живым, аналогично тому, как она поступает снеорганизованной материей, то это бывает только случайно — по водесудьбы или благодаря удаче, как угодно. Здесь приложение рамок разумауже не является естественным. Мы не хотим сказать, что рамки этиздесь незаконны, в научном смысле этого слова. Если наука должнарасширять наше действие на вещи и если мы можем действовать, лишьиспользуя
как орудиеинертную материю, то наука может и должна и впредь обращаться сживым, как она обращалась с инертным. Но, разумеется, чем больше онауглубляется в жизнь, тем более символическим, относительным,зависящим от случайностей действия становится даваемое ею знание.Поэтому в этой новой области науку должна сопровождать философия,чтобы научная истина дополнялась познанием другого рода, котороеможно назвать метафизическим. Тем самым возвышается всякое нашепознание, и научное и метафизическое. Мы пребываем, мы движемся, мыживем в абсолютном. Наше знание об абсолютном, конечно, и тогда неполно, но оно не является внешним или относительным. Благодарясовместному и последовательному развитию науки и философии мыпостигаем само бытие в его глубинах.
Отвергая,таким образом, внушаемое рассудком искусственное внешнее единствоприроды, мы отыщем, быть может, ее истинное единство, внутреннее иживое. Ибо усилие, которое мы совершаем, чтобы превзойти чистыйрассудок, вводит нас в нечто более обширное, из чего выкраивается самрассудок и от чего он должен был отделиться. А так как материясообразуется с интеллектом, так как между ними существует очевидноесогласие, то нельзя исследовать генезис одной, отвлекаясь от генезисадругого. Один и тот же процесс должен был одновременно выкроитьматерию и интеллект из одной ткани, содержавшей их обоих. В эту-тореальность мы и будем проникать все больше и больше по мере ростанаших усилий превзойти чистый интеллект.
Итак,сосредоточимся на том, что в нас одновременно и наиболее отделено отвнешнего и наименее проникнуто интеллектуальностью. Поищем в глубинесамих себя такой пункт, где мы более всего чувствуем, что находимсявнутри нашей собственной жизни. Мы погрузимся тогда в чистуюдлительность, в которой непрерывно действующее прошлое без концанабухает абсолютно новым настоящим. Но в то же время мы почувствуем,что наша воля напряжена до предела. Резким усилием наша личностьдолжна сжать саму себя, чтобы мы собрали ускользающее от нас прошлоеи толкнули его, плотное и неделимое, в настоящее, которое оносоздает, проникая в него. Моменты, когда мы до такой степениовладеваем собой, очень редки, они составляют одно целое с нашимиподлинно свободными действиями. Но даже и тог,» мы не можемудержать себя целиком. Наше ощущение длительности, то есть совпадениенашего я с самим со6″ю, допускает степени. Но чем глубже чувствои полню совпадение, тем больше та жизнь, в которую они нас увидят,поглощает интеллектуальность, превосходя ее. Ибо существенная функцияинтеллекта — связывать подобные с подобным, и в рамки его могутвполне вписаться лишь повторяющиеся факты. И к реальным моментамреально! длительности интеллект, безусловно, также находит доступ,задним числом восстанавливая новое состояние из ряда его внешнихснимков, как можно более сходных ‘ тем, что уже известно. В этомсмысле состояние содерж1т интеллектуальность, так сказать, в»возможности». Но оно переходит за ее границы, оно всегданесоизмеримо с нею, будучи неделимым и новым.
Ослабимтеперь напряжение, прервем усилие, толкавшее в настоящее возможнобольшую часть прошлого. Будь расслабление полным, не было бы болте нипамяти, ни воли: это значит, что мы никогда не впадаем в абсолютнуюпассивность, равно как и не можем стать абсолютно свободными. Но впределе мы можем предположить существование, состоящее избеспрестанно возобновляющегося настоящего: нет больше реальнойдлительности, нет ничего, кроме мгновенности, которая умираетвозрождается бесконечно. Таково ли существование маерии? Не совсем,конечно, ибо анализ разлагает матери» на элементарные колебания,самые короткие из которых имеют очень малую, почти исчезающую, но всеже не нулевую длительность. Тем не менее можно полагать, чтофизическое существование предрасположено ко второму направлению, какпсихическое — к первому.
В основе»духовности», с одной стороны «материальности»вместе с интеллектуальностью — с ругой, существуют, таким образом,два противоположно направленных процесса, и от одного к другому можноперейти путем инверсии, или, быть может, даже простой остановки, есливерно, что термины «инверсия» и «остановка»должны здесь считаться синонимами, как мы это подробно покажемнемного далее. Это предположение подтвердится, если рассматриватьвещи с точки зрения протяженности, а не только длительности.
Чем большемы осознаем наше движение вперед в чистой длительности, тем большечувствуем взаимопроникновение различных частей нашего существа исосредоточение всей нашей личности в одной точке, или, вернее, наодном острие, которое вдвигается в будущее, беспрерывно его разрезая.В этом и состоит свободная жизнь и свободное действие. Отдадимсятеперь течению: вместо того, чтобы действовать, будем грезить. Тотчасже наше я рассеется; наше прошлое, до сих пор объединявшееся внеделимом импульсе, который оно нам сообщало, распадается на тысячи итысячи воспоминаний, которые становятся внешними друг другу. По меретого, как они застывают, прекращается их взаимопроникновение. Такнаша личность вновь нисходит в направлении пространства. Она,впрочем, постоянно соприкасается с ним и в своих ощущениях. Мы небудем останавливаться на этом вопросе, который исследовали в другомместе. Ограничимся лишь напоминанием, что протяжение до пускаетстепени, что всякое ощущение в известной мере протяженно и что идеянепротяженных ощущений, искусственно локализованных в пространстве,есть просто точка зрения разума, внушенная скорее неосознаннойметафизикой, чем психологическим наблюдением.
Конечно,даже расслабляясь, насколько это возможно, мы делаем только первыешаги в направлении протяженности. Но предположим на миг, что материяи состоит в самом этом движении, пущенном далее, и что физическое -это просто перевернутое психическое. Тогда стало бы понятно, почемудух так свободно чувствует себя и так естественно вращается впространстве, лишь только материя внушает ему более ясноепредставление об этом пространстве. Смутное представление о немдавалось духу ощущением его возможного ослабления, то есть возможногопротяжения. Он вновь обнаруживает его в вещах; но он мог бы получитьего и без них, если бы имел достаточно сильное воображение, чтобыдовести до предела инверсию своего естественного движения. С другойстороны, это позволило бы нам понять, что материя еще болееподчеркивает свою материальность под взглядом духа. Сначала онапомогла ему спуститься к ней, она дала ему импульс. Но, воспринявимпульс, он не останавливается. Формирующееся у него представление очистом пространстве есть только схема того предела, до которого моглобы дойти это движение. Овладев формой пространства, дух пользуется еюкак сетью, петли которой могут как угодно сплетаться и расплетаться;сеть эта, наброшенная на материю, разделяет ее в соответствии спотребностями нашего действия. Таким образом, пространство нашейгеометрии и пространственность вешен взаимно порождают друг другаблагодаря взаимодействию двух аспектов, в сущности одинаковых, нопротивоположных по смыслу. Пространство не настолько чуждо нашейприроде, как мы воображаем, а материя не так всецело протяженна впространстве, как это представляется нашему интеллекту и нашимчувствам.
Первыйаспект изложен нами в другом маете. По поводу второго ограничимсязамечанием, что полная пространственность заключается в совершенновнешнем положении одних частей относительно других, то есть в полнойвзаимной независимости. Но нет материальной точки, которая невоздействовала бы на любую другую материальную точку. Если признать,что та или иная вещь находится именно там, где она действует, топридется допустить, подобно Фарадею’, что все атомы взаимопроникают ичто каждый из них наполняет мир. В подобной гипотезе атом или вообщематериальная точка становится просто точкой зрения разума, к которойможно прийти, продолжая достаточно далеко работу деления материи натела, полностью зависящую от нашей способности к действию. И все женеоспоримо, что материя поддается этому делению и что, считая ееделимой на внешние по отношению друг к другу части, мы строим науку,которая дает нам вполне удовлетворительное представление ореальности. Бесспорно, что если и не существует полностьюизолированной системы, то наука все же находит способ разделитьВселенную на системы, относительно независимые одни от других, и онане совершает при этом явной ошибки. Что это означает, как не то, чтоматерия простирается в пространстве, не будучи при этом абсолютнопротяженной, и что, считая ее разложимой на изолированные системы,приписывая ей совершенно раздельные элементы, которые меняютотношения между собой, оставаясь сами неизменными, которые, как мыговорили, «перемещаются», не изменяясь, — словом,приписывая ей качества чистого пространства, мысленно переносятся темсамым к пределу движения, тогда как она очерчивает лишь егонаправление?
Трансцендентальнаяэстетика Канта, по-видимому, окончательно установила, чтопротяженность не является материальным свойством, подобным другим.Над понятием теплоты, цвета или тяжести рассуждение не будет работатьбесконечно: чтобы узнать свойства тяжести или теплоты, нужноприбегнуть к опыту. Совсем не так обстоит дело с понятиемпространства. Если допустить, что оно дается нам эмпирически,благодаря зрению и осязанию (и Кант никогда этого не оспаривал), внем примечательно то, что разум, управляясь с ним лишь собственнымисилами, a priori вырезает в нем фигуры, a priori определяет свойстваэтих фигур; но опыт, с которым он не соприкасается, все же следует заним в бесконечных усложнениях его рассуждений и неизменноподтверждает их. Вот факт, который выявил Кант. Но объяснения этогофакта, думается, нужно искать совсем не на том пути, по которомупошел Кант.
Интеллект,каким нам представил его Кант, погружен в атмосферупространственности, от которой он так же неотделим, как живое тело отвоздуха, которым оно дышит. Наши восприятия достигают нас, лишьпройдя через эту атмосферу. Они заранее пропитываются там нашейгеометрией, так что наша мыслительная способность только находит вматерии те математические свойства, которые были уже в нее заложенынашей способностью к восприятию. Таким образом, мы убеждаемся в том,что материя послушно повинуется нашим рассуждениям; но эта материя, втом, что в ней есть умопостигаемого, — наше собственное творение:реальности «в себе» мы не знаем, и никогда ничего о ней неузнаем, ибо мы постигаем только ее преломление сквозь формы нашейспособности восприятия. Если мы хотим что-либо утверждать о ней,тотчас возникает противоположное утверждение, равно доказуемо, равновероятное: идеальность пространства, непосредственно доказываемаяанализом познания, опосредованно — антиномиями, к которым ведетпротивоположный тезис. Такова руководящая идея кантовской критики.Она побудила Канта безоговорочно отвергнуть так называемые»эмпиристские» теории познания. На наш взгляд, она являетсярешающей в том, что отрицает. Но дает ли она решение проблемы в том,что утверждает?
Она беретпространство как совершенно готовую форму нашей воспринимающейспособности, как истинный deus ex machina, о котором нельзя сказать,ни как он возникает, ни почему он именно такой, а не иной. Она берет»вещи в себе», о которых, по ее мнению, мы ничего не можемзнать: по какому же праву она утверждает тогда их существование,пусть даже «проблематическое»? Если непознаваемаяреальность проецирует в нашу воспринимающую способность чувственноемногообразие, которое в точности вписывается в эту способность, то неявляется ли эта реальность тем самым отчасти познаваемой? И, изучаяэтот процесс, не придем ли мы к предположению, что между вещами инашим духом хотя бы в одном пункте существует предустановленноесогласие, гипотеза на скорую руку, без которой Кант вполне резоннохотел обойтись? В сущности, именно потому, что Кант не различалстепеней в пространственности, он и должен был взять пространство вготовом виде; отсюда возникает вопрос, как «чувственноемногообразие» может к нему приспособиться. По той же причине онсчитал материю полностью развернутой в абсолютно внешние друг другучасти: отсюда антиномии, тезис и антитезис которых со всейочевидностью предполагают полное совпадение материи с геометрическимпространством и которые исчезают, как только мы перестаемраспространять на материю то, что справедливо в отношении чистогопространства. Отсюда, наконец, вывод о существовании трех и толькотрех возможностей, между которыми должна делать выбор теорияпознания: или дух применяется к вещам, или вещи приспосабливаются кдуху, или нужно предположить таинственную согласованность междувещами и духом.
Но насамом деле есть и четвертая возможность, которую Кант, очевидно, непринимал во внимание, — ибо он, во-первых, не думал, что область духашире интеллекта, а во-вторых (что, в сущности, одно и то же), неприписывал длительности абсолютного существования, a priori поставиввремя на одну доску с пространством. Это четвертое решение состоитпрежде всего в том, чтобы рассматривать интеллект как особую функциюдуха, направленную главным образом на инертную материю. Затем онозаключается в признании того, что ни материя не определяет формыинтеллекта, ни интеллект не предписывает своей формы материи, ни обаони — интеллект и материя — не применяются друг к другу в силу какой-то предустановленной гармонии, — но что интеллект и материяпоследовательно приспосабливались друг к другу, чтобы в конце концовприйти к одной общей форме. Это приспособление должно было к тому жепроисходить вполне естественно, ибо одна и та же инверсия одного итого же движения создала одновременно интеллектуальность духа иматериальность вещей.
С этойточки зрения, знание о материи, даваемое, с одной стороны, нашимвосприятием, а с другой — наукой, является, конечно, приблизительным,но не относительным. Наше восприятие, роль которого состоит восвещении наших действий, осуществляет рассечение материи, всегдаслишком отчетливое, подчиненное нуждам практики, а значит, требующеепересмотра. Наша наука, стремящаяся принять математическую форму,чересчур подчеркивает пространственность материи; поэтому ее схемыобычно слишком точны и к тому же всегда нуждаются в переработке.Чтобы научная теория достигла завершенности, дух должен был быохватить сразу всю совокупность вещей и определенным образомрасположить их относительно друг друга; но в действительности мывынуждены выражать проблемы, одну за другой, в понятиях, неизбежноносящих временный характер, так что решение каждой проблемыбесконечно исправляется решением следующих, и наука в целом являетсяотносительной, завися от случайного порядка, в котором поочередноставились проблемы. В этом смысле и в этой мере науку и следуетсчитать условной. Но условность ее, скажем так, de facto, а не dejure. В принципе, позитивная наука касается самой реальности, еслитолько она не покидает своей области — инертной материи.
Рассматриваятаким образом научное познание, мы возвышаем его. Но зато теорияпознания становится делом бесконечно сложным и превосходящим силычистого интеллекта. Действительно, недостаточно лишь определить, спомощью тщательного анализа, категории мысли: нужно показать ихпроисхождение. Что касается пространства, то нужно усилием духа suigeneris следовать за прогрессивным, или, вернее, за регрессивнымдвижением внепространстве иного, нисходящего в пространственность.Поднявшись вначале как можно выше в нашем собственном сознании, чтобызатем постепенно спускаться, мы ясно чувствуем, что наше я,напрягшееся было в неделимом и действующем волевом акте,развертывается в инертные, внешние друг другу воспоминания. Но этолишь начало. Наше сознание, очерчивая движение, показывает нам егонаправление и заставляет нас предвидеть возможность его продолжениядо конца; само оно не заходит так далеко. Напротив, если мырассматриваем материю, которая поначалу кажется нам совпадающей спространством, то обнаруживаем, что чем больше наше вниманиесосредоточивается на ней, тем больше части, которые мы считалирядоположенными, входят друг в друга, причем каждая из них испытываетвоздействие целого, которое, следовательно, каким-то образомприсутствует в ней. Итак, хотя материя развертывается в направлениипространства, она не доходит в этом до конца; отсюда можно заключить,что она только продолжает гораздо дальше то движение, зарождениекоторого сознание могло обрисовать в нас. Мы держим, таким образом,два конца цепи, хотя нам и не удалось захватить другие ее звенья.Всегда ли они будут ускользать от нас? Нужно иметь в виду, чтофилософия, как мы ее определяем, еще не вполне осознала саму себя.Физика понимает свою роль, когда она толкает материю в направлениипространственности; но понимала ли свою роль метафизика, когда онапросто-напросто шла по следам физики с призрачной надеждой двигатьсядалее в том же направлении? Не будет ли, напротив, ее подлиннойзадачей подняться по тому склону, по которому физика спускается,вернуть материю к ее истокам и постепенно создать космологию, котораябыла бы, если можно так выразиться, перевернутой психологией? Все,что кажется положительным физику и геометру, становится, с этой новойточки зрения, остановкой или нарушением истинной позитивности,которая должна определяться в понятиях психологических.
Конечно,если принять во внимание удивительный порядок в математике, полноесогласие между предметами, которыми она занимается, логику, присущуючислам и фигурам, нашу уверенность в том, что, как бы ни былиразличны и сложны наши рассуждения об одном и том же предмете, мывсегда придем к одному и тому же заключению, — то можно усомниться втом, что столь, по-видимому, положительные качества являют собойсистему отрицаний, скорее отсутствие, чем наличие подлиннойреальности. Но не нужно забывать, что наш интеллект, которыйконстатирует этот порядок и им восхищается, ориентирован в том женаправлении, которое приводит к материальности и пространственностиего предмета. Чем больше усложнений он помещает в свой предмет приего анализе, тем сложнее порядок, который он в нем находит. И этотпорядок, и эта сложность по необходимости действуют на него какпозитивная реальность, ибо они одного с ним направления.
Когда поэтчитает мне свои стихи, это может так затронуть меня, что я проникну вмысли поэта, в его чувства, вновь переживу то простое состояние,которое он раздробил на слова и фразы. я сопереживаю (sympatise)тогда его вдохновению, я следую за ним в непрерывном движении,которое, как само вдохновение, есть неделимый акт. Но стоит мнеотвлечься, ослабить то, что было во мне напряжено, как звуки, до сихпор растворенные в смысле, предстанут передо мной раздельно, один задругим, в своей материальности. Мне не нужно ничего для этогоприбавлять; достаточно, чтобы я нечто убавил. По мере того, как яотвлекаюсь, последовательные звуки все более обособляются: подобнотому, как фразы распались на слова, так и слова распадутся на слоги,которые я буду воспринимать поочередно. Пойдем еще далее внаправлении грезы:
тогда ужебуквы отделятся одни от других, и я увижу, как они переплетаются идефилируют на воображаемом листе бумаги. я буду тогда восхищатьсячеткостью их переплетения, чудным порядком шествия, точностью, скакой буквы вписываются в слоги, слоги в слова и слова во фразы.
Чем дальшея буду продвигаться в совершенно отрицательном направленииослабления, тем большее протяжение и усложнение буду создавать; чембольше, в свою очередь, возрастет усложнение, тем сильнее я будувосхищаться непоколебимым порядком, царящим между элементами. И всеже это усложнение и протяжение не представляют ничего положительного;они отражают недостаток воли. С другой стороны, порядок должен растивместе с усложнением, так как он является только одной из его сторон:чем больше символических частей мы замечаем в неделимом целом, тембольше увеличивается число отношений между ними, ибо одна и та женеделимость реального целого продолжает охватывать растущуюмножественность символических элементов, на которые разложило егоослабление внимания. Подобное сравнение в известной мере поясняет,как одно и то же уничтожение позитивной реальности, одна и та жеинверсия некоторого начального движения может одновременно создатьпротяжение в пространстве и удивительный порядок, который открывает внем наша математика. Конечно, между этими случаями существует торазличие, что слова и буквы были изобретены разумным усилиемчеловечества, тогда как пространство возникает автоматически, подобноостатку при вычитании, если даны два первых члена’. Но в обоихслучаях бесконечное усложнение частей и их совершенная координациясозданы одновременно инверсией, которая, в сущности, являетсяостановкой, то есть уменьшением позитивной реальности.
Всеоперации нашего интеллекта направлены к геометрии как к пределу, гдеони находят свое полное завершение. Но так как геометрия им понеобходимости предшествует (ибо эти операции никогда не дойдут допостроения пространства и не могут не принимать его как данное), тоочевидно, что главной пружиной нашего интеллекта, заставляющей егоработать, является скрытая геометрия, присущая нашему представлению опространстве. В этом убеждает исследование двух существенных функцийинтеллекта: дедукции и индукции.
Нашесравнение только развивает содержание термина, как понимает егоПлотин. Ибо, с одной стороны, у этого философа есть сила производящаяи осведомляющая, аспект или фрагмент, а с другой — Плотин иногдаговорит о нем как о речи. В целом, отношение, устанавливаемое нами вданной главе между «протяжением» (extension) и»напряжением» (distension), в чем-то сходно с отношением,предполагаемым Плотином (в рассуждениях, которые, вероятно,вдохновили Равэссояа), когда он делает из протяженности, конечно, неинверсию начального Существа, но ослабление его сущности, один изпоследних этапов процессии (см., в частности, Епп. IV, III, 9-11 иIII, VI, 17-18). Однако античная философия не замечала, какиеследствия вытекали из этого для математики, ибо Плотин, как Платон,возвел математические сущности в абсолютные реальности. В особенностиже эта философия позволила себя обмануть совершенно внешней аналогиейдлительности с протяжением. Она толковала первую так же, как вторую,считая изменение понижением неизменности, чувственное — упадкомумопостигаемого. Отсюда, как мы покажем в следующей главе, явиласьфилософия, не понимавшая реальной функции и назначения интеллекта.
Начнем сдедукции. То же движение, которым я черчу фигуру в пространстве,порождает ее свойства: они видимы и осязаемы в самом этом движении; ячувствую, я переживаю в пространстве отношение определения к егоследствиям, посылок к заключению. Все другие понятия, идею которыхмне подсказывает опыт, только отчасти могут быть построены a priori,а потому определение их будет несовершенным, и дедукции, в которыевойдут эти понятия, как бы строго ни связывать заключения спосылками, будут причастны этому несовершенству. Но когда я на глазвычерчиваю на песке основание треугольника и начинаю строить два углапри основании, я достоверно знаю и понимаю, что если эти два угларавны, стороны тоже будут равны, так что фигура может повернутьсявокруг самой себя и ничто в ней не изменится. я знал это гораздораньше, чем выучил геометрию. Таким образом, до геометрии как наукисуществует геометрия натуральная, ясность и очевидность которойпревосходят ясность и очевидность других дедукций. Эти последниеимеют дело уже не с величинами, но с качествами. Они образуются,конечно, по образцу первых и обязаны своей силой тому, что подкачеством мы различаем смутно просвечивающую величину. Заметим, чтовопросы о положении и величине суть первые, которые ставятся нашейдеятельности; интеллект, направленный вовне, на действие, решает ихраньше, чем появляется интеллект размышляющий: дикарь лучшецивилизованного человека умеет измерять расстояния, определятьнаправление, чертить по памяти подчас сложную схему пройденного импути и возвращаться, таким образом, к исходной точке по прямойлинии’. Поскольку животное не делает ясных выводов, не образуетотчетливых понятий, оно и не представляет себе однородногопространства. Вы не можете взять это пространство как данное, невводя одновременно потенциальную геометрию, которая сама собойвыродится в логику. Нежелание философов рассматривать вещи под этимуглом зрения вызвано тем, что логическая работа интеллектапредставляется им положительным усилием духа. Но если понимать поддуховностью движение вперед, ко все новым и новым творениям, квыводам, которые несоизмеримы с посылками и ими не определяются, то отом представлении, которое движется среди отношений необходимойдетерминации, через посылки, содержащие в себе свое заключение,придется сказать, что оно идет в обратном направлении, в направленииматериальности. То, что с точки зрения интеллекта предстает какусилие, само по себе есть отказ от усилия, расслабление. И тогда как,с точки зрения интеллекта, автоматически выводить геометрию изпространства, а из самой геометрии логику есть petitio principii, -то, наоборот, если пространство есть предел движения в направленииослабления духа, то нельзя брать пространство как данное, не полагаятем самым логику и геометрию, находящиеся на пути, пределом которогоявляется чистая пространственная интуиция.
Недостаточноеще обращали внимание на то, как мало значение дедукции впсихологических науках и науках о духе. Из положения, подтвержденногофактами, можно вывести здесь заключение, поддающееся проверке толькодо известного пункта, в известной мере. Очень скоро приходитсяобращаться к здравому смыслу, то есть непрерывному опыту реальности,чтобы согнуть выведенные следствия и направить их вдоль изгибовжизни. Дедукция применима в духовных вопросах лишь, скажем так, вметафорическом смысле и ровно в той мере, в какой духовное может бытьперенесено в физическое, то есть выражено в пространственныхсимволах. Метафора никогда не заходит очень далеко, подобно тому каккривая лишь ненадолго сливается с касательной. Как не поражатьсятому, сколько странного и даже парадоксального заключено в этойслабости дедукции? Ведь это — чисто духовная операция, выполняемаятолько силой духа. Казалось бы, где еще дедукция должна чувствоватьсебя столь привольно и развиваться свободно, как не среди явленийдуха, в духовной сфере. Увы, именно здесь она сразу же исчерпываетсвои возможности. Напротив, в геометрии, в астрономии, в физике,когда мы имеем дело с предметами внешнего мира, дедукция всемогуща.Наблюдение и опыт, конечно, необходимы здесь, чтобы вывести принцип,то есть определить, под каким углом зрения нужно смотреть на вещи;но, строго говоря, если повезет, его можно открыть сразу же; а изэтого принципа вытекает довольно длинный ряд следствий, которым опытвсегда даст подтверждение. Из этого можно сделать лишь один вывод:дедукция идет в своих операциях по следам материи, повторяя ееизменчивые изгибы; она, наконец, в неявном виде дана вместе спространством, поддерживающим материю. Пока она развертывается впространстве или в о пространствленном времени, ей остается лишьотдаваться течению. Длительность же вставляет ей палки в колеса.
Итак,дедукция не производит своих операций без задней мысли опространственной интуиции. Но то же самое мы можем сказать и обиндукции. Действительно, нет необходимости мыслить, как геометр, идаже вообще мыслить, чтобы ожидать от одних и тех же условийповторения того же факта. Уже сознание животного делает это, и,независимо от всякого сознания, само живое тело построено так, чтобыизвлекать из последовательных положений, в которых оно находится,нужные ему сходства и отвечать на возбуждения соответствующимиреакциями. Но от машинального ожидания и автоматической реакции теладалеко до индукции как таковой, то есть до интеллектуальной операции,основанной на уверенности в том, что существуют причины и следствия ичто одинаковые следствия вытекают из одинаковых причин. Вникнувглубже в эту двойную веру, мы обнаружим следующее. Она предполагаетпрежде всего, что реальность допускает деление на группы, которые напрактике можно считать изолированными и независимыми. Если я кипячуводу в кастрюле, стоящей на горелке, то сама операция и участвующие вней предметы в действительности соединены с массой других предметов иопераций: мало-помалу можно прийти к тому, что вся наша солнечнаясистема имеет отношение к тому, что происходит в этой точкепространства. Но в известной мере и для особой цели, которую япреследую, я могу допустить, что все происходит так, как будто группавода-кастрюля-зажженная горелка представляет собой независимыймикрокосм. Вот что я утверждаю прежде всего. Затем, когда я говорю,что этот микрокосм будет вести себя всегда одинаково, что теплотанепременно, к концу определенного времени, вызовет кипение воды, то ядопускаю, что достаточно мне взять известное число элементов системы,чтобы система стала полной:
онадополняет себя автоматически, я не могу мысленно дополнить ее, какхочу. Раз даны зажженная горелка, кастрюля, вода, а такжеопределенный промежуток длительности, то кипение, которого, какпоказал мне вчерашний опыт, недоставало для того, чтобы система былаполной, дополнит ее завтра, когда угодно, всегда. На чем же основанаэта уверенность? Нужно заметить, что она бывает более или менеетвердой, в зависимости от обстоятельств, и приобретает характерабсолютной достоверности, когда рассматриваемый микрокосм содержиттолько величины. В самом деле, если я беру два числа, то не могу ужепроизвольно выбирать их разность. Если мне даны две сторонытреугольника и угол между ними, то третья сторона появляется самасобой, треугольник дополняется автоматически. я могу, когда угодно игде угодно, начертить такие же две стороны с тем же углом между ними:
очевидно,что построенные таким способом новые треугольники могут быть наложенына первый и, следовательно, такая же третья сторона дополнит систему.Но если в том случае, когда я рассуждаю о чисто пространственныхопределениях, у меня есть полная уверенность, не должен ли япредполагать, что в других условиях уверенность эта будет темзначительнее, чем больше она приближается к этому предельному случаю?Не будет ли этот предельный случай просвечивать через все другие’ ине придаст ли он им более или менее отчетливый оттенок геометрическойнеобходимости, сообразно их большей или меньшей прозрачности?Действительно, когда я говорю, что вода, находящаяся на моей горелке,закипит сегодня, как она делала это вчера, и что необходимость этогоабсолютна, я смутно чувствую, что мое воображение обмениваетсегодняшнюю горелку на вчерашнюю, кастрюлю на кастрюлю, воду на воду,длительность на длительность и что остальное теперь также должносовпасть на том же основании, которое заставило совпасть третьистороны двух наложенных друг на друга треугольников, когда две первыестороны уже совместились. Но мое воображение действует таким образомлишь потому, что оно отвлекается от двух существенных моментов. Длятого, чтобы сегодняшняя система могла быть наложена на вчерашнюю,нужно, чтобы вторая подождала первую, чтобы время остановилось и всестало одновременным: именно это и бывает в геометрии, но только лишьв ней. Стало быть, индукция прежде всего предполагает, что вфизическом мире,
как и вмире геометра, время не принимается в расчет. Но она предполагаеттакже, что качества могут накладываться друг на друга, как величины.Если я мысленно переношу сегодняшнюю зажженную горелку на местовчерашней, я, конечно, тем самым удостоверяю, что форма осталасьпрежней; для этого достаточно, чтобы поверхности и грани совпали. Ночто такое совпадение двух качеств и как можно наложить их одно надругое, чтобы удостовериться в их тождественности? Однако яраспространяю на второй порядок реальности все, что относится кпервому. Физик узаконит со временем эту операцию, сведя, насколькоэто возможно, качественные различия к различиям в величине; но еще довсякой науки я склонен уподоблять качества количествам, как будто явидел просвечивающий за первым геометрический механизм. Чемотчетливее он виден, тем более необходимым мне кажется повторениеодного и того же факта в тех же условиях. Мы считаем наши индукцииверными в той мере, в какой мы растворяем качественные различия воднородности поддерживающего их пространства, а потому геометрия -это идеальная граница наших индукций, как и дедукций. Движение,пределом которого является пространственность, отлагает на своем путивсю интеллектуальность целиком — способность индукции и способностьдедукции.
Оносоздает их в уме. Но оно создает также «порядок» в вещах,который находит потом наша индукция с помощью дедукции. Порядок этот,на который опирается наше действие и в котором узнает себя нашинтеллект, кажется нам чудесным. Не только одни и те же существенныепричины вызывают в целом одни и те же следствия, но под видимымипричинами и следствиями наша наука открывает бесконечность бесконечномалых изменений, которые все более и более точно включаются друг вдруга по мере углубления анализа; так что в пределе этого анализаматерия, по всей видимости, становится самой геометрией. Конечно,интеллект вправе восхищаться здесь растущим порядком в растущейсложности: и порядок, и сложность имеют для интеллекта позитивнуюреальность, будучи одного с ним направления. Но все изменяется, еслирассматривать реальность в целом как неделимое движение вперед кследующим друг за другом творениям. Тогда становится ясно, чтосложность материальных элементов и соединяющий их математическийпорядок должны появиться автоматически, как только в недрах целогопроисходит остановка или частичная инверсия. Поскольку интеллектвырезается в области духа в подобном же процессе, он согласуется сэтим порядком и с этой сложностью и восхищается ими, узнавая в нихсамого себя. Но что действительно достойно восхищения само по себе,что по праву вызывает удивление — это беспрерывно возобновляющеесятворчество, осуществляемое всей неделимой, идущей вперед реальностью.Ибо никакое самоусложнение математического порядка, каким бы искуснымего ни считали, не введет в мир ничего нового, ни единого атома; ноесли дана эта творческая сила (а она существует, ибо мы сознаем ее всебе, по крайней мере, когда мы действуем свободно), то стоит ейотвлечься от самой себя, — и она ослабит напряжение, стоитрасслабиться — и она станет протяженной, стоит стать протяженной — иматематический порядок, царствующий в расположении столь различныхэлементов, и неуклонный детерминизм, вновь их соединяющий,засвидетельствуют собою разрыв в творческом акте, ибо они составляютодно целое с самим этим разрывом.
Этусовершенно отрицательную тенденцию и выражают частные законыфизического мира. Ни один из них, взятый сам по себе, не имеетобъективной реальности; он является произведением ученого, смотрящегона вещи под известным углом зрения, выделяющего те или иныепеременные, использующего известные условные единицы измерения. И темне менее существует почти математический порядок, присущий материи,порядок объективный, к которому по мере своего развития приближаетсянаша наука. Ибо если материя есть ослабление непротяженного и, сталобыть, превращение его в протяженное, а тем самым — свободы внеобходимость, то, не совпадая полностью с чистым однороднымпространством, она создается движением, которое ведет к нему, апотому она находится на пути к геометрии. Правда, математические поформе законы нельзя приложить к ней полностью. Для этого нужно, чтобыона вышла из длительности и стала чистым пространством.
Не будемзабывать о том, сколько искусственного в математической формефизического закона и, следовательно, в нашем научном познании. Нашиединицы измерения условны и, если можно так выразиться, — чуждынамерениям природы: как можно допустить, чтобы природа относила всесвойства теплоты к расширениям одной и той же массы ртути или кизменениям давления одной и той же массы воздуха, заключенного впостоянном объеме? Но этого недостаточно. Измерение вообще естьоперация чисто человеческая, предполагающая, что один предмет реальноили мысленно накладывается на другой известное число раз. Природа недумала о таком наложении. Она не измеряет и не считает. А между темфизика считает, измеряет, устанавливает отношения между»количественными» изменениями, чтобы получить законы, и этоей удается. Ее успех был бы необъясним, если бы движение,составляющее материальность, не было тем самым движением, которое,будучи продолжено нами до своего предела, то есть до однородногопространства, в конце концов заставляет нас считать, измерять,следить за взаимными изменениями членов, служащих функциями другдруга. Чтобы осуществить это продолжение, наш интеллект должен толькопродолжить самого себя, ибо он идет естественным путем к пространствуи к математике; ведь интеллектуальность и материальность — однойприроды и проявляют себя одинаковым образом.
Если быматематический порядок был чем-то положительным, если бы существовалисвойственные материи законы, подобные законам юридических кодексов,успехи нашей науки были бы чудом. Действительно, как бы нам удалосьотыскать в природе некий эталон и выделить для определения взаимныхотношений именно те переменные, которые выбрала природа? Но успехкакой-либо математической науки был бы еще менее понятен, если быматерия не располагала всем необходимым для того, чтобы войти в наширамки. Поэтому возможна только одна гипотеза: математический порядокне несет в себе ничего позитивного, он представляет собой форму, ккоторой приводит сама по себе известная остановка, и материальностьсостоит именно в остановке подобного рода. Тогда становится понятным,почему наша наука, будучи случайной, зависящей от переменных, которыеона выбрала, от порядка, в каком она последовательно ставилапроблемы, тем не менее достигает успеха. Она могла бы быть в целомсовершенно иной и все-таки добилась бы успеха. Дело в том, что 4основе природы нет никакой определенной системы математическихзаконов, а математика вообще представляет собою только направление, вкоторое попадает материя. Придайте какое угодно положение одной изэтих маленьких пробковых кукол с оловянными ногами — положите ее наспину, поставьте на голову, подбросьте в воздух: она все равно самасобой встанет на ноги. Так же и с материей: мы можем взять ее залюбой конец, проделывать с ней любые манипуляции, но она всегдапопадает в какие-нибудь из наших математических рамок, ибо несет насебе груз геометрии.
Но, бытьможет, философ откажется основывать теорию познания на подобныхсоображениях. Он будет противиться этому, так как полагает, чтоматематический порядок — потому лишь, что это порядок, — заключает всебе нечто положительное. Тщетно мы пытаемся показать, что этотпорядок возникает автоматически вследствие разрыва обратного порядка,что он и есть этот разрыв. Это не мешает существовать представлению,что могло совсем не быть никакого порядка и что математическийпорядок вещей как победа над беспорядком обладает позитивнойреальностью. При более глубоком анализе этого вопроса можно видеть,какую существенную роль играет идея беспорядка в проблемах, имеющихотношение к теории познания. Она не появляется там в явном виде, апотому ею не занимаются. А между тем теория познания должна была быначинаться с критики этой идеи, ибо знание того, как и почемуреальность подчиняется определенному порядку, предстает великойпроблемой именно потому, что отсутствие всякого порядка кажетсявозможным и доступным пониманию. И реалист, и идеалист полагают, чтоони думают об этом отсутствии порядка, — реалист, когда он говорит орегламентации, реальным образом вводимой «объективными»законами в возможный беспорядок природы, идеалист, когда он допускаетсуществование «чувственного многообразия», в котором подорганизующим влиянием нашего разума устанавливается порядок и вкотором, следовательно, порядка не было. Нужно поэтомупроанализировать прежде всего идею беспорядка, понимаемую в смыслеотсутствия порядка.
философиязаимствует ее из повседневной жизни. И неоспоримо, что обычно, говоряо беспорядке, мы о чем-нибудь думаем. Но о чем же мы думаем?
Изследующей главы будет видно, как сложно определить содержаниеотрицательной идеи и какие иллюзии мы при этом питаем, в какиебезвыходные ситуации попадает философия из-за того, что не былпредпринят этот труд. Осложнения и иллюзии обычно связаны с тем, чтоспособ выражения, по сути дела временный, принимается заокончательный и в область умозрения переносится прием, созданный дляпрактики. Если я возьму наудачу какой-нибудь том из моего книжногошкафа и, заглянув в него, поставлю его на полку со словами: «Этоне стихи», — разве это я на самом деле видел, перелистываякнигу? Конечно, нет. я не видел и никогда не увижу отсутствия стихов.я видел прозу. Но так как меня сейчас интересует поэзия, то я выражаюто, что нахожу, в функции того, что я ищу, и вместо того, чтобысказать: «Это проза», говорю: «Это не стихи».Наоборот, если мне придет фантазия почитать прозу, а попадется томстихов, я воскликну: «Это не проза», переводя, такимобразом, данные моего восприятия, показывающего мне стихи, на языкмоего ожидания и внимания, сосредоточенных на идее прозы и желающихслушать только о ней. Если бы теперь меня услышал мсье Журден, он,без сомнения, вывел бы из моего двойного восклицания заключение, чтопроза и поэзия — две формы языка, употребляемые в книгах, и что этиученые формы прибавляются к обычной речи, которая не будет нистихами, ни прозой. Говоря об этой вещи, которая не является нистихами, ни прозой, он считал бы, что и думает о ней, а между тем этобыло бы всего лишь псевдо-представление. Идем далее:псевдопредставление могло бы породить псевдопроблему, если бы мсьеЖурден спросил у своего профессора философии, каким образом форма»проза» и форма «поэзия» присоединились к тому,что не обладало ни той, ни другой, и если бы он захотел, чтобы быласоздана, так сказать, теория наложения двух этих форм на эту простуюматерию. Его вопрос был бы нелепым, и нелепость вытекала бы из того,что он возвел в субстрат, общий для прозы и поэзии, одновременноеотрицание их обеих, забыв о том, что отрицание одной есть утверждениедругой.
Предположим,что существуют два вида порядка и что они являются двумяпротивоположностями внутри одного и того же рода. Допустим также, чтоидея беспорядка возникает в нашем уме всякий раз, когда, разыскиваяодин из двух видов порядка, мы встречаем другой. Идея беспорядкаимела бы тогда точное значение в повседневной практике жизни: онаобъективировала бы, для удобства языка, разочарование ума, видящегоперед собою не тот порядок, в котором он нуждается, порядок, скоторым ему нечего делать в данный момент и который в этом смысле длянего не существует. Но эта идея не допускала бы никакоготеоретического применения. Если мы, несмотря ни на что, пожелаемввести ее в философию, то неминуемо упустим из виду ее истинноезначение. Она фиксировала отсутствие известного порядка, но в пользудругого (которым незачем было заниматься); но так как она прилагаетсяк каждому из двух порядков по очереди и постоянно переходит от одногок другому, мы перехватываем ее в пути, или скорее в воздухе, какволан между двумя ракетками, и смотрим на нее так, как будто онапредставляет уже не отсутствие того или другого порядка, ноотсутствие обоих вместе, — нечто чисто словесное, не доступное нивосприятию, ни пониманию. Так возникает вопрос о том, каким образомпорядок предписывается беспорядку, форма материи. Тщательный анализидеи беспорядка покажет, что она ничего в себе не заключает; вместе сэтим исчезнут и проблемы, воздвигнутые вокруг нее.
Правда, ссамого начала нужно было бы различить или даже противопоставить другдругу два вида порядка, которые обычно смешивают. Так как этосмешение породило основные трудности проблемы познания, стоило былишний раз остановиться на тех чертах, которыми различаются обапорядка.
Вообщеговоря, реальность упорядочена именно в той мере, в какой онасоответствует нашему мышлению. Порядок есть, следовательно,определенное согласие между субъектом и объектом. Это — дух,находящий себя в вещах. Но, как мы сказали, он может идти в двухпротивоположных направлениях. Либо он следует своему естественномунаправлению — тогда это будет развитие в форме напряжения,непрерывное творчество, свободная деятельность; либо он поворачиваетназад, и эта инверсия, доведенная до конца, приводит к протяжению, кнеобходимой взаимной детерминации элементов, ставших внешними поотношению друг к другу, — словом, к геометрическому механизму. Но,будет ли нам казаться, что опыт принял первое направление, пойдет лион во втором, — в обоих случаях мы говорим, что существует порядок,ибо в обоих процессах дух находит себя. Естественно поэтому, что мыих смешиваем. Чтобы избежать этого, нужно дать двум видам порядкаразличные названия, а это нелегко сделать из-за разнообразия иизменчивости принимаемых ими форм. Порядок второго рода можно было быопределить с помощью геометрии, являющейся его пределом. Вообщеговоря, именно об этом порядке идет речь всякий раз, когдаобнаруживается отношение необходимой детерминации между причинами иследствиями. Он вызывает представление об инерции, пассивности,автоматизме. Что касается порядка первого рода, то он, безусловно,колеблется вокруг целесообразности; но все же его нельзя определить сее помощью, ибо он бывает то выше, то ниже нее. В своих высших формахон превосходит целесообразность, ибо о свободном акте или опроизведении искусства можно сказать, что они являют совершенныйпорядок, и все же они могут быть выражены в форме идеи толькоприблизительно и задним числом. Жизнь в целом, рассматриваемая кактворческая эволюция, есть нечто аналогичное: она превосходитцелесообразность, если понимать под целесообразностью реализациюидеи, которая познается или может познаваться заранее. Рамкицелесообразности, таким образом, слишком узки для жизни в еецелостности. И наоборот, они нередко бывают слишком широки для тогоили иного частного проявления жизни. Как бы то ни было, здесь всегдаречь идет о жизненном, и все наше исследование имеет цельюустановить, что жизненное ориентировано в направлении волевого. Можнопоэтому сказать, что первый род порядка есть порядок жизненный илиисходящий от воли, в противоположность второму порядку инерции иавтоматизма. Здравый смысл инстинктивно проводит это различие междудвумя видами порядка, по крайней мере, в предельных случаях;
так жеинстинктивно он их и сближает. О явлениях астрономических говорят,что они выказывают удивительный порядок; тем самым подразумевается,что их можно предвидеть математически. И не менее удивительныйпорядок находят в симфонии Бетховена, которая является творениемгения, оригинальным и, следовательно, непредвиденным.
Но лишь висключительных случаях порядок первого рода принимает стольотчетливую форму. Обычно он являет такие черты, которые очень выгодносмешивать с чертами противоположного порядка. Хорошо известно,например, что если бы мы рассматривали эволюцию жизни в целом, тонашему вниманию предстала бы самопроизвольность ее движения инепредвидимость ее актов. В повседневном же опыте мы встречаем то илииное живое существо, те или иные особые проявления жизни, которыепочти повторяют уже известные факты и формы; даже сходство структуры,которое мы констатируем повсюду между порождающим и порожденным,сходство, которое позволяет нам объединять в одну и туже группубесконечное число индивидов, есть, с нашей точки зрения, сам типродового, ибо мы полагаем, что и неорганические роды берут за образецроды живые. Таким образом, оказывается, что жизненный порядок, какимон предстает нам в расчленяющем его опыте, носит тот же характер ивыполняет ту же функцию, что и порядок физический: оба заставляютопыт повторяться, оба позволяют нашему уму обобщать. На самом делеэтот характер имеет в обоих случаях совершенно различные истоки, идаже противоположные значения. Во втором случае его типом, идеальнымпределом, а также основанием является геометрическая необходимость, всилу которой одни и те же составные части дают ту жеравнодействующую. В первом он предполагает, напротив, участие чего-тотакого, что довольствуется получением одного и того же следствия дажетогда, когда бесконечно сложные элементарные причины бываютсовершенно различными. Мы останавливались на этом вопросе в первойглаве, когда указывали на тождественные структуры, находящиеся нанезависимых эволюционных линиях. Но, не заходя так далеко, можнополагать, что воспроизведение типа предка потомками есть уже нечтосовершенно иное, чем повторение одной и той же комбинации сил,которые сводятся к тождественной равнодействующей. Когда думаешь обесконечном числе бесконечно малых элементов и бесконечно малыхпричин, способствующих зарождению живого существа, когдапредставляешь себе, что достаточно было бы отсутствия или отклоненияодного из них, чтобы все остановилось, то первое побуждение разума -приставить для наблюдения за этой армией маленьких работников мудрогонадзирателя в лице «жизненного начала», которое бы в любоймомент исправляло допущенные ошибки, результаты рассеянности,возвращало вещи на свои места. Таким образом пытаются выразитьразличие между физическим порядком и порядком жизненным: в первомодна и та же комбинация причин дает одну и ту же совокупностьследствий, второй же обеспечивает постоянство результата даже тогда,когда причины изменчивы. Но это не более чем способ выражения:размышляя об этом, видишь, что здесь не может быть надзирателя по тойпростой причине, что не существует работников. Причины и элементы,открываемые физико-химическим анализом, безусловно, реальны дляфактов органического разрушения; число их тогда ограничено. Ножизненные явления как таковые, или факты органического творчества,открывают нам при анализе перспективу бесконечного прогресса; аотсюда следует, что множественность причин и элементов суть здесьтолько точки зрения разума, бесконечно приближающегося к действиямприроды в своих попытках подражания им, тогда как эти действияявляются неделимым актом. Сходство между особями одного и того жевида будет иметь поэтому совсей иной смысл и иное происхождение, чемсходство между сложными следствиями, выводимыми из одной и той жекомбинации одних и тех же причин. Но в обоих случаях сходствосуществует и, следовательно, возможно обобщение. А так как в этом исостоит весь наш практический интерес, ибо наша повседневная жизньесть по необходимости ожидание одних и тех же вещей и ситуаций, тоестественно, что эта общая особенность, существенная с точки зрениянашего действия, сближает оба порядка, вопреки их внутреннемуразличию, важному только для умозрения. Отсюда идея общего порядка вприроде, повсюду одинакового, витающего одновременно и над жизнью, инад материей. Отсюда наша привычка обозначать одним словом ипредставлять себе одинаковым образом наличие законов в областиинертной материи и родов в области жизни.
Несомненно,что такое смешение лежит в истоках большинства затруднений, связанныхс проблемой познания как у древних, так и у современных философов. Всамом деле, как только общность законов и общность родов былиобозначены одним и тем же словом, сведены к одной и той же идее,геометрический порядок и порядок жизненный оказались смешанными. Взависимости от принятой точки зрения либо общность законов объяснялиобщностью родов, либо общность родов общностью законов. Первое изэтих двух положений характеризует античную мысль, второе принадлежитсовременной философии. Но в той и другой философии идея «общности»является идеей двусмысленной, которая соединяет, благодаря широтесвоего содержания, несовместимые предметы и элементы. И там, и тутпод одним и тем же понятием объединены два вида порядка, сходныхмежду собою лишь тем, что оба облегчают наше действие на вещи. Дваэлемента сближаются в силу их чисто внешнего сходства, без сомнения,оправдывающего одинаковое обозначение их на практике, но не дающегонам права смешивать их под одним и тем же определением в областиумозрения.
Древние,действительно, не задавались вопросом, почему природа подчиняетсязаконам; их интересовало, почему она упорядочивается по родам. Идеярода соответствует объективной реальности, главным образом, в областижизни, где она выражает собою неоспоримый факт наследственности. Родымогут быть только там, где существуют индивидуальные предметы; но вто время как организованное существо высекается из целостностиматерии самой своей организацией, то есть самой природой, расчленениеинертной материи на отдельные тела производит наше восприятие,руководимое интересами действия, а также возникающими реакциями,которые намечает наше тело. Как мы показали в другом месте,расчленение инертной материи соответствует потенциальным родам,стремящимся к реализации: роды и индивиды определяют здесь друг другапутем операции наполовину искусственной, полностью обусловленнойнашим будущим воздействием на вещи. Тем не менее древние безколебаний располагали все роды в один ряд, приписывая им одинаковоабсолютное существование. Реальность стала, таким образом, системойродов, и общность законов должна была быть сведена к общности родов(то есть, по сути, к общности, выражающей жизненный порядок).Интересно в этом отношении сравнить аристотелевскую теорию падениятел с объяснением, данным Галилеем. Аристотель занят исключительнопонятиями «высоко» и «низко», «собственноеместо» и «заимствованное место», «естественноедвижение» и «вынужденное движение»‘: физический закон,в силу которого камень падает, отражает, по его мнению, тот факт, чтокамень вновь возвращается к «естественному месту» всехкамней, то есть к земле. Камень, с его точки зрения, не является вполной мере камнем, пока он не находится на своем нормальном месте:падая на это место, он стремится к тому, чтобы дополнить себя, какживое существо, которое растет, и, таким образом, полностьюреализовать сущность рода камень2 . Если бы эта концепция физическогозакона была верной, закон не был бы просто отношением, установленнымразумом, дробление материи на тела не зависело бы от нашейспособности восприятия: все тела обладали бы такой жеиндивидуальностью, как и живые тела, и законы физической природывыражали бы отношения реального родства между реальными родами.Известно, какая возникла из этого физика и как, веря в возможностьединой и законченной науки, охватывающей реальность в ее целостностии совпадающей с абсолютным, древние должны были фактическиосуществлять более или менее грубый перевод физического в жизненное.
Но то жесмешение наблюдается и в современной философии, с той разницей, чтоотношение между двумя элементами перевернуто: не законы сводятся кродам, но роды к законам, и наука, вновь полагаемая единой,становится полностью относительной, а не совпадает с абсолютным, кактого хотели древние. Это исчезновение проблемы родов в современнойфилософии — факт примечательный. Наша теория познания почтиисключительно вращается вокруг вопроса о законах: роды должны любымспособом поладить с законами. Причина этого в том, что отправнымпунктом нашей философии являются великие астрономические и физическиеоткрытия Нового времени. Законы Кеплера и Галилея остались для нееидеальным и единственным образцом всякого знания. Но закон естьотношение между вещами или между фактами. Точнее, закон вматематической форме показывает, что известная величина есть функцияодной или нескольких переменных, надлежащим образом выбранных. Выборже переменных величин, распределение природы на предметы и факты естьуже нечто случайное и условное. Но допустим, что выбор указан, дажепредписан опытом: закон все же останется отношением, а отношение посуществу состоит в сравнении; он имеет объективную реальность толькодля интеллекта, который представляет себе одновременно несколькоэлементов. Этот интеллект может не быть ни моим, ни вашим; наука,опирающаяся на законы, может быть наукой объективной, которую опытзаранее содержал в себе и которую мы просто заставляем егоосвободить: однако сравнение, хотя оно и не является делом отдельнойличности, все же производится, пусть и в безличной форме, и опыт,произведенный над законами, то есть над членами, отнесенными к другимчленам, является опытом, произведенным над сравнениями; и к томувремени, когда мы его получаем, он уже проходит через атмосферуинтеллектуальности. Поэтому идея науки и опыта, полностью зависящихот человеческой способности мышления, имплицитно содержится вконцепции единой и всеобъемлющей науки, складывающейся из законов:Кант только в ясном виде представил эту идею. Но эта концепциявытекает из произвольного смешения общности законов и общности родов.Хотя для определения отношений одних элементов к другим нуженинтеллект, ясно, что в известных случаях сами элементы могутсуществовать самостоятельным образом. И если бы, наряду с отношениямиэлементов, опыт давал нам также независимые элементы, так что живыероды были бы чем-то совсем иным, чем системы законов, — то по меньшеймере половина нашего познания была бы направлена на «вещь всебе», на саму реальность. Это познание было бы очень труднымименно потому, что оно не создавало бы уже своего предмета, а,напротив, было бы обязано ему подчиняться; но оно проникало бы, пустьдаже неглубоко, в само абсолютное. Пойдем далее: вторая половинапознания не была бы уже столь радикально и определенно относительной,как утверждают некоторые философы, если бы можно было бы установить,что это познание относится к реальности обратного порядка, которую мывсегда выражаем в математических законах, то есть в отношениях,предполагающих сравнения, но которая поддается этому лишь потому, чтоона несет на себе груз пространственности и, следовательно,геометрии. Как бы там ни было, но за релятивизмом современныхфилософов скрывается то же смешение двух родов порядка, которое можнобыло обнаружить уже под догматизмом древних.
Того, чтомы сказали об этом смешении, достаточно, чтобы определить егопроисхождение. Оно проистекает из того, что «жизненный»порядок, который в основе своей есть творчество, в меньшей мереоткрывается нам в своей сущности, чем в некоторых из своихпроявлений, имитирующих физический и геометрический порядок;
онипредставляют нам, как и этот порядок, повторения, делающие возможнымобобщение, а только это для нас и важно. Нет сомнения, что жизнь вцелом есть эволюция, то есть непрестанное преобразование. Но жизньможет прогрессировать только через посредство живых существ,являющихся ее хранителями. Нужно, чтобы тысячи и тысячи этих существ,почти одинаковых, повторяли друг друга в пространстве и во времени,чтобы росло и зрело то новое, что они вырабатывают. Так изменилась быкнига, проходя через тысячи изданий в тысячах экземпляров. Междуэтими двумя случаями есть, однако, то различие, что последовательныеиздания тождественны, как и экземпляры одного и того же тиража, тогдакак в различных точках пространства в разные моменты временипредставители одного и того же вида никогда не бывают совершенносходны. Наследственным путем передаются не только признаки, но ипорыв, благодаря которому признаки изменяются, а порыв этот и естьсама витальность. Вот почему мы говорим, что повторение, лежащее воснове наших обобщений, существенно для физического порядка, нослучайно для порядка жизненного. Первый есть порядок»автоматический», второй — не скажу волевой, но аналогичныйпорядку «исходящему от воли».
Но кактолько мы ясно осознаем различие между порядком «воли» ипорядком «автоматизма», двусмысленность, питающая идеюбеспорядка, рассеивается, а вместе с нею исчезает и одна из главныхтрудностей проблемы познания.
Основнойпроблемой теории познания является, действительно, знание того, каквозможна наука, то есть почему в вещах существует порядок, а небеспорядок. Порядок существует — это факт. Но с другой стороны, поидее, должен быть и беспорядок, который кажется нам чем-то меньшем,чем порядок. Существование порядка является, таким образом, тайной,которую нужно объяснить, или, во всяком случае, проблемой, которуюнужно поставить. Проще говоря, когда стремятся обосновать порядок,его считают случайным, если не в вещах, то с точки зрения разума: длявещи, которая не считается случайной, не требуется никакогообъяснения. Если бы порядок не казался нам победой над чем-то илиприбавлением к чему-то (что было бы «отсутствием порядка»),то ни античный реализм не говорил бы о «материи», к которойприсоединяется Идея, ни современный идеализм не полагал бы»чувственного многообразия», организуемого интеллектом вприроду. И неоспоримо, действительно, что всякий порядок случаен ипознается как таковой. Но по отношению к чему он случаен?
Ответ, нанаш взгляд, не вызывает сомнений. Порядок случаен и предстает намтаковым по отношению к обратному порядку, как стихи случайны поотношению к прозе, а проза по отношению к стихам. Но так же, каквсякая речь, которая не является прозой, есть стихи и снеобходимостью познается как стихи, так же, как всякая речь, котораяне является стихами, есть проза и с необходимостью познается какпроза, так и всякий способ бытия, который не является порядкомпервого рода, будет другим и с необходимостью будет познаваться кактаковой. Но мы можем не отдавать себе отчета в том, что познаем, ивидеть идею, реально находящуюся в нашем уме, только сквозь туманаффективных состояний. В этом можно убедиться, если проанализировать,как мы применяем идею беспорядка в повседневной жизни. Когда я вхожув комнату и говорю, что в ней «беспорядок», что я понимаюпод этим? Положение каждого предмета объясняется машинальнымидвижениями того лица, для которого комната служит спальней, илидействующими причинами любого рода, которые определили место каждогопредмета обстановки, одежды и пр.: порядок, во втором значении этогослова, будет полный. Но я ожидаю порядка первого рода, порядка,который сознательно вводит в свою жизнь аккуратный человек, словом,порядка воли, а не автоматизма. я называю тогда беспорядкомотсутствие этого порядка.
Всущности, все, что реально воспринимаемо и даже познаваемо вотсутствии одного из двух порядков, — это наличие другого. Но порядоквторого рода сейчас мне безразличен, я интересуюсь только первым и,говоря, что это беспорядок, выражаю наличие второго, исходя изпервого, вместо того, чтобы выражать его, так сказать, исходя из негосамого. И наоборот, о чем мы думаем, заявляя, что представляем себехаос, то есть такое состояние вещей, когда физический мир больше неподчиняется законам? Мы воображаем факты, которые появляются иисчезают, как заблагорассудится. Вначале мы думаем о таком физическоммире, каким мы его знаем, со следствиями и причинами,пропорциональными друг другу, затем, серией произвольных декретов, мыувеличиваем, уменьшаем, уничтожаем, и получается то, что мы называембеспорядком. В действительности мы заменили механизм природы актомволи; вместо «автоматического порядка» мы ввели множествоэлементарных волений столько, сколько воображаем явлений возникших иисчезнувших. Несомненно, для того, чтобы все эти малые акты волисоставили «порядок воли», нужно, чтобы они принялинаправление высшего воления. Но, присматриваясь ближе, можно видеть,что именно это они и делают: здесь действует наша воля, котораяобъективируется поочередно в каждом из этих произвольных волений,остерегаясь соединить подобное с подобным, оставить следствиепропорциональным причине, — словом, заставляет парить надсовокупностью элементарных волений одно простое стремление. И здесьотсутствие одного из двух порядков состоит, таким образом, в наличиидругого.
Анализируяидею случайности, близкую идее беспорядка, можно найти в ней те жеэлементы. Когда механическая игра причин, останавливающих рулетку наопределенном номере, позволяет мне выиграть и, следовательно,действует так, как поступал бы добрый гений, пекущийся о моихинтересах; когда механическая сила ветра срывает с крыши черепицу икидает ее мне на голову, то есть совершает то, что сделал бы злойгений, строящий козни против моей личности, — в обеих ситуациях янахожу механизм там, где я мог бы искать и, казалось бы, могобнаружить намерение: что я и выражаю, говоря о случае. И о миреанархическом»; где явления следуют друг за другом по волекаприза, я тоже скажу, что это царство
случая,подразумевая под этим, что я обнаруживаю проявления воли, или,скорее, декреты там, где ожидал встретить механизм. Так объясняетсяособое колебание ума, когда он пытается определить случайное. Нидействующая, ни конечная причины не могут дать ему искомогоопределения. Он колеблется, не способный ни на чем остановиться,между идеей отсутствия конечной причины и идеей отсутствия причиныдействующей, причем каждое из этих определений отсылает его кдругому. Проблема, действительно, остается неразрешимой, пока идеюслучайного считают чистой идеей без примеси аффекта. На самом же делеслучай только объективирует душевное состояние того, кто ожидал найтиодин вид порядка, а встретил другой. Случай и беспорядок поэтому понеобходимости познаются как относительные. Если их хотят представитьсебе как абсолютные, то выясняется, что невольно приходится сновать,подобно челноку, между двумя видами порядка, переходя к одному в тотсамый момент, когда должны были бы оказаться в другом, и что такназываемое отсутствие всякого порядка на самом деле есть наличиеобоих, а также колебание ума, не останавливающегося окончательно нина том, ни на другом. Ни в вещах, ни в нашем представлении о них нетоснований для того, чтобы выдать этот беспорядок за субстрат порядка,ибо он включает два вида порядка и составляет их комбинацию.
Но нашинтеллект не считается с этим. Путем простого sic jubeo он полагаетбеспорядок, который является отсутствием порядка. Он думает, такимобразом, о слове или о сочетании слов, и ни о чем более. Если бы онпопытался подставить под слово идею, он обнаружил бы, что, хотябеспорядок и может быть отрицанием одного из порядков, это отрицаниеявляется неявным утверждением наличия противоположного порядка,утверждением, на которое мы закрываем глаза, поскольку оно нас неинтересует, или которого мы избегаем, отрицая, в свою очередь, второйпорядок, то есть, по сути, восстанавливая первый. Может ли в такомслучае идти речь о бессвязном многообразии, которое организуетсярассудком? Сколько бы ни говорили, что никто не считает этубессвязность реализованной или реализуемой, — раз заводят о ней речь,значит полагают, что о ней думают; но, анализируя эту реальноприсутствующую идею, можно, повторим, обнаружить в ней толькоразочарование разума, оказавшегося перед порядком, его неинтересующим, или его колебание между двумя видами порядка, или,наконец, просто чистое представление бессодержательного слова,образованного приклеиванием отрицательной приставки к слову, котороенечто обозначало. Но этим-то анализом и пренебрегают. Его игнорируютименно потому, что и не помышляют о различении двух видов порядка, несводимых один к другому.
Мысказали, что всякий порядок по необходимости предстает как случайный.Если существуют два вида порядка, то эта случайность находит своеобъяснение: одна из форм случайна по отношению к другой. Там, где янахожу геометрическое, было возможным жизненное; там, где естьпорядок жизненный, он мог бы быть геометрическим. Но предположим, чтоповсюду существует порядок одного вида, который имеет только степени,идущие от геометрического к жизненному. Так как определенный порядокпо-прежнему кажется мне случайным и не может уже быть таковымотносительно порядка другого рода, то я буду считать его случайнымотносительно отсутствия его самого, то есть относительно такогосостояния вещей, * когда вовсе не было бы никакого порядка». Имне будет казаться, что я думаю о таком состоянии вещей, потому чтооно как будто бы включено в саму случайность порядка, являющуюсянеоспоримым фактом. Таким образом, на вершине иерархии я помещужизненный порядок, потом, как его уменьшение, или меньшую сложность,порядок геометрический и, наконец, в самом низу отсутствие порядка,саму бессвязность, на которую и накладывается порядок. Вот почемубессвязность производит на меня впечатление такого слова, за которымдолжно стоять нечто если не реализованное, то мыслимое. Но если язамечаю, что состояние вещей, которое считается случайностьюопределенного порядка, есть просто наличие противоположного порядка,если тем самым я полагаю два вида порядка, обратных друг другу, то явижу, что между двумя порядками нельзя вообразить промежуточныхступеней и что нельзя больше спускаться от этих двух порядков к»бессвязному». Либо «бессвязное» есть слово,лишенное смысла, либо, если я придаю ему значение, то только приусловии, что оно располагается на полпути между двумя порядками, а нениже того и другого. Нет вначале бессвязного, потом геометрического,потом жизненного: есть просто геометрическое и жизненное, а затемколебание ума между тем и другим — идея бессвязного. Говорить онекоординированном многообразии, над которым надстраивается порядок,- значит, таким образом, воистину совершать petitio principii, ибо,представляя себе некоординированное, на самом деле полагают порядок,или, скорее, оба порядка.
Этотпространный анализ был необходим, чтобы показать, как реальностьможет переходить от напряжения к протяжению и от свободы кмеханической необходимости путем инверсии. Недостаточно былоустановить, что это отношение между двумя элементами внушено намодновременно сознанием и чувственным опытом. Требовалось доказать,что геометрический порядок не нуждается в объяснении, будучи всеголишь упразднением обратного порядка. А для этого нужно былоустановить, что упразднение всегда есть замещение и что оно понеобходимости и познается как таковое; только требования практическойжизни подсказывают нам здесь такой способ выражения, который вводитнас в заблуждение и относительно того, что происходит в вещах, иотносительно того, что присутствует в нашем мышлении. Теперьнеобходимо подробнее исследовать ту инверсию, последствия которой мытолько что описали. Каково же то начало, которому достаточно ослабитьнапряжение, чтобы стать протяженным, так как остановка в причинесоответствует здесь изменению направления действия?
Занеимением лучшего слова мы назвали его сознанием. Но это не тоуменьшенное сознание, которое функционирует в каждом из нас. Нашесознание есть сознание определенного живого существа, находящегося визвестной точке пространства; и если оно идет в том же самомнаправлении, что и его первоначало, то оно также постоянноустремляется и в обратном направлении, вынужденное, двигаясь вперед,смотреть назад. Это ретроспективное видение, как мы показали, естьестественная функция интеллекта и, следовательно, ясного сознания.Для того, чтобы наше сознание совпало с чем-то из своего первоначала,нужно, чтобы оно отделилось от ставшего и присоединилось кстановящемуся. Нужно, чтобы, повернувшись и обкрутившись вокруг самойсебя, способность видеть составила одно целое с актом, воли:болезненное усилие, которое мы можем совершить внезапно, насилуяприроду, но которое не можем сохранять больше нескольких мгновений. Всвободном действии, когда мы сжимаем все свое существо, чтобытолкнуть его вперед, мы более или менее ясно осознаем мотивы ипобудительные причины и даже, строго говоря, процесс, путем которогоони организуются в действие; но чистый акт воли, течение, проходящеечерез эту материю и сообщающее ей жизнь, есть то, что едвачувствуется нами, — самое большее, слегка касается нас мимоходом.Попытаемся войти в него хотя бы на мгновение: даже тогда мы сможемуловить только индивидуальный, отдельный акт воли. Чтобы достичьпервоначала всей жизни, как и всей материальности, нужно было быпойти еще дальше. Возможно ли это? — Да, конечно: свидетельство тому- история философии. Нет ни одной солидной системы, которая хотя бы внекоторых своих частях не оживлялась интуицией. Диалектиканеобходима, чтобы подвергнуть интуицию испытанию, — а также для того,чтобы интуиция преломилась в понятиях и передалась другим людям; ноочень часто она лишь развивает результат этой интуиции, котораявыходит за ее пределы. Поистине, оба движения идут в противоположныхнаправлениях: одно и то же усилие, с помощью которого идеи связываютс идеями, ведет к исчезновению интуиции, которой идеи предполагалиовладеть. Философ вынужден оставить интуицию, как только он воспринялее порыв, и довериться самому себе, чтобы продолжать движение,создавая одно за другим понятия. Но очень скоро он чувствует, чтотеряет почву под ногами, и ощущает необходимость в новомсоприкосновении; придется переделать большую часть того, что ужесделано. В целом, диалектика есть то, что обеспечивает внутреннеесогласие нашей мысли с ней самой. Но благодаря диалектике, котораяесть только ослабленная интуиция, возможно множество различныхсоглашений, а между тем истина только одна. Если бы интуиция могласуществовать более нескольких мгновений, она обеспечила бы не толькосогласие философа с его собственной мыслью, но и взаимное согласиевсех философов. Такая, какая она есть, ускользающая и неполная,интуиция в каждой системе является тем, что лучше самой системы и чтоее переживает. Цель философии была бы достигнута, если бы этаинтуиция могла сохраняться, стала общим достоянием и в особенностиобеспечила себе внешние точки опоры, чтобы не сбиться с пути. Дляэтого необходимо непрерывное движение от духа к природе и обратно.
Когда мыпомещаем наше существо в акт нашей воли, а этот акт — в тот импульс,продолжением которого он служит, мы понимаем, мы чувствуем, чтореальность есть непрерывный рост, без конца продолжающеесятворчество. Наша воля уже совершает это чудо. Всякое человеческоепроизведение, содержащее известную долю изобретения, всякоепроизвольное действие, содержащее известную долю свободы, всякоедвижение организма, свидетельствующее о спонтанности, приносит в мирчто-то новое. Правда, это только творение формы. Но как могло этобыть чем-нибудь иным? Мы не представляем собой самого жизненногопотока; мы является потоком, уже отягченным материей, то естьзастывшими частями его субстанции, которые он уносит с собой на своемпути. В создании гениального произведения, как и в простом свободномрешении, до какой бы высокой степени мы ни доводили энергию своейдеятельности, творя, таким образом, то, чего не может дать чистое ипростое соединение материалов (какое сочетание известных нам кривыхсможет когда-нибудь сравниться со штрихом карандаша великогохудожника?), — все же всегда найдутся элементы, предсуществовавшие ихорганизации и продолжающие существовать после нее. Но если бы простаяостановка акта, творящего форму, могла создать материю этого акта (небудут ли сами оригинальные линии, вычерченные художником, ужеостановкой и как бы застыванием движения?), то сотворение материибыло бы вполне понятным и допустимым. Ибо мы постигаем изнутри, мыежеминутно переживаем творчество формы, а в тех случаях, когда формаявляется чистой и когда творческий поток ненадолго прерывается, это иесть творчество материи. Рассмотрим все буквы алфавита, входящие всостав всего, что было некогда написано: мы не поймем, как новыебуквы возникают и присоединяются к прежним, чтобы создать новуюпоэму. Но то, что поэт творит поэму и человеческая мысль еюобогащается, мы понимаем очень хорошо: это творение есть простой актдуха,- и действие должно только сделать остановку, а не продолжатьсяв новом творчестве, чтобы само собою оно распалось на слова,разделяющиеся на буквы, которые и прибавляются
ко всемтем, что уже были в мире. Точно так же возможность увеличения числаатомов, составляющих в данный момент материальный мир, сталкивается спривычками нашего разума, противоречит нашему опыту. Но то, чтореальность совсем иного порядка и столь же отличная от атома, какмысль поэта от букв алфавита, растет путем внезапных прибавлений, -это не кажется недопустимым;
а обратнаясторона каждого прибавления могла бы быть новым миром, что мыпредставляем себе — правда, символически — как рядоположение атомов.
Тайна,окутывающая существование Вселенной, обусловлена, действительно, взначительной своей части нашим желанием, чтобы Вселенная возникласразу или чтобы вся материя была вечной. Говорят ли о творении илиполагают несотворенную материю, — в обоих случаях имеют в виду всюВселенную. Исследуя эту привычку ума, можно найти в ней предрассудок,который мы проанализируем в следующей главе, — ту идею, общую иматериалистам, и их противникам, что не существует реальнодействующей длительности и что абсолютное — материя или дух — неможет находиться в конкретном времени, которое мы ощущаем как самуткань нашей жизни: отсюда должно следовать, что все дано раз навсегдаи что нужно допустить вечность или самой материальноймножественности, или творящего ее акта, данного целиком вбожественной сущности. Если искоренить этот предрассудок, идеятворения становится яснее, ибо она соединяется с идеей роста. Нотогда мы не должны уже говорить о Вселенной во всей ее целостности.
Почему мыговорили бы о ней так? Вселенная есть собрание солнечных систем,которые мы вправе считать аналогичными нашей. Конечно, эти системы неявляются абсолютно независимыми друг от друга. Наше солнцераспространяет теплоту и свет дальше самых отдаленных планет, а сдругой стороны, наша солнечная система вся целиком движется вопределенном направлении, как будто она притягивается туда.Существует, следовательно, связь между мирами. Но эту связь можнорассматривать как бесконечно слабую в сравнении с темвзаимодействием, которое объединяет части одного и того же мира; такчто не искусственно, не из соображений простого удобства изолируем мынашу солнечную систему: сама природа побуждает нас это сделать. Какживые существа, мы зависим от планеты, на которой находимся, и отсолнца, которое ее питает, но ни от чего другого. Как существамыслящие, мы можем прилагать законы нашей физики к нашему миру и,возможно, также распространять их на каждый из миров, взятыхотдельно, но отсюда не следует, что они приложимы ко всей Вселеннойили даже что подобное утверждение имеет смысл, ибо Вселенная несоздана, но создается беспрерывно. Вероятно, она бесконечно растетпутем прибавления новых миров.
Применимже к нашей солнечной системе в целом, но ограничиваясь этойотносительно замкнутой системой, как и другими подобными жесистемами, два самых общих закона нашей науки: закон сохраненияэнергии и закон ее рассеяния. Посмотрим, что из этого выйдет. Преждевсего заметим, что оба эти закона имеют различное метафизическоезначение. Первый закон количественный и, следовательно,относительный, зависящий отчасти от наших способов измерения. Онговорит, что в системе, предполагаемой замкнутой, количество энергии,то есть сумма энергии кинетической и потенциальной, остаетсяпостоянным. Если бы в мире была только кинетическая энергия или дажеесли бы, помимо нее, существовал только один вид энергиипотенциальной, условности измерения было бы недостаточно, чтобысделать условным закон. Закон сохранения энергии выражал бы тот факт,что нечто сохраняется в постоянном количестве. Но в реальностисуществуют различные по природе энергии’, и измерение каждой из нихбыло, очевидно, выбрано таким образом, чтобы подтвердить законсохранения энергии. Поэтому доля условности в этом законе достаточновелика, хотя, без сомнения, между вариациями различных энергий,составляющих одну и туже систему, существует взаимодействие, котороеи сделало возможным расширение закона путем соответственноподобранных измерений. Если, таким образом, философ применяет этотзакон к солнечной системе в целом, он должен будет, по крайней мере,несколько ослабить его. Закон сохранения энергии будет выражать здесьуже не объективное постоянство известного количества определеннойвещи, но скорее необходимость для всякого изменения иметь противовесв происходящем где-либо другом, противоположном изменении. Значит,если даже закон сохранения энергии управляет нашей солнечной системойв целом, то он объясняет нам скорее отношение одной части этого мирак другой, чем природу целого.
Совсеминаче обстоит дело со вторым началом термодинамики. Действительно,закон рассеяния энергии, по существу, не касается величин. Нетсомнения, что первое представление о нем возникло у Карно вследствиенекоторых количественных соображений относительно кпд тепловых машин.Несомненно также, что Клаузиус обобщил его в терминах математики ичто «энтропия», к которой он приводит, есть концепцияисчисляемой величины. Эта точность выражения необходима для егоприменения. Но закон допускал бы формулировку, пусть неточную, и могбы быть сформулирован хотя бы в общих чертах, даже если бы никто недумал измерять различные энергии физического мира, если бы не былосоздано понятие энергии. По существу, он выражает то, что всефизические изменения имеют тенденцию переходить в теплоту и что саматеплота стремится равномерно распределиться между телами. В этойменее точной форме он становится независимым от всякого соглашения,это самый метафизический из всех законов физики, так как он прямо,безо всяких посредствующих символов, без ухищрений измерения,указывает нам направление, в котором движется мир. Он говорит, чтовидимые и разнородные изменения все больше и больше растворяются визменениях невидимых и однородных и что непостоянство, которому мыобязаны богатством и разнообразием изменений, происходящих в нашейсолнечной системе, мало-помалу уступит место относительномупостоянству элементарных колебаний, которые будут бесконечноповторяться. Так человек, который бережет свои силы, все меньше именьше претворяя их в действия, в конце концов все их потратит на то,чтобы заставлять дышать свои легкие и биться сердце.
Рассматриваемыйс этой точки зрения, такой мир, как наша солнечная система, предстаетнам как ежеминутно истощающий заключенную в нем способность кизменениям. В начале был maximum возможной утилизации энергии;способность к изменениям беспрерывно уменьшалась. Откуда она? Преждевсего можно было бы предположить, что она явилась с какой-нибудьдругой точки пространства, но затруднение было бы только отодвинуто,и тот же самый вопрос был бы поставлен относительно этого внешнегоисточника изменчивости. Можно было бы, правда, добавить, что числомиров, могущих передавать друг другу способность к изменениям, неограничено, что сумма заключенной во Вселенной изменчивостибесконечна и что в таком случае нет оснований искать ее истоки ипредвидеть ее конец. Гипотеза этого рода столь же неопровержима,сколь и недоказуема; но говорить о бесконечной Вселенной значитпризнать полное совпадение материи с абстрактным пространством и,следовательно, абсолютную экстериорность положения одних частейматерии относительно других. Мы показали выше, что нужно думать обэтом последнем тезисе и как трудно его согласовать с идеей взаимноговлияния всех частей материи друг на друга, влияния, на которое какраз и хотят здесь сослаться. Можно было бы, наконец, предположить,что всеобщая неустойчивость вышла из общего состояния устойчивости,что период, в который мы живем и во время которого утилизуемаяэнергия идет на убыль, следует за периодом, когда способность .кизменениям была в состоянии роста, причем периоды роста и уменьшениячередуются без конца. Эта гипотеза теоретически допустима, как сточностью показано в последнее время: но по расчетам Больцманаматематическая невероятность ее превосходит всякое воображение ипрактически соответствует абсолютной невозможности’. Вдействительности эта проблема неразрешима, если оставаться на почвефизики, ибо физик вынужден связывать энергию с протяженнымичастицами, и даже если он видит в частицах только резервуары энергии,он остается в пространстве. Он изменил бы своей роли, если бы сталискать истоки этой энергии во внепространственном процессе. И все жеименно там их, на наш взгляд, и нужно искать.
Станем лимы рассматривать протяженность вообще, In abstracto, протяжение, какмы говорили, будет лишь как бы перерывом в напряжении. Коснемся ликонкретной реальности, наполняющей эту протяженность, господствующийв ней порядок, проявляющийся в законах природы, будет порядком,который должен рождаться из самого себя, лишь только упраздняетсяпорядок обратный: ослабление воли ведет именно к такому упразднению.Таким образом, направление, в котором движется эта реальность,подсказывает нам идею вещи, которая уничтожается: в этом, несомненно,состоит одна из существенных черт материальности. Что отсюда следует,если не то, что процесс, путем которого вещь создается, идет внаправлении, противоположном физическим процессам, и что, стало быть,по самому своему определению, это процесс нематериальный? Нашевидение материального мира есть видение падающей тяжести; никакойобраз, извлеченный из материи как таковой, не может внушить нам идеютяжести, которая поднимается. Но к этому выводу мы придем с ещебольшей необходимостью, если приблизимся к конкретной реальности,обратимся не только к материи вообще, но к тому, что существуетвнутри нее, — к живым телам.
Действительно,весь наш анализ показывает нам жизнь как усилие подняться по томусклону, по которому спускается материя. Тем самым он позволяет нампредвидеть возможность, даже необходимость, процесса, обратногоматериальности, процесса, творящего материю в силу одной своейпрерывности. Конечно, жизнь, развивающаяся на поверхности нашейпланеты, связана с материей. Будь она чистым сознанием, а тем болеесверхсознанием, — она была бы чистой творческой деятельностью.Фактически она неразрывно связана с организмом, который подчиняет ееобщим законам инертной материи. Но все происходит так, как будто быона делала все возможное, чтобы освободиться от этих законов. Не в еевласти изменить на противоположное направление физических сил,определяемое законом Карно. Но все же она действует совершенно также, как действовала бы сила, которая, будучи предоставлена себесамой, стала бы работать в обратном направлении. Не имея возможностиостановить ход материальных изменений, она добивается его замедления.Действительно, жизненная эволюция продолжает, как мы показали,начальный импульс; этот импульс, определивший развитие функциихлорофилла в растении и чувственно-двигательной системы у животного,приводит жизнь ко все более эффективным актам путем производства иприменения все более мощных взрывчатых веществ. Но что жепредставляют собой эти взрывчатые вещества,
как нескопление солнечной энергии? Ее рассеяние оказывается, таким образом,временно приостановленным в некоторых из тех пунктов, где онаизливалась. Пригодная для утилизации энергия, которую содержитвзрывчатое вещество, конечно, истратится в момент взрыва, но она былабы истрачена раньше, если бы тут не оказалось организма, чтобыостановить ее рассеяние, сохранить эту энергию и приложить ее к нейсамой. Жизнь, какой предстает она теперь перед нами в том пункте,куда привело ее расхождение заключенных в ней взаимодополнявшихтенденций, полностью опирается на функцию хлорофилла в растении. Этозначит, что жизнь, рассматриваемая в ее начальном импульсе, довсякого разделения, представляла собой тенденцию к накоплению вкаком-нибудь резервуаре чего-то такого, что без нее вытекло бы; этонакопление выполняют, главным образом, зеленые части растений, в видумгновенной продуктивной траты энергии, которую совершает животное.Жизнь — это как бы усилие, направленное к тому, чтобы подниматьтяжесть, которая падает. Правда, ей удается только замедлить падение.Но она, по крайней мере, может дать нам представление о том, чем былоэто поднятие тяжести.
Представимсебе сосуд, наполненный паром под высоким давлением, и то там, тоздесь, по бокам его, щели, из которых струится пар. Выброшенный ввоздух, пар почти весь сгущается в капельки, они падают, и этосгущение и падение представляют собой просто потерю чего-то,остановку, нехватку. Но небольшая часть струи пара остается в течениенескольких мгновений не сгущенной; она делает усилие поднять падающиекапли; ей удается, самое большее, замедлить их падение. Так избезмерного резервуара жизни, вероятно, непрерывно выплескиваютсяструи, каждая из которых, падая, образует мир. Эволюция живых существв этом мире представляет собою то, что остается от» первичногонаправления начальной струи и от импульса, продолжающего действоватьв направлении, обратном материальности. Но не будем слишкомувлекаться этим сравнением. Оно может дать нам только ослабленный идаже обманчивый образ реальности, ибо щель, струя пара, поднятиекапелек неизбежно чем-то обусловлены, тогда как творение мира естьакт свободный, и жизнь внутри материального мира причастна этойсвободе. Лучше представим себе жест, хотя бы движение поднимающейсяруки; предположим затем, что рука, предоставленная самой себе, падаети, однако, в ней еще остается нечто, пытающееся поднять ее вновь,нечто от акта воли, который ее одушевляет: в этом образе творческогожеста, который замирает, заключено уже более верное представление оматерии. Тогда мы увидим, что жизненная деятельность — это то, чтосохраняется от движения прямого в движении обратном: реальность,которая созидается, — в реальности разрушающейся.
Все неяснов идее творения, если представлять себе вещи, которые создаются, ивещь, которая создает, — как это делается обычно, как не может непоступать интеллект. В следующей главе мы покажем истоки этогозаблуждения. Оно естественно для нашего интеллекта, функции посуществу практической, созданной для того, чтобы представлять намскорее вещи и состояния, чем изменения и действия. Но вещи исостояния — это только снимки, в которых наш разум схватывает процессстановления. Не существует вещей; есть только действия. В частности,если я рассматриваю мир, в котором мы живем, я нахожу, чтосамопроизвольная и строго определенная эволюция этого связного целогоесть действие, которое ослабевает, и что непредсказуемые формы,высекаемые в нем жизнью, формы, способные продолжаться внепредсказуемые движения, представляют собою действие, котороесоздается. Но я вправе предполагать, что другие миры аналогичнынашему, что дело обстоит там таким же образом. И я знаю, что все онивозникли не одновременно, так как наблюдение еще и сегодня показываетмне туманности, находящиеся на пути к концентрации. Если повсюдусовершается один и тот же вид действия — будет ли это действиеиссякать или стремиться к воссозданию, — то я вправе, вероятно,сравнить это с центром, из которого, как из огромного фейерверка,подобно ракетам, выбрасываются миры, но центр этот нужно толковать некак вещь, но как беспрерывное выбрасыванье струй. Бог, таким образомопределяемый, не имеет ничего законченного; он есть непрекращающаясяжизнь, действие, свобода. Творчество, таким образом понимаемое, неявляется тайной; мы познаем его на собственном опыте, когда действуемсвободно. То, что новые вещи могут присоединяться к уже существующим- несомненно, нелепость, ибо вещь является результатом отвердения,вызванного деятельностью нашего разума, и не существует других вещей,помимо тех, которые создал разум. Говорить о вещах, которыесоздаются, — значит говорить, что разум берет на себя больше, чемберет, -утверждение, противоречащее самому себе, представление пустоеи бесплодное. Но каждый из нас, наблюдая самого себя во время своейдеятельности, может констатировать, что действие растет, продвигаясьвперед, что оно творит по мере того, как развивается. Вещи образуютсяпутем мгновенного разреза, производимого разумом в данный момент вподобного рода течении, и то, что кажется таинственным, когдасравниваешь между собою эти разрезы, становится ясным, когдаобращаешься к течению. Даже свойства творческого действия, посколькуоно совершается в организации живых форм, чрезвычайно упрощаются,если смотреть на них под этим углом зрения. Перед сложностьюорганизма и предполагаемой ею практически бесконечноймножественностью сопряженных анализов и синтезов наш разум отступаетв замешательстве. Нам трудно поверить, чтобы одна деятельностьфизических и химических сил могла совершить это чудо. А если это делоглубокого знания, то как понять влияние, оказываемое на материю безформы этой формой без материи? Но затруднение это проистекает изтого, что мы представляем себе — статически — законченныематериальные частицы, располагая их рядом друг с другом, а такжевнешнюю причину, которая искусно организует их. В действительностижизнь есть движение, материальность есть обратное движение, и каждоеиз этих движений является простым;
материя,формирующая мир, есть неделимый поток, неделима также жизнь, котораяпронизывает материю, вырезая в ней живые существа. Второй из этихпотоков идет против первого, но первый все же получает нечто отвторого: поэтому между ними возникает modus vivendi, который и естьорганизация. Наши чувства и интеллект воспринимают эту организациюкак форму частей, полностью внешних друг другу во времени и впространстве. Мы не только закрываем глаза на единство порыва,который, проходя через поколения, соединяет индивидов с индивидами,виды с видами и превращает весь ряд живых существ в одну необъятнуюволну, набегающую на материю, но и каждый индивид в отдельностипредставляется нам агрегатом, — агрегатом молекул и агрегатом фактов.Это обусловлено строением нашего интеллекта, который создан для того,чтобы действовать на материю извне, и достигает этого, лишь мгновенновырезая в потоке реального части, каждая из которых в своемпостоянстве оказывается бесконечно разложимой. Не замечая в организменичего, кроме внешних друг другу частей, разум может выбирать толькомежду двумя системами объяснения:
илисчитать бесконечно сложную (и тем самым бесконечно искусную)организацию случайным соединением, или приписать ее непонятномувлиянию внешней силы, сгруппировавшей ее элементы. Но эта сложностьесть дело разума, как и эта непонятность. Попытаемся же смотреть неглазами одного интеллекта, схватывающего только законченное инаблюдающего извне, но с помощью духа, то есть той способностивидеть, которая присуща способности действия и как бы брызжет отперекручивания акта воли вокруг самого себя. Все восстановится тогдав движении и все разрешится в движении. Там, где разум, прилагаясь кнеподвижному образу подвижного действия, показывал нам бесконечнуюмножественность частей и бесконечно искусный порядок, — мы угадаемпростой процесс, действие, которое создается внутри действия такогоже рода, но разрушающегося, — нечто, подобное тому пути, чтопрокладывает себе последняя ракета фейерверка среди падающих остатковпотухших ракет.
С этойточки зрения можно прояснить и дополнить высказанные нами общиесоображения об эволюции жизни, более точно определить, что в нейслучайно, а что существенно.
Жизненныйпорыв, о котором мы говорим, состоит по существу в потребноститворчества. Он не может творить без ограничения, потому что онсталкивается с материей, то есть с движением, обратным егособственному. Но он завладевает этой материей, которая есть саманеобходимость, и стремится ввести в нее возможно большую суммунеопределенности и свободы. Как же он берется за дело?
Мысказали, что поднявшееся в своем ряду животное может бытьпредставлено в общих чертах как нервная чувственно-двигательнаясистема, основанная на системах пищеварительной, дыхательной,кровеносной и т. д. Функция последних — очищать первую,восстанавливать ее, защищать и делать возможно более независимой отвнешних обстоятельств, а главное — сообщать ей энергию, которую онаизрасходует в движениях. Таким образом, растущая сложность организматеоретически связана (несмотря на бесчисленные исключения, обязанныеслучайностям эволюции) с необходимостью усложнения нервной системы.Каждое усложнение какой-нибудь части организма влечет за собоюмножество других, так как самой этой усложнившейся части нужно жить ивсякое изменение в одной точке тела отражается на всех других.Усложнение может поэтому идти в бесконечность по всем направлениям;но усложнение других систем теоретически (хотя в реальности и невсегда) обусловлено усложнением нервной системы. В чем же состоитпрогресс самой нервной системы? В одновременном развитии деятельностинепроизвольной и деятельности волевой, причем первая обеспечиваетвторой приспособленное орудие. К примеру, в таком организме, как наш,значительное число двигательных механизмов формируется в спинном ипродолговатом мозгу и только ждет сигнала, чтобы произвестисоответствующий акт; воля в одних случаях используется для того,чтобы формировать сам механизм, в других чтобы выбирать механизмы,пускающие его в ход, способ их взаимного согласования, момент самогозапуска. Воля животного тем более действенна, тем более интенсивна,чем многочисленнее механизмы, из которых она может выбирать, чемсложнее тот перекресток, где сходятся все двигательные пути, или,другими словами, чем большего развития достигает мозг животного.Таким образом, прогресс нервной системы обеспечивает действиямбольшую точность, большее разнообразие, большую продуктивность инезависимость. Организм все больше превращается в машину длядействия, которая полностью перестраивается для всякого нового акта,как будто она резиновая и может ежеминутно менять форму всех своихчастей. Но до возникновения нервной системы, даже до образованияорганизма в собственном смысле слова, уже в недифференцированноймассе амебы проявлялось это существенное свойство животной жизни.Амеба изменяет свою форму в различных направлениях; вся ее массаделает, таким образом, то, что дифференциация частей развитогоживотного локализует в чувственно-двигательной системе. Выполняя этопримитивным образом, амеба избавлена от сложностей высших организмов:здесь совершенно нет нужды в том, чтобы вспомогательные элементыпередавали элементам двигательным энергию для расходования: будучинеделимым, животное движется, добывает энергию при посредствеорганических веществ, которые оно усваивает. Итак, будем ли мырассматривать серию животных снизу или сверху, всегда окажется, чтоживотная жизнь состоит, во-первых, в том, чтобы добывать запасэнергии, и, во-вторых, в том, чтобы расходовать ее в разнообразных инепредвиденных направлениях при посредстве возможно более податливойматерии.
Откуда жепоявляется энергия? Из поглощенной пищи, ибо пища есть нечто вродевзрывчатого вещества, которое только и ждет искры, чтобы освободитьсяот накопленной им энергии. Кто произвел это взрывчатое вещество? Пищаможет быть мясом животного, которое питается животным, и т. д.; но вконечном счете все сводится к растению. Действительно, оно однособирает солнечную энергию. Животные только заимствуют ее у него -либо непосредственно, либо передавая ее от одних другим. Как жерастение накопило эту энергию? Главным образом с помощью функциихлорофилла, то есть химизма sui generis, ключа от которого у нас нети который, вероятно, не похож на химизм наших лабораторий. Операциязаключается в том, чтобы, используя солнечную энергию, извлечьуглерод из углекислоты и тем самым накопить эту энергию, подобнотому, как накапливают энергию водоноса, нанимая его, чтобы наполнитьводою поднятый вверх резервуар:
раз воданаходится на высоте, она сможет когда угодно привести в движениемельницу или турбину. Каждый атом извлеченного углерода есть нечтовроде поднятия этого груза или натяжения эластичной нити, котораямогла бы связать углерод с кислородом в углекислоту. Нить ослабнет,груз упадет, запас энергии дождется наконец того дня, когда простойразряд даст возможность углероду вновь соединиться со своимкислородом.
Такимобразом, вся жизнь в целом, животная и растительная, предстает, всущности, усилием, направленным на то, чтобы накопить энергию и затемпустить ее по гибким, извилистым каналам, на конце которых она должнавыполнить самые разнообразные работы. Этого и хотел добиться сразужизненный порыв, проходя через материю. И он, без сомнения, достиг быэтого, если бы его сила была неограниченной или если бы он могполучить какую-то помощь извне. Но порыв конечен и дан раз инавсегда. Он не может преодолеть всех препятствий. Сообщенное имдвижение то отклоняется, то разделяется, всегда встречаетпротиводействие, и эволюция органического мира есть не более чемразвертывание этой борьбы. Первым великим разделением, которое должнобыло произойти, было деление на два царства, растительное и животное,которые, таким образом, дополняют друг друга, хотя между ними и нетсогласия. Не для животного растение накапливает энергию, а длясобственного потребления; но расходование им энергии не стольпрерывно, концентрированно и, следовательно, не столь эффективно, кактого требовал первичный порыв жизни, направленный главным образом ксвободным актам: один и тот же организм не мог выдержать с равнойсилой одновременно двух ролей: постепенно накапливать и сразуиспользовать. Вот почему, сами собой, безо всякого внешнеговмешательства, в силу одного дуализма тенденции, заключенной впервичном порыве, и противодействия этому порыву со стороны материи -одни организмы отклонились к одному направлению, другие — к другому.За этим раздвоением последовало много иных. Отсюда — расходящиесялинии эволюции, по крайней мере в том, что в них существенно. Нонужно считаться и с отступлениями, с остановками, со всякого родаслучайностями. И в особенности нужно помнить, что каждый видпоступает так, как будто общее движение жизни остановилось на нем, ане пересекло его. Он думает только о себе, живет только для себя.Отсюда бесчисленные столкновения, сценой для которых служит природа.Отсюда поражающая и шокирующая нас дисгармония, в которой, однако, мыне можем винить само жизненное начало.
Такимобразом, в эволюции весьма значительна доля случайности. Случайнычаще всего формы, усвоенные, или, скорее, изобретенные. Случайноразделение первоначальной тенденции нате или иные тенденции, другдруга дополняющие и создающие расходящиеся эволюционные линии; онозависит от встреченных в таком-то месте и в такой-то моментпрепятствий. Случайны остановки и отступления; случайны, по большейчасти, приспособления. Только две вещи являются необходимыми: 1)постепенное накопление энергии; 2) отведение ее по гибким каналам вразнообразных и не поддающихся определению направлениях, ведущих ксвободным актам.
Этотдвойной результат был достигнут на нашей планете определеннымобразом. Но к нему могли бы привести и иные пути. Вовсе не былонеобходимости в том, чтобы жизнь остановила свой выбор главнымобразом на углероде углекислоты. Основным для нее было накоплениесолнечной энергии, но вместо того, чтобы требовать от солнцаразделения атомов кислорода и углерода, она могла бы (по крайнеймере, если рассуждать теоретически и отвлечься от трудностейисполнения, быть может, непреодолимых), предложить ему другиехимические элементы, которые можно было бы соединять или разъединятьс помощью совершенно иных физических средств. И если бы ключевымэлементом энергетических веществ организма был не углерод, тоключевым элементом веществ телесных не был бы, вероятно, азот. Химияживых тел была бы, следовательно, полностью отличной от теперешней. Итогда могли бы возникнуть формы живого, не имеющие ничего общего стеми, какие мы знаем, с иной анатомией, с иной физиологией. Лишьчувственно-двигательная функция сохранилась бы, если не в еемеханизме, то, по крайней мере, в ее действиях. Поэтому возможно, чтона других планетах, а также в других солнечных системах жизньразвертывается в формах, о которых мы не имеем никакогопредставления, в таких физических условиях, с которыми она, с точкизрения нашей физиологии, абсолютно несовместима. Если она стремитсяглавным образом к тому, чтобы завладеть энергией, которую можно былобы расходовать в действиях взрывного характера, она, вероятно,выбирает в каждой солнечной системе
и накаждой планете, как она это делает на Земле, средства, более всегоспособствующие получению этого результата в созданных для негоусловиях. Так, по крайней мере, говорит суждение по аналогии, иобъявить жизнь невозможной в иных условиях, чем на Земле, значитистолковать это суждение в обратном смысле. На самом же деле жизньвозможна повсюду, где энергия спускается по наклону, определенномузаконом Карно, и где причина, действующая в обратном направлении,может замедлить этот спуск, то есть, без сомнения, во всех мирах,примыкающих к звездам. Пойдем далее: нет даже необходимости в том,чтобы жизнь сгущалась и оформлялась в организмы как таковые, то естьв определенные тела, представляющие собой раз и навсегда созданные,хотя и эластичные каналы для отвода энергии. Можно понять (правда,почти не удается себе это представить), что процесс накопленияэнергии и ее расходования может происходить на изменчивых линиях,пробегающих через еще не отвердевшую материю. Тут могло бы быть всеосновное для жизни, потому что существовало бы и постепенноенакопление энергии, и внезапный ее разряд. Между этой жизненностью,неясной и туманной, и жизненностью определенной, известной нам, былобы почти такое же различие, как в нашей психологической жизни междусновидением и бодрствованием. Таким могло быть состояние жизни внашей туманности до того, как завершилось сгущение материи, есливерно, что жизнь начинается в тот момент, когда под действиемобратного движения возникает материальная туманность.
Понятно,таким образом, что жизнь могла принять совсем иной внешний вид иочертить формы, весьма отличные от тех, какие мы знаем. С другимхимическим субстратом, в других физических условиях жизненный импульсмог бы остаться тем же, но на своем пути он мог бы разделитьсясовершенно иначе, и в целом был бы пройден иной путь, быть можетменьший, а быть может, и больший. Во всяком случае ни один элементряда живых существ не был бы тем, что он есть. Но есть ли вообщенеобходимость в том, чтобы существовал этот ряд и его элементы?Почему единый порыв не мог бы запечатлеться на одном-единственномбесконечно развивающемся теле?
Вопросэтот естественно возникает, когда сравниваешь жизнь с порывом. И этосравнение оправданно, потому что нет образа, заимствованного изфизического мира, который мог бы дать о ней более близкоепредставление. Но это не более чем образ. В действительности жизньотносится к порядку психологическому, а психическое по самой своейсути охватывает нераздельную множественность взаимопроникающихэлементов. В пространстве, и, разумеется, только в пространствевозможна множественность раздельная: одна точка находится вне другой.Но чистое и пустое единство встречается также только в пространстве:это единство математической точки. Абстрактное единство и абстрактнаямножественность будут определениями пространства или категориямиразума, — это все равно, так как пространственность иинтеллектуальность скопированы друг с друга. Но то, что по природеявляется психологическим, не может ни приложиться в точности кпространству, ни полностью вписаться в рамки разума. Едина илимножественна моя личность в данный момент? Если я назову ее единой,запротестуют внутренние голоса ощущений, чувств, представлений, междукоторыми делится моя индивидуальность. Но если я делаю из неераздельную множественность, против этого с той же силой восстает моесознание;
оноутверждает, что мои ощущения, чувства, мысли — только абстракции,производимые мною над самим собой, и что каждое из моих состоянийвключает все другие. Таким образом, я являюсь и множественнымединством, и единой множественностью’, выражаясь языком интеллекта,ибо только интеллект имеет язык; но единство и множественность — этолишь снимки моей личности, сделанные разумом, который нацеливает наменя свои категории: я не вхожу ни в ту, ни в другую, ни в обевместе, хотя они, соединившись, могут отчасти сымитировать товзаимопроникновение и ту непрерывность, которые я нахожу в глубинесамого себя. Такова моя внутренняя жизнь, такова и жизнь в целом.Если жизнь в соприкосновении с материей можно сравнить с импульсомили порывом, — рассматриваемая в самой себе, она есть безграничностьвозможностей, взаимодействие тысяч и тысяч тенденций, которые,впрочем, являются «тысячами и тысячами» лишь тогда, когдаони оказываются внешними друг другу, то есть опространствленными.Соприкосновение с магерией определяет эту диссоциацию. Материяразделяет в реальности то, что было множественным только ввозможности, и в этом смысле индивидуализация является отчасти деломматерии, отчасти следствием того, что несет в себе жизнь. Это можносказать и о поэтическом чувстве: выражаясь в отдельных строфах, вотдельных стихах, в отдельных словах, оно содержит в себе этумножественность элементов, но создается все же материальность языка.
Но черезслова, через стихи и строфы пробегает простое вдохновение, которое иесть все в поэме. Так между разъединенными индивидами все ещециркулирует жизнь. Повсюду тенденция к индивидуализации встречаетпротиводействие со стороны противоположной и дополнительной тенденциик ассоциации, а в то же время ею и довершается, как будтомножественное единство жизни, увлекаемое в направлениимножественности, делает тем большее усилие, чтобы сжаться в самомсебе. Какая-нибудь часть, не успев еще отделиться, стремится ужесоединиться если не со всем остальным, то, по крайней мере, с тем,что к ней ближе всего. Отсюда колебание во всей области жизни междуиндивидуализацией и ассоциацией. Индивиды рядополагаются в общество;но, едва образовавшись, оно желает растворить в новом организмерядоположен-ных индивидов, чтобы самому стать индивидом, который могбы быть, в свою очередь, составной частью новой ассоциации. На самойнизшей ступени иерархии организмов мы находим уже истинныеассоциации, колонии микробов, и в этих ассоциациях, если веритьнедавно опубликованной работе, — тенденцию к индивидуализации путемобразования ядра’. Та же тенденция вновь обнаруживается на болеевысокой ступени у протофитов, которые, выйдя из материнской клеткипутем деления, остаются соединенными друг с другом студенистымвеществом, окружающим их поверхность, равно как и у простейших,которые вначале переплетаются между собою ложноножками и в концеконцов сливаются. Известна так называемая «колониальная»теория происхождения высших организмов. Согласно ей, простейшиеодноклеточные образовали, рядополагаясь, скопления, которые, в своюочередь, приближаясь друг к другу, дали скопления скоплений; так всеболее и более сложные, а также все более и более дифференцированныеорганизмы возникли из ассоциации едва дифференцированных иэлементарных организмов’. В этой крайней форме теория вызваласерьезные возражения; по-видимому, все больше подтверждается, чтополизоизм есть факт исключительный и ненормальный. И тем не менее всепроисходит так, как будто бы всякий высший организм порождалсяассоциацией клеточек, которые поделили между собой труд. Оченьвероятно, что не клеточки составили индивида путем ассоциации, аскорее индивид создал клетки путем диссоциации3 . Но именно это иоткрывает нам в происхождении индивида участие социальной формы, какесли бы организм мог развиться только при условии разделения своейсубстанции на элементы, обладающие признаками индивидуальности, исоединения их между собою по признакам социальности. Многочисленныслучаи, когда природа словно бы колеблется между двумя формами изадается вопросом, создать ли ей общество, или индивида: тогдадостаточно бывает самого легкого толчка, чтобы склонить весы в ту илидругую сторону. Если взять довольно большую инфузорию, как, например,stentor, и разрезать ее на две половины так, чтобы каждая содержалачасть ядра, то обе половины порождают самостоятельного индивида;
но еслипроизвести неполное деление, оставив между двумя частямипротоплазматическое соединение, то можно заметить с обеих сторонполностью согласованные движения; уцелеет или порвется связующая нить- и жизнь примет либо общественную, либо индивидуальную форму. Такимобразом, мы видим, что уже в простейших организмах, состоящих изодной клетки, мнимая индивидуальность целого есть соединениенеопределенного числа возможных индивидуальностей, обладающихспособностью к ассоциации. И сверху донизу в ряду живых существпроявляется тот же закон. Именно это мы и выражаем, говоря, чтоединство и множественность — это категории инертной материи, чтожизненный порыв не является ни чистым единством, ни чистоймножественностью; и если материя, с которой он сообщается, вынуждаетего выбирать одно из двух, этот выбор никогда не будет окончательным:он будет бесконечно перескакивать с одного на другое. В эволюциижизни в двух направлениях — индивидуализации и ассоциации — нетпоэтому ничего случайного. Она исходит из самой сущности жизни.
Существеннымявляется также движение в направлении мышления. Если наш анализверен, то в истоках жизни лежит сознание или, скорее, сверхсознание.Сознание или сверхсознание — это ракета, потухшие остатки которойпадают в виде материи; сознание есть также и то, что сохраняется отсамой ракеты и, прорезая эти остатки, зажигает их в организмы. Но этосознание, представляющее собой потребность творчества, проявляетсятолько там, где творчество возможно. Оно засыпает, если жизньосуждена на автоматизм; оно пробуждается, как только вновь возникаетвозможность выбора. Вот почему в организмах, лишенных нервнойсистемы, оно варьирует в зависимости от способности организма кпередвижению и к изменению своей формы. У животных же, обладающихнервной системой, оно пропорционально сложности перекрестка, гдесходятся пути, называемые чувствительными, и пути двигательные, тоесть пропорционально сложности мозга. Как следует понимать этовзаимодействие между организмом и сознанием?
Мы небудем останавливаться здесь натом, что исследовали в предыдущихработах. Ограничимся напоминанием, что теория, согласно которойсознание связано, например, с определенными нейронами и выделяется походу их работы наподобие фосфоресценции, может быть принята ученым вцелях детального анализа. Это удобный способ выражения; но не болеетого. В действительности живое существо есть центр действия. Онопредставляет собой известную сумму случайного, введенного в мир, тоесть определенное количество возможного действия, количество,меняющееся в зависимости от индивидов, а в особенности от видов.Нервная система животного очерчивает гибкие линии, по которым пойдетего действие (хотя потенциальная энергия, которая должнаосвободиться, накапливается скорее в мускулах, чем в самой нервнойсистеме); его нервные центры своим развитием и формой указывают навозможность более или менее обширного выбора между более или менеемногочисленными и сложными действиями. Так как пробуждение сознания уживого существа тем более полно, чем шире предоставленный ему выбор ичем более значительной суммой действия он обладает, то ясно, чторазвитие сознания будет казаться соответствующим развитию нервныхцентров. С другой стороны, так как всякое состояние сознания сизвестной точки зрения есть вопрос, поставленный двигательнойактивности, и даже начало ответа, то нет психологического факта,который не предполагал бы работы мозговых механизмов. Таким образом,все происходит так, как будто сознание исходит из мозга и как будтобы сознательная деятельность во всех деталях формируется сообразнодеятельности мозговой. В действительности же сознание не исходит измозга; но мозг и сознание соответствуют друг другу, так как оба ониодинаково измеряют количество выбора, которым располагает живоесущество, мозг — сложностью своей структуры, сознание -интенсивностью своего пробуждения.
Именнопотому, что мозговое состояние выражает лишь то, что всоответствующем психологическом состоянии относится к рождающемусядействию, психологическое состояние говорит о выборе больше, чемсостояние мозговое. Сознание живого существа, как мы пыталисьдоказать в другом месте, едино со своим мозгом в том же смысле, вкаком заостренный нож составляет единство со своим острием: мозг -это заостренный конец, которым сознание проникает в плотную тканьсобытий, но он не расширяется вместе с сознанием, как острие нерасширяется вместе с ножом. Таким образом, из того, что два мозга, кпримеру, мозг обезьяны и мозг человека, очень сходны, нельзязаключить, что соответствующие сознания можно сравнивать илисоизмерять друг с другом.
Но, бытьможет, и сходство их не так велико, как предполагают. Как непоражаться тому факту, что человек способен выучить любое упражнение,создать любой предмет, приобрести любой двигательный навык, тогда какспособность комбинировать новые движения у самого одаренногоживотного, даже у обезьян, строго ограничена? В этом — мозговаяхарактеристика человека. Человеческий мозг создан, как и всякий мозг,для того, чтобы заводить двигательные механизмы и в любой моментдавать нам возможность выбрать среди них тот механизм, который мыПриведем в движение действием пружины. Но он отличается от мозгаживотного тем, что число механизмов, которые он может завести, аследовательно, число пружин, между которыми он делает выбор,бесконечно. От ограниченного же до неограниченного такое жерасстояние, как от закрытого до открытого. Это различие не в степени,но в природе.
Поэтому исознание животного, даже самого разумного, коренным образом отличноот сознания человека. Ибо сознание точно соответствует возможностивыбора, которой располагает живое существо; оно расширяется вместе свозможным действием, окружающим, словно дымка, действие реальное:сознание есть синоним изобретения и свободы. У животного жеизобретение всегда является не более как вариацией на одну и ту жетему. Конечно, ему удается своей личной инициативой расширить видовыепривычки, в которых оно заключено, но оно ускользает от автоматизмалишь на одно мгновение, — как раз на время, необходимое для созданиянового автоматизма:
двери еготюрьмы открываются, чтобы тотчас же снова закрыться; дергая засобственную цепь, он достигает лишь того, что удлиняет ее. Споявлением человека сознание рвет эту цепь. У человека, и только унего, оно освобождается. Вся история жизни до сих пор была историейусилий сознания приподнять материю и более или менее полногоподавления сознания вновь и вновь падавшей на него материей. Затеябыла парадоксальной, если только здесь можно говорить о затее иусилии иначе, чем метафорически. Речь шла о том, чтобы сделатьматерию, то есть саму необходимость, орудием свободы, чтобы создатьмеханику, которая бы восторжествовала над механизмом, и использоватьдетерминизм природы для того, чтобы пройти через петли натянутой имсети. Но повсюду, за исключением человека, сознание попадалось всеть, через петли которой оно хотело проскользнуть. Оно осталосьпорабощенным механизмами, которые пустило в ход. Автоматизм, которыйоно стремилось вывести на путь свободы, обвивает и увлекает его.Сознание не в силах его избежать, потому что энергия, запасенная длядействий, почти полностью используется для поддержания бесконечно
хрупкого,крайне неустойчивого равновесия, в которое оно привело материю. Ночеловек не только содержит в порядке свою машину; ему удаетсяпользоваться ею по своему желанию. Он обязан этим, без сомнения,превосходству своего мозга, который позволяет ему строитьбезграничное число двигательных механизмов, беспрестаннопротивопоставлять новые привычки прежним и, вызывая раскол внутрисамого автоматизма, добиваться господства над ним. Он обязан этимсвоему языку, который обеспечивает сознанию нематериальный остов, гдесознание может воплотиться, и освобождает его, таким образом, отнеобходимости останавливаться исключительно на материальных телах,поток которых может вначале увлечь, а вскоре -поглотить. Он обязанэтим социальной жизни, которая, накопляя и сохраняя усилия, как языкнакопляет мысль, определяет тем самым средний уровень, которогоиндивиды должны будут сразу достичь, и этим начальным побуждением недает заснуть посредственности, а лучших заставляет подниматься выше.Но наш мозг, наше общество и наш язык — только внешние и различныезнаки одного и того же внутреннего превосходства. Они говорят, каждыйпаевой манер, о той единственной, исключительной победе, которуюодержала жизнь в данный момент эволюции. Они выражают различие вприроде, а не только в степени, отделяющее человека от остальногоживотного мира. Благодаря им мы догадываемся: в то время, как всеиные, полагая, что веревка натянута слишком высоко, сошли с краяширокого трамплина, на котором жизнь восприняла свой порыв, человекодин преодолел препятствие.
В этом-тосовершенно особом смысле человек и является «пределом»,»целью» эволюции. Жизнь, сказали мы, выходит за границыцелесообразности, как и других категорий. По существу это есть поток,хлынувший сквозь материю и извлекающий из нее все, что может. Не былопоэтому ни проекта, ни плана в собственном смысле слова. С другойстороны, слишком очевидно, что остальная природа не былапредоставлена человеку: мы боремся, как другие виды, мы боролисьпротив других видов. Словом, если бы эволюция жизни столкнулась впути с другими случайностями, если бы, в силу этого, жизненный потокразделился по-иному, мы очень отличались бы, и физически, и моральноот того, что представляем собой сейчас.
А потомубыло бы заблуждением рассматривать человечество, каким оно предстаетнам теперь, как нечто предначертанное инволюционном движении. Нельзядаже сказать, что оно есть завершение всей эволюции, ибо эволюцияосуществлялась на нескольких расходящихся линиях, и если человеческийрод находится на краю одной из них, то иные пути были пройдены доконца другими видами. Если мы считаем человечество смыслом эволюции,то совсем на ином основании.
С нашейточки зрения, жизнь в целом является как бы огромной волной, котораяраспространяется от центра и почти на всей окружности останавливаетсяи превращается в колебание на месте: лишь в одной точке препятствиебыло побеждено, импульс прошел свободно. Этой свободой и отмеченачеловеческая форма. Повсюду, за исключением человека, сознаниеоказалось загнанным в тупик:
только счеловеком оно продолжало свой путь. Человек продолжает поэтому вбесконечность жизненное движение, хотя он и не захватывает с собойвсего того, что несла в себе жизнь. На других эволюционных линияхпрокладывали себе дорогу другие заключенные в жизни тенденции, нечтоиз которых, конечно, сохранил и человек, ибо все взаимопроникает; носохранил он очень немногое. Все происходит так, как будтонеопределенное и неоформленное существо, которое можно, назвать, пожеланию, человеком или сверхчеловеком, стремилось принять реальныеформы и смогло достичь этого, только утеряв в пути часть самого себя.Эти потери представлены остальным животным миром и даже миромрастительным, по крайней мере, тем, что является в этих мирахположительным и возвышающимся над случайностями эволюции.
С этойточки зрения значительно уменьшается та дисгармония, которую мынаблюдаем в природе. Организованный мир в целом является как быпитательной почвой, на которой должен был произрасти или человек, илисущество, которое духовно походило бы на него. Животные, как бы нибыли они отдалены от нашего вида, даже враждебны ему, все же былиполезными спутниками, на которых сознание взвалило все то громоздкое,что оно тащило, и которые позволили ему подняться — с человеком — дотаких высот, откуда открылся перед ним безграничный горизонт.
Правда,оно оставило в пути не только обременительный багаж. Ему пришлосьотказаться и от ценностей. Сознание у человека — это, главнымобразом, интеллект. Оно могло бы, а вероятно, и должно было бытьтакже и интуицией. Интуиция и интеллект представляют собой двапротивоположных направления сознательного труда:
интуициядвижется по ходу самой жизни, интеллект идет в обратном направлении,а потому вполне естественно следует движению материи. В совершенном ицельном человечестве обе эти формы сознательной деятельности должныбыли бы достигнуть полного развития. Между таким человечеством инашим можно допустить множество возможных посредников,соответствующих всем воображаемым степеням интеллекта и интуиции. Вэтом и состоит доля случайного в духовном строении нашего вида. Инаяэволюция могла бы привести к человечеству с еще более развитыминтеллектом или, наоборот, к более интуитивному. Фактически, в томчеловечестве, часть которого мы составляем, интуиция почти полностьюпринесена в жертву интеллекту. По-видимому, для того, чтобы покоритьматерию и вновь овладеть самим собою, сознанию пришлось истощитьлучшие свои силы. При тех особых условиях, в которых была одержанаэта победа, требовалось, чтобы сознание приспосабливалось к привычкамматерии и сосредоточивало на них все свое внимание, словом, чтобы оностало, главным образом, интеллектом. Но интуиция все же существует,хотя в неотчетливой и прерывистой форме. Это почти угасшийсветильник, который вспыхивает лишь изредка, только на несколькомгновений. Но он вспыхивает, вообще говоря, там, где в действиевступает жизненный интерес. На нашу личность, на нашу свободу, наместо, занимаемое нами в природе как целом, на наше происхождение и,быть может, также на наше назначение он бросает свет слабый имерцающий, но тем не менее пронзающий ночную тьму, в которойоставляет нас интеллект.
Философиядолжна овладеть этими рассеивающимися интуициями, лишь кое-гдеосвещающими свой предмет, овладеть прежде всего для того, чтобыудержать их, затем расширить и соединить, таким образом, между собою.Чем больше она продвигается вперед в этой работе, тем большезамечает, что интуиция есть сам дух и, в известном смысле, самажизнь: интеллект выделяется из интуиции путем процесса, аналогичномутому, который породил материю. Так выявляется единство духовнойжизни. Познать его можно, только проникнув в интуицию, чтобы от нееидти к интеллекту, ибо от интеллекта никогда нельзя перейти кинтуиции.
Философиявводит нас, таким образом, в духовную жизнь. И в то же время онапоказывает нам отношение жизни духа к жизни тела. Большой ошибкойспиритуалистических доктрин было убеждение в том, что, изолируядуховную жизнь от всего остального, подвешивая ее в пространстве какможно выше над землей, они обеспечивали ей безопасность: ведь этоприводило только к тому, что ее принимали за явление миража. Конечно,они вправе слушать сознание, когда оно утверждает человеческуюсвободу; но существует интеллект, который говорит, что причинаопределяет действие, что подобное обусловливает подобное, что всеповторяется и все дано. Они вправе верить в абсолютную реальностьличности и в ее независимость по отношению к материи; но существуетнаука, которая показывает единство сознательной жизни и мозговойдеятельности. Они вправе приписывать человеку привилегированное местов природе, верить в бесконечность расстояния между животным ичеловеком; но существует история жизни, которая делает нассвидетелями зарождения видов путем постепенного преобразования и темсамым как будто возвращает человека в животное состояние. Когдамогучий инстинкт заявляет о вероятном посмертном существованииличности, они вправе не быть глухими к его голосу, но еслисуществуют, таким образом, «души», способные к независимойжизни, откуда они появляются? Когда, как, почему входят они в этотело, которое, как мы видим, возникает вполне естественным образом изсмешанной клетки, взятой из тел двух родителей? Все эти вопросыостанутся без ответа, интуитивная философия будет отрицанием науки,рано или поздно она будет сметена наукой, если она не решится видетьжизнь тела там, где она есть в действительности, — на пути, ведущем кжизни духа. Но тогда она должна иметь дело не с теми или инымиопределенными живыми существами. Вся жизнь, начиная с первичногоимпульса, который бросил ее в мир, предстанет перед ней каквосходящий поток, которому противодействует нисходящее движениематерии. На большей части своей поверхности, на
различныхвысотах, поток превращен материей в кружение на месте. В одной толькоточке он проходит свободно, увлекая с собою препятствие, котороеотягчит его путь, но не остановит его. В этой точке и находитсячеловечество; в этом состоит наше привилегированное положение. Сдругой стороны, этот восходящий поток есть сознание, и, как всякоесознание, он охватывает бечисленные взаимопроникающие возможности,для которых не пригодны поэтому ни категория единства, ни категориямножественности, созданные для инертной материи. Только материя,которую он уносит с собой и в промежутки которой он проникает, можетрасчленить его на отдельные индивидуальности. Итак, поток проходит,пересекая человеческие поколения, разделяясь на индивидов: эторазделение смутно вырисовывалось в нем, но оно не обозначилось бы вотчетливом виде без материи. Так беспрерывно создаются души, которые,однако, в известном смысле предсуществовали. Это не что иное, какручейки, на которые делится великая река жизни, протекающая черезтело человечества. Движение потока отлично от того, что онпересекает, хотя он и следует по необходимости всем встречающимсяизлучинам. Сознание отлично от организма, который оно одушевляет,хотя на нем отражаются известные перемены, происходящие в организме.Так как возможные действия, план которых содержится в состояниисознания, ежеминутно получают в нервных центрах импульс своейреализации, то мозг ежеминутно отмечает двигательные артикуляциисостояния сознания. Но этим и ограничивается взаимная зависимостьсознания и мозга;
судьбасознания не связана поэтому с судьбой мозговой материи. Словом,сознание, по существу, свободно; оно есть сама свобода; но оно неможет проходить через материю, не задерживаясь на ней, неприспосабиваясь к ней;
этоприспособление и есть то, что называют интеллектуальностью; иинтеллект, обращаясь к действующему, то есть к свободному, сознанию,естественным образом вводит его в рамки, в которых он привык видетьматерию. Поэтому он всегда будет представлять свободу в форменеобходимости; он пренебрежет всем новым или творческим, связанным сосвободным действием, заменит само действие искусственным,приблизительным подражанием, полученным путем соединения прежнего спрежним, подобного с подобным. Таким образом, в глазах философии,стремящейся вновь погрузить интеллект в интуицию, многие трудностиисчезают или уменьшаются. Но такое учение не только облегчаетумозрение: оно также придает нам больше сил для действия и жизни. Ибос ним мы уже не чувствуем себя обособленными в человечестве, ачеловечество не кажется нам обособленным в природе, над которой оногосподствует. Как крошечная пылинка едина со всей нашей солнечнойсистемой, увлекаемая вместе с нею в том неделимом нисходящемдвижении, которое есть сама материальность, так и все организованныесущества, от низшего до самого возвышенного, с первоистоков жизни донашей эпохи, повсюду и во все времена, только и делают, что выявляютединый импульс, обратный движению материи и неделимый в себе самом.Все живые существа держатся друг за друга и все уступают одному итому же колоссальному напору. Животное опирается на растение, человеквозвышается над животными, и все человечество, в пространстве и вовремени, представляет собой огромную армию, которая несется рядом скаждым из нас, впереди и позади нас, увлекаемая собственной ношей,способная преодолеть любое сопротивление и победить многиепрепятствия, — быть может, даже смерть.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ.КИНЕМАТОГРАФИЧЕСКИЙ МЕХАНИЗМ МЫШЛЕНИЯ И МЕХАНИСТИЧЕСКАЯ ИЛЛЮЗИЯ.ВЗГЛЯД НА
ИСТОРИЮСИСТЕМ, РЕАЛЬНОЕ СТАНОВЛЕНИЕ И ЛОЖНЫЙ ЭВОЛЮЦИОНИЗМ
Намостается исследовать две теоретические иллюзии, постоянновстречавшиеся на нашем пути: до сих пор мы рассматривали скорее ихследствия, чем их истоки. Такова цель данной главы. Это позволит намустранить некоторые возражения, рассеять известные недоразумения и, вособенности, точнее определить — в сопоставлении с другимифилософскими концепциями — ту философию, для которой длительностьесть сама ткань реальности.
Реальность- дух или материя — предстает нам как непрерывное становление. Онасоздается или разрушается, но никогда не является чем-то законченным.Такова интуиция, которую мы получим о духе, если удалим завесу,висящую между нами и нашим сознанием. То же поведали бы нам интеллекти сами чувства о материи, если бы они получили непосредственное исвободное от практического интереса представление о ней. Но, занятыйпрежде всего нуждами действия, интеллект, как и чувства,ограничивается тем, что время от времени делает мгновенные и,следовательно, неподвижные снимки становления материи. Сознание,следуя, в свою очередь, за интеллектом, рассматривает внутреннююжизнь как нечто уже созданное и только смутно чувствует, как онасоздается. Так выделяются в длительности интересующие нас моменты,которые мы подобрали на ее пути. Только их мы и удерживаем. И мыимеем на это право, пока речь идет только о действии. Но если и всвоих размышлениях о природе реальности мы продолжаем смотреть на неетак, как того требовал наш практический интерес, то мы утрачиваемспособность видеть истинную эволюцию, лежащее в основе становление.Из становления мы замечаем только состояния, из длительности толькомоменты, и даже говоря о длительности и о становлении, думаем совсемо другом. Такова самая разительная из тех двух иллюзий, которые мыхотим исследовать. Она состоит в уверенности, что возможно мыслитьнепостоянное при посредстве постоянного, подвижное при посредственеподвижного.
Другаяиллюзия родственна первой. Она имеет то же происхождение и такжевытекает из того, что мы переносим в область умозрения приемы,созданные для практики. Всякое действие нацелено на то, чтобыполучить предмет, которого недостает, или создать нечто такое, чтоеще не существует. В этом, очень специальном, смысле действиезаполняет пустоту и идет от пустого к полному, от отсутствия кналичию, от нереального к реальному. Нереальность, о которой здесьидет речь, является при этом чисто относительной; она зависит отнаправленности нашего внимания, ибо мы погружены в реальные вещи и неможем из них выйти; только когда наличная реальность оказывается нетой, которую мы искали, мы говорим об отсутствии второй там, гдеконстатируем наличие первой. Таким образом, мы выражаем то, чтоимеем, в функции того, что желали бы получить. Нет ничего болеезаконного в области действия. Но волей-неволей мы сохраняем этотспособ выражения, а также мышления, и в наших раздумьях о природевещей, независимо от того практического интереса, который имеют длянас эти вещи. Так возникает вторая из отмеченных нами иллюзий;
ее мырассмотрим сначала. Она вытекает, как и первая, из статическихпривычек, которые усваивает наш интеллект, подготовляя нашевоздействие на вещи. Подобно тому, как мы переходим черезнеподвижное, направляясь к подвижному, так мы пользуемся пустым,чтобы мыслить полное.
Мы ужевстречались с этой иллюзией, когда касались основной проблемыпознания. Речь идет о том, говорили мы, чтобы узнать, почему в вещахсуществует порядок, а не беспорядок. Но этот вопрос имеет смыслтолько при предположении, что беспорядок, понимаемый как отсутствиепорядка, является возможным, или вообразимым, или доступнымпониманию. Но ведь не существует иной реальности, чем порядок, итолько потому, что порядок может принимать две формы и наличие однойиз них является, если угодно, отсутствием другой, мы и говорим обеспорядке всякий раз, как встречаемся с тем из двух порядков,которого мы не искали. Идея беспорядка, таким образом, является чистопрактической. Она выражает собою разочарование в определенныхнадеждах и обозначает не отсутствие всякого порядка, а только наличиетого, который сейчас не представляет для нас интереса. Еслипопытаться отрицать порядок полностью и безусловно, то будет видно,что приходится без конца перепрыгивать от одного вида порядка кдругому и так называемое упразднение того и другого предполагаетналичие обоих. Наконец, если пренебречь этим, если намеренно закрытьглаза на это движение разума и на все, что оно предполагает, то ужене придется больше иметь дела с идеей и от беспорядка не останетсяничего, кроме слова. Таким образом, проблема познания усложнилась и,быть может, стала неразрешимой из-за идеи о том, что порядокнаполняет пустоту и что его фактическое наличие накладывается на еговозможное отсутствие. Мы идем от отсутствия к наличию, от пустого кполному в силу основной иллюзии нашего разума. Таково заблуждение,последствия которого мы отметили в последней главе. Но мы сможемполностью преодолеть это заблуждение, только если представим его вясном виде. Нужно, чтобы мы рассмотрели его в упор в нем самом, в тойнасквозь ложной концепции отрицания, пустоты и небытия, которую онопредполагает.
Философыпочти не занимались идеей небытия. Однако она часто бывает скрытойпружиной, невидимым двигателем философской мысли. С первогопробуждения мышления она-то и выдвигает вперед, прямо навстречусознанию, мучительные проблемы, вопросы, на которых нельзяостановиться, не испытывая головокружения. Я тогда лишь началфилософствовать, когда у меня возник вопрос, почему я существую; икогда я отдал себе отчет в связи, соединяющей меня с остальнойВселенной, затруднение было только отстранено: я хочу знать, почемусуществует Вселенная, и если я связываю Вселенную с имманентным илитрансцендентным Принципом, поддерживающим или создающим ее, моя мысльуспокаивается на этом принципе только на несколько мгновений;возникает та же самая проблема, на этот раз во всей ее полноте ивсеобщности:
почемунечто существует? как это понять? И здесь, в этой работе, где материябыла определена как род спуска, этот спуск как перерыв в подъеме, аэтот подъем — как возрастание, словом, где в основу вещей был положенПринцип творчества, возникает тот же вопрос: как, почему существуетскорее этот принцип, чем ничто?
Если яотстраню теперь эти вопросы, чтобы перейти к тому, что скрывается заними, то вот что я обнаружу. Существование предстанет передо мной какпобеда над небытием. Я говорю себе, что здесь не могло, даже недолжно было что-то быть, и я тогда удивляюсь тому, что здесь нечтоесть. Или я представляю себе всякую реальность распростертой нанебытии, как на ковре: вначале было небытие, а впридачу явилось ибытие; или, если нечто всегда существовало, то нужно, чтобы небытиевсегда служило ему субстратом или вместилищем и, следовательно, вечноему предшествовало. Стакан может быть всегда полным, и тем не менеенаполняющая его жидкость всегда занимает пустоту. Точно так же бытиемогло всегда присутствовать: это не мешает тому, чтобы небытие,которое наполнено и как бы закупорено бытием, существовало до него,если не de facto, то de jure. Словом, я не могу отделаться отпредставления, что заполненное есть узор, канвою которому служитпустота, что бытие наложено на небытие и что идея <ничто"содержит в себе меньше, чем идея "чего-то". Отсюда ипроистекает вся тайна.
Нужно натайну эту направить свет. Это особенно необходимо, если в основувещей помещают длительность и свободный выбор. Ибо пренебрежение,выказываемое метафизикой ко всякой реальности, которая длится,вызвано именно тем, что она достигает бытия, лишь проходя через 4небытие", а также тем, что существование, которое длится,кажется ей недостаточно сильным, чтобы победить несуществование исамому занять его место. По этой причине, главным образом, она исклонна наделить истинное бытие существованием логическим, а непсихологическим или физическим. Ибо природа чисто логическогосуществования такова, что оно по видимости самодостаточно иполагается единственно благодаря силе, имманентной истине. Если язадаюсь вопросом, почему скорее существуют тела и души, чем ничто, яне нахожу ответа. Но то, что логический принцип, например, А = А,способен творить самого себя, побеждая в вечности небытие, кажетсямне естественным. Появление круга, нарисованного мелом на доске, -нечто, нуждающееся в объяснении: это вполне физическое существованиесамо по себе не обладает ничем, чтобы победить несуществование. Ноалогическая сущность" круга, то есть возможность начертить егопо известному закону, другими словами, его определение, есть нечтотакое, что кажется мне вечным; у него нет ни места, ни даты, ибонигде ни в какой момент возможность начертить круг не имела начала.Предположим же - как принцип, на котором основаны и проявлениемкоторого служат все вещи, - существование того же рода, чтосуществование определения круга или аксиомы А = А: тайнасуществования рассеивается, ибо бытие, лежащее в основе всего,полагается тогда в вечном, как и сама логика. Правда, "нампридется принести весьма значительную жертву. Если принцип всех вещейсуществует наподобие логической аксиомы или математическогоопределения, то сами вещи должны будут вытекать из этого принципа,как приложения аксиомы или как следствия определения, и ни в вещах,ни в их принципе не останется больше места для действующейпричинности, понимаемой в смысле свободного выбора. Таковы, кпримеру, выводы из учения Спинозы или Лейбница; таким и был генезисэтих учений.
Если бы мымогли установить, что идея небытия в том смысле, в каком мы еепринимаем, противопоставляя ее идее существования, есть псевдоидея,то проблемы, которые она воздвигает вокруг себя, стали быпсевдопроблемами. В гипотезе абсолюта, действующего свободно,длящегося в собственном смысле этого слова, не было бы больше ничегошокирующего. Освободился бы путь для философии, более близкой кинтуиции и не требующей прежних жертв от здравого смысла.
Итак,посмотрим, о чем мы думаем, когда говорим о небытии. Представить себенебытие значит или вообразить его, или составить о нем идею.Исследуем же, чем может быть этот образ или эта идея. Начнем собраза.
Я сейчасзакрою глаза, заткну уши, сотру одно за другим ощущения, приходящиеко мне из внешнего мира. Все сделано: все мои восприятия исчезают,материальная Вселенная погружается для меня в тишину и ночь. Однако ясуществую и не могу помешать себе существовать. Я все еще здесь, стеми органическими ощущениями, которые доходят до меня с периферии иизнутри моего тела, с воспоминаниями, оставленными мне моими прошлымивосприятиями, с тем самым впечатлением пустоты, которое я только чтосоздал вокруг себя, впечатлением весьма полным и положительным. Какэто все уничтожить? Как вычеркнуть самого себя? В крайнем случае ямогу устранить свои воспоминания и предать забвению даже ближайшеепрошлое; но я все же сохраняю сознание о моем настоящем, доведенномдо крайнего обеднения, то есть до наличного состояния моего тела. Япытаюсь, однако, покончить и с этим сознанием. Я постепенно ослабляюощущения, посылаемые моим телом; вот они все готовы угаснуть; онигаснут, они исчезают в ночи, где уже затерялись все вещи. Но нет! втот самый момент, как гаснет мое сознание, зажигается другоесознание, - или, вернее, оно уже светилось, оно явилось за мгновениедо того, чтобы присутствовать при исчезновении первого. Ибо пер воемогло исчезнуть только ради другого и оказавшись лицом к лицу с ним.Я вижу себя уничтоженным лишь тогда, когда положительным, хотя иневольным и бессознательным актом я уже вернул себя к жизни. Такимобразом, что бы я ни делал, я всегда воспринимаю что-нибудь, илиизвне, или изнутри. Если я ничего уже больше не знаю о внешнихпредметах, то это значит, что я укрываюсь в сознании, которое имею осамом себе; если я уничтожаю это внутреннее состояние, то само егоуничтожение становится объектом моего воображаемого я,воспринимающего на этот раз как внешний предмет то мое я, котороеисчезает. Таким образом, всегда существует какой-нибудь предмет,внешний или внутренний, на который и направлено мое воображение. Ономожет, правда, переходить от одного к другому и поочереднопредставлять небытие внешнего восприятия или небытие восприятиявнутреннего, - но не обоих вместе, ибо отсутствие одного состоит, посуществу, только в наличии другого. Но из того, что возможно себепредставить по очереди два относительных небытия, делают неправильныйвывод, что их можно представить себе оба вместе, - вывод, нелепостькоторого должна бросаться в глаза, так как нельзя вообразить себенебытие, не замечая, хотя бы смутно, что воображаешь его, то есть чтодействуешь, мыслишь и, следовательно, нечто все еще существует.
Итак,образ уничтожения всего, по сути дела, никогда не может быть созданмыслью. Усилие, с помощью которого мы стремимся создать этот образ, вконце концов просто заставляет нас колебаться между видением внешнейреальности и видением реальности внутренней. В этом пере-беганиинашего разума от внешнего ко внутреннему и обратно есть точка,находящаяся на равном расстоянии от обоих, где нам кажется, что мыперестали уже замечать одно и еще не замечаем другого: там-то иформируется образ небытия. На самом же деле, дойдя до этой общейточки, мы замечаем и одно, и другое, а при таком определении образнебытия является образом, наполненным вещами, содержащим одновременнои образ субъекта, и образ объекта, а вдобавок вечные скачки с одногона другой и вечный отказ когда-либо остановиться окончательно наодном из двух. Очевидно, что не это небытие мы могли быпротивопоставить бытию, поместить его перед бытием или под ним, таккак оно заключает уже существование в целом. Но нам могут сказать,что представление о небытии явно или скрыто - входит в рассужденияфилософов в форме не образа, но идеи. С нами согласятся в, том, чтоневозможно вообразить себе уничтожение всего, но будут утверждать,что мы можем постичь его разумом. Можно понять, говорил Декарт,многоугольник в тысячу сторон, хотя нельзя себе его вообразить:достаточно ясно представить себе возможность его построения. То жесамое относится к идее уничтожения всех вещей. Нет ничего проще,скажут нам, чем тот процесс, путем которого строится эта идея. Несуществует, действительно, ни одного предмета нашего опыта,уничтожения которого мы не могли бы предположить. Распространим этоуничтожение с первого предмета на второй, потом на третий и такдалее, сколь угодно долго: небытие будет не чем иным, как пределом, ккоторому стремится эта рация. И небытие, согласно такому определению,действительно есть уничтожение всего. - Таков тезис. Достаточнорассмотреть его в этой форме, чтобы заметить скрывающуюся в немнелепость.
В самомделе, идея, во всех своих частях построенная разумом, будет идеейлишь при том условии, что части способны существовать вместе: онасведется к простому слову, если элементы, соединяемые для ееформирования, изгоняют друг друга по мере того, как их собирают.Когда я даю определение круга, то без труда представляю круг черныйили белый, круг из картона, из железа или меди, круг прозрачный илиматовый, но не круг четырехугольный, ибо закон образования кругаисключает возможность ограничить эту фигуру прямыми линиями. Так иразум может представить себе уничтоженной какую угодно существующуювещь; но если бы уничтожение разумом чего бы то ни было оказалосьтакой операцией, механизм которой предполагал бы, что она совершаетсянад частью Целого, а не над самим Целым, то распространение этойоперации на всю совокупность вещей могло бы стать нелепостью,противоречащей самой себе, и идея уничтожения всего представляла бы,может быть, те же самые черты, что и идея квадратного круга: это былабы уже не идея, а всего только слово. Рассмотрим же ближе механизмэтой операции.
Предмет,который уничтожают, может быть или внешним, или внутренним: это вещьили состояние сознания. Возьмем первый случай. Я мысленно уничтожаювнешний предмет: на том месте, где он был, "ничего больше нет".Конечно, нет ничего от этого предмета, но место его занял другойпредмет: в природе не существует абсолютной пустоты. Допустим,однако, что абсолютная пустота возможна; но не об этой пустоте ядумаю, когда говорю, что, раз предмет уничтожен, он оставляет своеместо незанятым, ибо, согласно гипотезе, здесь речь идет о месте, тоесть о пустоте, ограниченной определенными контурами, то есть очем-то вроде вещи. Таким образом, пустота, о которой я говорю,является, по существу, только отсутствием определенного предмета,который сначала был здесь, а сейчас в другом месте, и поскольку он ненаходится больше на своем прежнем месте, он оставляет, так сказать,позади себя пустоту от самого себя. Какое-нибудь существо, ненаделенное памятью или предвидением, никогда не произнесло бы здесьслово "пустота" или "небытие";
оно простовыразило бы то, что тут находится и что оно воспринимает; находитсяже тут и воспринимается наличие той или другой вещи, но отнюдь неотсутствие чего бы то ни было. Отсутствие возможно только длясущества, способного к воспоминанию и ожиданию. Оно вспомнило опредмете и ожидало, быть может, его встретить; оно находит другой, и,говоря, что не находит ничего, что наталкивается на небытие, оновыражает этим разочарование в своих надеждах, порожденных, в своюочередь, воспоминаниями. Если бы даже оно не ожидало встретитьпредмет, то, говоря, что предмета больше нет там, где он был, оновыражало бы этим возможное ожидание этого предмета и опять-такиразочарование в возможных надеждах. То, что воспринимает оно вдействительности, о чем ему удается на самом деле думать, - этоприсутствие прежнего предмета на новом месте или присутствие новогопредмета на прежнем месте; все остальное, что выражается вотрицательной форме такими словами, как "небытие" или"пустота", есть скорее аффект, чем мысль, или, точнееговоря, аффективная окраска мысли. Идея уничтожения или частичногонебытия формируется здесь, следовательно, в ходе замены одной вещидругой, если только эта замена мыслится таким интеллектом, которыйпредпочитает удерживать прежнюю вещь на месте новой или по крайнеймере представляет себе это предпочтение как возможное. Онапредполагает с субъективной стороны предпочтение, со стороныобъективной - замену, и является не чем иным, как соединением, или,скорее, взаимодействием этого чувства предпочтения и этой идеизамены.
Таковмеханизм операции, путем которой наш разум уничтожает один предмет идоходит до того, что представляет себе во внешнем мире частичноенебытие. Посмотрим теперь, как он представляет его себе внутри себясамого. Очевидно, что внутри нас мы опять-таки констатируем теявления, которые происходят, а не те, которые не происходят. Яиспытываю ощущение или эмоцию, я познаю идею, я принимаю решение: моесознание воспринимает эти факты, которые являются наличиями, и несуществует момента, когда факты такого рода не присутствовали бы вомне. Я, конечно, могу мысленно прервать течение моей внутреннейжизни, предположить, что я сплю без сновидений или что я пересталсуществовать, но в тот самый момент, когда я делаю это предположение,я познаю себя, я воображаю себя наблюдающим за моим сном илипереживающим мое уничтожение, и я отказываюсь от восприятия самогосебя изнутри только для того, чтобы укрыться во внешнем восприятиисамого себя. Это значит, что и здесь тоже заполненное всегда следуетза заполненным и что интеллект, который был бы только интеллектом,который не испытывал бы ни сожаления, ни желания, которыйсообразовывал бы свое движение с движением своего объекта, - непостиг бы даже отсутствия или пустоты. Понятие пустоты возникаетздесь тогда, когда сознание, задерживаясь на самом себе, сохраняетсвязь с воспоминанием о прежнем состоянии, тогда как налицо ужедругое состояние. Понятие это - всего лишь сравнение того, что есть,с тем, что могло бы или должно было быть, сравнение полного с другимполным. Одним словом, идет ли речь о пустоте в материи или о пустотев сознании, представление о пустоте всегда будет представлениемполным, распадающимся при анализе на два положительных элемента: идеюзамены, отчетливую или смутную, и чувство желания или сожаления -испытываемое или воображаемое.
Из этогодвойного анализа следует, что идея абсолютного небытия, понимаемогокак уничтожение всего, есть идея, разрушающая саму себя, псевдоидея,не более чем слово. Если упразднить вещь значит заменить ее другою,если мыслить отсутствие вещи возможно только через более или менееясное представление о наличии какой-нибудь другой вещи, словом, еслиуничтожение обозначает прежде всего замену, то идея "уничтожениявсего" так же нелепа, как идея квадратного круга. Нелепость этане бросается в глаза, потому что не существует отдельного предмета,уничтожения которого нельзя было бы предположить; а из того, что незапрещено уничтожать мысленно по очереди любую вещь, делают вывод,что их можно уничтожить все вместе. При этом не замечают, чтоуничтожение каждой вещи поочередно состоит именно в постепеннойзамене одной вещи другою, а потому уничтожение абсолютно всегопредполагает настоящее противоречие в терминах, ибо эта операциядолжна была бы состоять в разрушении самого условия, дающего ейвозможность совершиться.
Но иллюзиявсегда стойка. Из того, что уничтожение одной вещи фактически состоитв замене ее другой, не делают, не хотят делать вывода, что .мысленноеуничтожение какой-нибудь вещи предполагает мысленную же замену старойвещи новой. С нами согласятся, что одна вещь всегда заменяется другойи даже что наш ум не может мыслить исчезновения одного предмета,внешнего или внутреннего, не представляя себе - правда, внеопределенной и смутной форме, - что его заменяет другой предмет.Однако прибавят при этом, что представление исчезновения естьпредставление явления, совершающегося в пространстве или, по крайнеймере, во времени, что оно еще предполагает, следовательно,возникновение образа и что в данном случае дело идет именно о том,чтобы освободиться от воображения и обратиться к чистой мыслительнойспособности. Нам скажут: "не будем более говорить обисчезновении или уничтожении - это операции физические. Не будемболее представлять, что предмет А уничтожен или отсутствует. Скажемпросто, что мы мыслим его "несуществующим". Уничтожать егозначит воздействовать на него во времени и, может быть, даже впространстве: это значит, следовательно, принять условияпространственного или временного существования и признать, что одинпредмет взаимосвязан со всеми другими предметами таким образом, чтоего исчезновение тотчас же восполняется. Но мы можем освободиться отэтих условий: достаточно, чтобы усилием абстракции мы вызвалипредставление только об одном предмете и, условившись сначала считатьего существующим, затем одним мысленным росчерком пера перечеркнулиэто условие. Предмет перестанет тогда существовать в силу нашегоповеления".
Пустьбудет так. Перечеркнем попросту условие. Не нужно думать, будто здесьдостаточно одного росчерка пера, который к тому же можно отделить отвсего остального. Тотчас станет ясно, что он так или иначе влечет засобой все то, от чего мы хотели бы избавиться. В самом деле, сравниммежду собой две идеи предмета Л - одну, предполагающую его реальносуществующим, и другую, предполагающую его "несуществующим".
Идеяпредмета А, предполагаемого существующим, есть просто-напростопредставление о предмете А, ибо нельзя представить себе предмет, неприписывая ему тем самым известную реальность. Мыслить предмет имыслить его существующим - между тем и другим нет абсолютно никакогоразличия: Кант в своей критике онтологического доказательства показалэто со всей очевидностью. Что в таком случае значит мыслить предмет Анесуществующим? Представление его несуществующим не может состоять втом, чтобы отнять от идеи предмета А идею атрибута "существование",потому что - повторяем еще раз - представление существования предметанеотделимо от представления самого предмета и составляет единое целоес этим представлением. Представление предмета А несуществующим можетпоэтому состоять только в том, чтобы прибавить что-нибудь к идееэтого предмета:
сюда,действительно, прибавляют идею исключения этого частного предмета,совершаемого наличной реальностью вообще. Мыслить предмет А.несуществующим — это значит, прежде всего, мыслить предмет и,следовательно, мыслить его существующим; затем, это значит, чтодругая реальность, с которой он несовместим, его заменяет. Но для насбесполезно представлять себе отчетливо эту последнюю реальность; намнезачем озадачивать себя тем, что она такое; нам достаточно знать,что она изгоняет предмет А, единственно нас интересующий. Вот почемумы скорее думаем об исключении, чем о причине, которая исключает. Нопричина эта тем не менее присутствует в уме; она существует там внеявно выраженном состоянии, ибо то, что исключает, нераздельно отсамого исключения, как рука, двигающая перо, нераздельна с чертою,которую проводит перо. Акт объявления предмета ирреальным полагаетпоэтому существование реального вообще. Другими словами,представление предмета нереальным не может состоять в том, чтобылишить его всякого рода существования, так как представление предметапо необходимости есть представление этого предмета существующим.Подобный акт состоит просто в заявлении, что существование,приписываемое нашим умом предмету и нераздельное с представлением опредмете, является существованием идеальным, существованием простойвозможности. Но идеальность предмета, его простая возможность имеютсмысл только по отношению к реальности, которая вытесняет этотнесовместимый с нею предмет в область идеала, или простойвозможности. Предположите упраздненным существование более сильное иболее субстанциальное: сейчас же станет самой реальностью болееразжиженное и более слабое существование простой возможности, и выуже не представите себе предмета несуществующим. Другими словами -каким бы странным ни казалось наше утверждение, — идея предмета,познаваемого как «несуществующий», более содержательна, чемидея этого же предмета, познаваемого как «существующий»,ибо идея предмета «несуществующего» есть по необходимостиидея предмета «существующего», и кроме того, представлениеисключения этого предмета наличной реальностью, взятой в целом.
Но могутутверждать, что наше представление о несуществующем еще недостаточносвободно от элементов воображения, что оно недостаточно отрицательно.Неважно, скажут нам, что нереальность вещи состоит в ее исключениидругими вещами. Мы не хотим об этом ничего знать. Разве мы несвободны направлять наше внимание, куда нам вздумается? Ведь вызвавпредставление предмета и тем самым предположив его, если угодно,существующим,
, мыпросто приклеим к нашему утверждению * не «, и этого будетдостаточно, чтобы мы мыслили его несуществующим. Операция эта сугубоинтеллектуальная, независимая от всего того, что происходит внеразума. Итак, помыслим что-нибудь частное или целое, а потом напишемна полях нашей мысли *не», предполагающее отбросить все, чтомысль в себе заключает: мы уничтожим мысленно все вещи тем однимфактом, что объявим об их уничтожении. В сущности все затруднения ивсе заблуждения проистекают здесь от этой так называемой власти,свойственной отрицанию. Отрицание представляют себе вполнесимметричным утверждению. Полагают, что отрицание, подобноутверждению, довлеет самому себе. Тогда, подобно утверждению, онодолжно иметь власть создавать идеи, — с той только разницей, что этобудут идеи отрицательные. Утверждая одну вещь, потом другую и такдалее до бесконечности, я образую идею ^Все»; точно так жеполагают, что, отрицая одну вещь, потом другие вещи, наконец, отрицаяВсе, можно дойти до идеи «Ничто». Но именно такоеуподобление и кажется нам произвольным. Не замечают того, что еслиутверждение — это полностью разумный акт, приводящий к составлениюидеи, то отрицание только наполовину является интеллектуальным актом,вторая половина которого подразумевается, или, вернее, поручаетсянеопределенному будущему. Не замечают также, что если утверждениеесть акт чистого интеллекта, то в отрицание входит элементнеинтеллектуальный и что именно вторжению этого чуждого элементаотрицание и обязано своим специфическим характером.
Начнем совторого пункта и заметим, что отрицание всегда состоит в том, чтобыустранить возможное утверждение’. Отрицание — это только известноеположение, принятое разумом по отношению к возможному утверждению.Когда я говорю: «этот стол черный», то ясно, что я говорю остоле, я увидел, что он черный, и мое суждение передает то, что яувидел. Но если я говорю: «этот стол не белый», то я,конечно же, не выражаю того, что я заметил, ибо я увидел черное, а неотсутствие белого. Мое суждение поэтому относится по существу не ксамому столу, но скорее к суждению, которое могло бы объявить егобелым. Я выражаю суждение о суждении, но не о столе. Предложение:»этот стол не белый» предполагает, что вы могли бы считатьего белым, что вы его считали таковым или что я намеревался счестьего таковым: я предупреждаю вас или самого себя, что это суждениедолжно быть заменено другим (которое, правда, я оставлюнеопределенным). Таким образом, в то время как утверждение относитсяк вещи непосредственно, отрицание имеет в виду вещи только косвеннымобразом, через посредство утверждения. Утвердительное предложениепередает суждение, относящееся к предмету; отрицательное предложениепередает суждение, относящееся к суждению. Отрицание, таким образом,отличается от утверждения в собственном смысле слова тем, что оноявляется утверждением второй степени: оно утверждает нечто обутверждении, которое само утверждает что-либо о предмете.
Но отсюдапрежде всего следует, что отрицание не является фактом чистогоразума, я хочу сказать, разума, не связанного ни с каким побуждением,находящегося перед лицом вещей и желающего иметь дело только с ними.Лишь только начинают отрицать, тем самым поучают других или самихсебя, вступают в пререкания с реальным или возможным собеседником,который ошибается и которого приходится предостерегать. Он что-тоутверждал:
егопредупреждают, что он должен будет утверждать другое (не определяя,однако, того утверждения, которым он должен будет заменить первоесуждение). Это уже не только находящиеся друг перед другом личность ипредмет; перед предметом оказывается личность, говорящая с другойличностью, опровергающая ее и одновременно ей помогающая: это -начало общества. Отрицание имеет в виду кого-нибудь, а не толькочто-нибудь, как это происходит в чисто интеллектуальной операции. Онопо существу имеет характер педагогический и социальный. Оно поучает,или, вернее, предостерегает, причем личность предостерегаемая иличность поучаемая может быть одной и той же; это — та личность,которая говорит и при этом как бы раздваивается.
Вот чтокасается второго пункта. Обратимся к первому. Мы сказали, чтоотрицание является всегда только половиной интеллектуального акта, авторая его половина остается неопределенной. Если я произношуотрицательное предложение «этот стол не белый», то японимаю под этим, что вы должны заменить ваше суждение «столбелый» другим суждением. Я уведомляю вас, и это уведомлениезаключает в себе необходимость замены. Что же касается того, чем выдолжны заменить ваше утверждение, то я в самом деле не говорю вам обэтом ничего: может быть потому, что я не знаю цвета стола, но можетбыть также — и это даже гораздо вернее — потому, что нас интересуетсейчас единственно белый цвет, почему мне и нужно только объявитьвам, что белый цвет должен быть заменен другим, не определяя, какимименно. Отрицательное суждение, таким образом, указывает на то, чтоследует заменить одно утвердительное суждение другим утвердительнымсуждением, причем природа этого второго суждения точно неопределяется, — иногда потому, что ее не знают, но чаще потому, чтоона не представляет действительного интереса, ибо внимание обращенотолько на существо первого.
Итак,всякий раз, как я наклеиваю «не» на какое-либо утверждение,всякий раз, как я отрицаю, я выполняю два вполне определенных акта:1) я интересуюсь тем, что утверждает один, из мне подобных, или тем,что он собирался сказать, или тем, что могло бы сказать другое мое»я», которое я предваряю; 2) я объявляю, что другоеутверждение, содержания которого я точно не определяю, должно будетзаменить то, которое я имею перед собой. Но ни в том, ни в другом изэтих актов не найдется ничего, кроме утверждения.
Специфическийхарактер отрицания получается от наложения первого утверждения навторое. Напрасно поэтому было бы приписывать отрицанию способностьсоздавать идеи sui generis, симметричные тем, которые создаетутверждение, но идущие в противоположном направлении. Ни одна идея невыйдет из отрицания, ибо у него нет другого содержания, кромеутвердительного суждения, о котором оно судит.
Отвлечемсяот суждения атрибутивного и внимательнее рассмотрим суждение осуществовании. Если я говорю: «предмет Л не существует», японимаю под этим прежде всего, что можно было бы считать предмет Асуществующим: как возможно мыслить предмет А, не мысля егосуществующим, и какая разница может быть — повторяем еще раз — междуидеей существующего предмета А и просто идеей предмета А? Такимобразом, уже тем, что я говорю «предмет А», я приписываюему род существования, хотя бы это было существование простойвозможности, то есть чистой идеи. Следовательно, в суждении»предмет-А не существует» содержится прежде всего такоеутверждение, как «предмет Л. был» или «предмет Абудет» или в более общей форме: «предмет А существует, поменьшей мере, как простая возможность». Когда я прибавляю теперьдва слова «не существует», что могу я понимать под этим,как не то, что если бы мы пошли далее, если бы возвели возможныйпредмет в предмет реальный, то ошиблись бы, и что возможное, окотором я говорю, исключено из наличной реальности как с неюнесовместимое? Суждения, которые полагают несуществованиекакой-нибудь вещи, являются, следовательно, суждениями, говорящими опротивоположности между возможным и действительным (то есть междудвумя родами существования — одним мыслимым и другим констатируемым)в тех случаях, когда личность, реальная или воображаемая,заблуждалась, считая, что была реализована известная возможность. Наместе этой возможности оказывается реальность, которая от нееотличается и ее отвергает: отрицательное суждение выражает этупротивоположность, но выражает ее в форме намеренно неполной, потомучто обращается к личности, которая, согласно гипотезе, интересуетсяисключительно указанной возможностью и не побеспокоится узнать, какойрод реальности заменил эту возможность. Выражение замены вынужденопоэтому сократиться. Вместо того, чтобы утверждать, что второй члензаменяет первый, все внимание, направлявшееся с самого начала напервый член, удерживают на нем и только на нем. И сосредоточиваясьтолько на первом, говоря, что он «не существует», тем самымнеявно утверждают, что первый член заменяется вторым. Тем самымпроизносят суждение о суждении вместо того, чтобы судить о вещи.Предостерегают других или самих себя о возможном заблуждении вместотого, чтобы давать положительную информацию. Уничтожьте всякоенамерение подобного рода, возвратите познанию его исключительнонаучный или философский характер, предположите, другими словами, чтореальность сама вписывается в разум, заботящийся только о вещах и неинтересующийся личностями, — и будут утверждать, что такая-то итакая-то вещь существует, но никогда не будут утверждать, что вещь несуществует.
Откуда жеберется это упорство, с которым ставят утверждение и отрицание наодну линию и приписывают им одинаковую объективность? Почему тактрудно распознать, что отрицание несет в себе субъективного,искусственно усеченного, относительного, зависящего от человеческогоума и в особенности от социальной жизни? Причиною этого, безсомнения, является то, что отрицание и утверждение — оба выражаются впредложениях и что всякое предложение, будучи образовано из слов,символизирующих понятия, является вещью относительной, зависящей отсоциальной жизни и человеческого интеллекта. Говорю ли я «почвасырая» или * почва не сырая», в обоих случаях выражения»почва» и «сырая» будут понятиями, более илименее искусственно созданными умом человека, я хочу сказать,извлеченными из непрерывности опыта по его свободному почину. В обоихслучаях эти понятия представлены теми же условными словами. Строгоговоря, можно даже утверждать, что в обоих случаях предложение имеетв виду социальную и педагогическую цель, ибо первое предложениепроповедует истину, второе предостерегает от заблуждения. Если встатьна эту точку зрения, то есть на точку зрения формальной логики, тоутверждение и отрицание, действительно, будут двумя симметричнымиактами, из которых первый устанавливает отношение совместимости, авторой несовместимости между подлежащим и сказуемым. — Но как незаметить, что симметрия здесь совершенно внешняя и сходствоповерхностное? Предположите, что язык уничтожен, общество разрушено,всякий интеллектуальный порыв, как и всякая способность раздваиватьсяи судить самого себя, у человека атрофированы: все это не помешаетсуществованию почвенной сырости, способной автоматическирегистрироваться в ощущении и посылать смутное представление впритупленный интеллект. Интеллект, таким образом, будет ещеутверждать, и утверждать в неясных выражениях. Следовательно, ниясные понятия, ни слова, ни желание сеять вокруг себя истину, нижажда самоусовершенствования — не были самой сущностью утверждения.Но этот пассивный интеллект, машинально идущий за опытом, неопережающий ход реального и не отстающий от него, даже и не помышлялбы об отрицании. Он не сумел бы получить отпечатка, ибо — сноваповторяем — то, что существует, может быть зарегистрировано, нонесуществование несуществующего не вносится в запись. Чтобы подобныйинтеллект дошел до отрицания, нужно, чтобы он пробудился от своегооцепенения, чтобы он мог формулировать неоправдавшееся ожидание -реальное или возможное, — чтобы он исправлял возможное илидействительное заблуждение, словом, чтобы он был готов наставлятьдругих или самого себя.
Навыбранном нами примере это труднее заметить, но от этого пример будеттолько более поучительным, а доводы более убедительными. Если сыростьспособна заноситься в запись автоматически, то же самое, скажут нам,может делать и не сырость, ибо сухое, как и влажное, можетзапечатлеваться с помощью чувств, которые и перенесут полученныйотпечаток в виде более или менее ясного представления интеллекту. Вэтом смысле отрицание сырости могло бы быть так же объективно, так жечисто интеллектуально, так же не связано ни с каким педагогическимнамерением, как и утверждение. Но присмотритесь ближе и вы увидите,что отрицательное предложение «почва не сырая» ипредложение утвердительное «почва сухая» имеют совершенноразличное содержание. Второе предполагает, что сухое познают,испытывая при этом специфические ощущения — например, осязательныеили зрительные, лежащие в основе этого представления. Первое нетребует ничего подобного: оно могло бы быть так же хорошосформулировано разумной рыбой, всегда воспринимающей только влажное.Правда, для этого нужно было бы, чтобы эта рыба поднялась доразличения реального от возможного и чтобы она взяла на себя заботупредостерегать от заблуждения своих сородичей, без сомнения смотрящихна условия сырости, в которых они живут в действительности, как наединственно возможные. Придерживайтесь точно смысла слов впредложении «почва не сырая» и вы найдете, что онообозначает две вещи: 1) что можно было бы подумать, что почва сырая;2) что сырость фактически заменена некоторым качеством х. Качествоэто не определяется, — потому ли, что о нем не имеется положительногознания, или что оно не имеет никакого насущного интереса для тоголица, к которому отрицание обращается. Отрицать означает поэтомувсегда представлять в урезанной форме систему двух утверждений:одного определенного, относящегося к известной возможности, другогонеопределенного, относящегося к неизвестной или безразличнойреальности, заменяющей эту возможность: второе в скрытой формесодержится в нашем суждении о первом, в суждении, которое и есть самоотрицание. Присущий отрицанию характер и придается именно тем, что,признавая замену, отрицание считается только с заменяемым и неинтересуется заменяющим. Заменяемое существует только как понятиеразума. Чтобы не упустить его из виду и, следовательно, чтобыговорить о нем, нужно повернуться спиной к реальности, продвигающейсявперед, текущей из прошлого в настоящее. Это и делают, когдаотрицают. Констатируют изменение или, выражаясь в более общей форме,замену. Так представлялся бы путешественнику след, оставляемыйкаретой, если бы он смотрел назад и в каждый момент ничего не желалбы знать, кроме той точки, в которой он перестал находиться: онвсегда определял бы свое настоящее положение только по отношению ктому, которое он только что покинул, вместо того, чтобы выражать егов функции его самого.
Итак, дляразума, который бы просто-напросто следовал за опытом, не было бы нипустоты, ни небытия — даже относительного и частичного, — нивозможности отрицания. Подобный разум видел бы следование фактов зафактами, состояний за состояниями, вещей за вещами. В каждый моментон отмечал бы существующие вещи, появляющиеся состояния,совершающиеся факты. Он жил бы в настоящем, и если бы он был способенк суждению, он всегда бы только утверждал существование настоящего.
Одаримэтот ум памятью и в особенности желанием останавливаться на прошлом.Дадим ему способность разделять и различать. Он отметит тогда нетолько наличное состояние проходящей реальности. Он представит себепрохождение как изменение, следовательно, как противоположность междутем, что было, и тем, что есть. И так как нет существенной разницымежду вспоминаемым прошлым и прошлым воображаемым, то он скорозаставит себя подняться до представления возможного вообще.
Такперейдет он на путь отрицания. В особенности он будет близок к тому,чтобы представить себе исчезновение. Однако он не дойдет еще доэтого. Чтобы представить себе, что вещь исчезла, недостаточнозаметить противоположность между прошлым и настоящим; нужно ещеповернуться спиной к настоящему, остановиться на прошлом и мыслитьпротивоположность между прошлым и настоящим только в терминахпрошлого, не допуская сюда настоящего.
Идеяуничтожения поэтому не будет чистой идеей:
онапредполагает, что прошлое вызывает сожаление, что имеется основаниена нем задержаться. Она рождается тогда, когда разум делит явлениезамены надвое и рассматривает только первую его половину, ибо онаодна представляет для него интерес. Удалите всякий интерес, всякоечувство: останется только текущая реальность и запечатлеваемое в насбесконечно возобновляемое познание нами наличного состояния этойреальности.
Отуничтожения к отрицанию, являющемуся более общей операцией, остаетсятеперь только один шаг. Достаточно представить себе противоположностьсуществующего не только тому, что было, но также всему тому, чтомогло бы быть. И нужно, чтобы противоположность эта выражалась именнов функции того, что могло бы быть, а не того, что есть, чтобысуществование настоящего утверждалось только при учете возможного.Получаемая таким путем формулировка не выражает уже толькоразочарования того, кто ее составил: она создается только для топ),чтобы исправить или предупредить заблуждение, считающееся скореезаблуждением других. В этом смысле отрицание имеет характерпедагогический и социальный.
Как толькоотрицание сформулировано, оно становится симметричным утверждению.Нам кажется тогда, что если это последнее утверждало объективнуюреальность, то первое должно утверждать не-реальность одинаковообъективную и, так сказать, одинаково реальную. В этом мы разом иправы и не правы: не правы, ибо то, что отрицание заключает в себеотрицательного, не может стать объективным; правы, однако, в том, чтоотрицание какой-нибудь вещи предполагает скрытое утверждение того,что эта вещь может быть заменена другой вещью, которую постояннооставляют в стороне. Но отрицательная форма отрицания извлекаетпользу из утверждения, находящегося в основании отрицания: опираясьна тело позитивной реальности, к которому это явление привязано, онообъективируется. Так образуется идея пустоты или частичного небытия,поскольку вещь оказывается замененною уже не другою вещью, нопустотою, которую она оставляет, то есть отрицанием ее самой. Так какподобная операция может осуществляться над какою угодно вещью, то мыпредполагаем, что она совершается над каждой вещью по очереди и,наконец, над всеми вещами в целом. Мы получаем таким образом идею»абсолютного небытия». Если мы теперь проанализируем идею»Ничто», мы найдем, что она в сущности является идеей «Все»с прибавлением движения разума, бесконечно перепрыгивающего с однойвещи на другую, отказывающегося держаться на одном месте исосредоточивающего все свое внимание на этом отказе, всегда определяясвою наличную позицию только в отношении к той, которую только чтопокинул. Таким образом, это будет представление в высокой степениобширное, как идея » Все», с которой оно имеет тесноеродство.
Какпротивопоставить тогда идею «Ничто» идее «Все»?Не ясно ли, что это значит противопоставить наполненное наполненномуи что, следовательно, вопрос «почему что-либо существует? «является вопросом, лишенным смысла, псевдопроблемой, поднятой вокругпсевдопроблемы? Нужно, однако, чтобы мы показали еще раз, почему этапризрачная проблема посещает ум с такой настойчивостью. Тщетноуказываем мы, что в представлении «уничтожения реального»есть только образ всех реальностей, бесконечно изгоняющих друг другапо круговой линии. Тщетно мы прибавляем, что идея несуществованияявляется только идеей изгнания неопределенного или «просто-напростовозможного» существования существованием более субстанциальным,которое и становится истинной реальностью. Тщетно мы находим в формеsui generis отрицания нечто внеинтеллектуальное и указываем, чтоотрицание есть суждение суждения, предуведомление, данное другим илисебе самому; что было бы нелепым приписывать ему власть творитьпредставления нового рода, создавать идеи без содержания. Всегдаостается убеждение, что прежде вещей или по крайней мере под вещамисуществует небытие. Если искать основание этого факта, то ононайдется именно в эмоциональном социальном элементе, вообще вэлементе практическом, придающем специфическую форму отрицанию. Самыесерьезные философские затруднения, говорили мы, рождаются оттого, чтоформы человеческой деятельности выходят за пределы своей области. Мысозданы, чтобы действовать, в той же мере (и даже более), что имыслить, или, вернее, когда мы следуем движению нашей природы, то мымыслим, чтобы действовать. Не следует поэтому удивляться, чтопривычки деятельности отражаются на привычках представления и что нашум замечает вещи всегда в том самом порядке, в-котором мы имеемпривычку представлять их себе, когда намереваемся на нихвоздействовать. Но неоспоримо, что всякое человеческое действие, какмы указывали на это выше, исходной своей точкой имеетнеудовлетворенность и вытекающее отсюда ощущение отсутствиячего-нибудь. Мы не действовали бы, если бы не ставили себе цели, и неискали вещи, если бы не чувствовали ее лишения. Наше действие идет,таким образом, от «ничто» к «чему-нибудь», исамой сущностью его является вышивание «чего-нибудь» наканве «ничто». По правде говоря, ничто, о котором идетздесь речь, не столько есть отсутствие вещи, сколько отсутствиеполезности.
Если яввожу посетителя в комнату, которую я еще не обставил мебелью, яуведомляю его, что в комнате «ничего нет». Я знаю, однако,что комната полна воздуха, но так как садятся не на воздух, токомната действительно не содержит ничего такого, что в данный моменти посетителем и мною считается за что-нибудь. Как правило,человеческий труд состоит в том, чтобы создавать полезные вещи, ипока нет труда, нет «ничего», ничего из того, что быложелательно получить. Наша жизнь проходит, таким образом, в том, чтобызаполнять пустоты, познаваемые нашим интеллектом подвнеинтеллектуальным влиянием желания и сожаления, под давлениемжизненной необходимости, и если понимать под пустотою отсутствиеполезности, а не отсутствие вещей, то можно сказать в этом вполнеотносительном смысле, что мы постоянно идем от пустого к полному.Таково направление нашей деятельности. Наше умозрение не может непоступать точно так лее, и естественно, что оно переходит ототносительного смысла к смыслу абсолютному, потому что оно имеет делос самими вещами, а не с полезностью, которую они имеют для нас. Такукореняется в нас та идея, что реальность заполняет пустоту и чтоничто, понимаемое как отсутствие всего, предсуществует всем вещам, -если не de facto, то de jure. Эту-то иллюзию мы и пытались рассеять,показывая, что идея «Ничто», если хотеть видеть в ней идеюуничтожения всех вещей, разрушает самое себя и сводится только кслову, и если, наоборот, это действительно идея, то она заключает всебе столько же материи, как и идея «Все».
Этотпродолжительный анализ был необходим, чтобы показать, что реальность,себе довлеющая, по необходимости не может быть реальностью, чуждойдлительности. Если проходят (сознательно или бессознательно) черезидею небытия, чтобы дойти до Бытия, то Бытие, которого в конце концовдостигают, будет сущностью логической или математической,следовательно, вневременной. И тогда выступает статическая концепцияреального: все кажется данным разом, в вечности. Но нужно привыкнутьмыслить Бытие непосредственно, не делая обхода, не обращаясь сначалак призраку небытия, становящемуся между Бытием и нами. Нужностараться здесь видеть, чтобы видеть, а не видеть, чтобы действовать.Тогда Абсолютное открывается совсем вблизи нас и, в известной мере,внутри нас. Сущность его психологическая, а не математическая илилогическая. Оно живет с нами. Как и мы, оно длится, хотя известнымисвоими сторонами оно бесконечно более сконцентрированно и болеесосредоточено на самом себе, чем мы.
Но мыслимли мы когда-нибудь истинную длительность? Здесь также необходимонепосредственное обладание. Нельзя подойти к длительности обходнымпутем: в нее вступить нужно разом. Именно это интеллект чаще всего иотказывается делать, привыкнув по обыкновению подвижное мыслить припосредстве неподвижного.
В самомделе, роль интеллекта — это управление действиями. В действии же насинтересует результат; средства имеют мало значения, лишь бы цель быладостигнута. Отсюда следует, что мы полностью устремляемся креализации цели, чаще всего вверяясь ей, дабы из идеи она сделаласьактом. Отсюда также происходит то, что ум наш ясно себе представляеттолько конец, где должна завершиться наша деятельность: движения,составляющие само действие, либо ускользают от нашего сознания, либодоходят до него смутно. Рассмотрим очень простой акт — акт поднятияруки. Чем был бы он для нас, если бы мы должны были заранеепредставить себе все элементарные сокращения и напряжения, которые онвключает, или даже замечать их одно за другим в то время, как онивыполняются? Разум сейчас же переносится к цели, то есть ксхематическому и упрощенному видению акта, который предполагаетсявыполненным. Тогда, если никакое противодействующее представление неотменяет действия первого представления, соответствующие действияявляются сами собой, чтобы наполнить схему, как бы притягиваемуюпустотой ее промежутков. Таким образом, интеллект выявляет переддеятельностью только цели для достижения, то есть точки покоя. И отодной достигнутой цели к другой, от покоя к покою, наша деятельностьнесется скачками, во время которых сознание наше по возможностиотворачивается от совершающегося движения, чтобы ничего не видеть,кроме упрежденного образа движения свершившегося.
Но чтобыинтеллект мог представить себе неподвижным результат выполняющегосядействия, нужно, чтобы и среда, в которую включается этот результат,также представлялась ему неподвижной. Наша деятельность включена вматериальный мир. Если бы материя являлась нам как вечное истечение,никакому из наших действий мы не наметили бы конца. Мы чувствовалибы, что каждое из этих действий разлагается по мере того, как оновыполняется, и мы не могли бы предвосхитить его постоянно убегающегобудущего. Чтобы деятельность наша могла перескакивать от акта к акту,нужно, чтобы материя переходила от состояния к состоянию, ибодействие может включить в себя свой результат и, следовательно,выполниться только в известном состоянии материального мира. Нотаковою ли действительно является материя?
A prioriможно предположить, что наше восприятие приспособляется к тому, чтобыовладеть материей путем такого обхода. В самом деле, органы чувств идвигательные органы скоординированы между собой. Первые символизируютнашу способность восприятия, вторые — нашу способность кдеятельности. Организм демонстрирует нам, таким образом, под видимойи осязаемой формой полное согласие между восприятием и деятельностью.Если поэтому наша деятельность всегда устремляется к результату, кудаона моментально себя включает, то наше восприятие каждое мгновениедолжно удерживать из материального мира только состояние, в которомоно временно остается. Такова гипотеза, которая возникает в уме.Нетрудно увидеть, что опыт ее подтверждает.
С первоговзгляда, бросаемого на мир, прежде даже, чем различать в нем тела, мыразличаем качества. Цвет следует за цветом, звук — за звуком,сопротивление — за сопротивлением и т. д. Каждое из этих качеств,взятое отдельно, есть состояние, которое как бы с упорством остаетсянеизменным, неподвижным в ожидании, пока другое состояние его сменит.А между тем при анализе каждое из этих качеств распадается наогромное количество элементарных движений. Считать ли это вибрациямиили еще чем-либо, остается неизменным тот факт, что каждое качествоесть изменение. Напрасно было бы, впрочем, искать здесь подизменением вещь, которая меняется:
тольковременно и чтобы удовлетворить наше воображение, мы связываемдвижение с подвижным телом. Подвижное тело постоянно ускользает отвзгляда науки:
последняявсегда имеет дело только с подвижностью. В мельчайшей доле секунды,доступной восприятию, в почти мгновенном восприятии чувственногокачества могут заключаться триллионы повторяющихся колебаний:постоянство чувственного качества состоит в этом повторении движений,подобно тому, как из последовательных биений создана устойчивостьжизни. Первой функцией восприятия и является схватывание путемуплотнения ряда элементарных изменений под формою качества илипростого состояния. Чем значительнее действенная сила, дарованнаяживотному виду, тем, конечно, многочисленнее элементарные изменения,схватываемые его способностью восприятия в каждом из мгновений. И вприроде прогресс должен быть непрерывен, начиная с существ,вибрирующих почти в унисон с колебаниями эфира, кончая теми, которыеудерживают триллионы таких колебаний в самом краткосрочном из своихпростых восприятии. Первые чувствуют только движения, вторыевоспринимают качества. Первые совсем близки к тому, чтобы подчинитьсяходу вещей; вторые реагируют, и напряжение их способностидействовать, без сомнения, пропорционально концентрации ихспособности восприятия. Прогресс идет вплоть до самого человечества.»Люди действия» тем более бывают таковыми, чем большеечисло событий умеют они охватить одним взглядом; в силу этой жепричины одни люди воспринимают последовательные события одно задругим и попадают во власть этих событий, другие же схватывают ихсразу и господствуют над ними. Резюмируя сказанное, можно утверждать,что качества материи — это копии, которые тем более устойчивы, чемболее мы овладеваем ее неустойчивостью.
Далее, внепрерывности чувственных качеств мы выделяем тела. Вдействительности каждое из этих тел постоянно меняется. Сначала онопревращается в группу качеств, а каждое качество, как мы отмечали,состоит из последовательных элементарных движений. Но даже еслипринять качество за устойчивое состояние, то тело все же окажетсянеустойчивым, поскольку оно беспрестанно меняет свои качества. Посуществу, телом, которое для нас имеет более всего оснований, чтобывычленить его в непрерывном движении материи, ибо оно составляетотносительно замкнутую систему, — таким телом является живое тело:для него-то мы и выделяем из целого другие тела. Жизнь же естьэволюция. Мы уплотняем известный период этой эволюции, превращая егов устойчивый снимок, который мы называем формой, и когда изменениеделается настолько значительным, чтобы преодолеть блаженную инерциюнашего восприятия, мы говорим, что тело изменило форму. Но вдействительности тело меняет форму каждое мгновение. Или, вернее, несуществует формы, так как форма — это неподвижность, а реальность -движение. Реальное — это постоянная изменчивость формы: форма естьтолько мгновенный снимок с перехода. И здесь также, следовательно,наше восприятие приспособляется к тому, чтобы уплотнить в прерывныеобразы текучую непрерывность реального. Когда последовательные образыне слишком отличаются друг от друга, мы их рассматриваем какувеличение или уменьшение одного среднего образа или как изменениеформы этого образа в различных отношениях. Об этом среднем образе мыи- думаем, когда говорим о сущности вещи или о самой вещи.
Наконец,вещи, образовавшись, своими последующими изменениями положенияпроявляют на поверхности те глубокие перемены, которые совершаются внедрах Целого. Мы говорим тогда, что они воздействуют друг на друга.Это действие, конечно, является нам в форме движения. Но отподвижности движения мы, насколько это возможно, отвращаем нашвзгляд; нас, как мы сказали выше, скорее интересует неподвижныйрисунок движения, чем само движение. Если речь идет о простомдвижении, — мы спрашиваем себя, куда оно направляется. Именноблагодаря его направленности, то есть положению его временной цели,мы и представляем его в каждый момент. Если речь идет о сложномдвижении, мы хотим знать прежде всего, что здесь происходит, чтовыполняет движение, то есть мы хотим знать полученный результат илируководящее им намерение. Исследуйте ближе, что у вас в уме, когда выговорите о действии, находящемся на пути к выполнению. Да, идеяизменения здесь присутствует, я с этим согласен, но она остается втени. Полным светом же освещается неподвижный рисунок действия,предполагаемого уже выполненным. Этим и только этим отличается иопределяется сложное действие. Нам было бы очень затруднительнопредставить себе движения, связанные с актами еды, питья, драки и т.д. Нам достаточно знать, что все эти действия-движения. Раз этоправило соблюдено, мы стараемся просто представить себе совокупныйплан каждого из этих сложных движений, то есть объединяющий ихнеподвижный рисунок. Здесь снова познание скорее относится ксостоянию, чем к изменению. Этот третий случай аналогичен, такимобразом, двум другим. Касается ли дело качественного движения, либодвижения эволюционного, либо движения протяженного, интеллектприспособляется, чтобы получать с неустойчивого явления устойчивыеснимки. И он приходит таким путем, как мы только что показали, к тремвидам представлений:
1)качеств, 2) форм, или сущностей, 3) действий.
Этим тремспособам видеть соответствуют три категории слов: прилагательные,существительные, глаголы, являющиеся первоначальными элементамиязыка. Прилагательные и существительные символизируют, таким образом,состояния. Но и глагол, если иметь в виду освещенную частьвызываемого им представления, не выражает собой ничего иного.
Еслитеперь попытаться охарактеризовать с большой точностью нашеестественное положение относительно становления, то окажетсяследующее. Становление бесконечно разнообразно. То, что составляетпереход от желтого к зеленому, не похоже на переход от зеленого ксинему:
это -различные качественные движения. То, что составляет переход от цветкак плоду, не похоже на переход от личинки к куколке и от куколки кзрелому насекомому: это — различные эволюционные движения. Действияеды и питья не походят на действия драки: это — различные протяжениядвижения. И сами по себе эти три рода движения — качественное,эволюционное, протяженное глубоко различны между собой.Искусственность нашего восприятия, как и нашего интеллекта, как иязыка, состоит в том, чтобы извлечь из этих весьма различныхстановлении единое представление становления вообще, становлениянеопределенного, простую абстракцию, которая сама по себе не говоритничего и о которой мы даже редко думаем. К этой всегда одинаковой, ктому же смутной или бессознательной идее мы прибавляем в каждомчастном случае один или несколько ясных образов, которые представляютсостояния и которые служат тому, чтобы отличать друг от друга всестановления. Этой-то комбинацией специфического и определенногосостояния с неопределенным изменением вообще мы и заменяемспецифичность изменения. Бесконечная множественность как бы различноокрашенных становлении проходит перед нашими глазами; мы ужеустраиваемся так, чтобы видеть простые различия в цвете, то есть всостоянии, под которым протекает во мраке всегда и повсюдуодинаковое, неизменно бесцветное становление.
Предположим,что желают воспроизвести на экране живую сцену, например, прохождениеполка. Первый способ для этого мог бы быть таков: вырезать фигуры,представляющие идущих солдат, придав каждой из них движение ходьбы,меняющееся от фигуры к фигуре, но общее человеческому виду, испроецировать все это на экран. Нужно было бы потратить на эту забавуогромный труд и при этом получить довольно скромный результат:
можно ливоспроизвести гибкость и разнообразие жизни! Но существует другойспособ, гораздо более легкий и в то же время более действенный. Онзаключается в том, что с проходящего полка делается ряд мгновенныхснимков и снимки эти проецируются на экран таким образом, что ониочень быстро сменяют друг друга. Так происходит в кинематографе. Изфотографических снимков, каждый из которых представляет полк внеподвижном положении, строится подвижность проходящего полка.Правда, если бы мы имели дело только со снимками, то сколько бы наних ни смотрели, мы не увидели бы в них жизни: из неподвижностей,даже бесконечно приставляемых друг к другу, мы никогда не создадимдвижения. Чтобы образы оживились, необходимо, чтобы где-нибудь былодвижение. И движение здесь действительно существует: оно находится ваппарате. Именно потому, что развертывается кинематографическаялента, заставляющая различные снимки сцены служить продолжением другдруга, каждый актер этой сцены обретает подвижность: он нанизываетвсе свои последовательные положения на невидимое движениекинематографической ленты. Процесс в сущности заключается в том,чтобы извлечь из всех движений, принадлежащих всем фигурам, однобезличное движение, абстрактное и простое, — так сказать, движениевообще, поместить его в аппарат и восстановить индивидуальностькаждого частного движения путем комбинации этого анонимного движенияс личными положениями. Таково искусство кинематографа. И таково такжеискусство нашего познания. Вместо того, чтобы слиться с внутреннимстановлением вещей, мы помещаемся вне них и воспроизводимихстановление искусственно. Мы схватываем почти мгновенные отпечатки спроходящей реальности, и так как эти отпечатки являются характернымидля этой реальности, то нам достаточно нанизывать их вдольабстрактного единообразного, невидимого становления, находящегося вглубине аппарата познания, чтобы подражать тому, что естьхарактерного в самом этом становлении. Восприятие, мышление, языкдействуют таким образом. Идет ли речь о том, чтобы мыслитьстановление или выражать его или даже воспринимать, мы приводим вдействие нечто вроде внутреннего кинематографа. Резюмируяпредшествующее, можно, таким образом, сказать, что механизм нашегообычного познания имеет природу кинематографическую.
В сугубопрактическом характере этой операции не может быть никакого сомнения.Каждый из наших поступков имеет целью известное проникновение нашейволи в реальность. Между нашим телом и другими телами существуетизвестное взаимное размещение, подобное размещению стекляшек,составляющих ту или иную фигуру калейдоскопа. Наша деятельность даетодно размещение за другим, конечно лее, каждый раз заново сотрясаякалейдоскоп, но не интересуясь самим сотрясением и замечая тольконовую фигуру. Таким образом, знание, которое она получает об операцииприроды, должно точно соответствовать тому интересу, который имеетсяу нее к собственной операции. В этом смысле можно было бы сказать,если бы это не было злоупотреблением известного рода сравнениями, чтокинематографический характер нашего познания вещей зависит откалейдоскопического характера нашего приспособления к ним.
Кинематографическийметод является поэтому сугубо практическим, поскольку он состоит втом, чтобы регулировать общий ход знания, опираясь на общий ходдействия и ожидая, что моменты действия будут применяться в своюочередь к моментам познания. Чтобы действие было всегда освещено,необходимо постоянное присутствие в нем интеллекта; но интеллект,чтобы сопровождать таким образом ход деятельности и обеспечивать егонаправление, должен начать с принятия ее ритма. Действие прерывно,как всякое биение жизни; прерывным поэтому будет и познание. Механизмпознавательной способности был построен по этому плану. Будучи посуществу практическим, может ли он, оставаясь таким, каков он есть,служить для умозрения? Попробуем вместе с ним следовать зареальностью со всеми ее поворотами и посмотрим, что произойдет.
Снепрерывности известного становления я сделал ряд снимков, которые исоединил между собой «становлением» вообще. Но, понятно, яне могу на этом остановиться. То, что не может быть определено, неможет быть представлено: о «становлении вообще» я имеютолько словесное знание. Как буква х обозначает некотороенеизвестное, какое бы оно ни было, так мое «становление вообще»всегда одно и то же и символизирует известный переход, с которого ясделал мгновенные снимки: о самом переходе оно не дает мне никакихсведений. Я должен поэтому целиком сосредоточиться на переходе ипосмотреть, что происходит между двумя мгновенными снимками. Но таккак я применяю один и тот же метод, я прихожу к одному и тому жерезультату: между двумя снимками можно лишь вставить третий. Я будувновь и вновь возобновлять действие, прилагая друг к другу снимки ине получая ничего нового. Применение кинематографического способаприведет здесь, таким образом, к вечному начинанию, при котором ум,никогда не находя удовлетворения и не видя, где бы ему задержаться,убеждает самого себя, что он подражает своей неустойчивостью самомудвижению реальности. Но если, увлекая самого себя сголовокружительной быстротой, он в конце концов получает иллюзиюподвижности, — операция не продвинула его ни на шаг вперед, ибо онаоставляет его всегда одинаково далеко от конца. Чтобы продвинутьсявперед вместе с движущейся реальностью, нужно было бы переместиться внее. Поместитесь в изменчивость — вы разом схватите и самоеизменчивость, и последовательные состояния, в которые она могла бы.остановившись — превращаться в каждый момент. Но из этихпоследовательных состояний, замечаемых извне уже не как возможные, нокак реальные неподвижности, вы никогда не построите движения.Называйте их в зависимости от случая: качества, формы, положения илинамерения; увеличивайте их число сколько угодно, и приближайте, такимобразом, бесконечно одно к другому два последовательных состояния: вывсегда будете испытывать перед промежуточным движением такое жеразочарование, какое испытывает ребенок, стремящийся удержать дыммежду ладонями, сближая их одну с другой. Движение проскользнет впромежутке, так как всякая попытка, направленная к тому, чтобывосстановить изменчивость из состояний, включает нелепое положение,что движение создано из неподвижных частей.
Философиязаметила это, лишь только она открыла глаза. Аргументы ЗенонаЭлейского, хотя они и были сформулированы совершенно с другой целью,не говорят чего-либо иного.
Возьмем,например, летящую стрелу. В каждое мгновение, говорит Зенон, онанеподвижна, ибо только тогда у нее может быть время на то, чтобыдвигаться, то есть занимать, по крайней мере, два последовательныхположения, когда она сможет располагать, по крайней мере, двумямоментами. В данный момент она, стало быть, находится в покое вданной точке. Неподвижная в каждой точке своего пути, она неподвижнаво все время, пока движется.
Да, еслимы предположим, что стрела может когда-нибудь быть в какой-то точкесвоего пути. Да, если бы стрела, то есть движущееся тело, моглакогда-нибудь совпасть с устойчивым положением, то есть снеподвижностью. Но стрела никогда не бывает ни в одной точке своегопути. Самое большее, что можно было бы сказать, так это то, что онамогла бы быть в ней, в том смысле, что она проходит через нее и чтоей могло быть дозволено там остановиться. Правда, если бы она тамостановилась, то она там бы и осталась, и в этой точке уже не было быдвижения. Истина заключается в том, что если стрела выходит из точкиА и попадает в точку В, то ее движение АВ так же просто, так женеразложимо — поскольку это есть движение, — как напряжениепускающего ее лука. Как шрапнель, разрываясь прежде своегосоприкосновения с землей, угрожает зоне взрыва неделимой опасностью,так стрела, летящая из А в В, развивает сразу, хотя и на известныйпериод времени, свою неделимую подвижность. Предположите, что вытянете резину из А в В:
смогли бывы разделить ее напряжение? Движение стрелы и есть это напряжение -такое же простое, такое же неделимое, как оно. Это — один и тот же иединственный прыжок. Вы выделяете точку С в пройденном промежутке аговорите, что в известный момент стрела была в С. Если бы она тамбыла, то, значит, она там остановилась бы, и вы уже не имели быодного пробега от А до В, но два пробега: один от А до С, другой от Сдо В, с промежутком покоя. Единое движение, согласно гипотезе, естьцельное движение между двумя остановками: если есть промежуточныеостановки, то это значит, что уже нет единого движения. По существуиллюзия возникает потому, что совершившееся движение отложило вдольсвоего пути неподвижную траекторию, на которой можно насчитатьсколько угодно неподвижных точек. Отсюда делают заключение, чтодвижение, совершаясь, каждое мгновенье отлагало под собой положение,с которым и совпадало. Не замечают, что траектория создается разом,хотя ей нужно для этого известное время, и что если можно делитьпроизвольно уже созданную траекторию, то нельзя делить процесс еесозидания, представляющий собой развивающееся действие, а не вещь.Предположить, что подвижное тело находится в какой-нибудь точкепробега, это значит одним ударом резца, направленного в данную точку,разрезать пробег надвое и единую — как считали сначала — траекториюзаменить двумя. Это значит различать два последовательных акта там,где, согласно гипотезе, существует только один. Словом, это значитперенести на сам полет стрелы все то, что может быть сказано опройденном ею промежутке, то есть a priori допустить тунесообразность, что движение совпадает с неподвижным.
Мы неостанавливаемся здесь на трех других аргументах Зенона. Мыисследовали их в другом месте. Ограничимся только напоминанием, чтоони тоже состоят в наложении движения вдоль пройденной линии и впредположении, что то, что справедливо по отношению к линии, будетсправедливо и по отношению к движению. Например, линия может бытьразделена на сколько угодно частей какой угодно величины, но всегдаэто будет одна и та же линия. Отсюда делается заключение, что можнопредполагать движение как угодно составленным и что всегда это будетодно и то же движение. Так получается ряд нелепостей, выражающих однуи ту же основную нелепость. Но возможность накладывать движение напройденную линию существует только для наблюдателя, который, находясьвне движения и видя каждое мгновение возможность остановки, имеетпритязание восстановить реальное движение из этих возможныхнеподвижностей. Она тотчас же исчезает, лишь схватывают мысльюнепрерывность реального движения, о которой каждый из нас имеетсознание, когда поднимает руку или продвигается на шаг вперед. Мытогда хорошо чувствуем, что пройденная между двумя остановками линияописывается одной неделимой чертой и что тщетно было бы пытатьсяразделить движение, которое чертит эту линию, на части,соответствующие произвольно выбранным делениям на уже начертаннойлинии. Линия, пройденная движущимся телом, может быть разложена какимугодно способом, потому что она не имеет внутренней организации. Новсякое движение имеет внутреннюю сочлененность. Это или одиннеделимый скачок (который может, впрочем, занимать очень долгоевремя), или ряд неделимых скачков. Либо принимайте во вниманиесочлененность этого движения, либо не занимайтесь спекулятивнымирассуждениями о его природе.
КогдаАхилл преследует черепаху, то каждый из его шагов должен считатьсянеделимым точно так же, как и каждый шаг черепахи. После некоторогочисла шагов Ахилл перегонит черепаху. Нет ничего более простого. Есливы желаете делить далее оба движения, то берите с той и с другойстороны, в пути Ахилла и в пути черепахи, множители шага каждого изних; но помните о естественной сочлененности обоих путей. Пока вы незабываете о ней, не появится никакого затруднения, так как вы будетеследовать указаниям опыта. Но уловка Зенона состоит в том, что онсоставляет движение Ахилла по произвольно избранному закону. Ахиллпервым прыжком достигает той точки, где была черепаха, вторым — тойточки, куда она перешла в то время, пока он делал первый, и т. д. Вэтом случае перед Ахиллом действительно всегда будет необходимостьсделать еще один прыжок. Но само собой разумеется, что Ахилл, чтобыдогнать черепаху, принимается за дело иначе. Движение,рассматриваемое Зеноном, только тогда могло бы быть эквивалентнымдвижению Ахилла, если бы можно было вообще смотреть на движение, каксмотрят на пройденное расстояние, поддающееся произвольномуразложению и составлению. Как только подписываются под этой первойнелепостью, сейчас же появляются все другие.
Действительно,нет ничего легче, как распространить аргументацию Зенона накачественное становление и на становление эволюционное. И здесьвстретятся те же самые противоречия. Что ребенок становится юношей,потом зрелым человеком, наконец стариком, — это вполне понятно, еслисчитать, что жизненная эволюция в данном случае является самойреальностью. Детство, юность, зрелость, старость — это просто точкизрения разума, приписываемые нам извне возможные остановки на путинепрерывного развития. Примем, напротив, детство, юность, зрелость истарение за составные части эволюции: они предстанут реальнымиостановками, и мы уже не поймем, как возможна эволюция, иборядоположенные неподвижности никогда не будут эквивалентом движения.Как возможно восстановить то, что создается с помощью того, что ужесоздано? Как возможно, например, перейти от детства, полагаемого вкачестве вещи, к юности, если, согласно гипотезе, дается толькодетство? Присмотримся ближе: мы увидим, что наш обычный способвыражения, приноровленный к обычному способу мышления, заводит нас внастоящие логические тупики, которым мы вверя-» емся без всякогобеспокойства, так как смутно чувствуем, что всегда сможем из нихвыйти: достаточно нам было бы, в самом деле, только отказаться откинематографических привычек нашего интеллекта. Когда мы говорим:
«ребенокстановится взрослым человеком», — то мы не слишком углубляемся вподлинный смысл этого выражения. Иначе оказалось бы, что когда мыполагаем подлежащее «ребенок», сказуемое «взрослыйчеловек» ему еще не подходит, а когда мы произносим сказуемое»взрослый человек», то оно уже не может более прилагаться кподлежащему «ребенок» . Реальность, являющаяся переходом отдетства к зрелому возрасту, проскользнула между пальцами. У насимеются только воображаемые остановки:
ребенок,взрослый человек, и мы почти готовы сказать, что одна из этихостановок есть другая, подобно тому, как стрела Зенона, по мнениюэтого философа, находится во всех точках пути. Истина заключается втом, что если бы язык приспосабливался к реальному, то мы говорили быне «ребенок становится взрослым человеком», а «существуетстановление от ребенка к взрослому человеку». В первомпредложении «становится» — глагол с неопределенным смыслом,предназначенный для того, чтобы скрыть нелепость, в которую впадают,приписывая состояние «взрослого человека» подлежащему»ребенок». Этот глагол делает приблизительно то же самое,что и движение кинематографической ленты, всегда одинаковое, скрытоев аппарате, роль которого заключается в том, чтобы накладывать одинна другой последовательные образы с целью подражать движениюреального предмета. Во втором предложении «становление» -подлежащее. Оно выдвигается на первый план. Оно — сама реальность;
детство изрелый возраст в таком случае являются только возможными остановками,точками зрения разума: на этот раз мы имеем дело уже с самимобъективным движением, а не с кинематографическим подражанием. Нотолько первый способ выражения соответствует привычкам нашего языка.Чтобы принять второй, нужно освободиться от кинематографическогомеханизма мышления.
Освобождениеот него должно быть полным, чтобы разом рассеять теоретическиенелепости, поднимаемые вопросом о движении. Все становится неясным ипротиворечивым, когда хотят из состояний сфабриковать переход.Неясность рассеивается, противоречие исчезает, лишь только мыразмещаемся вдоль самого перехода;
производятогда мысленно поперечные разрезы, мы сможем различить в немсостояния. Ибо переход представляет собой нечто большее, чем рядсостояний, то есть возможных разрезов; движение представляет собойнечто боль шее, чем ряд положений, то есть возможных остановок. Нотолько первый способ видения приспособлен к приемам человеческогоразума; второй, наоборот, требует
подъема потому склону, который представляют собой интеллектуальные привычки.Можно ли удивляться, что философия отступила сначала перед подобнымусилием? Греки питали доверие к природе, к разуму, предоставленномусвоей естественной склонности, в особенности к языку, поскольку онестественным образом выносит вовне человеческую мысль. Вместо того,чтобы видеть причину заблуждения в том положении, которое принимаютотносительно хода вещей мышление и язык, они предпочитали обвинятьсам ход вещей.
Так непостеснялись поступить философы Элейской школы. Поскольку становлениенарушает привычный ход мышления и не вписывается в рамки языка, ониобъявили его нереальным. В пространственном движении и в изменениивообще они увидели только чистую иллюзию. Можно было бы смягчить этозаключение, не изменяя предпосылок, и сказать, что реальностьизменяется, но что она не должна была бы. изменяться. Опыт ставит насперед лицом становления — вот чувственная реальность. Но реальностьумопостигаемая, та, которая должна была бы быть, эта реальность ещеболее реальна, и она, говорят, не меняется. За становлениемкачественным, за становлением эволюционным, за становлениемпротяженным разум должен искать то, что противится изменению:определяемое качество, форму или сущность, цель. Таков был основнойпринципы философии, развившейся в классической древности, философииФорм, или, употребляя выражение, более близкое греческому языку,философии Идей.
Словоэйдос, которое мы переводим здесь словом Идея, наделе имеет тройнойсмысл. Оно обозначает: 1) качество, 2) форму, или сущность, 3) цель,или замысел (dessein) выполняющегося действия, то есть в сущностиначертанue (dessin) действия, предполагаемого уже выполненным. Этитри точки зрения являются точками зрения прилагательного,существительного и глагола и соответствуют трем существеннымкатегориям языка. После объяснений, данных нами немного выше, мымогли бы и, может быть, должны были бы переводить эйдос словом»снимок», или, лучше, момент. Ибо эйдос есть устойчивыйснимок, схваченный с неустойчивости вещей:
это естькачество, или момент становления, форма, или момент эволюции,сущность, или средняя форма, выше и ниже которой располагаются другиеформы как ее разновидности; наконец, замысел, вдохновительвыполняющегося действия, или, как мы сказали, предвосхищенноеначертание уже выполненного действия. Свести вещи к идеям значит,поэтому, разложить становление на его главные моменты, каждый изкоторых, как предполагается, свободен от закона времени и как быустановлен в вечности. Другими словами, приложениекинематографического механизма интеллекта к анализу реальногоприводит к философии Идей.
Но лишьтолько в основу движущейся реальности полагаются неподвижные Идеи,тут же с необходимостью появляются известная физика, известнаякосмология, даже известная теология. Остановимся на этом пункте. Мыне намереваемся обсуждать на нескольких страницах стольсодержательную философию, каковой является философия греков. Но таккак мы только что описали кинематографический механизм интеллекта, товажно, чтобы мы показали, к какому представлению реального приводит вконце концов работа этого механизма. Таким представлением, намкажется, является как раз то, которое свойственно греческойфилософии. Главные линии доктрины, развивавшейся от Платона кПлотину, проходя через Аристотеля (и далее, в известной мере, черезстоиков), не имеют ничего случайного, ничего неожиданного, ничего,что можно было бы принять за фантазию философа. Они обрисовывают товидение, которое получает от универсального становления методичныйинтеллект, когда он смотрит на это становление через мгновенныеснимки, схватываемые время от времени с истечения становления. Этозначит, что еще и ныне мы можем философствовать, как греки, приходить- не имея надобности знать это — к тем или иным из их общихзаключений как раз в той мере, в какой мы доверяемсякинематографическому инстинкту нашего мышления.
Мысказали, что движение заключает в себе нечто большее, чемпоследовательные положения, приписываемые подвижному телу, чтостановление есть нечто боль шее, чем сменяющие поочередно друг другаформы, что эволюция формы есть нечто большее, чем формы,реализовавшиеся одна за другой. Философия сможет поэтому из каждогочлена первого рода извлечь члены второго рода, но не из второгопервый: умозрение и должно исходить из первого. Но интеллектпереворачивает порядок двух членов, и античная философия в этомотношении поступает так же, как интеллект. Она помещается внеизменяемое, она должна иметь дело только с Идеями. Однакосуществует становление — это факт. Как возможно, полагая абсолютнуюнеизменяемость, заставить выйти из нее изменчивость? Этого нельзядостичь путем прибавления чего-нибудь, ибо предполагается, что внеИдей не существует ничего положительного. Поэтому это должнопроизойти путем уменьшения. В основании античной философии лежит, понеобходимости, следующий постулат: неподвижное заключает в себе нечтобольшее, чем движущееся, и от неизменяемости к становлению переходятпутем уменьшения или ослабления.
Следовательно,чтобы получить изменчивость, нужно прибавить к идеям отрицание или,самое большее, нуль. В этом состоит «небытие» Платона,»материя» Аристотеля — метафизический нуль, который, еслиприсоединить его к Идее как арифметический нуль к единице, помножаетее в пространстве и во времени. Благодаря ему неподвижная и простаяИдея превращается в бесконечно распространяющееся движение. De jureмогут быть только неизменные Идеи, неизменно входящие одни в другие.De facto сюда привходит материя, прибавляя свою пустоту и расцепляяодним ударом универсальное становление. Материя, это неуловимоеничто, которое проскальзывает между Идеями, вызывает бесконечнуютревогу и вечное беспокойство, подобно подозрению, закравшемуся междудвумя любящими сердцами. Свергните неизменные идеи с их высоты: темсамым вы получите вечный поток вещей. Идеи, или формы, представляя всвоем соединении теоретическое равновесие Бытия, и являют собой,несомненно, всю постигаемую реальность, всю истину. Что касаетсячувственной реальности, то она есть бесконечное колебание по ту идругую сторону около этой точки равновесия.
Отсюдавытекает известная концепция длительности, проходящая через всюфилософию Идей, а также концепция отношения времени к вечности. Длятого, кто проникает в становление, длительность предстает самойжизнью вещей, самой глубинной реальностью. Формы, которые разумизолирует и заключает в понятия, являются тогда только снимками сменяющейся реальности. Это момен ты, встречающиеся на путидлительности, и именно потому, что перерезали нить, соединявшую их современем, они и не длятся более. Они стремятся смешаться с ихсобственным определением, то есть с искусственным построением исимволическим выражением, являющимися их интеллектуальнымэквивалентом. Они, если угодно, вступают в вечность: но то, что ониимеют вечного, составляет единое с тем, что они имеют нереального. -Напротив, если приступить к становлению, опираясь накинематографический метод, то Формы уже не будут снимками сизменчивости, они явятся ее составными элементами, они представятсобою все, что становление заключает в себе положительного. Вечностьне парит над временем как некая абстракция, она растворяет его какреальность. Таково именно в этом пункте положение философии Форм, илиИдей. Она устанавливает между вечностью и временем то же отношение,что существовало бы между золотой монетой и разменивающей ее мелкоймонетой, — настолько мелкой, что в то время, как золотая монета разомпокрывает долг, выплата этой мелкой монетой может продолжатьсябесконечно, и все же долг останется не покрытым. Это и выражаетПлатон на своем величественно-прекрасном языке, когда говорит, чтоБог, не имея возможности сделать мир вечным, дал ему Время -«подвижный образ вечности».
Отсюдатакже вытекает известная концепция протяженности, лежащая в основаниифилософии Идей, хотя она и не выявилась с такой же ясностью. Сновапредставим себе разум, переместившийся в становление и принявший егодвижение. Каждое последовательное состояние, каждое качество, словом,каждая форма будет ему казаться простой вырезкой, произведенноймыслью в универсальном становлении. Он найдет, что форма по существусвоему протяженна, что такова, какова она есть, она неотделима отпротяженного становления, которое материализовало ее на пути своегоистечения. Всякая форма, таким образом, занимает пространство, какона занимает время. Но философия Идей следует обратному направлению.Она исходит из формы и в ней видит самую сущность реальности. Для нееформа не будет снимком со становления;
для нееформы существуют в вечности; длительность и становление — это толькодеградация этой неподвижной вечности. Такая независимая от времениформа уже не будет формой, содержащейся в восприятии; она будетпонятием. И так как реальность, относящаяся к области понятий, незанимает протяженности, как она не имеет длительности, то нужно,чтобы Формы пребывали вне пространства, как они парят над временем.Пространство и время в античной философии поэтому по необходимостиимеют одно и то же происхождение и одну и ту же ценность. Этоодинаковое сокращение бытия, выражающееся растяжением во времени ипротяжением в пространстве.
Протяжениеи растяжение выражают тогда просто отклонение того, что есть, оттого, что должно быть. С точки зрения, на которую становится античнаяфилософия, пространство и время являются только полем, котороесоздает себе неполная, или, скорее, затерявшаяся вне себя реальность,чтобы бежать по нему в поисках самой себя. Только нужно здесьдопустить, что поле создается по мере бега и что бег как бы отмеряетего под собой. Выведите из равновесия идеальный маятник, простуюматематическую точку: начнется бесконечное колебание, на протяжениикоторого точки располагаются рядом с точками и моменты следуют замоментами. Рождающиеся таким образом пространство и время, как и самодвижение, уже не имеют «позитивности». Они представляютотклонение положения, искусственно данного маятнику, от егонормального положения, которого ему недостает, чтобы снова обрестисвою естественную устойчивость. Верните его в нормальное положение:пространство, время и движение сведутся в одну математическую точку.Точно так же человеческие рассуждения тянутся бесконечной цепью, ноони разом поглощаются истиной, схватываемой интуицией, ибо ихпротяжение и их растяжение являются толь ко, так сказать, отклонениемнашей мысли от истины’. То же самое можно сказать о протяженности идлительности в их отношениях к чистым Формам или Идеям. Чувственныеформы перед нами, они всегда готовы вновь овладеть своей идеальностьюи всегда встречают препятствие со стороны материи, которую они несутв себе, то есть со стороны своей внутренней пустоты, этогорасстояния, оставляемого ими между тем, что они суть, и тем, что онидолжны были быть. Беспрерывно они почти овладевают собой ибеспрерывно заняты тем, что себя теряют. Роковой закон осуждает ихпадать, лишь только они, как камень Сизифа, должны коснуться вершины,и закон этот, бросивший их в пространство и все время, и есть самопостоянство их начального несовершенства. Чередование рождения иугасания, беспрерывно возрождающиеся эволюции, кругообразное,бесконечно покоряющееся движение небесных сфер — все это представляеттолько известную основополагающую нехватку, в которой и состоитматериальность. Пополните этот дефицит: тем самым вы уничтожитепространство и время, то есть бесконечно возобновляемые колебаниявнутри устойчивого равновесия, всегда преследуемого, никогда недостигаемого. Вещи снова войдут одни в другие. То, что было ослабленов пространстве, снова стянется в чистую форду. Прошлое, настоящее,будущее сойдутся в одном моменте, каковым является вечность.
Это даетоснование сказать, что физика есть испорченная логика. В этомпредложении резюмируется вся философия Идей. В нем заключается такжескрытых принцип философии, прирожденной нашему разуму. Еслинеизменность больше, чем становление, то форма больше, чемизменчивость, и только путем подлинного падения логическая системаИдей, рациональным образом неподчиненных друг другу и между собоюсвязанных, рассеивается в ряде физических предметов и событий,следующих одни за другими. Идея, порождающая поэму, размывается втысячах вымыслов, которые материализуются во фразах, развертывающихсяв словах. И чем ниже спускаться от неподвижной, навитой на самое себяидеи к развертывающим ее словам, тем больше остается места дляслучайности и выбора: могли бы всплыть другие метафоры, выраженныедругими словами; образ был вызван образом, слово — словом. Все этислова бегут теперь одни не другими, тщетно пытаясь сами по себесоздать простоту производящей идеи. Наше ухо слышит только слова: оновоспринимает поэтому только случайности. Но наш ум, путемпоследовательных прыжков, скачет от слова к о5 разам, от образов кначальной идее и восходит тем самым от восприятия слов, этихслучайностей, вызванных случайностями, к концепции Идеи, которая самасебя полагает. Так действует и философ перед лицом Вселенной. Опытзаставляет проходить перед его глазами явления, которые также бегутодни за другими в случайном порядке, определяемые обстоятельствамивремени и места. Этот физический порядок, это истинное ослаблениепорядка логического, является не чем иным, как падением логики впространство и время. Но философ, поднимаясь от восприятия к понятию,видит, как в логическом конденсируется вся положительная реальность,заключавшаяся в физическом. Его интеллект, не связанныйматериальностью, растягивающей бытие, вновь овладевает его сущностьюв неизменной системе Идей. Так складывается Наука, которая являетсяперед нами — в полном и законченном виде, — как только мы возвращаемнаш интеллект на его истинное место, исправляя отклонение, отделявшееего от умопостигаемого. Наука, таким образом, не строится человеком:
являясьистинной производительницей вещей, она предшествует нашемуинтеллекту, она независима от него.
И в самомделе, если считать Формы простыми снимками, схватываемыми разумом снепрерывности становления, они становятся относительными, зависящимиот разума, который их себе представляет; они не имеют существования всебе. Самое большее, можно было бы сказать, что каждая из этих форместь идеал. Так мы оказались бы во власти противоположной гипотезы.Нужно, поэтому, чтобы Идеи существовали сами по себе. Античнаяфилософия не могла избежать этого заключения. Платон егосформулировал, а Аристотель тщетно пытался от него освободиться. Таккак движение рождается от деградации неизменяемого, то,следовательно, не было бы движения, не было бы поэтому и чувственногомира, если бы не было где-либо реализованной неизменяемости. Вотпочему, начав с отказа Идеям в независимом существовании и, тем неменее, не имея возможности лишить их этого существования, Аристотельвдавил их одни в другие, собрал их в шар и поместил выше физическогомира Форму, которая оказалась, таким образом. Формой Форм, ИдеейИдей, или, употребляя его собственное выражение. Мыслью о Мысли.Таков Бог Аристотеля — по необходимости неизменяемый и чуждый тому,что происходит в мире, ибо он есть только синтез всех понятий ведином понятии. Правда, ни одно из множественных понятий, оставаясьтаковым, каково оно есть, не могло бы, пребывая в божественномединстве, существовать отдельно; тщетно было бы искать Идеи Платонавнутри Бога Аристотеля. Но достаточно вообразить Бога Аристотеляпреломляющим самого себя или просто склоняющимся к миру, чтобы тотчасже появились изливающиеся из него платоновские Идеи, предполагаемыеединством его сущности: так лучи выходят из солнца, которое, однако,не заключало их в себе. Несомненно, эту-то возможность излиянияплатоновских идей из Бога Аристотеля и представляет собой в философииАристотеля активный интеллект, есть то, что есть существенного, хотяи бессознательного в человеческом интеллекте. Интеллект — это Наука вее совокупности, положенная разом, которую распыленный сознательныйинтеллект осужден восстанавливать с трудом, по кусочкам. Существует,таким образом, в нас, или, скорее, позади нас, возможность виденияБога, как говорили потом александрийцы, видения, всегда пребывающегов возможности, никогда реально не осуществляемого сознательныминтеллектом. В этой интуиции мы могли бы видеть Бога, расцветающего ввиде Идеи. Она-то и сделает все»1 , играя по отношению кинтеллекту, рассеянному в виде движения во времени, ту же роль, чтоиграет неподвижный сам по себе Двигатель по отношению к небесномудвижению и ходу вещей.
Такимобразом, существует концепция причинности sui generis, присущаяфилософии Идей, концепция, которую надлежит осветить полным светом,потому что это та концепция, к которой может прийти каждый из нас,если он, доискиваясь происхождения вещей, будет следовать до конца заестественным движением интеллекта. По правде говоря, древние философыникогда явно ее не формулировали. Они ограничивались тем, чтовыводили из нее заключения, и вообще, они скорее указали нам точкизрения на нее, чем представили нам ее самое. Действительно, то намговорят о притяжении, то о толчке, оказываемом первым двигателем насовокупность мира. Оба взгляда можно найти у Аристотеля, которыйпоказывает нам в движении Вселенной стремление вещей к божественномусовершенству и, следовательно, восхождение к Богу, тогда как в другомместе описывает это движение как действие соприкосновения Бога спервой сферой и, следовательно, как спускающееся от Бога к вещам.Александрийцы, думается нам, только следовали этому двойномууказанию, когда говорили о нисхождении и возвращении: все происходитот первой причины и все стремится в нее возвратиться. Но эти двеконцепции божественной причинности могут слиться вместе, только еслиобе их свести к третьей, которую мы считаем основной и которая одназаставит понять, не только почему, в каком смысле вещи двигаются впространстве и во времени, но также и почему существуют пространствои время, почему существует движение, почему существуют вещи.
Концепциюэту, все более и более просвечивающую в рассуждениях греческихфилософов по мере того, как мы продвигаемся от Платона к Плотину, мыформулируем таким образом: положение реальности предполагает.одновременное положение всех ее степеней, являющихся посредникамимежду нею и чистым небытием. Этот принцип очевиден, когда делокасается числа: мы не можем полагать число 10, не полагая тем самымсуществование чисел 9, 8, 7 и т. д. — весь промежуток между 10 инулем. Но наш ум естественным образом переходит здесь из областиколичества в область качества. Нам кажется, что раз дано что-нибудьсовершенное, то дана также вся непрерывность понижений между этимсовершенством, с одной стороны, и, с другой стороны, небытием,которое, как нам кажется, мы понимаем. Итак, мы полагаем БогаАристотеля, мысль о мысли, то есть мысль, совершающую круг,превращающуюся из субъекта в объект и из объекта в субъект путеммгновенного или, скорее, вечного кругового процесса. Так как, сдругой стороны, кажется, что небытие полагается само собою и что еслидаются эти две крайности, то промежуток между ними также дается, — тоиз этого следует, что все нисходящие ступени бытия, начиная сбожественного совершенства до «абсолютного ничто»,реализуются, так сказать, автоматически, одновременно с тем, какполагается Бог.
Пробежимтогда этот промежуток сверху донизу. Прежде всего, достаточно самогонезначительного уменьшения первоначала, чтобы бытие устремилось впространство и время, но длительность и протяженность, представляющиеэто первое уменьшение, будут насколько можно близки к божественнойнепротяженности и к божественной вечности. Мы должны будем поэтомупредставить себе это первое понижение божественного принципа каксферу, вращающуюся вокруг себя, подражающую неустанностью своегокругового движения вечности круга божественной мысли, создающую ктому же свое собственное место и этим самым место вообще, потому чтоничто ее не содержит и она не меняет места; создающую также своюсобственную длительность и, через это, длительность вообще, ибо еедвижение есть мера всех других движений. Затем мы увидим постепенноеубывание совершенства вплоть до нашего подлунного мира, где циклрождения, роста и смерти в последний раз подражает начальному кругу,искажая его. Понимаемое таким образом причинное отношение между Богоми миром кажется притяжением, если смотреть на него снизу, толчком,или действием через соприкосновение, если смотреть на него сверху,ибо первое небо с его круговым движением есть подражание Богу, аподражание есть принятие формы. Следовательно, в зависимости от того,смотрят ли в одном направлении или в другом, — видят в Богедействующую причину или причину конечную. И, однако, ни то, ни другоеиз этих двух отношений не будет окончательным причинным отношением.Истинное отношение будет то, которое существует между двумя членамиуравнения, где первый состоит из одного знака, а второй являетсябесконечным числом знаков. Это, если угодно, отношение золотой монетык разменивающей ее мелкой монете, при том только предположении, чтомелкая монета является автоматически, как только показывается золотаямонета. Тогда только и становится понятным, почему Аристотель придоказательстве необходимости первого неподвижного двигателяосновывался не на том, что движение вещей должно было иметь начало,но, напротив, полагал, что это движение не могло начаться и не должноникогда окончиться. Если существует движение, или, другими словами,счет идет мелкой монетой, то это значит, что где-нибудь существуетзолотая монета. И если сложение идет без конца, никогда не имеяначала, то это значит, что единый член, покрывающий всю сумму, будетвечным. Вечность подвижности возможна только тогда, когда онаопирается на вечность неизменяемости, которую она развертывает вцепь, не имеющую ни начала, ни конца.
Таковопоследнее слово греческой философии. Мы не имели намерения воссоздатьее a priori. Она имеет множество истоков. Она невидимыми нитямисвязана со всеми фибрами античной души. Тщетны были бы попыткивывести ее из одного простого принципа’. Но если вычеркнуть из неевсе, что пришло от поэзии, от религии, от социальной жизни, а такжефизики и зарождающейся биологии, если исключить рыхлые материалы,входящие в сооружение этого колоссального здания, то останетсяпрочный остов, и этот остов обрисовывает главные линии метафизики,являющейся, как нам кажется, естественной метафизикой человеческогоинтеллекта. Следование до конца за кинематографической тенденциейвосприятия и мышления на деле неизбежно приводит к философииподобного рода. Наше восприятие и наше мышление заменяютнепрерывность эволюционной изменчивости рядом устойчивых форм,которые в переходе нанизываются одна на другую, как те кольца, чтомимоходом снимают палочкой дети, крутясь на деревянных лошадках. Вчем будет состоять тогда переход и на что будут нанизаны формы? Таккак для получения устойчивых форм пришлось извлечь из изменчивостивсе, что есть в ней определенного, то для характеристикинеустойчивости, на которой формы покоятся, остается толькоотрицательный признак — сама неопределенность. Первый шаг нашей мыслибудет таков: она разлагает каждое изменение на два элемента, одинустойчивый, определяемый для каждого частного случая, то есть Форма,другой, определению не поддающийся и всегда один и тот же, это будетизменчивость вообще. Таковою же будет существенная операция языка.Формы — это все, что язык способен выразить. Он вынужденподразумевать подвижность или ограничивается тем, что ееподразумевает; оставаясь невыраженной, подвижность и считаетсяодинаковой для всех случаев. Тогда выступает философия, для которойпроизведенное мыслью и языком разложение кажется законным. Чтоостается ей делать, как не объективировать разделение с большейсилой, довести его до крайних последствий, свести в систему? Онабудет поэтому составлять реальное, с одной стороны, из определенныхФорм, или неизменяющихся элементов, и с другой — из принципаподвижности, который, как отрицание формы, предположительно будетускользать от всякого определения и выступать чистойнеопределенностью. Чем больше она будет направлять свое внимание наэти формы, разграниченные мыслью и выражаемые языком, тем больше ейбудет казаться, что они возвышаются над чувственным и превращаются вчистые понятия, способные войти одни в другие и даже объединиться водно понятие, — синтез всей реальности, высшая точка всякогосовершенства. Наоборот, чем больше она будет опускаться к невидимомуисточнику универсальной подвижности, тем больше она будетчувствовать, как та убегает под ней и в то же время иссякает,погружается в то, что она назовет чистым небытием. В конце концов онабудет иметь, с одной стороны, систему Идей, логически согласованныхмежду собой или слившихся в одну, с другой — ничто, платоновскоенебытие или аристотелевскую материю». Но разрезавши, нужносшить. Дело идет теперь о том, чтобы из сверхчувственных идей иинфрачувственного небытия восстановить чувственный мир. Это возможноне иначе, как постулируя род метафизической необходимости, в силукоторой наличие этого «Все» и этого Нуля соответствуетположению всех степеней реальности, измеряющих промежуток междуобоими, подобно тому, как неделимое число, если рассматривать его вкачестве разницы между ним самим и нулем, открывается как известнаясумма единиц и вместе с тем выдвигает все низшие числа. Таковестественный постулат. Его-то мы и замечаем в основании греческойфилософии. Тогда для объяснения специфических черт каждой из этихпромежуточных степеней реальности останется только измеритьрасстояние, отделяющее ее от совокупной реальности: каждая низшаяступень есть уменьшение высшей, и то новое, что мы в ней чувственновоспринимаем, может быть разложено, с точки зрения умопостигаемости,в новое прибавляющееся количество отрицания. Самое малое количествоотрицания, которое находится даже в наивысших формах чувственнойреальности, и, следовательно, a fortiori, в формах низших, будет то,которое выразится в самых общих признаках чувственной реальности, впротяженности и длительности. Путем постепенного нисхожденияполучаются признаки все более и более специальные. Здесь фантазияфилософа будет работать без удержу, ибо такой-то момент чувственногомира будет приурочиваться к такому-то уменьшению бытия путемпроизвольного или, по крайней мере, сомнительного декрета. Нетнеобходимости в том, чтобы прийти к представлению о мире,составленном из концентрических сфер, вращающихся вокруг самих себя,как это сделал Аристотель. Но придется принять аналогичнуюкосмологию, — я хочу сказать, такое построение, части которого, хотяи совершенно иные, тем не менее будут иметь между собой те же самыеотношения. И такой космологией будет управлять всегда один и тот жепринцип. Физическое будет определяться логическим. Под изменчивымиявлениями нам покажут просвечивающую замкнутую систему соподчиненныхдруг другу понятий. Наука, понимаемая как система понятий, будетболее реальна, чем чувственная реальность. Она будет предшествоватьчеловеческому знанию, которое только складывает ее буква за буквой,предшествовать также вещам, неумолимо пытающимся подражать ей. Ейдостаточно только на одно мгновение отвлечься от самое себя, чтобывыйти из своей вечности и тем самым совпасть со всем этим знанием исо всеми этими вещами. Ее неизменность является поэтому причинойуниверсального становления.
Таковабыла точка зрения античной философии на изменчивость и надлительность. Что современная философия много раз, и особенно напервых порах, делала поползновения изменить данную точку зрения, -это кажется нам неоспоримым. Но непреодолимое влечение приводитинтеллект к его естественному движению и метафизику — к общимзаключениям греческой метафизики. Этот-то последний пункт мы ипопытаемся осветить, чтобы показать, какими невидимыми нитями нашамеханистическая философия связывается с античной философией Идей икак она прежде всего отвечает практическим требованиям нашегоинтеллекта.
Современнаянаука, подобно науке древних, действует по кинематографическомуметоду. Она не может поступать иначе: всякая наука подчинена этомузакону. Сущность науки, действительно, состоит в том, чтобыманипулировать знаками, которыми она заменяет сами предметы. Этизнаки, конечно, отличаются от знаков языка большей точностью и болеевысокой действенностью, но тем не менее они не свободны от общихсвойств знака, заключающихся в том, чтобы отмечать в закрепленнойформе неподвижный аспект реальности. Чтобы мыслить движение,необходимо непрерывно возобновляемое усилие духа. Знаки созданы длятого, чтобы избавлять нас от этого усилия, заменяя движущуюсянепрерывность вещей искусственным соединением, практически ейравноценным и имеющим преимущество изготовляться без труда. Нооставим в стороне приемы и рассмотрим только результаты. Каковглавный предмет науки? Это — увеличение нашего влияния на вещи. Наукаможет быть умозрительной по форме, бескорыстной в своих ближайшихцелях; другими словами, мы можем предоставлять ей кредит на любоевремя. Но как бы ни отодвигать срок платежа, нужно, чтобы в концеконцов наш труд был оплачен. Таким образом, наука по существу всегдаимеет в виду практическую полезность. Даже когда она углубляется втеорию, она вынуждена приспосабливать свою работу к общему состояниюпрактики. Как бы высоко она ни поднималась, она должна быть готовойупасть на поле действия и тотчас же вновь оказаться на ногах. Этобыло бы для нее невозможно, если бы ее ритм совершенно отличался отритма самого действия. Действие же, как сказано, совершаетсяскачками. Действовать — это постоянно приспосабливаться. Знать, тоесть предвидеть, имея в виду действие, это значит переходить отодного положения к другому, от одной комбинации к другой. Наука можетрассматривать все более и более близкие Друг другу комбинации: онабудет увеличивать таким путем число изолируемых ею моментов, новсегда она будет изолировать моменты. Что же касается того, чтопроисходит в промежутке, то наука так же не занимается этим, как неделают этого обычный интеллект, чувства и язык: она касается концов,но не промежутка. Кинематографический метод навязывается, такимобразом, нашей науке, как он уже навязывался науке древних.
В чем же,в таком случае, разница между этими двумя науками? Мы указали это,когда говорили, что древние сводили физический порядок к порядкужизненному, то есть законы — к родам, между тем как в настоящее времяхотят роды превратить в законы. Но нужно рассмотреть это различие поддругим углом зрения, который, впрочем, является только видоизменениемпервого. Какая разница в положении этих двух наук по отношению кизменчивости? Мы ее формулируем так: античная наука считает, что онадостаточно знает свой предмет, если она отметила его специфическиемоменты, тогда как современная наука рассматривает предмет в какойугодно момент.
Формы илиидеи такого философа, как Платон или Аристотель, соответствуют особымили выдающимся моментам истории вещей, — в общем, тем самым, которыебыли выделены языком. Полагают, что такие моменты, как, например,детство или старость живого существа, характеризуют тот период,квинтэссенцию которого они выражают; все остальное в этот периоднаполняется переходом от одной формы к другой, переходом, не имеющиминтереса в себе самом. Идет ли речь о падающем теле, — считается ужедостаточно близкой к реальности такая его общая характеристика: этоесть движение вниз, стремление к центру, естественное движение тела,отделенного от земли, которой оно принадлежало, и стремящегося теперьзанять свое прежнее место. Отмечают, таким образом, конечный предел,или кульминационный пункт, возводят его в существенный момент, и этиммоментом, который язык удержал, чтобы выразить факт как целое,удовлетворяется и наука для характеристики этого факта. В физикеАристотеля движение тела, брошенного в пространство или свободнопадающего, определяется понятиями высокого и низкого, произвольногоперемещения и перемещения вынужденного, собственного места и местачужого. Но Галилей считал, что не было такого существенного момента,специфического мгновения: изучать падающее тело — это значитисследовать его в какой угодно момент его пути. Истинной наукой отяжести будет та, которая определит положение тела в пространстве длялюбого момента времени. Правда, ей нужны для этого знаки, обладающиеиного рода точностью, чем знаки языка.
Можнопоэтому сказать, что наша физика отличается от физики древних главнымобразом тем, что бесконечно занята разложением времени. Для древнихвремя обнимает столько неделимых периодов, сколько наше естественноевосприятие и наш язык выделяют в нем последовательных фактов,представляющих собой ряд индивидуальностей. Вот почему каждый из этихфактов допускает в их глазах только совокупное определение илиописание. Если приходится при описании различать в нем фазы, товместо одного факта будет несколько фактов, вместо одного периода -несколько неделимых периодов; но всегда время будет делиться наопределенные периоды, и всегда этот способ деления будет приходить наум в форме видимых кризисов реального, как, например, кризисвозмужания, то есть в виде обозначившегося раскрытия новой формы.Напротив, для Кеплера или Галилея наполняющая время материя не делитего объективно по тому или иному способу. Время не имеет естественныхсочленений. Мы можем, мы должны его делить по своему усмотрению. Всемгновения равноценны. Ни одно из них не имеет права бытьпредставителем других моментов или их владыкой. И, следовательно, мызнаем изменчивость только тогда, когда умеем определять ее в любоймомент.
Различиеглубокое; в известном смысле оно даже радикально. Но с той точкизрения, с которой мы его рассматриваем, это скорее разница в степени,чем в природе. Человеческий ум от первого рода познания перешел ковторому путем постепенного совершенствования, ища только большейточности. Между этими двумя науками существует такое же отношение,как между различением фаз в движении с помощью глаза и гораздо болееполной регистрацией этих фаз путем мгновенного фотографирования. Вобоих случаях действует тот же кинематографический механизм, но вовтором он достигает такой точности, какой не может иметь в первом. Отгалопа лошади наш глаз воспринимает главным образом характерноеположение, существенное или, скорее, схематическое, форму, котораякак будто бы распространяет свои лучи на весь цикл движений и такимобразом создает темп галопа:
именно этоположение скульптурно отображено на фресках Парфенона. Моментальнаяже фотография изолирует любой момент; для нее все они одинаковы, игалоп лошади распадается для нее на какое угодно числопоследовательных положений, вместо того, чтобы соединиться в единоецелое, которое блеснуло бы в особое мгновение и осветило бы собойвесь цикл.
Из этогоначального различия вытекают все другие. Наука, рассматривающая поочереди неделимые периоды длительности, видит только фазы, следующиеза фазами; формы, сменяющие формы; она довольствуется качественнымописанием предметов, которые уподобляет организованным существам. Нокогда доискиваются, что происходит внутри одного из таких периодов влюбой момент времени, то имеют в виду совсем другое: изменения,совершающиеся от одного момента до другого, уже не будут более, какпредполагают, изменениями качества; это будут уже количественныевариации самого ли явления, или его элементарных частей. С правомпоэтому утверждали, что современная наука резко отличается от наукидревних тем, что она имеет дело с величинами и ставит себе цельюпрежде всего их измерение. Древние практиковали уже опытноеисследование, а, с другой стороны, Кеплер не производил опытов всобственном смысле этого слова, чтобы открыть закон, который был бысамим типом научного познания, как мы его понимаем. Нашу наукуотличает не то, что она производит опыты, но что целью этих опытов иее работы вообще является измерение.
Вот почемус правом также утверждали и то, что античная наука имела дело спонятиями, между тем как современная наука ищет законы, постоянныеотношения между переменными величинами. Аристотелю было достаточнопонятия круговращения, чтобы определить движение звезд. Кеплер же несчитал возможным понять движение планет с помощью более точногопонятия эллипса. Ему нужен был закон, то есть постоянное отношениемежду количественными изменениями двух или нескольких элементовдвижения планет.
Но все этотолько следствия — я хочу сказать, различия, вытекающие из одногоосновного различия. Случайно древние могли делать опыты, имея в видуизмерение, как могли они также открыть закон, говорящий о постоянномотношении между величинами. Закон Архимеда есть поистине опытныйзакон. Он принимает в расчет три изменчивые величины: объем тела,плотность жидкости, куда погружают тело, и давление, испытываемое имснизу вверх. И в сущности он ясно говорит, что один из этих трехчленов есть функция двух других.
Существенноепервоначальное различие нужно поэтому искать в другом месте. Этоименно то различие, на которое мы указали сначала. Наука древнихстатическая. Она либо рассматривает изучаемое изменение как целое,либо, если она делит его на периоды, то из каждого периода делает всвою очередь целое: другими словами, он не принимает во вниманиевремя. Современная ;^g наука создалась на основе открытий Галилея иКеплера, которые сразу сделались для нее образцом. Но что же говорятзаконы Кеплера? Они устанавливают отношение между площадями,описываемыми гелиоцентрическим центром планеты, и временами,употребляемыми, для того чтобы описать эти площади, между большой осьорбиты и временем, необходимым для ее пробега. Как было главноеоткрытие Галилея? Закон, связывающей пространство, пробегаемоепадающим телом, со времени занимаемым падением. Пойдем далее. В чемсостояло первое из великих преобразований геометрии в новейшее время?
Ввести -правда, в скрытой форме — время и движение даже в рассмотрение фигур.Для древних геометрия была наукой сугубо статической. Фигуры ее былиданы разом в законченном состоянии, подобно идеям Платона. Сущностьже картезианской геометрии (хотя Декарт не давал ей этой формы)заключается в том, что она рассматривает всякую плоскую кривую какописываемую движением одной точки подвижной прямой, котораяперемещается параллельно себе самой вдоль оси абсцисс, причемперемещение подвижной прямой предполагается однообразным, и абсцисса,таким образом, становится представительницей времени. Кривая можетбыть тогда определена, если нам удастся выразить отношениепространства, пройденного подвижной прямой, ко времени,употребленному на его пробег, то есть если возможно указать положениеподвижного тела на пробегаемой им прямой в любой момент пути. Этоотношение будет не чем иным, как уравнением кривой. Заменить фигурууравнением значит, в сущности, увидеть, какого состояния достигаетчертеж кривой в любой момент, вместо того, чтобы рассматривать этотчертеж разом, собранным в одном моменте, когда кривая бывает взаконченном состоянии.
Таковабыла направляющая идея реформы, обновившей и науку о природе, иматематику, служившую ей орудием. Современная наука — это дочьастрономии. Она спустилась с неба на Землю по наклонной плоскости,представляемой Галилеем, ибо Ньютон и его последователи соединяются сКеплером благодаря Галилею. Как же ставилась астрономическая проблемаКеплером? Речь шла о том, чтобы, зная взаимные положения планет вданный момент, вычислить их положения в какой угодно другой момент.Тот же самый вопрос был поставлен с того времени для всякойматериальной системы. Каждая материальная точка сделаласьэлементарной планетой, и главным вопросом, существеннейшей проблемой,решение которой должно было дать ключ к решению всех других проблем,было определение взаимных положений этих элементов в любой момент,раз известны их положения в данный момент. Конечно, в таких точныхвыражениях проблема ставится только в очень простых случаях, длясхематизированной реальности, ибо мы никогда не знаем взаимныхположений истинных элементов материи, предполагая даже, чтосуществуют реальные элементы;
и дажеесли бы мы их знали в данный момент, вычисление их положений длядругого момента требовало бы чаще всего математического усилия,превосходящего человеческие силы. Но нам достаточно знать, что этиэлементы могли бы быть известны, что их настоящие положения могли быбыть открыты и что сверхчеловеческий ум, подчиняя эти данныематематическим действиям, мог бы определить положения элементов вкакой угодно другой момент времени. Это убеждение находится восновании вопросов, которые мы себе ставим о сущности природы, иметодов, которые мы употребляем для их решения. Вот почему всякийзакон, выраженный в статической форме, нам кажется как бы временнымрешением или как бы частной точкой зрения на динамический закон,который один может дать нам цельное и окончательное знание.
Скажем взаключение, что наша наука отличается от античной науки не толькотем, что она изыскивает законы, ни даже что ее законы выражаютотношения между величинами. Нужно еще прибавить, что величина, ккоторой мы желали бы отнести все другие, есть время, и чтосовременная наука должна главным образом определяться своимстремлением принимать время за независимую переменную. Но о какомвремени идет речь?
Мы ужеговорили, и никогда не будет лишним повторить, что наука о материиприбегает к тем же приемам, что и обычное познание. Онасовершенствует это познание, она увеличивает его точность и значение,но она ра ботает в том же направлении и приводит в движение тот жемеханизм. Если поэтому обычное познание в силу присущего емукинематографического механизма отказывается следовать за становлениемв том, что есть в этом становлении движущегося, то наука о материитакже от этого отказывается. Конечно, она различает какое угодноколичество моментов в рассматриваемом ею промежутке времени. Как бымалы ни были промежутки, на которых она остановилась, она позволяетделить их еще, если мы имеем в этом нужду. В отличие от античнойнауки, которая останавливалась на известных, так называемыхсущественных моментах, она занимается любым, каким угодно моментом.Но всегда она рассматривает моменты, всегда возможные остановки,всегда, в сущности, неподвижности. Это значит, что реальное время,рассматриваемое как поток, или, другими словами, как сама подвижностьбытия, ускользает от научного познания; мы пробовали уже установитьэто в предшествовавшем труде. Мы слегка касались этого в первой главенастоящей книги. Но нужно возвратиться к этому в последний раз, чтобырассеять недоразумения.
Когдапозитивная наука говорит о времени, то она имеет в виду движениеизвестного подвижного тела Т по траектории. Это движение было выбраноею в качестве представителя времени, и, согласно определению, онооднообразно. Назовем Ti, Тг, Тз… и т. д. точки, делящие траекториюподвижного тела на равные части от ее начала То. Говорят, чтопротекли 1,2, 3 единицы времени, когда подвижное тело находится вточках Ti, Тг, Тз… пробегаемой им линии. Тогда рассматриватьсостояние Вселенной к концу известного времени t значит исследовать,каково оно будет в то время, когда подвижное тело Т будет в точке Ttсвоей траектории. Но о самом течении времени, тем более о действииего на сознание, здесь не возникает вопроса, ибо принимаются в расчетточки Ti, Тг, Тз, взятые в потоке, и никогда сам поток. Можно какугодно укоротить рассматриваемое время, то есть произвольно разложитьпромежуток между двумя последовательными делениями Тп и Тп+1, — новсегда придется иметь дело с точками и только с точками. От движенияподвижного тела Т удерживаются положения, взятые на его траектории.От движения всех других точек Вселенной удерживаются их положения наих траекториях. Каждой возможной остановке подвижного тела Т в точкахделения Ti, Тг, Тз… ставят в соответствие возможную остановку всехдругих подвижных тел в тех точках, через которые они проходят. Икогда говорят, что движение или любое другое изменение заняло времяt, то под этим понимают, что t обозначает число соответствий этогорода. Таким образом, считают одновременности, не занимаясь течением,идущим от одних одновременностей к другим. Доказательством этогослужит то, что я могу, по моему желанию, заставить изменятьсяскорость движения Вселенной по отношению к сознанию, остающемусянезависимым от нее: сознание могло бы заметить перемену по чувствувполне качественного характера, которое у него от этого возникло; нораз движение тела Т приобщается к этой перемене, мне нечего менять нив моих уравнениях, ни в числах, там фигурирующих.
Пойдемдалее. Предположим, что эта скорость движения становится бесконечной.Представим себе, как мы говорили на первых страницах этой книги, чтотраектория подвижного тела Т дана разом, что вся история материальнойВселенной, прошедшая, настоящая и будущая, мгновенно явилась впространстве. Те же математические соответствия будут существоватьмежду моментами мировой истории, развернутой, так сказать, в видевеера, как будут существовать и деления Ti, Тг, Ts… на линии,которая получит название, согласно определению, «течениявремени». Для науки не произойдет никаких изменений. Но еслинауке нечего изменять в том, что она нам говорила, хотя бы времяразвернулось в пространстве и последовательность обратилась врядоположенность, то это значит, что в том, что она нам говорила, онане считалась ни со специфическим характером последовательности, ни стем, что есть текущего во времени. Она не имеет никакого знака дляобозначения того, что поражает наше сознание в последовательности и вдлительности. Она не прилагается к тому, что есть в становленииподвижного: так мосты, переброшенные через реку, не следуют за водой,текущей под их арками.
Однакопоследовательность существует, я сознаю ее, это факт. Когдафизический процесс протекает перед моими глазами, он не зависит ни отмоего восприятия, ни от моей склонности ускорить или замедлить его.Для физика важно число единиц длительности, которые занимает процесс: физик не заботится о самих единицах, поэтому последовательныесостояния мира и могли быть разом развернуты в пространстве, неизменяя его науки и позволяя ему продолжать говорить о времени. Нодля нас, сознательных существ, важны сами единицы, ибо мы не считаемконцов интервалов, мы чувствуем и переживаем сами интервалы. И у нассуществует сознание об этих интервалах как интервалах определенных. Яснова возвращаюсь к моему стакану подслащенной воды1 : почему ядолжен ожидать, чтобы сахар растаял? Если для физика длительностьявления относительна и сводится к известному числу единиц времени,причем сами единицы могут быть чем угодно, то для моего сознания этадлительность есть абсолютное, ибо она совпадает с известной степеньюмоего нетерпения, нетерпения строго определенного. Откуда являетсяэта определенность? Что обязывает меня ожидать, и ожидать в течениеизвестного промежутка психологической длительности, котораяпредписана мне и по отношению к которой я бессилен? Еслипоследовательность, поскольку она отличается от простойрядоположенности, не имеет реальной действенности, если время непредставляет собой известного рода силы, то почему Вселеннаяразвертывает свои последовательные состояния с такой скоростью,которая для моего сознания есть, в подлинном смысле слова, абсолют?Почему именно с этой, определенной скоростью, а не с какой-нибудьдругой? Почему не с бесконечной скоростью? Другими словами, почему недано все разом, как на ленте кинематографа? Чем более я углубляюсь вэтот вопрос, тем более мне кажется, что если будущее осужденоследовать за настоящим, а не может быть дано вместе с ним, то этопотому, что в настоящий момент оно не вполне определено, и что есливремя, наполненное этой последовательностью, есть нечто иное, чемчисло, если оно имеет для сознания, которое в него помещается,абсолютную ценность и абсолютную реальность, то это значит, что оносоздается постоянно — конечно, не в той или иной искусственноизолированной системе, как стакан сладкой воды, но в конкретномцелом, с которым эта система составляет единое, в целомнепредвидимого и нового. Эта длительность может не быть делом самойматерии, но длительностью Жизни, которая идет против течения материи:от этого оба движения не будут менее солидарны между собой.Длительность Вселенной должна поэтому составлять единое целое сосвободой творчества, которое может иметь в ней место.
Когдаребенок забавляется составлением картинки, складывая кубики, ондостигает в этом все большей быстроты по мере того, как он болееупражняется. Составление было даже мгновенным, ребенок нашел егоготовым, когда он открыл коробку по выходе из магазина. Операция этане требует, таким образом, определенного времени, и даже,теоретически, она не требует никакого времени. И это потому, что данее результат, что картинка уже создана и что для ее получениядостаточно работы восстановления и перестановки, работы, котораяможет идти все быстрее и быстрее, даже бесконечно быстро, стать,наконец, мгновенной. Но для художника, который рисует картину,извлекая ее из глубины своей души, время не будет чем-товторостепенным. Оно не будет таким интервалом, который можно было быудлинить или укоротить, не изменяя его содержания. Длительностьработы является здесь составной частью самой работы. Сжать ее илирасширить означало бы изменить разом и психологическую эволюцию,которая ее наполняет, и изобретение, являющееся пределом этойэволюции. Время изобретения составляет здесь единое с самимизобретением. Это есть развитие мысли, меняющейся по мере своегоосуществления. Словом, это жизненный процесс, — такой же, каксозревание идеи.
Художникнаходится перед полотном, краски положены на палитру, модельпозирует; мы все это видим, мы знаем и приемы художника: можем ли мыпредвидеть, что получится на полотне? Мы владеем элементами проблемы;мы знаем отвлеченно, как проблема будет решена, ибо портрет, конечноже, будет походить на модель, а также и на художника; но конкретноерешение приносит с собой то непредвидимое ничто, которое составляетвсе в произведении художника. Это ничто и занимает время. При полномотсутствии материи оно творит самого себя, как форму. Прорастание ицветение этой формы совершается в течение несократимой длительности,от них неотделимой. То же самое относится и к произведениям природы.То, что кажется, в них новым, исходит от внутреннего напора,представляющего собой развитие или последовательность, напора,дарующего последовательности или заимствующего от нее собственнуюсилу, — во всяком случае делающего последовательность, илинепрерывность взаимопроникновения во времени, несводимой к простоймгновенной рядоположенности в пространстве. Вот почему мысль о том,чтобы читать в настоящем состоянии материальной Вселенной будущееживых форм и развертывать разом их будущую историю, должна заключатьв себе подлинную нелепость. Но эту нелепость трудно обнаружить,потому что наша память имеет привычку располагать в идеальномпространстве части, воспринимаемые ею одна за другою, потому что онавсегда представляет себе прошлую последовательность в формерядоположенности. И она может это делать именно потому, что прошлоепринадлежит к уже изобретенному, мертвому, а не к творчеству и жизни.И так как будущая последовательность должна в конце концов сделатьсяпоследовательностью прошедшею, мы и убеждаем себя, что к будущейдлительности можно также относиться как к длительности прошедшей, чтотеперь уже она поддается развертыванию, что будущее тут, что ононавито, что оно уже нарисовано на полотне. Без сомнения, это иллюзия,но иллюзия естественная, неискоренимая, которая продлится наравне счеловеческим разумом!
Или времяесть изобретение, или оно ничто. Но со временем-изобретением физика,подчиненная в ее теперешней форме кинематографическому методу, неможет считаться. Она ограничивается тем, что сосчитываетодновременности между событиями, составляющими это время, и положенияподвижного тела Т на его траектории. Она отделяет эти события отцелого, являющего в каждое мгновение новую форму и сообщающего имкое-что из своего нового. Она рассматривает их отвлеченно, берятакими, какими они были бы вне всего живого, то есть во времени,развернутом в пространстве. Она удерживает только события или системысобытий, которые можно изолировать, не заставляя их претерпеватьслишком глубокого искажения, потому что только такие события иявления допускают приложение ее метода. Наша физика начинается с тогодня, когда сумели выделить подобные системы. Итак, если современнаяфизика отличается от древней тем, что она рассматривает любой момент
за овремени, то она целиком покоится на замене времени-изобретениявременем-длиною.
Поэтомукажется, что параллельно этой физике должен бы был образоватьсядругой род познания, который удерживал бы то, что упускала физика.Самим течением длительности наука, связанная — в том виде, в какомона была, — с кинематографическим методом, не хотела и не моглаовладеть. Нужно освободиться от этого метода. Нужно потребовать отразума отказаться от самых дорогих ему привычек. Усилием симпатиинужно перенестись внутрь становления. Тогда не пришлось бы спрашиватьсебя, где будет подвижное тело, какую конфигурацию примет система,через какое состояние пройдет изменчивость в любой момент: моментывремени, являющиеся всего лишь остановками нашего внимания, были быуничтожены; это было бы попыткой следовать за истечением времени, засамим потоком реального. Первый род познания имеет преимуществодавать нам возможность предвидеть будущее и делать нас в известноймере господами событий; но зато он удерживает от движущейсяреальности только предполагаемые неподвижности, то есть снимки среальности, получаемые нашим разумом:
он скореесимволизирует реальное и переводит его в человеческий план, выражаетего. Другое познание, если оно возможно, будет практическибесполезно, оно не распространит нашего владения на природу, онобудет даже идти против некоторых естественных стремлений интеллекта;
но если быоно преуспело, оно охватило бы в последнем объятии самое реальность.Этим не только дополнили бы интеллект и его познание материи, приучаяего помещаться в движущемся: путем развития другой способности,дополняющей первую, открыли бы перед собой видение другой половиныреального. Ибо достаточно оказаться перед истинной длительностью,чтобы заметить, что она означает творчество и что если то, чторазрушается, длится, то это может быть только в силу солидарности егос тем, что создается. Так выявилась бы необходимость непрерывногороста Вселенной, я хочу сказать, роста жизни реального. Тогда мыувидели бы в новом аспекте ту жизнь, что встречаем на поверхностинашей планеты, жизнь, идущую в том же направлении, что и жизньВселенной, являющуюся противоположностью материальности. Словом, кинтеллекту присоединили бы интуицию.
Чем большебудут об этом размышлять, тем больше будут убеждаться в том, чтоименно эта метафизическая концепция и подсказывается современнойнаукой.
В самомделе, для древних время теоретически может не приниматься вовнимание, так как длительность вещи показывает только упадок еесущности: этой-то неподвижной сущностью и занимается наука. Так какизменчивость есть только устремленность Формы к своей собственнойреализации, то реализация это все, что нам важно знать. Конечно, этареализация никогда не бывает полной: именно это и выражает античнаяфилософия, говоря, что мы не воспринимаем форму без материи. Но еслимы рассматриваем меняющийся предмет в известный существенный момент,в момент его апогея, то мы можем сказать, что он касается своейумопостигаемой формы. Наша наука и овладевает этой идеальной и, таксказать, предельной умопостигаемой формой. И, владея, таким образом,золотой монетой, она полностью владеет и разменной мелочью, которая иесть изменчивость. Эта последняя меньше бытия. Познание, котороеизбрало бы изменчивость своим предметом, если бы такое познание быловозможно, было бы менее, чем наука.
Но длянауки, ставящей все мгновения времени на одну ступень, не допускающейни существенного момента, ни кульминационного пункта, ни апогея,изменчивость уже не является ущемлением сущности, а длительностьразжижением вечности. Течение времени становится здесь самойреальностью, и предметом изучения являются вещи, которые протекают.Правда, с текущей реальности только снимаются мгновенные отпечатки.Но именно потому-то научное познание должно вызвать другое познание,которое его дополнило бы. В то время как античная концепция научногопознания в конце концов из времени делала понижение, из длительности- уменьшение Формы, данной в вечности, — следуя до конца за новойконцепцией, можно было бы, наоборот, во времени увидетьпоследовательный рост абсолютного и в эволюции вещей непрерывноеизобретение новых форм.
Правда,это значило бы порвать с метафизикой древних. Последние видели толькоодин способ, ведущий к завершенному знанию. Их наука состояла враздробленной и фрагментарной метафизике, а метафизика — всконцентрированной и систематической науке: самое большее, это былидве разновидности одного и того же рода. Напротив, согласно гипотезе,которую принимаем мы, наука и метафизика являются двумяпротивоположными, хотя и дополняющими друг друга, способами познания,из которых первый удерживает только мгновения, то есть то, что необладает длительностью, второй распространяется на самоедлительность. Вполне естественно, что мыслители колебались междустоль новой концепцией метафизики и концепцией традиционной. Былвесьма большой соблазн на основе новой науки вновь начать то, чтобыло испробовано на науке древней: предположить тотчас же, что нашенаучное познание природы закончено, полностью унифицировать его идать этому образованию, как это уже делали греки, названиеметафизики. Так рядом с новым путем, который могла проложитьфилософия, оставался открытым старый путь. Это был тот самый путь, покоторому шла физика. Итак как физика удерживала от времени только то,что могло быть разом дано в пространстве, то метафизика, принявшая тоже направление, должна была по необходимости поступать так, как будтобы время ничего не созидало и не разрушало, как будто бы длительностьне обладала действенностью. Подчиненная кинематографическому методу,подобно современной физике и древней метафизике, она пришла кзаключению, допускаемому предположительно с самого начала инеотделимому от метода, а именно, что все дано.
Намкажется бесспорным, что поначалу метафизика колебалась между обоимипутями. Это заметно на примере картезианства. С одной стороны, Декартутверждает универсальный механицизм: с этой точки зрения, движениеотносительно’, и поскольку время имеет как раз столько же реальности,как движение, то прошлое, настоящее и будущее должны быть даны ввечности. Но с другой стороны (почему философ и не дошел до этихкрайних выводов), Декарт верит в свободную волю человека. Он налагаетна детерминизм физических явлений индетерминизм человеческих действийи, следовательно, на время-длину он налагает длительность с ееизобретательностью, творчеством, истинной последовательностью. Этудлительность он заставил опираться на Бога, который безостановочновозобновляет творческий путь и, будучи, таким образом, касательной поотношению ко времени и становлению, поддерживает их, сообщая им понеобходимости кое-что из своей абсолютной реальности. Когда Декартстановится на эту вторую точку зрения, он говорит о движении, даже одвижении пространственном, как об абсолютном1.
Он шел,таким образом, поочередно то по одному, то по другому пути, решив нипо одному из них не идти до конца. Первый должен был привести его котрицанию свободной воли у человека и истинного акта воли у Бога. Этозначило упразднить всякую действенную длительность, уподобитьВселенную данной вещи, которую сверхчеловеческий интеллект мог быохватить разом в мгновении или в вечности. Второй путь, наоборот,приводил ко всем следствиям, которые включает в себя интуицияистинной длительности. Творчество уже не казалось толькопродолжающимся (continuee), но и непрерывным (continue). Вселенная,рассматриваемая в целом, действительно эволюционировала. Будущее немогло более определяться в зависимости от настоящего; самое большее,можно было сказать, что если оно было реализовано, то его можно былоотыскать в том, что ему предшествовало, как звуки нового языка могутбыть выражены буквами древнего алфавита; при этом расширяют значениебукв и придают им, путем обратного действия, способность выражатьтакие звуки, какие не могла бы подсказать ни одна комбинация звуковпрежнего языка. Словом, механистическое объяснение могло остатьсяуниверсальным в том смысле, что его можно было распространить настолько систем, сколько пожелалось их выделить из непрерывностиВселенной; но механицизм становился тогда скорее методом, чемдоктриной. Он выражал, что наука должна действоватькинематографическим способом, что роль ее повторять ритм истечениявещей, а не входить в них. Таковы были две противоположные однадругой метафизические концепции, которые предстали перед философией.
Был выбранпервый путь. Причина этого выбора заключается, несомненно, встремлении разума действовать по кинематографическому методу, стольестественному для нашего интеллекта и так хорошо приспособленному ктребованиям нашей науки, что нужно дважды увериться в егоспекулятивном бессилии, чтобы отказаться от него в метафизике. Новлияние древней философии здесь не было бесследным. Греки, этивеликие художники, навсегда упрочившие себе славу, создали типсверхчувственной истины, как и чувственной красоты, очарованиюкоторых трудно не поддаться. Лишь только хотят создавать изметафизики систематизированную науку, сейчас же соскальзывают напуть, ведущий к Платону и Аристотелю. А достаточно войти в зонупритяжения, где совершают свой путь греческие философы, чтобы пойтипо их орбите.
Такобразовались доктрины Лейбница и Спинозы. Мы не отвергаемзаключающихся в них сокровищ оригинальности. Каждый из этихмыслителей внес сюда свою душу, богатую творческими силами иприобретениями современного гения. У того и у другого — у Спинозы вособенности — замечается напор интуиции, который ломает систему. Ноесли устранить из обеих доктрин то, что дает им жизнь и одухотворяетих, удерживая только их остов, то перед глазами окажется тот жеобраз, который получается, если смотреть на платонизм и аристотелизмчерез призму картезианского механицизма: систематизация новой физики,построенная по образцу древней метафизики.
Чем моглабыть на деле унификация физики? Вдохновляющая эту науку идеязаключалась в том, чтобы изолировать в недрах Вселенной такие системыматериальных точек, чтобы можно было высчитывать положение каждой изэтих точек в любой момент при условии, что известно их положение вданный момент. Но поскольку определяемые таким образом системы былиединственными, которыми новая наука могла оперировать, и посколькунельзя было сказать a priori, удовлетворяет или не удовлетворяеткакая-нибудь система требуемому условию, то было полезно всегда иповсюду поступать так, как будто бы данное условие было реализовано.Существовало методологическое правило, ясно указанное и настолькоочевидное, что не было даже необходимости его формулировать. В самомделе, простой здравый смысл нам говорит, что если мы владеемдействительным орудием исследования и не знаем границ его применения,то мы должны поступать так, как будто эта применяемость былабезгранична: всегда будет время поставить ей предел. Но для философадолжно было быть большим соблазном олицетворить эту надежду, или,вернее, это стремление новой науки и обратить общее методологическоеправило в основной закон вещей. Для этого нужно было перенестись кпределу, предположить физику законченной и охватывающей всюсовокупность чувственного мира. Вселенная становилась системой точек,положение которых в каждый момент было строго определено относительнопредшествующего момента и теоретически допускало вычисление длякакого угодно момента. Словом, это приводило к универсальномумеханицизму. Но недостаточно было просто сформулировать этотмеханицизм; нужно было обосновать его, то есть доказать егонеобходимость, оправдать его. И так как существенным утверждениеммеханицизма является утверждение математической солидарности междусобой всех точек и всех моментов Вселенной, то основание механицизмадолжно находиться в единстве принципа, в котором слилось бы все, чтоесть рядоположенного в пространстве и последовательного во времени.Тогда совокупность реального предполагается данной разом.Взаимоотношения рядоположенных в пространстве видимостей зависят отнеделимости истинного бытия. И строгий детерминизм последовательныхво времени явлений выражает только, что бытие, как целое, дано ввечности.
Новаяфилософия должна была поэтому сделаться возобновлением, или, вернее,перемещением древней философии. Последняя брала каждое из понятий, вкоторых концентрируется становление или которыми обозначается высшаяего точка, предполагала, что все они известны, и соединяла их в однопонятие, форму форм, идею идей, каким, например, был Бог уАристотеля. Первая берет каждый из законов, устанавливающих отношенияодного становления к другим и являющихся постоянным субстратомявлений; она предполагает, что все они известны, и соединяет.их вединство, которое также должно служить их полному выражению, нокоторое, как Бог Аристотеля, и по тем же причинам должно оставатьсянеизменно заключенным в самом себе.
Правда,этот возврат к античной философии совершался не без значительныхтрудностей. Когда такие философы, как Платон, Аристотель или Плотин,соединяют все понятия своей науки в одно, они охватывают таким путемсовокупность реального, ибо понятия представляют сами вещи изаключают в себе по крайней мере столько же положительногосодержания, как и вещи. Но закон вообще выражает только отношение, ифизические законы, в частности, выражают только количественныеотношения между конкретными вещами: так что если современный философоперирует законами новой науки, как античная философия оперировалапонятиями науки древней, если он сводит в одну точку все заключенияфизики, считающейся универсальной наукой, — он оставляет в сторонето, что есть конкретного в явлениях: воспринятые качества, самивосприятия. Его синтез, как представляется, должен обнимать толькочасть реальности. На деле первым результатом реальной науки былоразделение реального на две половины — количество и качество, изкоторых одна была отнесена на счет тела, другая — на счет души.Древние не воздвигали подобных барьеров ни между качеством иколичеством, ни между душой и телом. Для них математические понятиябыли такими же понятиями, как и любые другие, они были родственныдругим понятиям и вполне естественно входили в иерархию идей. Ни телоне определялось тогда геометрической протяженностью, ни душа -сознанием. Если ц>и^Т[ Аристотеля, энтелехия живого тела, менеедуховна, чем наша «душа», то это потому, что его стю^а, ужепропитанное идеей, менее телесно, чем наше «тело». Разрывмежду двумя членами не был еще, таким образом, окончательным. Но онсделался таковым, и с того времени метафизика, нацеленная наабстрактное единство, должна была или примириться с тем, чтобыохватывать своим синтезом только половину реального, или, наоборот,воспользоваться абсолютной взаимной необратимостью обеих половин,чтобы на одну из них смотреть как на перевод другой. Различнозвучащие фразы скажут различные вещи, если они принадлежат одному итому же языку, то есть имеют между собой известное звуковое родство.Напротив, если они принадлежат двум различным языкам, то именно всилу радикального звукового различия они смогут выразить одно и тоже. То же самое относится к качеству и количеству, к душе и телу.Именно потому, что между двумя членами была порвана всякая связь,философы вынуждены были установить между ними строгий параллелизм, окотором древние и не помышляли, и считать их переводом друг друга, ане обращением одного в другой, словом, субстратом их дуализма сделатьосновное тождество. Синтез, до которого поднялись, сделался поэтомуспособным обнять все. Божественный механизм заставил соответствоватьодно другому — явления мысли явлениям протяженности, качества -количествам, души — телам.
Этот-топараллелизм мы находим и у Лейбница, и у Спинозы, правда, в разныхформах, по причине неодинакового значения, придаваемого имипротяженности. У Спинозы оба члена — Мысль и Протяженность -находятся, по крайней мере, в принципе, в одном ранге. Это — дваперевода одного и того же оригинала, или, как говорит Спиноза, двасвойства одной и той же субстанции, которую нужно назвать Богом. Иоба эти перевода, как и бесконечное число других, на неизвестных намязыках, вызваны и даже потребованы оригиналом, подобно тому, каксущность круга передается, так сказать, автоматически и фигурой, иуравнением. Для Лейбница, напротив, протяженность хотя и являетсятакже переводом, но оригиналом является мысль, и эта последняя моглабы обойтись без перевода: перевод создан только для нас. ПолагаяБога, с необходимостью полагают также и все возможные с него снимки,то есть монады. Но мы всегда можем представить себе, что снимок былсхвачен с известной точки зрения, и такому несовершенному уму, какнаш, естественно качественно различные снимки распределять покачественно тождественным разрядам и положениям точек зрения, откудаснимки могли быть сделаны. В действительности не существует точекзрения, ибо существуют только снимки, — каждый, как неделимое целое,и каждый по-своему изображающий реальность, как целое: такаяреальность и есть Бог. Но у нас есть потребность переводитьмножественность несходных между собой изображений на множественностьэтих внешних друг другу точек зрения, равно как символизироватьбольшее или меньшее родство снимков относительным положением друг кдругу этих точек зрения, их соседством или их взаимным отдалением, тоесть величиной. Это и выражает Лейбниц, говоря, что пространство естьразряд сосуществовании, что восприятие протяженности есть восприятиесмутное (то есть относительное, зависящее от несовершенства разума) ичто нет ничего, кроме монад, понимая под этим, что реальное Целое неимеет частей, но что оно бесконечно повторяется, каждый раз целиком(хотя различно) внутри себя, и что все эти повторения дополняют другдруга. Так видимый рельеф предмета соответствует совокупностистереоскопических снимков с него, сделанных со всех точек зрения; ивместо того, чтобы видеть в рельефе рядоположение твердых частей,можно также рассматривать его как созданный из взаимнойдополнительности этих общих снимков, данных каждый целиком, какнеделимый, отличающийся от других и, однако, представляющий одну и туже вещь. Целое, то есть Бог, есть для Лейбница тот самый рельеф, амонады — это плоские изображения, дополняющие друг друга: вот почемуБог определяется им как «субстанция, не имеющая точек зрения»,или как «универсальная гармония», то есть взаимнаядополнительность монад. В сущности Лейбниц отличается от Спинозы тем,что он рассматривает универсальный механизм как аспект, которыйреальность имеет в наших глазах, тогда как Спиноза делает из негоаспект, принимаемый реальностью для самой себя.
Правда,что сконцентрированная в Боге совокупность реального сделала для этихфилософов затруднительным переход от Бога к вещам, от вечности ковремени. Затруднение для них было даже гораздо значительнее, чем дляАристотеля или Плотина. Бог Аристотеля на деле был получен сжатием ивзаимным проникновением Идей, представляющих, в законченном состоянииили в своем кульминационном пункте, вещи, которые меняются в мире. Онбыл поэтому трансцендентен миру, и длительность вещей рядополагаласьс его вечностью как ее ослабление. Но принцип, к которому приводитрассмотрение универсального механизма и который должен бытьсубстратом последнего, конденсирует в себе уже не понятия, или вещи,но законы, или отношения. Отношение же не существует изолированно.Закон соединяет между собой меняющиеся члены; он неотделим оттого,чем управляет. Принцип, в котором все эти отношения конденсируются икоторый лежит в основе единства природы, не может поэтому бытьтрансцендентным к чувственной реальности; он присущ ей, и нужнопредположить разумом, что он существует во времени и вне времени,собран в единстве своей субстанции и вместе с тем осужденразвертывать ее в цепь, не имеющую ни начала, ни конца. Чтобы неформулировать столь шокирующего противоречия, философы вынуждены былипожертвовать более слабым из двух членов и считать ту сторону вещей,которая связана со временем чистой иллюзией. со временем, чистойиллюзией. Лейбниц говорит об этом в точных выражениях, ибо он делаетиз времени, как и из пространства, смутное восприятие. Еслимножественность его монад выражает только многообразие снимков,сделанных с целого, то история одной изолированной монады являетсядля этого философа не чем иным, как множественностью снимков, которыемонада может получить от своей собственной субстанции, так что времябудет состоять в совокупности точек зрения каждой монады на самоесебя, как пространство — в совокупности точек зрения всех монад наБога. Мысль Спинозы гораздо менее ясна, и кажется, что этот философпытался установить между вечностью и тем, что длится, ту же разницу,которую устанавливал Аристотель между сущностью и случайностями:предприятие самое трудное, так как не было более Аристотеля, чтобыизмерять отклонение и объяснять переход от существенного кслучайному, ибо Декарт его вычеркнул навсегда. Как бы то ни было, чемболее исследуешь спинозистскую концепцию » неадекватного» вотношении его к » адекватному» , тем более чувствуешь, чтоидешь в направлении к Аристотелю, подобно тому, как монады Лейбница,по мере того, как они яснее вырисовываются, стремятся приблизиться кУмопостигаемым Плотина. Естественная склонность этих двух философскихсистем приводит их к заключениям античной философии.
Резюмируя,молено сказать, что сходство новой метафизики с метафизикой древнихпроистекает оттого, что и та и другая полагают — первая поверхчувственного, последняя в недрах самого чувственного — законченную,единую и полную Науку, с которой должна совпасть вся содержащаяся вчувственном реальность. Для той и для другой реальность, как истина,дана сполна в вечности. Та и другая отвращаются от представленияреальности, созидающейся последовательно, то есть в сущности отабсолютной длительности.
Чтозаключения этой метафизики, вышедшей из науки, снова возвратились внауку как бы рикошетом, это можно показать без труда. Весь наш такназываемый эмпиризм еще проникнут ими. Физика и химия изучают толькоинертную материю; биология, когда она исследует живое существо вфизическом и химическом отношениях, рассматривает только одну егосторону, относящуюся к инертности. Механистические объяснения,несмотря на их развитие, охватывают только незначительную частьреального. Предположить a priori, что целостность реального можетбыть разложена на элементы подобного рода, или, по крайней мере, чтомеханицизм мог бы дать цельный перевод того, что совершается в мире,значит принять определенную метафизику, ту самую, принципы которой иследствия из них были определены такими философами, как Спиноза иЛейбниц. Конечно, психофизиолог, признающий полную эквивалентностьмежду мозговым состоянием и состоянием психологическим,представляющий себе возможность для какого-нибудь сверхчеловеческогоинтеллекта читать в мозгу то, что происходит в сознании, мнит себявесьма далеким от метафизиков XVII века и очень близким к опыту. Нопростой и чистый опыт не говорит нам ничего подобного. Он показываетнам взаимную зависимость между физическим и духовным, необходимостьизвестного мозгового субстрата для психологического состояния иничего более. Из того, что один член солидарен с другим, не следует,чтобы между ними была эквивалентность. Из-за того, что определеннаягайка необходима для какой-нибудь машины, что машина действует с этойгайкой и останавливается, когда ее убирают, не скажут, что гайкаэквивалентна машине. Чтобы зависимость обратилась в эквивалент,нужно, чтобы каждая часть машины соответствовала определенной частигайки, подобно тому, как в дословном переводе каждая главасоответствует главе, каждая фраза — фразе, слово — слову. Ноотношение между мозгом и сознанием оказывается, по-видимому, совсеминым. Не только гипотеза об эквивалентности между психологическимсостоянием и состоянием мозговым включает настоящую нелепость, как мыпытались это показать в предыдущем труде, но если обратиться к фактамбез предвзятой мысли, то окажется, что отношения между этимисостояниями как раз такие, как между машиной и гайкой. Говорить обэквивалентности между двумя членами значит просто извращатьметафизику Спинозы или Лейбница, делая ее почти непостижимой дляразума. Принимая эту философию таковой, какова она есть, в отношенииПротяженности, ее искажают со стороны Мысли. Благодаря Спинозе иЛейбницу объединяющий синтез явлений материи предполагаетсязаконченным: все объясняется механически. Но для фактов сознаниясинтез не доводится до конца. Останавливаются на полдороге. Сознаниепредполагается совпадающим с той или иной частью природы, а не совсей природой. И приходят, таким образом, или к «эпифеноменизму»,связывающему сознание с известными специальными вибрациями иразмещающему его в мире спорадически, то там, то здесь, или к»монизму», рассеивающему сознание на столько пылинок,сколько существует атомов. Но в том и в другом случае возвращаются кнеполному спинозизму или лейбницианству. Между этой концепциейприроды и картезианством можно найти исторических посредников.Медики-философы XVIII века с их суженным картезианством сыгралибольшую роль в зарождении современного «эпифеноменизма» исовременного «монизма».
Этидоктрины являются, таким образом, запоздалыми по сравнению с Кантовойкритикой. Конечно, философия Канта также пропитана верой в единую ицельную науку, охватывающую всю совокупность реального. Даже еслирассматривать ее с известной стороны, она является толькопродолжением современной метафизики и повторением метафизикиантичной. Спиноза и Лейбниц, по примеру Аристотеля, гипостазировали вБоге единство знания. Критика Канта, по крайней мере, одной из своихсторон, состояла в том, чтобы поставить вопрос: необходима ли длясовременной науки эта гипотеза во всем ее объеме, как она быланеобходима для науки античной, или достаточно только одной ее части.У древних действительно наука имела дело с понятиями, то есть сродами вещей. Уплотняя все понятия в одно, они, таким образом, снеобходимостью приходили к бытию, которое можно было, без сомнения,назвать Мыслью, но которое скорее было мыслью-объектом, чеммыслью-субъектом. Бог был синтезом всех понятий, идеей идей.Современная наука вращается вокруг законов, то есть вокруг отношений.Отношение же есть связь, устанавливаемая разумом между двумя илинесколькими членами. Но отношение без привносящего его интеллекта -ничто. Вселенная может быть поэтому системой законов только в томслучае, если явления фильтруются через интеллект. Без сомнения, этотинтеллект мог бы быть интеллектом существа бесконечно высшегосравнительно с человеком, которое основывало бы материальность вещей,соединяя их в то же время между собой: такова была гипотеза Лейбницаи Спинозы. Но нет надобности идти так далеко, и для действия, котороенужно здесь получить, достаточно человеческого интеллекта: таково иесть кантианское решение. Между догматизмом Спинозы или Лейбница икантовской критикой существует то же расстояние, как между «нужно,чтобы…» и «достаточно, чтобы…» Кант останавливаетэтот догматизм на склоне, уводившем его слишком далеко по направлениюк греческой метафизике: он сводит к строгому минимуму гипотезу, и этонеобходимо для того, чтобы считать физику Галилея бесконечнорасширенной. Правда, когда он говорит о человеческом интеллекте, тодело идет не о вашем или моем интеллекте. Единство природы являетсяот человеческого разума, который объединяет, но объединительнаяфункция здесь будет безличной. Она сообщается с нашимииндивидуальными сознаниями, но она их превосходит. Она гораздоменьше, чем субстанциальный бог, но она все же немного больше, чемизолированная деятельность человека и даже коллективная деятельностьвсего человечества. Она не составляет собственно части человека;скорее человек находится в ней, как в атмосфере интеллектуальности,вдыхаемой его сознанием. Это, если угодно, формальный Бог, нечтотакое, что у Канта не является еще божественным, но стремится имстать. Он выявился с Фихте. Как бы то ни было, главная роль этойобъединительной функции разума у Канта — это придавать нашейсовокупной науке относительный и человеческий характер, хотя этачеловечность и является несколько обожествленной. Критика Канта,рассматриваемая с этой точки зрения, состояла главным образом в том,чтобы ограничить догматизм своих предшественников, принимая ихконцепцию науки и сводя к минимуму то, что было в ней от метафизики.
Нополучится совсем иное, если мы обратимся к различию, делаемому Кантоммежду материей познания и ее формой. Видя в интеллекте прежде всегоспособность устанавливать отношения. Кант приписывал членам, междукоторыми устанавливаются отношения, происхождение в неинтеллектуальное. Он утверждал, вопреки мнению своих непосредственныхпредшественников, что познание не может быть целиком разложено наинтеллектуальные отношения. Он возвратил философии тот существенныйэлемент философии Декарта, который был отринут картезианцами, ноизменил его и перенес в другой план.
Этим онрасчистил путь для новой философии, которая могла бы проникнуть вовнеинтеллектуальную материю познания путем высшего усилия интуиции.Совпадая с этой материей, принимая тот же ритм и то же движение, немогло ли бы сознание путем двух усилий, обратных одно другому понаправлению, по очереди то поднимаясь, то опускаясь, схватыватьизнутри, а не видеть извне, две формы реальности — тело и дух? Непомогало ли нам это двойное усилие по мере возможности оживлятьабсолютное? Так как при этом во время такой операции можно было бывидеть, как интеллект возникает сам собой, как выделяется он из духакак целого, то интеллектуальное познание явилось бы тогда таковым,каково оно есть, — ограниченным, но не относительным.
Таковонаправление, которое могло указать кантианство вновь ожившемукартезианству. Но сам Кант не пошел по этому пути.
Он незахотел по нему идти, так как, назначая познанию внеинтеллектуальнуюматерию, он считал эту материю или коэкстенсивной интеллекту, илиболее узкой, чем интеллект. Вот почему он уже не мог более ни думатьо том, чтобы выкраивать из нее интеллект, ни, следовательно,воспроизводить его генезис и генезис его категорий. Рамки интеллектаи сам интеллект должны были быть приняты таковыми, каковы они есть,вполне готовыми. Между материей, являющейся перед нашим интеллектом,и самим этим интеллектом не было никакого родства. Согласие междуними являлось оттого, что интеллект придавал материи свою форму. Такчто не только надо было полагать интеллектуальную форму познания какрод абсолютного и отказываться от того, чтобы давать ее генезис, носама материя этого познания казалось слишком размельченнойинтеллектом, чтобы можно было надеяться постигнуть ее в еепервоначальной чистоте. Она не была «вещью самой по себе»,она была только отражением, полученным через нашу атмосферу.
Еслитеперь спросить себя, почему Кант не думал, что материя нашегопознания переходит за рамки его формы, то вот что окажется. КритикаКантом нашего познания природы заключается в том, чтобы отделить то,что должно быть нашим духом, от того, что должно быть природой, еслипритязания нашей науки оправдываются; но сами-то эти притязания неподверглись критике со стороны Канта. Я хочу этим сказать, что онпринял без возражения идею единой науки, способной охватывать содинаковой силой все части данного и координировать их в однусистему, представляющую во всех частях одинаковую прочность. Он непредполагал в своей «Критике чистого разума» , что наукастановилась все менее и менее объективной и все более и болеесимволической по мере того, как она двигалась от физического кжизненному, а от жизненного к психическому. Опыт не идет, по егомнению, в двух различных и, может быть, противоположных направлениях,- в одном, согласующемся с направлением интеллекта, в другом, емуобратном. Для него существует только один опыт, и интеллектраспространяется на всю его протяженность. Это и выражает Кант,говоря, что все наши интуиции чувственны, или, другими словами,инфраинтеллектуальны. Наделе именно это и следовало бы допустить,если бы наша наука представляла во всех своих частях равнуюобъективность. Но предположим, напротив, что наука делается все менееи менее объективной, все более и более символической по мере того,как она идет от физического к психическому, проходя через жизненное.В таком случае — так как нужно каким бы то ни было образом воспринятьизвестную вещь для того, чтобы дойти до ее символическогоизображения, — должна существовать интуиция психического и вообщежизненного, которую интеллект, без сомнения, переложит и переведет,но которая, тем не менее, будет переходить за рамки интеллекта.Другими словами, должна существовать интуиция суперинтеллектуальная.Если такая интуиция имеет место, то возможно не только познаниевнешнее, познание явлений, но возможно также для духа овладение самимсобой. Более того, если у нас имеется интуиция такого рода, я хочусказать, интуиция суперинтеллектуальная, то чувственная интуиция, безсомнения, связывается с ней благодаря неким опосредованиям, какинфракрасный цвет связывается с ультрафиолетовым. Чувственнаяинтуиция вскрывается, таким образом, сама собой. Она уже не будетдоходить только до призрака неуловимой вещи самой по себе. Она введетнас и в абсолютное (лишь бы были внесены сюда необходимые поправки).Пока в ней видели единственный материал нашей науки, на всю наукураспространялось кое-что относительное, которое поражает научноепознание духа, и тогда восприятие тела, являющееся началом науки отелах, само являлось как бы относительным. Чувственная интуициядолжна была поэтому казаться относительной. Совсем иное дело, еслипроводить различие между науками и на научное познание духа (аследовательно, и на познание жизненного) смотреть как на более илименее искусственное расширение известного способа познания, которое,прилагаясь к телам, вовсе не является познанием символическим. Пойдемдалее: если существуют, таким образом, две интуиции различногопорядка (причем вторая получается путем инверсии направления первой)и если интеллект естественным образом направляется в сторону второй,то нет существенного различия между интеллектом и самой этойинтуицией. Между материей чувственного познания и ее формой барьерпонижается точно так лее, как между «чистыми формами»чувственности и категориями разума. Становится видным, как материя иформа интеллектуального познания (суженного до своего собственногопредмета) порождают друг друга путем взаимного приспособления, таккак интеллект формируется, ориентируясь на телесность, а телесность -на интеллект.
Но Кант нежелал и не мог допустить такой двойственной интуиции. Чтобы допуститьее, нужно было бы видеть в длительности самую ткань реальности и,следовательно, проводить различие между субстанциальной длительностьювещей и временем, рассеянным в пространстве. Нужно было бы видеть всамом пространстве и в присущей ему геометрии идеальный предел, внаправлении которого материальные вещи развертываются, но где он небывает развернутым. Ничего нет более противного букве, а может быть,и духу «Критики чистого разума». Правда, познаниепредставлено нам здесь как лист всегда открытый, а опыт — какбесконечно продолжающееся давление фактов. Но, согласно Канту, этифакты по мере своего возникновения рассыпаются по плоскости: онивнешние относительно друг друга и внешние по отношению к духу. Нетречи о внутреннем познании, которое могло бы схватить их изнутри, всамом их возникновении, вместо того, чтобы брать их после ихпоявления, о познании, которое подрывалось бы, таким образом, подпространство и под опространствленное время. А между тем нашесознание помещает нас именно под эту плоскость: там и находитсяистинная длительность.
С этойстороны Кант также достаточно близок к своим предшественникам. Он недопускает середины между вневременным и временным, распыленным наотдельные моменты. И так как не существует интуиции, которая можетперенести нас во вневременное, то, по самому определению, всякаяинтуиция должна быть чувственной. Но разве между физическимсуществованием, распыленным в пространстве, и существованиемвневременным, которое может быть только существованием концептуальными логическим, как об этом говорил метафизический догматизм, нет местадля сознания и для жизни? Да, бесспорно. Это можно видеть, еслипереместиться в длительность, чтобы идти от нее к моментам, вместотого, чтобы исходить из моментов, соединяя их в длительность.
И однаконепосредственные преемники Канта, чтобы избежать кантианскогорелятивизма, направились в сторону вневременной интуиции. Правда,идеи становления, прогресса, эволюции, по-видимому, занимаютзначительное место в их философии. Но на самом деле, играет ли тамдлительность какую-нибудь роль? В реальной длительности каждая формапроисходит из предшествующих форм, всегда прибавляя к ним что-нибудь,и объясняется этими формами в той мере, в какой она может иметьобъяснение. Но выводить эту форму прямо из Бытия как целого,проявлением которого она по предположению является, это значитвозвратиться к спинозизму. Это значит отрицать за длительностьювсякую действенность, как это делали Лейбниц и Спиноза.Посткантовская философия, как бы строго она ни относилась кмеханистическим теориям, принимает от механицизма идею единой науки,одной и той же для всякого рода реальности. И она ближе к этойдоктрине, чем сама полагает; ибо если при рассмотрении материи, жизнии мысли она заменяет последовательные ступени сложности,предполагаемые механицизмом, степенями в реализации Идеи илиступенями в объективации Воли, то она все же говорит о ступенях, иэто будут ступени лестницы, пробегаемой бытием в едином направлении.Словом, она различает в природе те же сочленения, что и механицизм:она перенимает у механицизма весь рисунок; она только кладет сюдадругие краски. Но именно сам рисунок или, по крайней мере, половинарисунка и должна быть переделана.
Правда,для этого нужно было бы отказаться от того метода построения,которого держались преемники Канта. Нужно было бы призвать опыт, опыточищенный, я хочу сказать, высвободившийся» где это нужно, изтех рамок, которые строил наш интеллект по мере развития нашеговоздействия на. вещи. Опыт подобного рода не будет опытомвневременным. Он только ищет по ту сторону пространственного времени,в котором являются нам постоянные перегруппировки частей, конкретнуюдлительность, где постоянно совершается радикальная переплавкацелого. Он следует за реальным во всех его изгибах. Он не ведет нас,подобно строительному методу, ко все более и более высокимобобщениям, к возвышающимся один над другим этажам великолепногоздания. Но зато он не оставляет промежутка между объяснениями,которые он нам подсказывает, и между предметами, которым надлежитдать объяснение. Он стремится осветить не только целое, но и деталиреального.
Что в XIXвеке мышление требовало такого рода философии, философии,освободившейся от произвольного, способной спуститься к деталямотдельных фактов, в этом не может быть сомнения. Несомненно, онопочувствовало также, что эта философия должна проникнуть в то, что мыназываем конкретной длительностью. Появление на ук о духе, прогресс впсихологии, растущее в биологиче ских науках значение эмбриологии, -все это должно было подсказывать идею реальности, длящейся внутренне, реальности, которая является самой длительностью. Вот почему,когда появился мыслитель, который возве стил учение об эволюции, гдедвижение материи к боль шей восприимчивости описывалось одновременнос дви жением духа к рационализации, где постепенно просле живалосьусложнение соответствий между внешним и внутренним, где, наконец,изменчивость становилась самой сущностью вещей, — к нему обратилисьвсе взоры. Отсюда исходит то могучее притягательное воздействие.
Но он непошел по этому пути, а, скорее, круто свернул с него. Он пообещалдать космогоническую систему, а создал совсем иное. Его доктринаопределенно называется эволюционизмом: она имела притязание поднятьсяи спуститься по пути всемирного становления. На деле же там не быловопроса ни о становлении, ни об эволюции.
Мы ненамереваемся входить в углубленный анализ этой философии. Скажемпросто, что обычный прием метода Спенсера состоит в том, чтобывоссоздавать эволюцию из фрагментов того, что уже эволюционировало.Если я наклею на картон картинку и разрежу потом картон на кусочки, ясмогу, складывая, как нужно, эти кусочки картона, воспроизвестикартину. И ребенок, трудящийся над частями этой игрушки, складывающийбесформенные части картинки и получающий в конце концов раскрашенныйрисунок, конечно же, воображает, что это он произвел и рисунок, икраски. И однако акт рисования и раскрашивания не имеет никакогоотношения к акту соединения частей картинки, уже нарисованной ираскрашенной. Точно так же, соединяя между собой самые простыерезультаты эволюции, вы, насколько возможно, подражаетевоспроизведению самых сложных ее следствий; но ни из тех, ни издругих вы не получите космогонии, и это прибавление одной стадииэволюции к другой ничуть не будет походить на само эволюционноедвижение.
А междутем таково заблуждение Спенсера. Он берет реальность в ее наличнойформе; он разбивает ее, он ее распыляет на частички, которые ипускает по ветру; затем он «интегрирует» эти частицы и»останавливает их движение». Подражая целому в работе смозаикой, он воображает, что рисует и создает его генезис.
Идет лиречь о материи? Рассыпанные элементы, которые он интегрирует ввидимые и осязаемые тела, вполне имеют вид частиц простых тел,которые он предполагает сначала рассеянными в пространстве. Во всякомслучае это «материальные точки» и, следовательно, точкинеизменяемые, настоящие маленькие твердые тела: как будто бытвердость, будучи тем, что всего к нам ближе и что более всегоподдастся нашей обработке, могла быть основой происхожденияматериальности! Чем больше физика продвигается вперед, тем больше онапоказывает невозможность представить себе свойства эфира илиэлектричества — этой возможной основы всех тел — по образцу свойстввидимой нами материи. Но философия поднимается еще выше эфира, этогопростого схематического построения отношений между явлениями,улавливаемыми нашими чувствами. Она хорошо знает, что то, что есть ввещах видимого и осязаемого, представляет собой наше возможноевоздействие на них. Принцип эволюции не постигается путем делениятого, что уже эволюционировало. Сочетанием между собою того, что ужеэволюционировало, не воспроизводится эволюция, пределом которой оноявляется.
Идет лиречь о духе? Путем сочетания рефлекса с рефлексом Спенсер думаетсотворить поочередно инстинкт и разумную волю. Он не видит, чтоспециализировавшийся рефлекс, будучи конечным пунктом эволюции потакому же праву, что и укрепившаяся воля, не может быть предполагаемв самом начале. Что первый из двух членов достигает быстрее своейокончательной формы, чем другой, — это весьма вероятно; но тот идругой являются результатом эволюционного движения, и самоэволюционное движение не может выражаться ни в функции одногопервого, ни в функции одного второго. Нужно начать с того, чтобысмешать вместе рефлекторное и волевое. Нужно затем идти на изысканиетекучей реальности, стремительно бегущей под этой двойной формой, безсомнения, причастной той и другой, не будучи ни в одной из них. Нанизшей ступени лестницы животного царства, у живых существ, состоящихиз недифференцированной протоплазматической массы, возбуждающаяреакция не приводит еще в движение определенный механизм, как этобывает при рефлексе; она не делает еще выбора между несколькимиопределенными механизмами, как это бывает в акте волевом; она небудет поэтому ни волевой, ни рефлекторной, и, однако, она предвещаети то, и другое. Собственный опыт указывает нам, что и в нас самихесть что-то, что поистине относится к начальной деятельности, когдамы при крайней опасности выполняем полуволевые, полу-автоматическиедвижения; но это не более, чем очень несовершенное подражаниепримитивному действию, ибо здесь имеется смесь двух деятельностей,уже сформировавшихся, уже локализованных в головном и спинном мозгу,тогда как первоначальная деятельность есть вещь простая, изменяющаясяв самом процессе создания таких механизмов, как механизмы спинного иголовного мозга. Но на все это Спенсер закрывает глаза, потому чтосущностью его метода является соединение отвердевшего с отвердевшим,каковой и является сама эволюция.
Идет ли,наконец, речь о связи между духом и материей? Спенсер прав, говоря,что интеллект и является этой связью. Он имеет право видеть в этойсвязи предел одной из эволюционных линий. Но когда он доходит дотого, чтобы начертать эту эволюционную линию, он опять соединяетмежду собой то, что уже эволюционировало, не замечая бесполезностисвоего труда: принимая малейшую частицу из того, что поднялось наступень эволюции данного момента, он тем самым полагает эту эволюциюкак целое, и тогда уже напрасно претендовать на то, чтобы отыскатьгенезис.
В самомделе, для Спенсера явления, следующие в природе одно за другим,проецируют в человеческом уме представляющие их образы. Отношенияммежду явлениями соответствуют поэтому симметричные отношения междупредставлениями. И самые общие законы природы, в которыхконцентрируются отношения между явлениями, должны были поэтомупородить основные принципы мышления, в которых интегрированыотношения между представлениями. Природа, таким образом, отражается вдухе. Внутренняя структура нашего мышления точно соответствует самомуостову вещей. Я с этим согласен; но чтобы человеческий разум мог себепредставить отношения между явлениями, нужно еще, чтобы существовалиявления, то есть отдельные факты, выделенные из непрерывностистановления. И раз принимают как данное тот способ разложения, какоймы замечаем теперь, тем самым и принимают интеллект таковым, каков онесть сейчас, ибо данный способ разложения реального есть способразложения по отношению к интеллекту и только к нему одному. Можно лидумать, что млекопитающие и насекомые отмечают одинаковые стороныприроды, проводят в ней одинаковые деления, расчленяют целоеодинаковым способом? А между тем насекомое, поскольку оно являетсяразумным, имеет нечто общее с нашим интеллектом. Каждое существоразлагает материальный мир в соответствии с теми линиями, по которымдолжно следовать его действие; эти линии возможного движения,скрещиваясь, вырисовывают ту сеть опыта, каждой петлей которогоявляется какой-нибудь факт. Конечно, город составляется исключительноиз домов, и улицы города — не более чем промежутки между домами;точно так же можно сказать, что природа заключает в себе только фактыи что, раз даны факты, то отношения будут только линиями,пролегающими между фактами. Но в городе место для домов, их очертаниеи направление улиц определены разделением земли на участки: нужнообращаться к этому разделению на участки, чтобы понять специальноеразделение, результатом которого оказывается то, что каждый домнаходится там, где он есть, каждая улица идет туда, куда она идет.Основная ошибка Спенсера и заключается в том, что он берет опыт ужеподеленным на участки, тогда как истинная проблема заключается в том,чтобы узнать, как совершился этот раздел. Я согласен, что законымышления — это только интеграция отношений между фактами. Но кактолько я полагаю факты в том их очертании, в каком они являются дляменя сегодня, я предполагаю мои способности к восприятию идеятельности интеллекта таковыми, каковыми они имеются у менясегодня, ибо они-то и распределяют на участки реальное, высекаютфакты из целостной реальности. Тогда вместо того, чтобы говорить, чтоотношения между фактами породили законы мышления, я могу такжеутверждать, что форма мышления определила очертания воспринятыхфактов и, следовательно, их отношения между собой. Оба способавыражения стоят друг друга. В сущности они говорят одно и то же.Правда, придерживаясь второго, нужно отказаться говорить об эволюции.Но и с первым ограничиваются только тем, что говорят о ней, уже недумая. Ибо истинный эволюционизм должен поставить своей задачейисследовать, путем какого постепенного достигаемого modus vivendiинтеллект усвоил свой план строения и свой способ подразделенияматерии. Это строение и это подразделение порождают одно другое. Онидополняют друг друга. Они должны были развиваться одно вместе сдругим. И принимают ли теперешнее строение интеллекта, берут литеперешнее подразделение материи, в обоих случаях пребывают в том,что уже эволюционировало; нам ничего не говорят ни о том, чтоэволюционирует, ни о самой эволюции.
И однакоэту-то эволюцию и нужно найти. Уже в области физики ученые, наиболееуглубляющиеся в свою науку, склоняются к тому, что нельзя рассуждатьо частях так же, как рассуждают о целом, что нельзя прилагать те жесамые принципы к началу и к концу развития, что ни творчество, ниразрушение, например, нельзя игнорировать, когда дело идет осоставных частицах атома. Этим они стремятся вступить в конкретнуюдлительность, единственную длительность, где существует зарождениечастей, а не только их сочетание. Правда, творчество и разрушение, окоторых они говорят, относятся к движению или к энергии, а не кневесомой среде, в которой энергия и движение циркулируют. Но чтоможет остаться от материи, если лишить ее всего того, что ееопределяет, а именно энергии и движения? Философ должен идти дальшеученого. Делая tabula rasa из того, что является только воображаемымсимволом, он увидит, что материальный мир разрешается в простойпоток, в непрерывность истечения, в становление. И он подготовится,таким образом, к тому, чтобы найти реальную длительность там, гденайти ее еще полезнее, — в области жизни и сознания. Ибо пока делоидет о неорганизованной материи, можно пренебрегать истечением, несовершая грубой ошибки: материя, как мы говорили, нагруженагеометрией, и она, эта реальность, которая нисходит, имеетдлительность только благодаря своей солидарности с тем, чтоподнимается. Но жизнь и сознание и есть этот самый подъем. Достаточнооднажды схватить их в их сущности, сливаясь с их движением, чтобыпонять, как происходит из них остальная реальность. Появляетсяэволюция, и в недрах этой эволюции — прогрессивное обозначениематериальности и интеллектуальности путем постепенного отвердения тойи другой. Но тогда-то и проникают в эволюционное движение, чтобыследовать за ним до его действенных результатов вместо того, чтобыискусственно воссоздавать эти результаты из их фрагментов. Такова, понашему мнению, истинная функция философии. Таким образом понятая,философия не только является возвратом духа к самому