Заказать звонок

Мое столетие

АВТОР: ГРАСС Г.
1900

Я, подменяя себя самогособой самим, неизменно, из года в год при этом присутствовал. Конечноже, не всегда на передовой линии: поскольку непрерывно шлакакая-нибудь война, наш брат куда как охотно перемещался в ближнийтыл. Правда поначалу, против китайцев, когда в Бремерхавенеформировался наш батальон, я стоял в первой шеренге среднего звена.Среди нас почти все были добровольцами, правда из Штраубинга вызвалсятолько я один, хоть и отпраздновал недавно помолвку с Рези, с моейТерезой, другими словами.
Перед погрузкой накорабль мы имели трансокеанское сооружение Северогерманскогоотделения Ллойда за спиной и солнце — в глаза. Перед нами навысокой трибуне стоял кайзер и произносил вполне бойкую речь поверхнаших голов. От солнца же нас защищали широкополые головные уборынового образца, именуемые зюйдвестками. Словом, выглядели мы лихо. Авот на кайзере был особый шлем: мерцающий орел на голубом фоне.Кайзер говорил о высоких задачах и о коварном враге. Речь егоувлекала. Он сказал: «Когда вы приступите к операции, знайте:никакой пощады врагу, пленных не брать…» Потом оннапомнил нам про короля Аттилу и про орды его гуннов. Гуннов ЕгоВеличество назвал достойными подражания, хоть и проявляли они себя сизлишней жестокостью. Из-за чего впоследствии наши соци публиковалинаглые «Письма гуннов» и нещадно глумились над речьюкайзера. Под конец своей речи кайзер дал нам свой кайзеровский наказ:«Раз и навсегда откройте дорогу культуре!», а мы ответилиему троекратным «ура!»
Для меня, как выходцаиз Нижней Баварии, затяжное морское путешествие показалось ужасным.Пока, наконец, мы не прибыли в Тяньцзинь, где уже собрались все:британцы, американцы, русские, даже настоящие японцы и небольшиеотрядики из стран помельче. Британцы — это, по сути говоря,были никакие не англичане, а индусы. Поначалу наш отряд был довольномалочисленным, но зато у нас, по счастью, имелись новые5-сантиметровые скорострельные пушки от Круппа. А американцы, теиспытывали свой пулемет «Максим», дьявольская штучка,доложу я вам. Так что Пекин мы взяли в два счета. И когда подтянуласьнаша часть, дело выглядело так, будто все уже закончено, о чем мы,конечно, от души пожалели. Но некоторые боксеры по-прежнему неоставляли нас в покое. Их называли боксерами, потому что они основалитайное общество Ихэтуань, или, если перевести, что-то вроде«сражающиеся кулаками». Вот почему бриты первыми изаговорили о боксерском восстании. Боксеры ненавидели всехиностранцев, потому что те продавали китайцам всякую дрянь, а бриты,те больше всего приторговывали опиумом. Вот и вышло по приказукайзера: «Пленных не брать».
Для порядка всехбоксеров согнали на площадь перед Небесными воротами, как раз передстеной, отделяющей Город маньчжуров от остального Пекина. Они всебыли связаны за косы, что выглядело очень забавно. Потом их сталилибо расстреливать по группам, либо обезглавливать по-одному. Но обэтих ужасах я не написал своей невесте ни единого словечка, а писал яей только про яйца, пролежавшие в земле сто лет, и про паровые клецкипо-китайски. Бриты и мы, немцы, старались быстро управляться сружьями, тогда как японцы, обезглавливая боксеров, следовалистаринной, национальной традиции. Однако боксеры предпочитали бытьрасстрелянными, потому что боялись, как бы им не пришлось на томсвете бегать со своей отрубленной головой под мышкой. Больше ониничего не боялись. Я своими глазами мог наблюдать одного китайца,который прямо перед расстрелом жадно доедал рисовый пирог, обмакнувего в сладкий сироп.
На площади Тяньаньмыньзадувал ветер, прилетавший из пустыни и поднимавший облака желтойпыли. Все вокруг становилось желтым, и мы тоже. Вот об этом я написалсвоей невесте и насыпал в почтовый конверт немного желтого песку. Нопоскольку японцы отрезали китайцам косы, чтобы потом было сподручнееотрубить им голову, на площади в желтом песке часто лежали кучкиотрезанных кос. Одну из них я поднял и отправил домой как сувенир.Вернувшись, я ко всеобщему удовольствию носил ее на карнавальныхгуляньях, до тех пор, пока моя невеста не сожгла ее. «Этопривлекает в дом нечистую силу!» — сказала Рези за двадня до нашей свадьбы.
Впрочем, здесь уженачинается другая история.
1901

Кто ищет, тот найдет. Ая всегда любил рыться в старье. На Шамиссоплац, у одного торговца,чья черно-белая вывеска сулила всевозможные предметы старины, хотясреди всего этого барахла лишь на большой глубине попадались вещиистинно ценные, но зато изрядное количество забавных вещичекпробуждало мое любопытство, я, на исходе пятидесятых годов, обнаружилтри перевязанных ниткой почтовых открытки, на которых тусклосветились разные виды — Мечеть, Церковь Гроба Господня и Стенаплача. Почтовый штемпель был проставлен в январе сорок пятого года, вИерусалиме, и адресованы они были некоему доктору Бенну, на егоберлинский адрес, но почте, как о том свидетельствовал штемпель, неудалось в последние месяцы войны обнаружить адресата среди развалингорода. Это еще великое счастье, что принадлежавшая КуртхенуМюленхаупту Лавка древностей в берлинском округе Кройцберг сумела ихприютить. Текст, исчерканный человечками и хвостами комет, на всехтрех открытках можно было разобрать лишь с превеликим трудом, азвучал он следующим образом: «До чего ж безумные насталивремена! Сегодня, первого, наипервейшего марта, когда едва лишьраспустившееся столетие стоит на негнущихся ножках и похваляетсясвоей единицей, ты же, о мой варвар и мой тигр, жадно рыщешь подалеким джунглям в поисках свежей дичи, папенька мой по фамилии Шулервзял меня за руку своей Уленшпигелевской рукой, дабы вместе со мной имоим стеклянным сердцем обновить канатную дорогу от Бармена наЭльберфельд по-над черными водами Вуппера! Это дракон, твердый, каксталь, подобно сороконожке, он вьется и извивается над рекой, которуюблагочестивые красильщики за весьма умеренную плату окрасили стокамисвоих чернил. И непрерывно, с грохотом и громом летит по воздухувагонетка, тогда как сам дракон шагает на тяжелых членистых ногах.Ах, мой дорогой Гизельхер, чьи сладостные губы наполняли меня такимблаженством, когда б ты мог вместе со мной, твоей Суламифь —или лучше мне быть принцем Юсуфом? — вот так же проплытьнад Стиксом, рекой мертвых, которая есть всего лишь другой Вуппер,покуда оба мы, соединясь-помолодев, не сгорим в падении. Но нет, ячувствую себя спасенной на Святой земле и живу, обрекши себя Мессии,в то время, как ты остаешься потерян, отрекаешься от меня,суроволицый предатель, варвар, каков ты и есть на деле. Крик боли!Видишь ли ты черного лебедя на черном Вуппере? Слышишь ли ты моюпесню, минорно настроенную на синем рояле? А теперь нам поравылезать, — говорит папа Шюлер своей Эльзе. На этом светея почти всегда была ему послушным дитятей…»
Правда, теперь всемизвестно, что Эльза Шюлер к тому дню, когда для общего пользованиябыл торжественно открыт первый, четырехкилометровый участоквуппертальской канатной дороги, не только вышла из детского возраста,но и успела разменять четвертый десяток, состояла в браке сБертольдом Ласкером и имела двухлетнего сына, однако возраст всегдаподчинялся ее желаниям, и, следовательно, три привета из Иерусалима,адресованные доктору Бенну, проштемпелеванные и отправленныенезадолго до ее смерти, знали все гораздо лучше.
Я не стал долгораздумывать, я заплатил за снова перевязанные шнурком открытки такназываемую любительскую цену, и Куртхен Мюлленхаупт, чей развалвсегда отличался от других, подмигнул мне.
1902

В Любеке это сталосвоего рода небольшим событием, когда я, еще пребывая в статусегимназиста, приобрел свою первую соломенную шляпу, специальнопредназначенную для прогулок к Мельничным воротам или к берегамТраве. Не мягкую, велюровую, не котелок, а плоскую, желтую, каклютик, сияющую соломенную шляпу, которая, лишь недавно войдя в моду,именовалась либо благородно «канотье», либо простонародно«циркулярная пила». Дамы тоже носили украшенные цветамисоломенные шляпки, но одновременно — или еще долго после этого— затягивались в корсет на китовом усе; лишь немногие из них,преимущественно перед гимназией Катаринеум, осмеливались, подстрекаяк насмешкам нас, старшеклассников, разгуливать в прозрачных одеждах.
В ту пору многое ещебыло внове. Так, например, единая государственная почта выпустила вобращение единые марки, на которых в профиль была изображена богиняГермания с закованной в латы грудью. И поскольку решительно во всембыл объявлен прогресс, многие носители соломенных шляп с любопытствоможидали, что будет дальше. Моей шляпе немало довелось пережить иувидеть. Я сдвигал ее на затылок, когда глазел на первый Цеппелин. Вкафе Нидереггер я клал ее рядом с только что вышедшими из печати ивесьма возбуждающими бюргерский дух «Будденброками».Далее, уже будучи студентом, я прогуливал ее по дорожкам недавнооткрытого Хагенбековского зоопарка, и в этой своего рода униформе могнаблюдать обезьян и верблюдов на открытых, неогороженных участках, аверблюды и обезьяны со своей стороны высокомерно наблюдали меня,укрытого соломенной шляпой.
Однажды я перепутал ивзял чужую в зале для фехтования, другой раз я забыл ее в кафеАльстерпавильон. Многие шляпы весьма пострадали от холодного потаперед экзаменами. Одна соломенная шляпа сменяла другую и я изысканноили всего лишь небрежно снимал ее перед дамами. Потом я началсдвигать ее набекрень, как это делал Бастер Киттон в немом кино, воттолько меня ничто не наполняло смертельной скорбью, а напротив, споводом и без повода побуждало к смеху, так что к временамГёттингена, где по сдаче второго экзамена покинув университет уже какноситель очков, я скорей походил на Гарольда Ллойда, который многолет спустя будет киногенично болтаться на башенных часах в соломеннойшляпе, зацепившись за часовую стрелку.
Снова попав в Гамбург,я оказался одним из множества носителей соломенных шляп, которыесобрались на торжественное открытие Эльбского туннеля. ОтКоммерческого центра до Шпайхерштадта, от суда до прокуратуры мыгоняли с нашими циркулярными пилами и бросали их в воздух, когдасамый большой в мире североатлантический скоростной корабль«Император» впервые вышел из гавани.
Впрочем поводов дляподбрасывания шляпы в воздух встречалось предостаточно. А когда ведяпод руку пасторскую дочку, которая впоследствии вышла за ветеринара,я прогуливался по берегу Эльбы в районе Бланкенезе — уж и непомню, весной то было или осенью — порыв ветра сорвал у меня сголовы это легковесное украшение. Оно катилось, оно плыло. Я помчалсяза ним — но тщетно. Я видел, что его несет вниз по течению, ябыл безутешен, как ни силилась Элизабет, которой в ту порупринадлежало мое сердце, меня утешить.
Лишь ставреферендарием, а впоследствии асессором, я начал приобретать себешляпы более высокого качества, с меткой фирмы, вделанной в ленту.Соломенные шляпы все не выходили и не выходили из моды до тех пор,пока великое множество этих шляп в больших и малых городах —лично я в Шверине, как служащий Верховного суда — не собралось:каждая группа вокруг своего жандарма, который на исходе лета прямопосреди улицы зачитывал нам с листа указ Его ИмператорскогоВеличества о переходе на военное положение. Тут многие подбросили ввоздух свои циркулярные пилы, ощутили избавление от унылых буднейгражданской жизни и вполне добровольно — причем многие навсегда— сменили свои желтые, как лютик, соломенные шляпы назащитно-серые шлемы, именуемые «шишаками».
1903

На Троицу, сразу послеполовины пятого, начинался финал.
Мы, лейпцигские, ехалиночным поездом: наша команда, три запасных игрока, тренер и двагосподина из Правления клуба. Ну, насчет спального вагона…Ясное дело, что все мы, даже и я, ехали третьим классом, мы ивообще-то с трудом наскребли денег для поездки. Впрочем, наши ребятабезропотно растянулись на жестких полках, и почти до Ульцена я могнаслаждаться храповым концертом.
Поэтому в Альтону мыявились хоть и здорово измочаленные, но вполне бодрые духом. Как ипринято, нас встретило более чем стандартное поле для тренировок,через которое даже вела усыпанная гравием дорожка. Никакие нашипротесты не возымели действия. Господин Вер, беспристрастныйпредставитель футбольного клуба «Альтона-93» уже успелоградить хотя и песчаное, но в остальном безупречно ровное полеканатом, а скамейку запасных, равно как и центральную линию поля,собственноручно разметил опилками.
За то обстоятельство,что нашим противником довелось стать ребятам из Праги, пражане должныпоблагодарить господ склеротиков из Правления ФК Карлсруэ, которыекупились на гнусный финт, поверили в лживую телеграмму, а потому и неприбыли со своей командой на квалификацию в Саксонию. Вот почемуНемецкий футбольный союз не долго думая отправил на финальную встречуфутбольный клуб «Прага». Впрочем, это была первая играздесь, да еще при отличной погоде, так что господин Вер мог собрать всвою жестяную посудину кругленькую сумму примерно с двух тысячзрителей. Но чтобы покрыть все расходы, пятисот марок без малого всеже не хватило.
Первый прокол в самомначале: как раз перед свистком куда-то запропастился мяч. Пражане тутже заявили протест, хотя зрители больше смеялись, чем ругались. Стольже бурное ликование поднялось и когда кожаный шарик наконец-то занялсвое место в центральном круге, а наш противник, имея за спиной ветери солнце, предпринял первую атаку. Вскоре они появились перед нашимиворотами, отдали передачу на левый угол штрафной, и лишь с большимтрудом Райдт, наш долговязый вратарь, сумел спасти Лейпциг отбыстрого гола. Мы предприняли контратаку, но правые пасы оказалисьслишком резкими. Потом пражанам удалось сделать гол из толкучки вштрафной площадке, и отквитать мы его сумели лишь перед самымперерывом после серии упорнейших атак на ворота Праги, у которой влице Пика был вполне надежный вратарь.
А уж после смены воротнас вообще было невозможно удержать. Менее чем за пять минут Стани иРизо удалось трижды послать мяч в сетку, после того как Фридрих добылнам второй гол, а до этого увеличил счет Стани, забив первый.Пражане, правда, после того, как наша сторона расслабилась, забилиеще один гол, но — как уже было сказано — поезд ушел, иликование не знало предела. Даже активный полузащитник Робичек,который, к слову сказать, грубо нарушил правила против Стани, не могудержать наших ребят. После того, как господин Вер сделал замечаниенеблагородному Роби, Ризо незадолго перед финальным свистком забилседьмой мяч.
Пражане, которых раньшетак хвалили, очень нас разочаровали, особенно их нападающие. Слишкоммного передач назад, слишком лениво — в штрафной площадке.Позднее все говорили, что героями дня были Стани и Ризо. Но этонеправда. Вся команда сражалась как один человек, хотя БруноСтанишевский, который у нас назывался Стани, уже тогда дал нампонять, что с ходом времени сделают футболисты польскогопроисхождения для немецкого футбола. Поскольку я еще долго оставалсяактивным членом нашего правления, в последние годы отвечал за кассу,нередко присутствовал при играх на выезде, застал еще Фрица Щепана иего зятя Эрнста Куцорру, следовательно, видел в игре ШалькераКрейзеля и наблюдал его величайшие триумфы, могу спокойно сказать:начиная с альтонской встречи, немецкий футбол шел вверх и тольковверх, причем не в последнюю очередь благодаря той радости, с которойиграли онемеченные поляки, той Угрозе, которую они составляли длялюбых ворот. Но вернемся в Альтону: хорошая получилась игра, хотя ине очень великая. Но уже в те времена, когда УИM 1Лейпциг вполне однозначно и бесспорно числился чемпионом Германии, неодин журналист пытался разогреть свой супчик в кухне легенд. Вовсяком случае, тот слух, что пражане провели всю предыдущую ночь вобъятиях женщин на Санкт-Паули Репербан 2и по этой причине, особенно во втором тайме, так слабо атаковали,оказался именно слухом. Собственной рукой беспристрастный господинБер написал мне следующее: «Победили сильнейшие!»
1904

— У нас, вХерне, это началось еще до Рождества.
— Это всешахты Гуго Стиннеса 3.
— Аобнуливать вагонетки на харпеновских рудниках, если какая не доверхуналожена или попадется самая малость нечистого угля…
— Да ещевдобавок и штраф платить…
— Совершеннаяправда, господин горный советник. Только чтоб забастовать, да ктозабастовал-то, терпеливые горняки, тут уж виновата эта червиваяхвороба, которая разошлась по всему краю, а правление делало вид,будто это ерунда, когда чуть не пятая часть всех шахтеров…
— Ежели тыменя спросишь, так могу тебе сказать, что от этого червя даже шахтныелошади и те…
— Да ты что,эту заразу принесли нам поляки…
— А бастуютвсе, и польские шахтеры тоже, хотя, как вам известно, господин горныйсоветник, их вообще-то легче легкого успокоить…
— Водкой…
— Экийвздор. Насчет выпить они все друг друга стоят…
— Во всякомслучае штаб забастовки ссылается на Берлинский мирный протоколвосемьдесят девятого, короче, на нормальную восьмичасовую смену…
— Дак этогоже и нет нигде… Всюду продлевают время подъема…
— А у нас вХерне мы аж десять часов сидим под землей…
— Ежели тыменя спросишь, так это обнуливание, которое все чаще и чаще…
— Сейчасбастует около шести десятков…
— А вдобавокони снова завели черные списки…
— А в Везелестоит пехотный полк 57, повышенная боевая готовность и всякое такое…
— Вздор вывсе говорите… До сих пор по всему бассейну видны толькожандармы…
— А у нас вХерне они всех горных чиновников, ну, вроде вас, заставили носитьнарукавную повязку и дали им всем дубинки все равно как полиции…
— Ипрозывают их Пинкертонами, потому что американец Пинкертон первымдодумался до такой хитрости…
— А разтеперь всюду всеобщая забастовка, Гуго Стиннес и надумал закрыть своишахты…
— Вот и вРоссии сейчас что-то такое вроде революции…
— А вБерлине товарищ Либкнехт…
— Ну, тутсразу вмешалась армия и начала палить…
— Как наюго-западе, там наши раз-два и разделались со всеми готтентотами…
— Словом,теперь бастует сотни две шахт…
— Подсчитывали,оказалось восемьдесят пять процентов.,.
— Но до сихпор все проходит вполне мирно, господин торный советник, потому чтосамо профсоюзное начальство…
— Это вам неРоссия, у них революция все крепнет и крепнет…
— Вотпоэтому товарищи в Херне для начала разобрались со штрейкбрехерами…
— РазСтиннес до сих пор не желает идти ни на какое соглашение, можноопасаться, что…
— А теперь вРоссии военное положение…
— Зато нашипарни загнали этих самых гереро и прочих готтентотов прямо в пустыню…
— А вотЛибкнехт назвал рабочих в Петербурге и в нашем угольном бассейнегероями пролетариата…
— Междупрочим, с японцами русские так быстро не сладят…
— А у нас вХерне они уже стреляли…
— Но тольков воздух, только в воздух…
— В воздух —не в воздух, а все побежали…
— От воротшахты через площадку перед воротами…
— Нет,господин советник, это не военные, это только полиция…
— Полиция неполиция, а бежать мы бежали…
— Порамотать отсюда — вот что я сказал Антону…
1905

Уже мой отец по заданиюодного бременского пароходства работал в Касабланке и Марракеше,причем задолго до первого марокканского кризиса. Человек вечноозабоченный, человек, которому политика и особенно правящий нарасстоянии канцлер Бюлов омрачал балансы. Мне, как его сыну, которыйхудо-бедно удерживал на плаву наш Торговый дом при сильнейшейконкуренции со стороны французов и испанцев, однако без всякой охотывел повседневные дела с фигами и финиками, шафраном и кокосовымиорехами, а потому охотно покидал контору ради чайного домика, да ивообще для развлечения слонялся по базарам, вечные разговоры о войнеза обедом и в клубе представлялись скорее смешными. Вот и неожиданноепосещение кайзером султана я наблюдал лишь издали, так сказать,сквозь иронический монокль, тем более, что и сам Абд Аль Азиз умелреагировать даже на пренеприятный государственный визит достойнымудивления спектаклем, ограждать высокого гостя живописнойлейб-гвардией и английскими агентами, а втайне добиватьсяблагосклонности и защиты со стороны Франции.
Несмотря на весьмакомичные накладки при высадке — баркас с сувереном на бортучуть не сделал оверкиль, — явление кайзера получилосьвесьма эффектным. На взятом напрокат и явно взволнованном арабскомскакуне он, твердо держась в седле, въехал в Танжер. Даже народноеликование было обеспечено. Но наибольшие восторги вызвал шлемкайзера, испускавший световые сигналы в соответствии с лучами солнца.
Позднее в чайныхдомиках, хотя и в клубе тоже, циркулировали карикатуры, на которыхизукрашенный орлом шлем вел оживленный диалог с кайзеровскими усамиза отсутствием всех остальных черт лица. Вдобавок карикатурист —нет, нет, это был не я, это был художник, которого я знал еще поБремену и который имел тесные связи с художественным народцем изВорпсведе 1— исхитрился так подать шлем и закрученные усы на фонемарокканских кулис, что купола мечетей и их минареты живогармонировали с закруглениями богато изукрашенного шлема и егоострием.
Помимо обменатревожными депешами сей демонстративный визит ровным счетом ничего недал. Покуда Его Величество произносило лихие речи, Англия и Францияуговорились по поводу Египта и Марокко. Я и без того находил всепроисходящее смехотворным. Столь же смехотворным выглядело шесть летспустя и появление нашей канонерки «Пантера» передАгадиром. Ну конечно же, это вызвало затяжные раскаты театральногогрома. Непреходящее впечатление оставил по себе единственнокайзеровский шлем, сверкающий на солнцепеке. Местные чеканщики помеди старательно воспроизвели его и выбросили на все рынки. И долгоеще, во всяком случае дольше, чем сохранялся наш экспорт —импорт, на базарах Танжера и Марракеша можно было приобрести прусскиешишаки как в миниатюре, так и шишаки размером больше натурального,либо как сувенир, либо как вполне полезную плевательницу. Мне и посей день верно служит один такой шлем, воткнутый острием в песок.
Однако у моего отца,наделенного не только в коммерческих делах даром предвидения ипредвидевшего во всех случаях самое ужасное и называвшего — несовсем уж так, без оснований — своего сына «господинвертопрах», все мои остроты не могли вызвать ни тени улыбки, вовсяком случае он все чаще находил повод, сидя за столом и не толькоза столом повторять тревожное заключение: «Нас окружают, всоюзе с Россией французы и бриты окружают нас». Порой же онвызывал у нас тревогу следующим заключением «Кайзер, конечно,умеет махать саблей, но настоящую политику делают другие».
1906

Меня можно называтькапитан Сириус. А того, кто меня изобрел, зовут сэр Артур КонанДойль, прославившийся как автор широко известных историй о ШерлокеХолмсе, где занимаются криминалистикой на строго научном уровне. Онже пытался, как бы между делом, предостеречь островную Англию отгрозящей ей опасности, когда — это после того, как была спущенана воду наша первая, заслуживающая внимания подводная лодка, —опубликовал рассказ под названием «Danger» 1,который вышел в военном, девятьсот пятнадцатом году в немецкомпереводе и под названием «Подводная война, или Как капитанСириус поставил на колени Англию» до конца войны былвосемнадцать раз переиздан, но с ходом времени, как ни жаль, всебольше и больше подвергается забвению.
Согласно этой поистинепророческой книжечке мне, то есть капитану Сириусу, удалось убедитькороля Норландии, под которой подразумевается наш рейх, в наличиилегко доказуемой, хотя и рискованной возможности при всего лишьвосьми субмаринах — а больше у нас и не было — отрезатьАнглию от какого бы то ни было продовольственного снабжения ибуквально уморить голодом. Субмарины наши назывались «Альфа»,«Бета», «Гамма», «Тета»,«Дельта», «Эпсилон», «Йота» и«Каппа». К сожалению, та, что была названа последней, входе в общем-то успешной операции непонятно как сгинула в английскомканале. Я был капитаном на «Йоте» и возглавлял всюфлотилию. Первые успехи мы могли отметить уже в устье Темзынеподалеку от острова Ширнесс: через небольшие промежутки времени япрямым попаданием торпеды пустил ко дну «Аделу», котораяшла из Новой Зеландии с грузом баранины, следом за ней —«Молдавию», принадлежавшую восточному пароходству, ипочти сразу после нее «Куско», причем обе последних шли сгрузом зерна. После дальнейших успехов у берегов Канала и усердногопускания ко дну кораблей везде, до самого Ирландского моря, в чемучаствовал весь наш флот, как соединениями, так и в одиночку, цены —сперва в Лондоне, а потом и по всему острову — резко пошливверх: пятипенсовый хлебец вскоре уже стоил полшиллинга. Благодарясистематической блокаде основных грузовых портов нам удалосьподнимать спекулянтские цены все выше и выше и вызвать по всей странеголод. Голодающее население начало с применением силы выступатьпротив правительства. Подверглась нападению биржа — святаясвятых империи. Кто принадлежал к верхнему слою или вообще могпозволить себе это, бежал в Ирландию, где вполне хватало картофельныхполей. И наконец гордой Англии пришлось заключить унизительный мир сНорландией. Во второй части книги высказывались специалисты морскогодела и всякие прочие специалисты, и все они подтверждали опасения,высказанные автором Конан Дойлем по поводу угрозы, которую несутподводные лодки. Некто — отставной вице-адмирал — подалсовет подобно Иосифу в Египте выстроить повсюду в Англиизернохранилища и защитить местное сельское хозяйств с помощью пошлин.Громко звучал настоятельный совет отказаться от догматическогоостровного мышления и наконец-то приступить к сооружению канала междуАнглией и Францией. Другой вице-адмирал предложил выпускать торговыесудна лишь в виде конвоев, а быстроходные военные как можно скорейпереоснастить для охоты за подводными лодками. Все сплошь умныесоветы, полезность которых — увы! — нашла своеподтверждение в ходе реальной войны. Я же в том, что касаетсявоздействия торпед, мог бы много кой-чего добавить от себя.
К сожалению,придумавший меня человек, сэр Артур, забыл поведать о том, что я ещемолодым лейтенантом находился в Киле, когда на верфи «Германия»четвертого августа 1906 года подъемный кран спустил на воду нашупервую полноценную лодку, причем в условиях строжайшей секретности.До того времени я в качестве второго офицера ходил на торпеднойлодке, а тут добровольно вызвался участвовать в опробовании нашегоеще недоразвитого подводного оружия. Войдя в состав команды, я могнаблюдать, как наша «U I» была опущена на глубинутридцать метров, и немного спустя, своим ходом, достигла открытогоморя. Должен, однако, признать, что фирма «Крупп» уже доэтого по планам одного испанского инженера сделала тринадцатиметровуюлодку, которая могла развивать под водой скорость в пять с половинойузлов. «Форель» даже привлекла интерес кайзера. ПринцГенрих самолично принял участие в одном из погружений. К сожалению,Министерство морского флота затормозило дальнейшую разработку«Форели». Когда, однако, с опозданием на целый год, «UI» была сдана в эксплуатацию в Эккернфёрде, строительство пошлоскоростными темпами, пусть даже и самое «Форель», итридцатидевятиметровую лодку «Камбала», которая уже былаоснащена тремя торпедами, впоследствии продали в Россию. Меня же, кмоему стыду, откомандировали для передачи этих лодок. Специальноприсланные из Петербурга попы опрыскали обе лодки от носа до кормысвятой водой. После длительной транспортировки по суше их спустили наводу во Владивостоке, однако произошло это слишком поздно, чтобыупотребить их в войне с японцами.
И однако же моя мечтасбылась. Несмотря на свое подтвержденное изрядным числом историйчутье детектива сэр Конан Дойль даже и представить себе не мог, какоевеликое число молодых немцев, подобно мне, мечтало о быстромвсплытии, о быстром взгляде в перископ, о целенаправленном погружениитанкеров, о команде «Торпеду к бою», о множестве —под общий восторг — точных попаданий, о тесном содружествекоманды, о разукрашенном флажками прибытии в родную гавань. И я,присутствовавший при этом с самого начала и ставший за это времячастью литературы, даже и представить себе не мог, что десятки тысячнаших ребят уже никогда не всплывут из своей подводной мечты.
К сожалению, из-запредостережения, сделанного сэром Артуром Конан Дойлем, не удалась инаша вторичная попытка поставить Англию на колени. Такое количествопогибших… И лишь капитан Сириус был навек приговорен пережитьлюбое всплытие.
1907

В конце ноября сгорелнаш прессовочный завод на Цельском шоссе. Дотла. А между тем дела унас шли — лучше не надо. Хотите верьте, хотите нет, но мыежедневно выпускали на свет Божий тридцать шесть тысяч пластинок. Ипокупатели рвали их у нас прямо из рук. Доходы от продажи нашегоассортимента составляли ежегодно двенадцать миллионов марок. Дела шлиособенно хорошо, потому что мы вот уже два года как начали выпускатьв Ганновере пластинки с двухсторонней записью. Раньше такие былитолько в Америке. Много воинственного шума и грома. И мало такого,что соответствовало бы изысканным вкусам. Но потом Рапопорту —а Рапопорт — это ваш покорный слуга — посчастливилосьуговорить Нелли Мельба, «Великую Мельбу», прийти к нам назапись. Поначалу она жеманилась, как впоследствии Шаляпин, которыйвообще до смерти боялся из-за этой дьявольщины — так онименовал нашу новейшую технику — потерять свой бархатный бас.Йозеф Берлинер, который на пару со своим братом Эмилем еще до концавека основал в Ганновере компанию «Немецкий граммофон»,затем перенес ее в Берлин и, пойдя тем самым при двадцати тысячахмарок исходного капитала на большой риск, в одно прекрасное утросказал мне: «А ну, Рапопорт, укладывай чемоданы, тебе надопо-быстрому смотаться в Москву и выйти там на Шаляпина, только незадавай лишних вопросов».
И в самом деле: я нестал долго собираться и сел в ближайший поезд, прихватив с собой нашипервые шеллачные пластинки с записями великой Мельбы, так сказать, вкачестве презента. Ну и поездочка же выдалась, доложу я вам! Вызнаете, что такое ресторан «Яр»? Высший класс! Долгаяночь в отдельном кабинете! Сперва мы просто пили водку из бокалов дляводы, потом Федор осенил себя крестом и начал петь! Нет, не этукоронную арию из Бориса Годунова, а благочестивые напевы, их ещеведут монахи, глубокими такими басами! После этого мы перешли кшампанскому. Но лишь под утро он, плача и осеняя себя крестом,подписал договор. Поскольку я с детских лет прихрамываю, он, когда язаставлял его поставить свою подпись, возможно видел во мне черта. Даи то сказать, он согласился лишь потому, что нам еще раньше удалосьподловить Собинова, их великого тенора, и предъявить ему договор сСобиновым, так сказать, в виде образца. Во всяком случае, Шаляпинстал нашей первой граммофонной звездой.
Потом уж они всеподвалили: Лео Слезак, Алессандро Мореччи, которого мы записали какпоследнего знаменитого кастрата. А еще позже, уже в отеле «ДиМилано» — вы просто не поверите — удалось как разэтажом выше той комнаты, где умер Верди, сделать первые записи ЭнрикоКарузо, первые десять арий, ну, само собой, с эксклюзивным договором.Вскоре для нас уже пела Аделина Патти, и кто только еще не пел! Мыпоставляли нашу продукцию во все страны. Английский и Испанскийкоролевские дома числились среди наших постоянных клиентов. А что допарижского дома Ротшильдов, то Рапопорту удалось с помощью некоторыхмахинаций вывести из игры их американского поставщика. Однако мне,как торговцу пластинками, было совершенно ясно, что мы не просто неможем всегда оставаться на таком эксклюзивном уровне, что главное —это массы, и что нам необходимо произвести децентрализацию, дабы спомощью новых прессовочных фабрик в Барселоне, Вене и — даже —в Калькутте сохранить свое место на мировом рынке. Вот почему и пожарв Ганновере не оказался для нас полной катастрофой. Хотя мы, конечно,были крайне озабочены, потому что мы с братьями Берлинер начинали наЦельском шоссе с первого кирпичика. Правда Берлинеры оба были гении,а я всего лишь торговец пластинками, но Рапопорт всегда понимал: спомощью пластинки и граммофона мир воссоздает себя заново. Тем неменее Шаляпин еще долгое время и все так же многократно осенял себякрестом перед каждой очередной записью.
1908

У нас в семьесуществует такая традиция: отец берет с собой сына. Уже мой дедушка,железнодорожник и вдобавок член профсоюза, брал с собой продолжателясвоего рода, когда Вильгельм Либкнехт выступал на Хазенхайде. И мойотец, тоже железнодорожник и вдобавок член партии, можно сказать,вдолбил в меня до известной степени пророческие слова касательно этихманифестаций, запрещенных, пока у власти находился Бисмарк: «АннексияЭльзаса и Лотарингии принесет нам не мир, она принесет нам войну».
И вот он начал брать ссобой меня, не то девяти-, не то десятилетнего сорванца, когда сынВильгельма, товарищ Карл Либкнехт выступал либо под открытым небом,либо, если запретят, в какой-нибудь продымленной пивной. Возил онменя и в Шпандау, где Либкнехт баллотировался в кандидаты. А вдевятьсот пятом году я поехал с ним на поезде — отцу какжелезнодорожнику причитались бесплатные поездки даже и до Лейпцига, —потому что в Горном погребке, в Плагвице, выступал Карл Либкнехт, ион рассказывал про большую забастовку в Рурском регионе, о чем писалитогда все газеты, до единой. Но Либкнехт не только говорил прогорняков и не только агитировал против юнкеров-землевладельцев ифабрикантов, главным образом и вполне пророчески он рассуждал овсеобщей забастовке как будущем средстве борьбы пролетарских масс. Онговорил без бумажки, словно ловил слова из воздуха. И вот он ужеперешел к России и запятнанному кровью царизму.
Время от времени речьего прерывалась аплодисментами, а под конец единогласно принялирезолюцию, в которой собравшиеся — а отец сказал, что их былоникак не меньше двух тысяч — заявили о своей солидарности сгероическими борцами в Рурской области и в России.
Может, народу в Горномпогребке собралось не две, а целых три тысячи. Мне было видно больше,чем отцу, потому что я сидел у него на плечах, как он в свое времясидел на плечах у своего отца, когда Вильгельм Либкнехт или товарищБебель говорили о положении рабочего класса. Так уж у нас былозаведено. Во всяком случае, я, будучи еще мальчишкой, не только виделтоварища Либкнехта с, так сказать, возвышенной позиции, но и слышалего речи. Он был оратор для масс. Никогда не испытывавший недостаткав словах. С особой охотой товарищ Либкнехт обращался к молодежи. Подоткрытым небом, над головами десятков тысяч, он восклицал: «Комупринадлежит молодежь, тому принадлежит армия!» Что тожеоказалось пророчеством. Во всяком случае, сидя на плечах у отца, я нев шутку перепугался, когда товарищ Либкнехт закричал: «Милитаризм— это безжалостный исполнитель и железно-кровавый защитный валкапитализма!»
Недаром я и по сей деньпомню, что своими речами он поверг меня в страх, когда говорил овнутреннем враге, с которым нужно бороться. Может именно поэтому мнеужасно захотелось писать и я начал ерзать на плечах у своего отца. Ноотец ничего этого не заметил, потому что пребывал в восторге. Тут яна своем возвышении не мог больше удерживаться. И в одна тысячадевятьсот седьмом году я сквозь штанишки с нагрудником написал отцупрямо в затылок. Вскоре после этого товарищ Либкнехт был арестован ипришлось ему, по приговору имперского суда, отсидеть в Глатце, вкрепости, целый год, 1908, и еще дольше, за то, что он распространялвоззвание против милитаризма.
А вот мой отец, когдая, не вытерпев, замочил ему всю спину, снял меня с плеч и, недожидаясь конца манифестации, пока товарищ Либкнехт еще продолжалагитировать молодежь, так отлупил, что я еще несколько дней спустяощущал на своем заду его руку. Вот поэтому, только поэтому, когдапозже все началось, я побежал на призывной участок, записался вдобровольцы, и был впоследствии награжден за храбрость, а послевторого ранения — одно под Аррасом, другое под Верденом —дослужился до унтер-офицера, хотя мне всегда, даже когда я возглавилударную роту во Фландрии, было ясно, что товарищ Либкнехт, которогокакие-то ребята из Добровольческого корпуса позднее, уже многопозднее застрелили вместе с товарищем Розой Люксембург и дажевыбросили один из трупов в Ландверканал, сто, тысячу раз был прав,когда обращался со своими призывами к молодежи.
1909

Поскольку дорогу доУрбановской больницы я изо дня в день одолевал на велосипеде и вообщесчитался энтузиастом велосипедного дела, меня и назначили ассистентомдоктора Вильнера на все время шестидневной гонки, которая начиналасьна зимнем велодроме подле зоологического сада, причем не простовпервые в Берлине и во всем рейхе, но и впервые в Европе. Только вАмерике эта затея была известна уже много лет, поскольку там всесколько-нибудь масштабное неизменно привлекает публику. Поэтому ифаворитами считались нью-йоркские победители прошлого сезона, аименно Флойд Мак-Фарленд и Джимми Морган. Жаль только, что немецкийгонщик Рютт, который двумя годами ранее вместе со своим голландскимнапарником Столем выиграл гонку в Америке, не мог присутствовать вБерлине. Из-за совершенного им дезертирства он был осужден и потомулишен права на въезд в пределы рейха. Зато красавчик Столь появилсяна треке и скоро стал любимцем публики. Конечно же, я от душинадеялся, что наши Робль, Шельбринк и ас велосипеда Вилли Аренднаилучшим образом представят немецкие цвета.
Постоянно, инымисловами круглосуточно доктор Вильнер возглавлял медицинский центршестидневной гонки. Мы, наравне с гонщиками, получили помещениеразмером с курятник, наши койки были закреплены вдоль длинной стены,рядом с маленькой слесарной мастерской и худо-бедно отгороженнойстанцией для медицинского обслуживания. Дел у нас было выше головы.Уже в первый день гонки упал Пулен и в падении увлек за собой нашегоВилли Аренда. Вместо обоих, которым пришлось из-за этого пропуститьнесколько кругов, поехали запасные Жорже и Розенлёхер, причем второйпотом все-таки сошел с дистанции, выбившись йз сил.
Согласно нашемумедицинскому плану доктор Вильнер приказал перед началом гонкизафиксировать вес тела у каждого из гонщиков и вторично проделать тоже самое по прошествии шести дней. Далее он предложил всем гонщикам,а не только немецким, кислородные ингаляции. Этому предложениюпоследовали почти все наши соперники. Ежедневно у нас уходило на этиингаляции от шести до семи бутылок кислорода, что наглядносвидетельствует о немыслимых перегрузках участников.
После с трудомзавершенной к сроку перестройки стопятидесятиметровыи трек велодромастал выглядеть совсем по-другому. Свежеутрамбованная дорожка былавыкрашена в зеленый цвет. На стоячих местах под навесом толпиласьмолодежь. В ложах и на огороженных местах внутренних помещений можнобыло даже наблюдать господ из западной части Берлина во фраках ибелых шарфах на животе. Из-за огромных дамских шляп трудно былоразглядеть что-нибудь. Правда, кайзерскую ложу уже на второй день,когда наш Вилли Аренд умудрился отстать на целых два круга, посетилпринц Оскар со свитой, зато на четвертый день, когда двадцать пятькругов подряд разыгрывалось яростное сражение за первенство междуфаворитом Мак Фарленд-Мораном и Столь-Бертетом, а француз Жаклен ивовсе залепил пощечину нашему гонщику Фальбринку, из-за чего наверхних галереях начались беспорядки и публика вознамерилась этогоЖаклена линчевать, в связи с чем гонка вообще была на короткое времяприостановлена, а француз дисквалифицирован, заявился с блистательнойсвитой Его Кайзерское Высочество кронпринц и в отменном расположениидуха засиделся далеко заполночь. Его приход вызвал среди публикибурное ликование. К этому прибавьте как лихие военные марши, так иблатные песенки на ревущих галереях. Даже и в спокойные часы, когдагонщики описывали свои круги медленно-медленно, среди ночи, чтобыкак-то их подбодрить, звучала маршевая музыка. Штельбринк, крепкийпаренек, который ехал теперь с мандолиной, не мог, конечно, заглушитьсвоим инструментом грохот маршей.
Даже ранним утром,когда не происходило уже абсолютно ничего волнующего, у нас былополно дел. Благодаря радениям электрокомпании «Санитас»наша медстанция была оснащена новейшими рентгеновскими аппаратами,так что доктор Вильнер, когда к нам прибыл с инспекционной проверкойгенеральоберштабсврач профессор Шьернинг, успел сделать шестьдесятснимков участвующих и сошедших с дистанции гонщиков, каковые и былипредъявлены профессору. Профессор порекомендовал доктору Вильнеру вбудущем опубликовать некоторые материалы, что и произошло настраницах ведущего профессионального журнала, хотя и без упоминаниямоей фамилии.
Но и сама гонка вызвалау высокого гостя известное любопытство. Профессор мог видеть, каклидировавшая до сих пор пара Столь-Бертет была на пятый деньотброшена назад американскими фаворитами. Позднее, когда Броккопрепятствовал Бертету во время спурта, последний утверждал, будто егопартнер Столь был подкуплен парой Мак Фарленд-Моран, хотя и не смогдоказать свое обвинение перед судейской коллегией. Вот почему Столь,несмотря на то, что подозрение все еще витало в воздухе, так иостался любимцем публики.
В качествеподдерживающего питания доктор Вильнер порекомендовал нашим гонщикамбиоцитин и биомац, сырые яйца и ростбиф, рис, лапшу и пудинг. Робль,хмурый одиночка, по совету своего персонального врача черпал ложкамиогромные порции икры. Почти все гонщики курили и пили шампанское, аЖаклен, пока не выбыл, даже красное вино. Мы полагали — и небез оснований, — что некоторые из иностранных гонщиков вкачестве стимуляторов прибегали к более или менее опасным веществам;доктор Вильнер подозревал, что они употребляют препараты стрихнина икофеина. Я мог лично наблюдать, как Бертет, чернокудрый миллионерскийсын, лежа в своей койке, исступленно жевал имбирный корень.
И все же параСтоль-Бертер осталась позади, тогда как Флойд Мак-Фарленд и ДжиммиМоран вечером седьмого дня в десять часов вырвали победу. Исоответственно могли получить призовую сумму в пять тысяч марок.Разумеется, наш Вилли Аренд, отставший от них на семнадцать кругов,разочаровал даже самых верных своих сторонников. Однако билеты навелодром несмотря на двойное повышение цен все были
распроданы вплоть додвадцать первого марта. Гонку начали пятнадцать дуэтов, а к концу ихосталось всего девять. Громовые аплодисменты в честь завершения.Пусть даже Столь, этот красавчик, получил свои, персональныеаплодисменты, американцам, когда они делали круг почета, тоже всечестно и благородно хлопали. Разумеется, в придворной ложе был икронпринц, и принцы Турн-и-Таксис и прочие высокородные особы.Помешанный на велоспорте меценат даже выдал утешительные премии нашимАренду и Роблю за наверстанные позже круги. Лично мне Столь подарилна память один из своих произведенных в Голландии насосов. Доктор жеВильнер счел заслуживающим внимания то обстоятельство, что во времяшестидневной гонки у всех гонщиков наблюдалось повышенное выделениебелка.
1910

Ну, теперь я вамрасскажу, почему здешние парни из-за того, что звать меня Бертой ивообще я из себя довольно полная, привесили мне эту кличку. Жили мытогда в заводском поселке. Квартира была от завода и очень близко.Зато весь дым тоже нам доставался. Но когда я начинала браниться,потому как белье снова, пока сохло, все стало серое, а мальчишкикашляют без передыху, отец повторял: «Да будет тебе, Берта. Ктоработает у Круппа на сдельной, тому надо поспевать на работу вовремя,как штык». Ну мы и жили тут, до последнего времени, хоть итесновато было, потому как заднюю комнату, которая выходила накрольчатник, пришлось уступить двум холостякам, их еще называютнахлебники, а для швейной машинки, которую я на свои кровные купила,места и вовсе не осталось. А мой мужик, он знай себе говорит: «Дабрось ты, Берта, главное дело, крыша не течет».
Сам он работал влитейном цеху. Отливали они там пушки. Со всеми причиндалами. Довойны оставалось года два от силы. Так что работы у них хватало. Иотлили они такую хреновину, которой прям все гордились, потому кактакой громадины еще свет не видел. А в нашем-то поселке многиеработали на литье, и оба наших нахлебника тоже, стало быть и разговороб этом шел все время, хотя это считалась вроде как тайна. И они всеникак не могли довести эту пушку до ума. Она должна была получитьсявроде мортиры. Это такие короткие. Калибр считался точно сорок двасантиметра. Но отливка все не удавалась и удавалась. И вообще делотянулось и тянулось — конца и краю не видать. Но отец знай себеговорил: «Если ты спросишь у меня, я тебе так скажу: это мы ещеуспеем, пока всерьез дойдет до дела. Ну, ты ж Круппа знаешь, захочет,так продаст ее русскому царю».
А потом и впрямь дошлодо дела, через несколько лет, но они и не подумали ее продавать, аиздаля стрельнули из этой пушки прямо по Парижу. И называли ееповсюду «Толстая Берта». Даже там, где про меня и слыхомне слыхали. Это просто литейщики из нашего поселка назвали ее так вчесть меня, потому как в поселке-то я была сама толстая. Мне этововсе и не понравилось, что обо мне разговоры пошли, но мой мужик иговорит: «Это ж они не со зла». А я эти пушки на дух непереносила, хоть мы с них и жили у Круппа-то. И если вы меняспросите, скажу прямо: жили не сказать чтоб плохо. У нас по поселкудаже куры бегали, и гуси тоже. А в закуте почти у каждого стояласвинья. А по весне даже и кролики…
Только в войне с неебольшого проку не было, с ихней толстой Берты. Французы-то поди сосмеху помирали, когда она опять стрельнула мимо. А мой мужик,которого Людендорф под конец загреб в ландштурм, из-за чего он и сталу меня калекой, и стало быть нам нельзя было оставаться в поселке, аможно только снимать беседку на мое сбереженное, он мне всякий разговорит: «Да будет тебе, Берта, по мне можешь и большеистратить, главное, чтобы ты у нас здоровенькая была».
1911

Любезнейший Эйленбург1,если мне еще будет дозволено так вас называть после того, как этаканалья Харден столь мерзко испачкал нас своими грязными газетнымиинсинуациями, после чего я, пусть даже и с превеликой неохотой,повинуясь, однако, интересам государства, был вынужден бросить напроизвол судьбы моего преданного попутчика и друга — советника.И однако же, любезный князь, сегодня я призываю вас торжествоватьвместе со мной: час пробил! Сегодня я произвел в гросадмиралыТирпица, своего министра морского флота, который так лихо громил врейхстаге левых либералов. Все мои наброски по формированию нашегофлота, за чрезмерную детальность которых вы мягко меня укоряли,поскольку в ходе наискучнейших заседаний я не уставал тешить, поройна крышке папок, порой даже внутри оных, в самих бумагах, свойскромный дар, изображая — нам в предостережение — преждевсего французский «Шарль Мартель», французские жеброненосцы I класса с «Жанной д’Арк» во главе, потомновостройки России, со всеми их орудийными башнями: броненосцы«Петропавловск», «Полтава» и «Севастополь»как могучую морскую силу. Ибо что мы могли противопоставитьанглийским дредноутам до тех пор, пока законы о флоте постепенно неразвязали нам руки? Ну, скажем, четыре броненосца класса«Бранденбург», а больше ровным счетом ничего. Однако этинаброски, охватывающие все возможности предполагаемого противника,как вы, дорогой друг, можете судить о том по прилагаемым материалам,не являются более просто набросками, а бороздят волны Северного илиБалтийского моря либо готовы к сходу со стапелей в Киле,Вильгельмсхавене или Данциге.
Я сознаю, мы упустилигоды. Наши люди были крайне несведущи в rebus navalibus 2.Предстояло развить в народе общественное движение, даже более того —энтузиазм в пользу флота. Требовалось создать Флотский ферейн, Законыо флоте, в каковом начинании англичане — или лучше сказать, моилюбезные английские кузены — против воли оказали нам большоесодействие, когда в ходе войны с бурами — вы еще помните,любезный друг? — они в нарушение всех и всяческих правилвынудили войти в порт два наших корабля у берегов Восточной Африки. Врейхе поднялось великое возмущение. Что в свою очередь помогло нам ив рейхстаге. Пусть даже моя фраза «Мы, немцы, должныпротивопоставить английским дредноутам наши бронированные „Впередбез страха“ вызвала ужасный шум. (Да, да, любезнейшийЭйленбург, величайшим искушением для нас всегда было и будетТелеграфное агентство Вольфа.)
Но вот первыеосуществленные мечты уже спущены на воду. А дальше что? Об этомпозаботится Тирпиц. Для меня же по-прежнему останется святымнаслаждением набрасывать на бумаге линкоры и броненосцы. А теперь,уже всерьез, вернемся к моей конторке, перед которой я, как вам безсомнения известно, сижу в седле, ежечасно, ежеминутно готовый катаке. После обычной верховой прогулки для меня стало ежеутреннимдолгом в грандиозных и смелых набросках запечатлевать на бумаге нашюный флот перед лицом вражеского превосходства, ибо мне известно, чтоТирпиц, подобно мне, делает ставку на большие корабли. Мы должныстать быстрей, подвижней, неуязвимей для вражеского огня.Соответственные идеи просто сыплются на меня из воздуха. Так икажется, будто — как в первый день творенья — корабливыскакивают у меня прямо из головы. Вчера перед моими глазамивозникли, а затем вышли из моих рук несколько тяжелых крейсеров —«Сейдлиц», «Блюхер». Я вижу перед собой вкильватере целые эскадры. Однако все еще ощущается недостаток вбольших боевых кораблях. Хотя бы и поэтому, как считает Тирпиц,подводные лодки должны пока подождать.
Ах, будь вы и сейчас —как некогда — рядом со мной, мой любезный друг, поклонник всегопрекрасного и ценитель искусств! Какой смелый и провидческий завелибы мы разговор! Как старательно тщился бы я развеять ваши страхи. Да,милейший Эйленбург, я хочу быть правителем миротворцем, номиротворцем вооруженным…
1912

Хоть и зарабатывая свойхлеб в должности берегового смотрителя при гидротехнической службеПотсдама, я, однако, писал стихи, где между строками проступалиочертания конца света, а смерть собирала обильную жатву, инымисловами, я был готов к восприятию всех и всяческих ужасов. Случилосьэто в середине января. Двумя годами ранее я впервые слушал еговыступление в Ноллендорфском казино на Клейст-штрассе, где по средамвстречались члены «Нового клуба». Потом я бывал там чаще,если мог выкроить время на эту, весьма дальнюю, дорогу. Мои сонетыздесь почти не привлекли внимания, а вот не расслышать его голос едвали было возможно. Позднее меня потрясала сила его слов в«Новопатетическом кабаре». Неизменно присутствовали такжеБласс и Вольфентшайн. Громыхающими колоннами мимо нас дефилировалистихотворные строфы. Марш монотонных монологов, который прямым путемвел на бойню. Потом, однако, сей инфантильный великан взорвался. Этонапоминало прошлогоднее извержение Кракатау. Тогда он уже работал для«Акции» Пфемферта. Например, сразу после очередногокризиса в Марокко, когда все зависло на волоске, и мы уже вполнемогли надеяться, что вот сейчас оно рванет, он написал своестихотворение «Война». Я до сих пор слышу его строки:«Бесчисленные трупы лежат средь травы речной. И смерти грозныептицы покрыли их белизной». Он вообще часто обращался ккраскам, белой и черной, особенно к белой. И не диво, что он сумелотыскать на уже несколько недель как замерзшем Хафеле, средибесконечной белизны крепкого льда ту черную, словно бы поджидавшуюего дыру.
Какая потеря! Но почему— так спрашивали мы себя — почему «Фоссише цейтунг»не почтила его некрологом? Только краткое сообщение в отделе хроники:«Во вторник пополудни, катаясь на коньках, референдарий докторГеорг Гейм и кандидат правоведения Эрнст Бальке угодили около поселкаКладов в дыру, прорубленную в ледяной коре для водоплавающих птиц».
И больше ничего. Вернотолько одно: с лебединой площадки мы увидели это происшествие. Я —от своей службы, мой ассистент и еще несколько конькобежцев ринулиськ опасному месту, но, как выяснилось позднее, мы смогли обнаружитьлишь трость Гейма с фигурной рукояткой и его перчатки. Может, онхотел помочь другу, попавшему в беду, и при этой попытке сам ушел подлед, может, это Бальке увлек его за собой. Или оба они по доброй волесвели счеты с жизнью.
Кроме того «Фоссише»сообщала — словно это играло хоть какую-то роль, —что Гейм был сыном военного прокурора в отставке, проживающего поадресу Шарлоттенбург, Кёнигсвег, 31. И что отец погибшего кандидатаБальке — банкир. Но ни звука, ни словечка о том, что моглопобудить двух молодых людей умышленно свернуть с размеченнойвязанками соломы и шестами конькобежной дорожки, которая считаласьабсолютно надежной. Ни звука о душевных терзаниях нашего уже тогдапотерянного поколения. Ни звука о стихах Гейма. Во всяком случае, ихопубликовал один молодой издатель по имени Ровольт. Затем должны былипоявиться и его рассказы. Только в «Берлинер Тагеблатт»за сообщением о произошедшем несчастье шло и упоминание о том, чтоутонувший референдарий занимался также литературной деятельностью иопубликовал недавно томик стихотворений «Вечный день». Мыуже могли наблюдать приметы прекрасного дарования. Приметы! Смешнослышать!
Мы, из гидротехническойслужбы, принимали участие в извлечении тела из-подо льда. Правда,коллеги посмеивались надо мной, когда я назвал его стихи «ужасновеликими» и привел цитату из последних стихов молодого Гейма:«Собрались люди впереди вдоль улиц / И смотрят на большие знакив небе», но тем не менее они без устали кололи в разных местахледяной покров на Хафеле, обшаривая дно так называемыми «якорямидля утопленников». В конце концов тело нашли. Я же, едваворотясь в Потсдам, написал посвященное Гейму стихотворение подзаглавием «Якорь смерти», которое собирался опубликоватьПфемферт, но потом, выражая глубочайшее сожаление по этому поводу,вернул его мне.
А утонувшего Бальке,который был годом моложе, увидел, как поторопилась о том сообщить«Кройццейтунг», сквозь лед молодой рыбак. Он пробил вольду полынью и подцепил тело багром. У Бальке был умиротворенный вид.Гейм же, словно эмбрион в материнском чреве, поджал ноги к животу.Лицо его было искажено судорогой, руки изранены об острые краяполыньи. С беговыми коньками на ногах он лежал на покрытой фирномледяной поверхности. Лишь с виду крепкий парень, изнутри жеразрываемый на части борением противоположных воль. Так, к примеру,он, у кого все военное вызывало глубокое отвращение, несколько недельтому назад добровольно записался в Метце в Эльзасский пехотный полк.Хотя и был исполнен, совершенно других планов. Собирался, как мнедоподлинно известно, писать драмы…
1913

Скажете, именно явоздвиг эту угрожающую массу среди плоской равнины, этот каменныйколосс, это экспрессивное безумство изрыгающего из себя гранитархитектора, не спроектировал, не начертил, а четырнадцать лет сгаком изучал как ответственный руководитель работ, выкладывал слой заслоем, громоздил один на другой и устремлял к небу? 1
Надворному советникуТиме, который возглавляет Союз патриотов и — до самых границрейха — наскреб около шести миллионов, я сегодня сказал, послетого как с год примерно назад мы торжественно заложили замковыйкамень и один из моих полировщиков собственноручно загладил последниешвы:
— Малостьгромоздкая получилась штуковина.
— Так идолжно быть, Краузе, так и должно. Но при нашем девяносто одном метремы превосходим киффхойзерский монумент 1по меньшей мере на двадцать шесть…
Я в ответ:
— А памятниккайзеру у Порта Вестфалика 2почти на тридцать…
— А КолоннуПобеды в Берлине 3не почти, а ровно на тридцать…
— А ещепамятник Германну 4!Не говоря уже о мюнхенской Баварии 5,в которой и всего-то наберется двадцать семь метров…
Думаю, надворныйсоветник Тиме расслышал насмешку, звучащую в моем голосе:
— Как бы тони было, но спустя ровно сто лет после Битвы народов нашпатриотический знак памяти будет торжественно освящен.
Я приправляю парочкойсомнений его патриотическую похлебку:
— Ну,размера на два поменьше тоже вполне хватило бы.
После чего я начинаювыкидывать разные профессиональные штучки, а именно еще разковыряться в фундаменте:
— Все сплошьмусор из Лейпцига и окрестностей. Год за годом, слой за слоем —сплошной мусор.
Но все моипредостережения касательно того, что на подобном основании плохостроить, что после каждого дождя эта халтура будет требовать расходовна очередной ремонт, пошли псу под хвост.
Тиме скучливовыслушивал мои доводы, словно ему уже загодя выделили на ремонтогромные суммы.
— Да, —сказал я, — не вздумай мы строить на куче мусора, заглубимы фундамент в утрамбованную основу поля битвы, мы б наткнулись намножество черепов и костей, сабель и пик, на клочья мундиров, целые ирасколотые шлемы, офицерские нашивки и вульгарные пуговицы, в томчисле прусские, шведские, габсбургские, но и от польского легионатоже, и уж само собой, на французские, особенно на пуговицыфранцузской гвардии. Покойников здесь было несчитано. Объединенныенароды принесли в жертву не менее ста тысяч.
После этого я сновастал деловит и конкретен, заговорил о ста двадцати тысячах кубометровбетона на выравнивание и пятнадцати тысячах кубометров гранита.Надворный советник Тиме, на сторону которого тем временем перекинулсяархитектор этой расчлененной строительной массы профессор Шмиц,держался гордо и сказал, что памятник «достоин погибших».Затем он поздравил Шмица, а тот, со своей стороны, поблагодарил Тимеза раздобытые деньги и оказанное доверие.
Я спросил обоих, так лиуж они уверены в гранитной надписи «С нами Бог» как разна середине верхнего цоколя. Оба поглядели на меня, спервавопросительно, затем качая головой, после чего двинулись кокаменелому колоссу, придавившему бывшую свалку мусора. Вот этих-тообывателей и надо бы высечь из гранита и водрузить среди техмускулистых атлетов, которые плечом к плечу там, высоко наверху,собственно, и олицетворяют собой памятник, подумалось мне.
На следующий деньдолжно было состояться торжественное открытие. Ожидалось прибытие нетолько Вильгельма, но и короля Саксонии, хотя как раз именно тогдаСаксония-то против Пруссии… Ясное октябрьское небо сулилокайзерскую погоду. Один из моих полировщиков, явный социалист,сплюнул:
— Да, в этоммы, немцы, сильны! В сооружении памятников! Во что бы это ниобошлось!
1914

Наконец, после того,как хоть и многократно, но без результата двое коллег из нашегоинститута прилагали всяческие усилия, мне удалось в серединешестидесятых годов вырвать у обоих старцев согласие на встречу.Возможно, мне, как молодой женщине, больше повезло и вдобавок я, какшвейцарка, была освящена статусом нейтральности. Мои призывы хоть иизлагали нашу исследовательскую тему весьма конкретно, были, надополагать, услышаны, как бывает услышан нежный, чтобы не сказатьробкий стук в дверь; словом, через несколько дней и почтиодновременно я получила оба письменных согласия.
О занятной, «малостьископаемой» паре я поведала своим коллегам. Спокойные номерадля гостей я резервировала в отеле «У аиста». Там мы исидели, преимущественно в галерее Rоtisserie 1с видом на Лиммат, на расположенную как раз напротив Ратушу и на Домгильдий 2Zum Rueden. Господин Ремарк — ему шел тогда шестьдесят седьмойгод — прибыл на это свидание из Локарно. Он, судя по всемприметам, бонвиван, показался мне более хрупким, нежели бойкийгосподин Юнгер, который совсем недавно отпраздновал своесемидесятилетие и держался подчеркнуто спортивно. Постоянно проживаяпод Вюртембергом, он приехал через Базель, уже после того, как пешийпереход через Вогезы вывел его к Хартмансвейлеру, за который велисьнекогда столь кровопролитные бои. Наша первая беседа шла поначалучерез пень-колоду. Мои собеседники, «живые свидетели», сознанием дела толковали про швейцарские вина, Ремарк хвалил тессинскиесорта, Юнгер же отдавал предпочтение французскому доле. Оба явностарались импонировать мне своим хорошо сохранившимся шармом.Забавное, хотя и несколько надоедливое, впечатление производили,однако, их попытки говорить со мной на швейцарском диалекте. Лишькогда я процитировала первые строки весьма популярной во время Первоймировой войны песни «Фландрская пляска мертвых»: «Скачетсмерть на коне вороном, черная маска перед лицом», песни, авторкоторой остался неизвестен, сначала Ремарк, а потом и Юнгерподхватили пугающе мрачную мелодию, причем оба помнили и последние,завершающие строчки: «Фландрия в беде, Фландрия в огне, смертьскачет по ней на черном коне». Потом оба устремили взоры наКафедральный собор, башни которого превосходили высотой дома наШифсленде.
Вслед за этой,прерываемой лишь легким прокашливанием минутой задумчивости, Ремарксообщил, что осенью 1914 — он еще сидел за партой, когдадобровольческие полки уже истекали кровью под Биксшорте и наподступах к Ипру — на него тоже произвела неизгладимоевпечатление легенда о Лангемарке, согласно которой пулеметный огоньангличан люди встречали пением немецкого гимна. Вероятно, поэтому —и не без поощрения со стороны учителей — не один гимназическийкласс вызвался в полном составе добровольно идти на войну. Авернулось с войны не более половины ушедших. Те же, кто выжил, какнапример он, который, кстати, и не имел возможности учиться вгимназии, и по сей день не пришли в себя. Он, во всяком случае,считает себя «живым покойником».
Господин Юнгер, которыйудостоил школьные впечатления своего литературного коллеги — абыло это явно всего лишь реальное училище — лишь тонкойусмешкой, хоть и назвал культ Лангемарка «квазипатриотическимжупелом», не мог однако не признать, что им еще до начала войныовладела жажда опасности, тяга к необычному, «пусть даже и врядах французского Иностранного легиона».
— И когдадошло до дела, мы почувствовали себя как единый организм. Но дажепосле того, как война показала нам свои когти, сама она, каквнутреннее переживание, до самых последних моих фронтовых дней папосту командира штурмовой группы меня восхищала. Признайтесь же,любезнейший Ремарк, что даже в «На западном фронте безперемен», вашем превосходном первенце, вы не без внутреннейрастроганности повествуете о великих впечатлениях фронтовой дружбы,которую может оборвать лишь смерть.
Ремарк отвечал, чтоупомянутая книга не описывает личные переживания, а собираетфронтовые впечатления брошенного в топку войны поколения.
— Моя службав лазарете предоставила мне для этого достаточно материала.
Не сказать, чтопочтенные господа тут же затеяли спор, но они всячески давали мнепонять, что по вопросам войны придерживаются несхожего мнения,исповедуют противоположный стиль и вообще являются выходцами изразных лагерей. Если один до сих пор именовал себя «неисправимымпацифистом», другой желал, чтобы его считали «анархистом».
— Да что тамговорить, ведь в ваших «Стальных грозах» вплоть допоследнего наступления Людендорфа вы как мальчишка-сорванец искалиприключений. По легкомыслию вы собрали под барабан штурмовой отряд,чтобы с помощью кровавой забавы быстренько захватить одного-двухпленных, а если повезет, то и бутылочку коньяка.
Потом, однако, Ремаркпризнал, что коллега Юнгер в своем дневнике местами превосходноописал окопную и позиционную войну и вообще характер машинной войны.Ближе к концу нашей первой беседы — господа успели тем временемосушить две бутылки красного — Юнгер опять вернулся к Фландрии.
— Когда мыдва с половиной года спустя отрывали окопы на участке Лангемарк, нампопадались при этом винтовки, портупеи и патронные гильзы из годачетырнадцатого. Даже каски, в которых тогда выступали полкидобровольцев.
1915

Наша очередная встречапроходила в Одеоне, том более чем почтенном кафе, где еще Ленин,вплоть до его происходившего под немецким патронажем путешествия вРоссию, читал «Нойе цюрхер цайтунг» и всякие журналы,втайне вынашивая планы российской революции. Что до нас, то мы, вотличие от Ленина, не строили на будущее никаких планов, насинтересовало лишь прошлое. Впрочем, для начала мои собеседникипредложили объявить первым пунктом нашего заседания завтрак сшампанским. Мне же они дозволили пить апельсиновый сок.
Как вещественныедоказательства на мраморном столе между круассанами и сырным ассортиобъектом ожесточенных споров лежали обе книги. К слову сказать, тираж«Стальных гроз» не шел ни в какое сравнение с тиражом «Назападном фронте без перемен».
— Верно, —сказал Ремарк, — получился бестселлер. А ведь моя книга,после тридцать третьего, когда она была подвергнута публичномусожжению, целых двенадцать лет не появлялась ни на немецком книжномрынке, ни в переводах, тогда как ваш гимн войне, сколько я могусудить, можно было беспрепятственно приобрести в любое время.
Юнгер промолчал. Лишькогда я попыталась перевести разговор на позиционную войну воФландрии и на известковых почвах Шампани, для чего разложила наосвобожденной от следов трапезы столешнице вырезанные из большойкарты участки данного театра военных действий, он, едва разговорзашел о наступлении и контрнаступлении на Сомме, подбросил в наш спорключевое слово, и от этого слова уже невозможно было отвязаться.
Пресловутыйостроконечный шлем, которого вам, дражайший Ремарк, не пришлосьносить, на нашем участке фронта уже с июня 1915 года заменилистальной каской. Речь идет об опытной партии касок, модель которойнаперегонки с французами, тоже начавшими вводить стальные каски,окончательно и после множества неудачных попыток разработал капитанартиллерии по имени Шверд. Поскольку Крупп оказался не в состояниипроизводить подобный сплав хромовой стали, заказ был передан другимфирмам, и среди них — железоплавильному заводу в Тале. С января1916 каска была введена на всех участках фронта. Полки под Верденом ина Сомме снабжались ими в первую очередь, восточному же фронтупришлось дожидаться дольше всех. Вы и представить себе не можете,любезнейший Ремарк, сколько лишней крови нам довелось пролить,особенно в ходе позиционной войны, из-за этого дурацкого кожаногошлема, который ко всему еще, раз кожи не хватало, прессовали извойлока. Каждый прицельный выстрел — и одним человеком меньше,каждый осколок пробивал его насквозь.
Потом он обратилсянепосредственно ко мне. — Вот и ваш швейцарский шлем,который у вас до сих пор носит милиция, он ведь тоже, хотя и внесколько видоизмененной форме, сделан на основе нашего, даже и втом, что касается вентиляционных отверстий, в нем проделанных.
Мое возражение, что «посчастью, нашему шлему не пришлось доказывать свои преимущества встоль мощно описанных вами сражениях машинной войны», онпропустил мимо ушей, после чего обрушил на хранящего демонстративноемолчание Ремарка дальнейшие детали: от противоокислительной защиты спомощью технологии матирования до удлиненной затылочной части ивнутренней прокладки из конских волос или стеганого войлока. Послеэтого он начал жаловаться на то, что при окопной войне этот шлемограничивал кругозор, поскольку его фронтальная сторона должна быланадежно защищать верхнюю часть лица до самого кончика носа.
— Вы ведь,конечно, знаете, что при операциях, проводимых ударными группами,этот тяжеловесный шлем очень мне мешал. Уж признаюсь вам честно, чтоя по легкомыслию предпочитал свое привычное лейтенантское кепи, темболее, что оно было на шелковой подкладке.
Затем он добавил ещекое-что, на его взгляд весьма забавное:
— Кстати, уменя на письменном столе лежит как сувенир шлем совсем другой формы,британский, сильно сплющенный и, разумеется, простреленный.
После длительной паузы— господа запивали теперь свой черный кофе сливовицей Pfluemli— Ремарк сказал:
— Дляпополнения, которое в основном состояло из практически необученныхновобранцев, стальные шлемы модификации M 16, а позднее M 17 былислишком велики. Они все время съезжали на нос. И из всего детскоголичика виден был только испуганный рот да дрожащий подбородок. Смешнои в то же время трагично. А о том, что снаряды и даже мелкая шрапнельвсе-таки пробивали сталь, я вам, пожалуй, могу и не рассказывать…
Он заказал ещесливовицы. Мне, как «барышне», был предложен еще одинбокал сока из свежевыдавленного апельсина.
1916

После продолжительнойпрогулки по набережной Лиммата, мимо Хельмхауза, а потом — поберегу Цюрихского озера — причем, как казалось, оба господинавыдерживали предложенную мной паузу, мы, по приглашению Ремарка,который благодаря экранизациям своих романов мог причислять себя кписателям весьма состоятельным, отправились ужинать в Кроненхалне,весьма почтенный ресторан, причем с художественными амбициями:подлинные импрессионисты, но так же и Матисс, Брак, даже Пикассовисели там на стенах как собственность заведения. Мы ели рыбное филе,далее помфри с телячьим рагу и завершили — господа чашечкойэспрессо с арманьяком, а я — шоколадным муссом.
После того как со столабыло убрано, мои вопросы сосредоточились на позиционной войне вдольлинии Западного фронта. Даже не ссылаясь в подтверждение па своикниги, оба господина умели поведать о длящемся целыми днями и с обеихсторон ураганном огне, которой иногда поражал свои окопы. О глубокоэшелонированной системе окопов с защитой для плеч, груди, спины, осапах 1,о траншеях с ячейками, о заглубленных в землю ходах сообщения, оподземных коридорах, о подведенных почти вплотную к вражескимпозициям ходах для прослушивания и минирования, о сплетениипроволочных заграждений, но также и об осыпавшихся и осушенных окопахи ячейках. Их военные воспоминания производили впечатление известнойневостребованности, хотя Ремарк честно признался, что принималучастие лишь в шанцевых работах:
— Я не лежалв окопах, я только видел потом, что от них оставалось.
Но шанцевые ли работы,доставка ли еды или ночное возведение проволочных заграждений —все это надлежало извлечь из памяти. Их воспоминания были оченьточны, и лишь изредка они отвлекались на анекдоты, например, оразговорах из сильно выдвинутых вперед сап с удаленными всего лишь натридцать метров «Томми» или «Францами»,всецело полагаясь при этом на знания иностранных языков, полученные вгимназии. В ходе описания двух атак и контратак меня охватило такоечувство, будто я и сама при этом была. Далее разговор перекинулся наанглийские шаровые мины и производимое ими действие, на такназываемые «трещотки», на бутылочные мины, шрапнель,неразорвавшиеся снаряды и на тяжелые снаряды с ударным взрывателем, своспламенителем и взрывателем замедленного действия, на звуки,издаваемые летящими снарядами всевозможного калибра.
Оба джентльменапревосходно умели воспроизводить подобные пугающие концерты подназванием «заградительный огонь». Это, вероятно,напоминало ад.
— И однакоже, — промолвил господин Юнгер, — нам всем былиприсущи и некий элемент, который подчеркивал и наполнял духовнымсодержанием дикость войны, и осязаемая радость от сознания опасности,и рыцарская готовность принять бой. Да, могу смело сказать: с ходомвремени в огне этой непрекращающейся битвы выплавлялся все болеечистый, все более отважный воинский дух…
Господин Ремаркрассмеялся своему собеседнику прямо в лицо:
— Да полновам, Юнгер, вы рассуждаете как гордый всадник. Этот фронтовой сброд всапогах не по размеру и с присыпанным землей сердцем слишком озверел.В одном вы правы: робости они больше не ведали. Но смертельный страх— он присутствовал всегда. А что они вообще умели? Играть вкарты, божиться, представлять себе женщин, которые лежат сраздвинутыми ногами, ну и вести войну, то есть убивать по приказу.Впрочем, они успели приобрести и специальные сведения, к примеру, онимогли со знанием дела рассуждать на тему, в чем преимущество сапернойлопатки перед штыком. Ведь лопаткой можно не только ткнуть подподбородок, но и ударить со всего размаху, наискось, между шеей иключицей. Лопатка с легкостью рассекает грудь, тогда как штык можетзастрять между ребрами и приходится упираться ногой в живот, чтобыего выдернуть…
Поскольку ни один изздешних кельнеров, более чем где-либо еще сдержанных, не осмеливалсяподойти к нашему чрезмерно шумному столу, Юнгер, избравший длянашего, как он сам это называл, «делового разговора»легкое красное вино, подлил в рюмки и с демонстративноймедлительностью отпил.
— Высовершенно правы, дорогой Ремарк. Но я все-таки остаюсь при своеммнении: когда я видел в окопах своих ребят, застывших в каменнойнеподвижности, возле винтовки с примкнутым штыком, видел, как присвете осветительной ракеты вспыхивал шлем подле шлема, грань подлеграни, меня наполняло чувство неуязвимости. Да, сокрушить нас можно,но победить нельзя.
После некоторогомолчания, которое ничем нельзя было заполнить — господин Ремарквроде бы хотел что-то сказать, но потом явно передумал, —оба подняли свои рюмки и, хоть и не глядя друг на друга — нооднако же с синхронной точностью, — допили остаток. Ремаркто и дело принимался теребить свой кавалерский платочек. Юнгервременами глядел на меня, как на жука редкостной породы, которогоявно недостает в его, юнгеровской коллекции. Я же продолжаламужественно сражаться с остатками своей слишком большой порции мусса.
Затем господазаговорили, я бы сказала, заговорили вполне спокойным тоном и дажепозволяли себе шутить над жаргоном «фронтового сброда».За слишком соленые выражения и словечки Ремарк, будучи истиннымкавалером, всякий раз извинялся передо мной — перед «барышней»,как он шутя меня называл. Под конец они взаимно вознесли хвалунаглядности своих фронтовых отчетов.
— Да ктовообще остался кроме нас? — вопрошал Юнгер. —Хотя да, у французов есть еще этот сумасшедший Селин…
1917

Сразу после завтрака,на сей раз вполне скромного, без шампанского — и даже болеетого: господа по моей рекомендации согласились на диетическийфруктовый салат «Бирхер-Мюсли» — мы продолжили нашразговор, в ходе которого оба обращались со мной до того бережно,словно перед ними сидит школьница, и ее не следует пугать —речь зашла о газовой войне, следовательно о распылении хлора, оцеленаправленном применении боевых отравляющих веществ из группСиний, Зеленый и, наконец, Желтый крест, причем мои собеседникиотчасти базировались на собственном опыте, отчасти — на чужихрассказах.
Разговор о боевыхотравляющих веществах возник как-то сам по себе, после того, какРемарк помянул весьма актуальную на период нашей встречи войну воВьетнаме, назвав преступным как применение напалма, так и применениеagent orange 1.Он сказал:
— Ктосбросил атомную бомбу, у того уже нет больше внутренних тормозов.
Юнгер со своей стороныосудил систематическое уничтожение джунглей посредством ковровогораспыления отравляющих веществ, охарактеризовав его как дальнейшую —после той войны — стадию применения боевых отравляющих веществ,но — и здесь он придерживался того же мнения, что и Ремарк —«американец», несмотря на техническое превосходство, всеравно проиграет эту «грязную войну», не допускающую болеепроявлений «солдатского духа».
— Впрочем,если честно, в апреле пятнадцатого года мы первыми применили подИпром хлор против англичан.
И тут Ремарк закричал,да так громко, что находящаяся неподалеку от нашего столикаофициантка сперва остановилась с перепугу, а потом умчалась прочь.
— Газоваяатака! — закричал он. — Газ! Га-аз!
В ответ на его крикЮнгер с помощью чайной ложечки воспроизвел звук набатных колоколов,потом, словно по внезапному внутреннему приказу, стал вполне деловити конкретен:
— Согласнопредписанию мы начали незамедлительно смазывать машинным масломстволы наших винтовок и вообще все металлические части. Затем наделипротивогазы. Потом уже, в Мончи — это было незадолго передбитвой на Сомме — мы увидели множество отравленных газом, онистонали и давились, и слезы потоком текли у них из глаз. Но, главнымобразом, хлор раздражает и сжигает легкие. То же воздействие я могнаблюдать и во вражеских окопах. Вскоре после этого англичанепопотчевали нас фосгеном, у которого такой сладковатый запах…
Тут опять взял словоРемарк.
— В длящейсяпо нескольку дней непрерывной рвоте они по кусочкам выблевывали своилегкие. Всего хуже им приходилось, когда из-за непрерывногозаградительного огня они не могли покинуть окопы, а газовое облако,как бесформенная амеба, расползалось по всем углублениям и рытвинам.Горе тем, кто слишком рано сорвал газовую маску… И всего хужепришлось неопытному пополнению… Эти молоденькие растерянныепарнишки… эти бледные, мучнистые лица… в не по размерубольшом обмундировании… с их лиц еще при жизни исчезло какоебы то ни было выражение — как это можно наблюдать у мертвыхмладенцев… Когда мы при шанцевых работах подошли к нашейпередней линии и наткнулись на ячейку, полную этих бедолаг, я увиделих… с синими лицами и черными губами… а в одной воронкеони слишком рано сорвали маски… и харкали, харкали кровью,пока не умерли…
Оба извинились передомной, что, мол, с утра пораньше это как-то чересчур… И вообщестранно, чтобы молодая дама выказывала интерес к подобным зверствам,в которых неизбежно проявляет себя война. Я постаралась успокоитьРемарка, который превосходил по этой части Юнгера, почитая себякавалером старой закваски. Я сказала, чтоб они со мной не считались.Исследовательский проект, порученный нам фирмой Бюрле, требует помимопрочего точности в деталях.
— Известноли вам, какой калибр производили в Эрликоне на экспорт? —после чего я попросила продолжить рассказ.
Поскольку господинРемарк молчал и, отведя взор, разглядывал Ратхаузбрюкке — мост,ведущий к набережной Лиммата, меня начал просвещать господин Юнгер,производивший более уравновешенное впечатление. Он рассказал мне осовершенствовании противогаза, затем о боевом отравляющем веществегорчичный газ, впервые примененном в июне семнадцатого года, снемецкой стороны, во время третьего сражения под Ипром. Речь шла олишенных запаха, едва видимых газовых пеленах, такой, знаете, своегорода стелющийся по земле туман, разрушающий клетки, причем действиеего сказывается лишь через три-четыре часа. Дихлорэтилсульфид,маслянистое, распыленное на мельчайшие капли соединение, противкоторого не помог бы никакой противогаз.
Далее господин Юнгеробъяснил мне, как благодаря обстрелу Желтым крестом были отравленывражеские окопы, после чего их можно было брать голыми руками.
Еще он сказал:
— Но вотпоздней осенью семнадцатого года англичанин захватил под Камбребольшой склад газовых снарядов, начиненных ипритом, и применил ихпротив нас же. Много ослепших… Послушайте, Ремарк, а не тогдали поразило и величайшего ефрейтора всех времен и народов? Послеэтого он еще, помнится, угодил в лазарет под Пазевальком… Тамвстретил и конец войны… И решил сделаться политиком…
1918

После короткого рейдаза покупками — Юнгер запасся сигарами, включая и сигары изБриссаго, Ремарк же последовал моим советам и приобрел у Гридерашелковый шарфик для своей жены Полетт — я в такси доставилаобоих господ к Главному вокзалу. Поскольку у нас еще оставалосьвремя, мы наведались в вокзальный буфет. Я предложила выпить напрощанье легкого белого вина. Хотя по сути все уже было сказано, втечение оставшегося часа с лишним мной были еще сделаны некоторыезаписи. На мой вопрос, а довелось ли им в последний год войны свестизнакомство с весьма часто участвовавшими тогда в боях английскимитанками, оба господина отвечали, что лично на них никакие танки ненаезжали, хотя Юнгер со своей стороны утверждал, будто его часть входе контратак неоднократно натыкалась на эти «выгоревшиеколоссы». Люди пытались защищаться от танков, кто с помощьюогнеметов, кто связками гранат.
— Этот видоружия тогда еще пребывал во младенчестве. Времени быстрых,всеохватных танковых атак еще только предстояло наступить.
После этого выяснилось,что оба могли наблюдать воздушные бои. Ремарк припоминал пари,которые заключались в окопах и на марше:
— Порцияливерной колбасы или пять сигарет — такова была ставка,независимо от того, кто падал, распуская по небу дымовой хвост,«фоккер» или одноместный «спад».Количественное превосходство было все равно за ними. Под конец накаждый наш самолет приходилось пять английских или американских.
Юнгер подтвердил:
— По всемстатьям материальное превосходство врага было подавляющим, особенно ввоздухе. И однако же я не без зависти наблюдал за нашими ребятами втрипланах. Воздушные бои всегда протекали по-рыцарски. Беззаветнаяхрабрость, когда одинокая машина, подлетая с солнечной стороны,выклевывала себе противника из вражеского соединения. Какой был тогдадевиз у эскадрильи Рихтхофена? Ах да, девиз был такой: «Железно,но безумно!» И, видит Бог, они не посрамили свой девиз.Хладнокровие и благородство. Очень-очень стоит прочесть, дорогой мойРемарк, «Красный пилот», хотя даже и сам господин баронближе к концу своих весьма живо написанных воспоминаний не мог непризнать, что не позже чем с шестнадцатого года представления ободро-веселой войне иссякли. Внизу лишь грязь да поля в воронках. Всеболее чем серьезно, все с ожесточением. И однако же вплоть до конца,когда его самого тоже сняли с неба, он сохранял неизменную храбрость.А такая позиция оправдала себя и на земле. Да, техника превосходила!В бою же не побеждены — вот как об этом говорилось. Но заспиной у нас разгорался бунт. Если я начну пересчитывать свои ранения— по крайней мере четырнадцать попаданий, пять — отвинтовочных пуль, два — осколки снарядов, один —шрапнель, четырьмя я обязан гранатам и два — от разных-прочихосколков, с входными и выходными отверстиями получается двадцатьрубцов, — я неизбежно приду к выводу: а дело все-таки тогостоило.
Этот подсчет онзавершил звонким, сказать точнее, столь же старческим, сколь июношеским смехом. Ремарк сидел с замкнутым видом.
— Нет, здесья вам не конкурент. Меня задело только один раз, когда я отрывалокоп. С меня и этого хватило. Нет и нет, геройскими подвигами япохвастаться не могу. Впоследствии я только служил в лазарете. Но ужтам такого навиделся и наслышался! Так что и с украшением, которое явижу у вас на шее, мне не тягаться. «За доблесть» —«Pour le Mйrite». Но что мы были побеждены, это факт. Влюбом отношении. Просто у вас и вам подобных не хватило духа признатьпоражение. Причем именно этого духа вам не хватает и по сей день.
Все ли было этимсказано? Нет. Юнгер подсчитал жертвы той эпидемии гриппа, который впоследние годы войны свирепствовал по обе стороны фронта.
— Свышедвадцати миллионов, примерно столько же, сколько погибло в результатевоенных действий, но павшие по меньшей мере знали, ради чего онипали.
И тогда Ремарк почтишепотом спросил:
— Божемилосердный, так ради чего же?
С некоторым смущением яположила на стол столь знаменитые книги обоих авторов и попросила уних автограф. Юнгер поспешил написать на своем романе: «Нашейхраброй девочке»; Ремарк же начертал вполне однозначную фразу:«Как из солдат получаются убийцы».
Вот теперь и впрямьбыло все сказано. Господа осушили свои рюмки. Почти одновременно —Ремарк чуть раньше — они поднялись с мест, едва заметнопоклонились, но обошлись при этом без рукопожатия, а меня, которойкаждый из них символически поцеловал ручку, попросили не следовать заними на перрон, благо у обоих при себе только ручная кладь.
Пять лет спустягосподин Ремарк умер, а вот господин Юнгер, судя по всему,вознамерился прожить наше столетие до конца.
1919

Они чего, они ведьсплошь все выиграли войну. Благодаря банку. Взгляните хотя бы наэтого, который с «братолином». «Братолин» —это по идее готовый фарш для котлет. Он загреб миллионы. А была этопросто какая-то сечка из всякой всячины. Кукуруза там, горох, брюква.И в колбасу ее клали. И вот теперь эти фальсификаторы кричат, что мы,так называемый отечественный фронт, короче все, кто недостаточно лиховыпускал гранаты, и еще женщины коварно нанесли нашим солдатам ударсзади… Кинжал в спину… А между прочим, мой муж, подсамый конец они загребли его в ландштурм, вернулся калекой, а обеихдевчонок, они у меня дохленькие были, их унес грипп. А Эрих, мойединственный брат, он служил на флоте и пережил все эти Скагерраки иДоггеровские банки и вообще всю эту стрельбу, а вот в Берлине, когдаон маршем пришел в Республику со своим батальоном прямо из Киля, такего пуля настигла на баррикадах. Мир, скажете? Тут я могу лишь горькоулыбнуться. Насчет мира-то. Они ведь и по сей день стреляют. А у наси по сей день брюква. Хлеб из брюквы, фрикадельки из брюквы. Янедавно даже торт испекла из брюквы, добавила только самую малостьбуковых желудей, потому что было воскресенье и мы ждали гостей. Атут, видите ли, разевают рот эти самые шарлатаны, которые за большиеденьги продавали нам очищенный мел с добавкой так называемыхароматических веществ как приправу к жаркому, а теперь кричат вгазетах про удар кинжалом в спину. Нет уж, прикончить их всех пора,на фонарь их, чтоб не было больше этих эрзацев. Кто это говорит пропредательство? Мы просто не хотим больше кайзера и не хотим брюквы.Революции мы тоже не хотим, и еще никаких кинжалов, ни в спину, ни вгрудь. Но чтоб снова появился настоящий хлеб, и не какой-то там«Фрукс», а настоящее повидло! И никакой «Айроль»,где ничего не было кроме крахмала, а чтоб настоящие яйца, отнастоящей курицы. И чтоб никогда больше смесь для жаркого, анастоящий кусок от настоящей свиньи. Вот и все, чего мы хотим. Потомукак у нас наконец-то мир. Вот почему я у нас в Пренцлау выступала заСоветскую республику, выступала в женском комитете по вопросамснабжения, где мы составили воззвание, и это воззвание былонапечатано, и его расклеили на всех афишных тумбах. «Немецкаядомохозяйка!» — кричала я с лестницы, которая ведет вратушу. «Пора кончать с теми, кто выиграл на этой войне и совсем обманом. Что значит „кинжалом в спину“? Разве мы несражались все эти годы в тылу? Уже с ноября пятнадцатого маргаринпошел на убыль, а брюква — на прибыль. И с каждым днемстановится все хуже. Молока нет, зато есть молочные таблетки доктораКароса. А потом на нас свалился грипп и, как пишут газеты, собралбогатый урожай. А после суровой зимы никакой больше картошки, всебрюква да брюква. „На вкус вроде проволочного заграждения“— вот что сказал мой муж, когда приезжал на побывку. А теперь,когда Вильгельм задал стрекача со всеми своими сокровищами вГолландию, в свой замок, получается что это мы, в тылу, да ещекинжалом, да еще трусливо, в спину…
1920

Ваше здоровье, господа!После недель уныния вновь можно праздновать. Но прежде чем поднятьбокал, следует задать вопрос: чего бы стоил весь наш рейх безжелезной дороги? Наконец-то мы ее имеем. В более чем сомнительной,что касается всего остального, конституции стояло черным по белому:задачей рейха является… Причем настояли на этой формулировкеименно господа товарищи, которым вообще-то наплевать на отечество.То, что в свое время не удалось канцлеру Бисмарку, то, что не былосуждено Его Величеству и что так дорого обошлось нам во время войны,ибо в связи с отсутствием единых нормативов, расколотая на двестидесять паровозных моделей дорога часто оставалась без запасныхчастей, так что войсковые эшелоны и совершенно необходимое для боевпод Верденом оружие застревали по пути, и вот это печальноеобстоятельство, из-за которого мы, может быть, и упустили победу,устранили именно социалисты. Повторяю, именно социалисты, которыеоказались способны на ноябрьское предательство, хоть и не претворилив жизнь данный, заслуживающий всяческой похвалы проект, однакосделали это претворение возможным. Ибо — спрашиваю я вас —какой нам был бы прок от самой густой и разветвленной сети железныхдорог, покуда Бавария и Саксония из одной лишь — не будемлицемерить — из одной лишь ненависти к Пруссии отказывалисьсодействовать объединению на всей территории рейха того, что должнобыть объединено не только по Божьей воле, но и по требованиям разума?Вот почему я снова и снова повторял: лишь по рельсам железной дорогипоезд доставит нас к истинному единству. Или, как в мудромпредвидении сказал уже старый Гёте: «Чему своевластье князейпомешает, дорога железная соединяет». Но сперва, наверно, надобыло заключить навязанный нам мир, согласно которому восемь тысячлокомотивов и десятки тысяч товарных и пассажирских вагонов былипереданы в бесстыжие и загребущие вражеские руки, чтобы мы, наконец,изъявили готовность по велению этой сомнительной республики заключитьна государственном уровне договор с Пруссией и Саксонией, даже сБаварией и Гессеном, со Шверином в Мекленбурге и с Ольденбургом,согласно которому все железные дороги, к слову сказать, увязнувшие вдолгах, отходили к государству, причем цена этой операции равняласьбы сумме долгов, не сделай все растущая инфляция бессмысленными любыеподсчеты. Но теперь, когда я стою перед вами с бокалом в руке иоглядываюсь на двадцатый год, я могу спокойно сказать: «Да,господа мои, с тех пор, как государственный закон о железных дорогахбыл поддержан солидным капиталом в виде рентной марки, мы покинулиобласть красных цифр и даже можем сейчас организовать нагло требуемыес нас суммы репараций, вдобавок мы собираемся все модернизировать —причем с вашей, заслуживающей всяческой благодарности помощью. Ипусть меня — сперва украдкой, теперь же вполне публичноназывают „отцом локомотива немецкого единства“, я всегдазнал, что единых норм в паровозостроении можно достигнуть лишь общимиусилиями. Ганомаг 1ли, который занимается производством паровозных букс, Краус К°управлением, Маффей цилиндровыми крышками или Борзиг монтажом,словом, все эти предприятия, правления которых собрались сегодня постоль торжественному поводу, поняли: единый паровоз рейха воплощаетне только техническое единство, он олицетворяет и единство рейха! Ноедва мы начали экспортировать с прибылью — недавно даже вбольшевистскую Россию, где весьма известный профессор Ломоносовоценил на отлично нашу модель товарного паровоза на горячем пару, —как уже все громче и громче начинают звучать голоса, которыепробивают приватизацию железных дорог. Чтобы получать быстрый доход,сэкономить на персонале и, по слухам, снять не вполне рентабельныеучастки пути. И тут я могу лишь предостерегающе воскликнуть: «Неотступайте от принципов!» Тот, кто хочет передатьобщегосударственную железную дорогу в частные, читай: чужие, ибо вконечном итоге иностранные, руки, тот наносит непоправимый ущербнашему бедному, униженному отечеству. Ибо уже Гёте, за мудроепредвидение которого мы должны сейчас до дна осушить свои бокалы,однажды сказал Эккерману 2…
1921

Дорогой Петер Пантера3,вообще-то я до сих пор ни разу не писала читательских писем, но когданедавно мой жених, который любит читать все, что ни подвернется подруку, подсунул мне за завтраком под рюмочку с яйцом несколько ваших,и в самом деле очень смешных, штучек, я прямо хочешь не хочешь, азасмеялась, хотя что там у вас было про политику, не очень чтобыпоняла. Вы пишете остро и всегда очень смешно. Мне это нравится.Только в танцах вы ничего не смыслите. Потому как то, что вы пишетепро танец шимми, будто все танцоры «руки в брюки», такэто вы пальцем в небо попали. Ну, если уанстеп или, скажем, фокстрот,это еще куда ни шло. Хорст Эберхард, про которого вы правильнонаписали, что он служит на почте, ну, конечно, он не почтовыйсоветник, а просто сидит себе за окошечком, и я с ним познакомилась впрошлом году на танцплощадке «У Вальтерхена», под шимми,так вот он танцует со мной при обеих руках и открыто так, и вплотную.А последний раз, когда всей моей недельной зарплаты только и хватилона пару чулок, а мы хотели непременно причепуриться — может я ив самом деле та самая «фройляйн Пизеванг», над которой вынадсмехаетесь, он вместе со мной в Адмиральском дворце, где былтанцевальный конкурс, отбацал на паркете чарльстон, новинку изАмерики, он во прокатном фраке, а я в золотисто-желтом выше колен.
И все же это не был«танец вокруг золотого тельца»! Уж тут-то выобмишурились, дорогой господин Пантера. Лично мы танцуем только дляудовольствия. Даже в кухне, под граммофон, и то танцуем. Потому чтоэто у нас в крови. И вообще всюду. В животе, до самых плеч, в обоихушах, которые, как вы верно подметили в своей заметочке, у моегоХорста-Эберхарда малость оттопыренные. Потому как шимми иличарльстон, это не только для ног, это приходит изнутри и пронизываетнасквозь. Волнами, снизу вверх. Прямо под корни волос. К этому жеотносится и дрожь, от чего бываешь малость счастливый. Но если вы незнаете, что такое счастье, я хочу сказать, счастье здесь и сейчас,тогда позвольте, я буду у «Вальтера» каждый вторник исубботу давать вам уроки танцев, задаром.
Честно обещаю. И небойтесь. Мы начнем потихоньку да полегоньку. Сначала, для разогрева,поставим уанстеп, взад-вперед по паркету, взад-вперед по паркету.Вести буду я, а вы, в порядке исключения, позвольте, чтоб вас вели.Это всего лишь вопрос доверия. Вдобавок все это гораздо проще, чемкажется с виду. Потом мы попробуем «Исключительно бананы».Тут можно даже подпевать. Это весело. А если вы до тех пор невыдохнетесь и мой Хорст-Эберхард не будет возражать, мы оба отчебучимнастоящий чарльстон. Конечно, икры заболят, не без того, но это оченьразжигает. А уж когда мы окончательно разойдемся, я специально длявас открою свою коробочку. Вы не бойтесь, одну ма-аленькую щепотку.Чтоб поскорей освоиться. Честно, чтоб стало веселей.
Вообще-то мойХорст-Эберхард говорит, что вы пишете вроде как под псевдонимом,когда Пантера, когда Тигр, когда как господин Вробель. И что сами вытолстый и маленький еврей из Польши, это он где-то вычитал. Но этовсе ерунда, я ведь тоже, если по честному, кончаюсь на «ки».А толстяки, они обычно хорошие танцоры. И если в ближайшую субботу вынаденете ваши штаны с полными карманами и настроение у вас будетподходящее, мы с вами разопьем бутылочку шампанеи, а то и две. И ярасскажу вам, как оно все выглядит в обувной торговле. Я ведь работаюу Лейзера, в мужском отделе. Вот про политику мы с вами говорить нестанем. Заметано?
Сердечно ваша ИльзеЛепински.
1922

Господи, ну что вы ещехотите от меня услышать? Вы, журналисты, и без того все прекраснознаете. Правду? Я и так уже сказал все, что мог. Вот только веритьмне никто не верит. «Безработный, пользуется дурной репутацией»— так было написано в судебном протоколе. «Этот ТеодорБрюдигам — типичный шпик, на жалованье как у социалистов, так иу реакции». Так-то оно так, но платили только люди из бригадыЭрхарда, которые продолжали свое дело даже и после того, каккапповский путч с треском провалился, а сама бригада была распущена.А что им еще оставалось? И при чем тут «нелегально»,когда и без того все, что происходит, так или иначе не в ладах сзаконом, а враг, тот находится слева, а вовсе не справа, какутверждает канцлер Вирт. Причем за гонорары отвечал не капитанкорвета Эрхард, а капитан Гофман. А уж Гофман — тот навернякапринадлежит к ОК 1.Про других так уж точно не скажешь, потому что они и сами не знают,кто входит в организацию, а кто нет. По мелочи подбрасывал иТиллессен. Тиллессен — это родной брат того самого Тиллессена,который стрелял в Эрцбергера и такой же истовый католик, как был тотбонза из центра, которого не стало. А Тиллессен теперь прячется вВенгрии, не то еще где.
Но по правде говоря,подряжал меня на это дело Гофман. Мне поручили пошпионить дляОрганизации «Консул» за кой-какими левыми организациями,не обязательно за коммунистическими. Так, к слову, он сообщил мне,кто стоит на очереди за Ноябрьским предателем Эрцбергером. Ну, самособой, социалист Шейдеманн и исполнительный политик Ратенау. Да инасчет рейхсканцлера Вирта имелись кой-какие задумки. Не спорю,именно я предостерегал в Касселе Шейдеманна. Почему, спросите,предостерегал? Да потому как я придерживаюсь мнения, что надоначинать не с убийств, а до какой-то степени легально, причемначинать первым делом в Баварии, выковырять всю систему, опрокинутьее и уж потом, как Муссолини в Италии, создать национальноегосударство порядка, на худой конец под руководством этого ефрейтораГитлера, его, конечно, заносит, но зато он прирожденный оратор, когданадо говорить с массами, и пользуется особым успехом именно вМюнхене. Но Шейдеманн не желал меня слушать. Мне и вообще никто неверит. По счастью, у них ничего не вышло, потому что покушение вЯстребином лесу, синильной кислотой да прямо в лицо окончилосьнеудачей. Усы его спасли. Звучит, конечно, смешно, но так оно все ибыло. Именно поэтому к данному способу больше не прибегают. Всеверно, я счел это отвратительным. Вот почему я очень хотел работатьдля Шейдеманна и его людей. Но социалисты мне не поверили, когда я имсказал: «За Организацией „Консул“ скрываетсярейхсвер, отдел „Оборона“. И, конечно же, Хельферих, избанка которого поступают деньги. А уж от Стиннеса само собой. Дляплутократов это все равно что чаевые. Во всяком случае, Ратенау,который и сам капиталист и которого я тоже предупреждал, должен бысмекнуть, к чему все идет. Ибо как банкир Хельферих своей кампанией„Долой Эрцбергера!“ довел покушение до лозунга „Толькопредатель отечества мог согласиться подписать с французом Фошемпозорное перемирие“, так и позднее, уже перед самымивыстрелами, он заклеймил Ратенау как „исполнительногополитика“. Но, увы, господин министр не оказал мне доверия. Ато, что в самый последний момент, когда дело двигалось к развязке, онпожелал с глазу на глаз побеседовать с Гуго Стиннесом, уже не моглоего спасти, тем более, что он был еврей.
Когда я дал ему понять,что, мол, всего опаснее для него утренняя дорога в министерство, он,с присущим всем этим еврейским финансистам высокомерием, отвечал: «Дакак же я могу вам поверить, дражайший господин Брюдигам, когда у вас,по моим сведениям, такая скверная репутация». Не диво, чтопотом, во время процесса Государственный прокурор воспрепятствовалтому, чтобы меня в качестве свидетеля привели к присяге, потому что,по его словам, «мне приписывают участие в вынесенном нарассмотрение суда преступлении». Ну, ясное дело, суд хотелвывести из-под удара «Консул». Чтобы тайные деятели так иостались в тени. Они лепетали там что-то про организации, вроде бызанимающиеся нелегальной деятельностью. Только этот Саломон, глупыймальчишка, который изображал из себя писателя, на допросе из чистогобахвальства поминал какие-то имена. И схлопотал за это целых пятьлет, хотя всего лишь и нанимал гамбургского шофера. Так ли, иначе ли,но все мои предостережения пошли псу под хвост. Все происходило точнотак же, как и в случае с Эрцбергером. Уже тогда ребята из этойбригады были приучены к стопроцентной дисциплине, благодаря чемуОрганизация «Консул» могла просто-запросто отобратьпреступников Шульца и Тиллессена с помощью жеребьевки. Дело былосовершенно ясное. Как вам должно быть известно из вашей собственнойпрессы, они отловили его в Шварцвальде, где он отдыхал с женой идочерью. Подкараулили его на прогулке совместно с другим деятелем изцентра. Из двенадцати сделанных выстрелов его убило единственноепопадание в голову. Второй, некий доктор Диц, отделался ранением.Потом убийцы в полной невозмутимости проследовали к соседнему городкуОппенау, где пили кофе в пансионе. Но вот чего вы, господа, незнаете: в случае с убийством Ратенау тоже путем жеребьевки былорешено, что один из будущих убийц еще до самого убийства исповедуетсясвященнику, после чего священник, со своей стороны, поставит визвестность канцлера Вирта, однако, храня, так сказать, тайнуисповеди, не назовет имен. Но Ратенау не пожелал верить ни мне, нисвященнику. И даже Франкфуртский Центральный совет евреев, который ятоже поставил в известность, не сумел убедить его в необходимостисоблюдать осторожность и согласиться на полицейское сопровождение.Мало того: он пожелал 24-го июня, как и обычно, в открытом лимузинепроследовать от своей груневальдской виллы, что на Кёнигсаллее, кВильгельмштрассе. Шофера своего он тоже не пожелал слушать. Вотпотому-то все и прошло как по учебнику. Еще до выезда с Кёнигсаллеена углу Эрденер и Люнерштрассе, шоферу, как всем известно, пришлосьпритормозить, потому что конная повозка, кучера которой почему-то таки не допросили, преградила ему дорогу. Из преследующего их«мерседеса» прозвучало девять выстрелов, причем пять изних попали в цель, а когда «мерседес» пошел на обгон, имеще удалось забросить в лимузин ручную гранату. Преступники былипреисполнены не только солдатским духом, но и ненавистью ко всему ненемецкому. Управлял «мерседесом» Техов, Керн умелобращаться с пулеметом, а Фишер, который, убегая с местапреступления, сам себя пристрелил, бросал гранату. Но все это сталовозможным лишь потому, что мне, человеку с дурной репутацией, агентупо фамилии Брюдигам, никто не захотел верить. Вскоре Организация«Консул» приостановила платежи, а год спустя завершилсякровавой неудачей марш ефрейтора Гитлера по направлению к мюнхенскомуЗалу полководцев. Моя попытка предостеречь Людендорфа тоже ни к чемуне привела. Причем на сей раз я действовал не ради денег, деньги меняникогда особо не волновали. Тем более, что они и без того с каждымднем теряли свою ценность. А волновала меня только судьба Германии…И как патриот я должен… Но никто не желает меня слушать. Вот ивы тоже.
1923

Сегодня эти бумажкивыглядят очень даже красиво. И мои внуки охотно с ними играют.Покупают дома, продают дома, тем более, что из времен перед падениемСтены я сберегла несколько бумажек с колосом и циркулем, правда, детиценят их меньше из-за того, что на них мало нулей, поэтому в игре онивыполняют у них роль разменной монеты.
Деньги времен инфляциия обнаружила уже после смерти моей матери, в ее хозяйственной книге,которую задумчиво листала, так как все, что касается тогдашних цен икулинарных рецептов, пробуждает во мне грустные, но приятныевоспоминания. Да, видит Бог, маме приходилось нелегко. Мы, четыредочки, хоть и против своей воли, причиняли ей множество огорчений. Ябыла старшая. И конечно же, тот кухонный фартук, который, как я могупрочесть в книге, к концу двадцать второго года стоил три с половинойтысячи марок, был предназначен для меня, потому что я каждый вечерпомогала маме накрывать на стол для нахлебников, которым она стряпалас такой изобретательностью. Платье в баварском стиле за восемь тысячсносила моя сестра Хильда, хотя она решительно отказывается вспомнитьего красно-зеленый узор. Но Хильда, которая уже в конце пятидесятыхперебралась на Запад и еще ребенком была ой с каким характером, всеравно в душе своей отреклась от всего, что было когда-то.
Ну да, так про что яхотела сказать, верно, про эти к небу вопиющие цены. Мы при нихвыросли. И в Хемнице, хотя я уверена, что и еще где-нибудь, мыраспевали считалку, которая и по сей день очень по душе моим внукам:
Раз и два и пять — лимонов.
Сварит мама макаронов.
По десятке за обед.
Выйди вон, раз сала нет.
А еще три раза в неделюу нас были бобы либо чечевица. Поскольку бобовые, которые оченьнесложно хранить, приобретали все большую ценность, если, конечно,мама их вовремя закупала.
То же можно былосказать и об американской тушенке, банки которой сотнями громоздилисьу нас в кухонном шкафу.
Итак, мама стряпала длятрех наших постояльцев, которых из-за скачкообразного роста цензаставляла платить ежедневно. Она начиняла тушенкой голубцы из травыи сочники из дрожжей. По счастью, один из нахлебников, которого мы,дети, называли дядя Эдди и который до войны служил стюардом на гордыхокеанских лайнерах, имел в запасе мешочек серебряных долларов. Ипоскольку после безвременной смерти нашего отца дядя Эдди стал оченьблизок маме, я обнаруживаю и в расходной книге подтверждение того,что поначалу американский доллар шел за семь с половиной тысяч,позднее и вовсе за двадцать миллиардов. А в самом конце, когда вмешочке у дяди Эдди сиротливо позвякивало лишь несколько серебряныхмонеток, стоимость одного доллара — хотите верьте, хотите нет —исчислялась в биллионах. Во всяком случае, это благодаря дяде Эдди унас бывало и свежее молоко, и рыбий жир и сердечные капли для мамы. Аизредка — если мы хорошо себя вели — даже шоколадныемедальки для нас, детей.
Но мелким служащим ичиновникам, не говоря уже о тех, кто вообще зависел отблаготворительности, приходилось из рук вон плохо. Будучи вдовой,мама навряд ли смогла бы прокормить нас с одной лишь вдовьей пенсии.И повсюду нищие и калеки, которые просят милостыню. Хотя, к примеру,господин Хейнце, который жил в нижнем этаже и на которого сразу послевойны свалилось изрядное наследство, явно прислушавшись к чьим-торазумным советам, вложил все свои деньги в сорок гектаров посевной ипастбищной земли, а крестьян, что обрабатывали его поля на правахаренды, он заставлял вносить арендную плату натурой. Говорят, у негов кладовой висели целые окорока. А потом, когда на денежных знакахостались сплошные нули, и повсюду вводили местные деньгозаменители,например у нас, в Саксонии, ввели угольные деньги, он променял всесвои окорока на ткани, на целые рулоны шерсти, габардина и томуподобное, так что потом, когда ввели рентную марку, он в два счетаосновал собственное дело. О да, уж он-то исхитрился!
Впрочем, «выигравшимвойну», как его обзывали люди, господин Хейнце все-таки не был.По-настоящему выигравшие носили другие имена. И дядя Эдди, которыйуже тогда был коммунистом, а позже кое-чего достиг в государстверабочих и крестьян, у нас, в Карл-Маркс-Штадте, бывшем Хемнице, могбы перечислить по именам всех этих «акул в цилиндрах»,как он обычно называл капиталистов. Так что и для него, и для мамыбыло, пожалуй, даже лучше, что они не дожили до введения западныхденег. Тем самым им не пришлось и тревожиться о том, что будетдальше, когда окончательно введут евро.
1924

Колумбова дата уже былаустановлена. И стартовать мы хотели день в день. Подобно тому, каксей генуэзец в 1492 от Рождества Христова с криком «Отдатьшвартовы!» взял курс на Индию, хотя потом оказалось, что не наИндию, а на Америку, так и мы, хотя, разумеется, оснащенные болееточными приборами, решили дерзнуть. На раннее утро 11 октября нашвоздушный корабль в открытом ангаре был готов к старту. Запасгорючего на пять мэйбаховских моторов и водяной балласт были взяты наборт в четко подсчитанном количестве. Команда держальщиков уже готовабыла выпустить канаты из рук, но наш LZ 126 не пожелал парить,отяжелел и никак не становился легче, потому что внезапный туман состороны Польши нанес массы теплого воздуха и придавил весь районБоденского озера. Однако, поскольку мы не имели права ни уменьшатьзапас воды, ни уменьшать запас горючего, старт пришлось перенести наследующее утро. Насмешки обступивших нас зевак были простоневыносимы. Но вот двенадцатого состоялся благополучный старт.
Экипаж из двадцати двухчеловек. То, что мне разрешат принять участие в качествебортмеханика, долгое время оставалось под вопросом, поскольку ясчитался принадлежащим к числу тех, кто из чувства национальногопротеста разрушил наши последние четыре боевых воздушных корабля,которые стояли на техобслуживании в Фридрихсхафене, дабы оттудапередать их в руки врагу. Точно так же более семидесяти кораблейнашего военного флота — причем среди них было около дюжиныбоевых кораблей и линкоров — которые надлежало передать в рукиангличанам, были затоплены нашими людьми в июне девятнадцатого годаперед Скейп Фло 1.
Ну, союзники с места вкарьер потребовали компенсации. Американец хотел выжать из нас тримиллиона золотых марок. Тогда «Цеппелин» — Обществос ограниченной ответственностью предложило покрыть все долгипоставкой воздушного корабля, созданного на основе новейшихдостижений техники. И поскольку американская военщина была более чемзаинтересована в нашей новейшей модели, объем которой составлял 70000кубометров гелия, сделка состоялась. LZ 126 предстояло доставить вАмерику и сразу же после приземления передать в руки американцев.
Вот именно это многиеиз нас и восприняли как великий позор. И я в том числе. Разве мы ибез того не были достаточно унижены? Разве позорный мир и без того невзвалил на нашу страну неподъемный груз? Мы, точнее сказать,некоторые из нас, носились с мыслью подорвать основу этой гнуснойсделки. Мне долго пришлось бороться с собой, пока я не сумел отыскатьв этой процедуре некоторый позитивный смысл. Но лишь когда я поклялсядоктору Экенеру, которого все мы уважали как человека и капитана,отказаться от попыток саботажа, мне тоже разрешили лететь.
LZ 126 был наделентакой безупречной красотой, что и по сей день стоит у меня передглазами. И однако мой ум с самого начала, еще когда мы летели надевропейским континентом и прошли над седловиной Кот д’Ор всего лишьна высоте пятьдесят метров, был одержим идеей разрушения. Мы, хотя ибыли роскошно отделаны для перевозки двух дюжин пассажиров, таковыхна борту не имели, если не считать несколько американских военных,которые, к слову сказать, круглосуточно за нами следили. Но когда надиспанским побережьем, под Кап Ортегаль, нам пришлось одолеватьвоздушные ямы, когда наш корабль начало бросать и швырять, когдапотребовались все, имевшиеся на борту руки, чтобы не сбиться с курса,военным же пришлось обратить все внимание на управление кораблем, наних вполне можно было напасть. Достаточно до срока сбросить емкости сгорючим, чтобы произвести незапланированную посадку. Это искушение яощутил вторично, когда под нами проплывали Азоры. День и ночь меняраздирали сомнения, я ощущал вызов, я подыскивал удобный случай. Идаже когда уже над Нью-Фаундлендской банкой мы поднялись на высотудве тысячи метров и немного спустя, во время шторма лопнул один трос,я все более страстно желал отвратить приближающийся позор передачинашего LZ J26, но так и остался при своем желании.
Из-за чего я колебался?Уж наверняка не из страха. Ведь в конце концов, и во время войны,когда наш самолет над Лондоном попадал в перекрестие прожекторов,меня в любую минуту могли сбить. Нет, страха я не испытывал. Меняединственно парализовала воля доктора Эккенера, парализовала, хотя ине убедила. Он настаивал на том, чтобы несмотря на весь произволстран-победительниц противопоставить этому произволу доказательствонемецких достижений, пусть даже в форме нашей серебристо-мерцающейнебесной сигары. Вот перед этой волей я и склонился вплоть дополнейшего смирения, ибо пустяковая, чисто символическая авария непроизвела бы впечатления, тем более что американцы выслали намнавстречу два крейсера, с которыми мы поддерживали постоянныйрадиоконтакт. В случае аварийной ситуации они поспешили бы нам напомощь, причем не только при усилении встречного ветра, но и прималейшей попытке саботажа.
Лишь сегодня я понимаю,что мой отказ от освободительного поступка был вполне разумен. Но ужеи тогда, когда наш LZ 126 приближался к Нью-Йорку, когда 15-гооктября нас из рассветного тумана приветствовала Статуя Свободы,когда мы летели вверх по заливу, когда, наконец, вся столица сгорными цепями своих небоскребов лежала под нами и все стоявшие впорту корабли приветствовали нас воем сирен, когда мы дважды насредней высоте пролетели взад и вперед над всем Бродвеем, а затемнабрали высоту в три тысячи метров, чтобы у всех жителей Нью-Йорказапечатлелась сверкающая под лучами утреннего солнца картина немецкихсвершений, когда потом мы, наконец, свернули по направлению кЛейк-Хёрст и даже сумели улучить время, чтобы умыться последнимизапасами воды и побриться, когда мы на высшем уровне подготовились кпосадке и приему, я не испытывал ничего, кроме гордости, неуемнойгордости.
Потом уже, после того,как вся церемония передачи лежала далеко позади, а наша гордостьносила теперь имя «Лос-Анжелес», доктор Экенерпоблагодарил меня и при этом заверил, что всей душой воспринимал моювнутреннюю борьбу.
— Да, да, —сказал он, — внутренний закон нелегко чтить и соблюдать.
Интересно, что онпочувствовал, когда тринадцать лет спустя прекраснейшее воплощениеснова окрепшего рейха, к сожалению, наполненное не гелием, а легковоспламеняющимся водородом и носившее имя «Гинденбург»при посадке в том же Лейк-Хёрсте мгновенно занялось огнем? Был ли онподобно мне уверен: Это саботаж! Это устроили красные! Уж они-то неколебались! У них чувство достоинства существовало по другим законам.
1925

Многие видели во мнепросто плаксивого ребенка. Никакие внешние обстоятельства не моглименя успокоить. Даже кукольному театру, пеструю загородку которого идюжину кукол впридачу с великой любовью смастерил мой папа, неудавалось меня урезонить. Я все хныкал и хныкал. И ничьи усилия небыли способны отключить этот протяжный, то нарастающий, то убывающийзвук. Ни бабушкины попытки со сказками, ни дедушкина игра «Поймаймяч» не мешали мне сперва гундосить, потом верещать. Короче, яхныкал без устали, действуя на нервы как своей семье, так и гостямсемьи вечно дурным настроением и срывая все сколько-нибудьподчеркнуто духовные разговоры. Правда, меня можно было минут на пятьподкупить шоколадом, в остальном же не было ничего, способного надлительное время заткнуть мне рот, как это делала некогда материнскаягрудь. И даже родительским ссорам я не давал развиваться без помех.
Потом, наконец, и ещедо того, как мы стали платящим взносы членом Радиообщества нашегорейха, моей семье удалось с помощью детекторного приемника всочетании с наушниками превратить меня в молчаливого, обращенноговнутрь себя ребенка. Это произошло в радиусе вещания Бреслау, гдесилезское Акционерное общество «Час вещания» до обеда ипосле обеда передавало весьма разнообразную программу. Вскоре янавострился работать с малочисленными рычажками и обеспечивать прием,не зависящий от атмосферных помех и прочих побочных звуков.
Я слушал все подряд.Балладу «Часы» Карла Лёве, блистательный тенор ЯнаКипуры, божественную Эрну Зак. Читал ли Вальдемар Бонзельс из «ПчелыМайи», или прямой репортаж с гребной регаты подогревалнеослабевающий интерес, я слушал в оба уха. Лекции о гигиене полостирта или под общим названием «Что надо знать про звезды?»давали мне всестороннее образование. Два раза в день я выслушивалбиржевые бюллетени и таким образом узнал о промышленном подъеме; мойпапа экспортировал сельскохозяйственные машины. Еще прежде, чемпрочие члены семьи, освобожденные наконец от меня, могли продолжитьсвой принципиальный, нескончаемый спор, я услышал о смерти Эберта, анемного спустя, что лишь во втором туре выборов генерал-фельдмаршалГинденбург был избран в качестве его преемника рейхспрезидентом. Но ипередачи для детей, когда сказочный герой Рюбецаль занималсяколдовством в наших родных Рудных горах и пугал до смерти бедныхуглежогов, находили во мне благодарного слушателя. Меньше нравилисьмне гномики из передачи «Доброй ночи, малыши», тестарательные предшественники позднейших телехитов, которые хоть наЗападе, хоть на Востоке одинаково назывались «Зандменхен»— Песчаный человечек. Но всему остальному я на заре вещанияпредпочитал радиопьесы, в которых свистел ветер, как взаправдашний,стучал по крыше дождь, рокотал гром, ржал под всадником белый конь,скрипела дверь или хныкал ребенок, как в свое время хныкал я.Поскольку по весенним и летним дням меня часто выставляли в сад, чтовокруг нашей виллы, где я тотчас блаженно умолкал при помощидетекторного приемника, я тем самым получал образование на лонеприроды. Однако бесчисленные птичьи голоса звучали для меня не с небаи не из ветвей наших фруктовых деревьев, нет, голоса эти докторГуберт, гениальный имитатор, ниспосылал мне через наушники: чижа исиницу, дрозда и зяблика, иволгу и овсянку, и еще жаворонка. Не диво,что раздоры между моими родителями, достигшие кризисного уровня,ускользнули от моего внимания. Вот почему даже их развод не стал дляменя слишком уж печальным событием, ибо маме и мне осталасьбреславльская загородная вилла вместе с садом, вся обстановка и, темсамым, радиоприемник и наушники.
Наш детекторный аппаратбыл оснащен усилителем для низких частот. Для наушников мамаприобрела защитные накладки, уменьшавшие неприятное давление. Позднееаппараты с громкоговорителем — у нас был портативныйпятиламповый аппарат фирмы «Блау-пункт» — вытеснилимой любимый детекторный. Правда, мы могли теперь ловить дажепередатчик из Кёнигс-Вустерхаузена и даже портовые концерты изГамбурга и Венский хор мальчиков, но вместе с тем пропадалаизысканность наушников.
Кстати, именноСилезский радиочас первым из передатчиков ввел приятное троезвучие,как обозначение паузы, а уж после него это распространилось по всейГермании. Поэтому никто не станет удивляться, что я навсегда сохранилверность радио — даже и с профессиональной точки зрения. Так, ввойну я создавал средствами радио, к Рождеству, например, для любимыхпередач от Северного Ледовитого океана и до Атлантики картинки совсех фронтов, поднимающие настроение. А когда для нас пробил часноль, я специализировался на Северо-Западном вещании на радиопьесах,жанр, постепенно вымирающий, в то время, как наушники времен моейюности снова начинают завоевывать популярность среди молодежи: уши уних заткнуты, взгляд обращен внутрь, вид отсутствующий и в то жевремя здешний.
1926

Листы с перечеркнутымилиниями — это дело моих рук. Когда Его Кайзерское Величествосочло себя вынужденным уйти в изгнание, на мне с самого начала лежалафункция заботиться о точности и порядке: четыре горизонтальных черты,одна — поперечная. Уже в первом голландском пристанище Е. В.полюбилось собственноручно валить деревья, после чего, изо дня в день— в замке Дорн, что расположен среди лесов. Эти листы язаполнял так, между делом, ибо официально я отвечал за состояниеэкипажей, размещенных в каретном сарае. И вот там Е. В. в плохуюпогоду, иногда со мной, иногда со своим адьютантом господином фонИльземаном, про запас пилил на сажени стволы для камина в главномдоме и в оранжерее, служившей домом для гостей. А вот на щепы онрубил дрова один, собственноручно, и конечно же делал это здоровойрукой. Уже ранним утром, сразу после молебна, на котором Е. В.присутствовал вместе с челядью, он уходил в лес, даже когда шелдождь. И так изо дня в день. Предположительно, рубка леса служила Е.В. для душевного расслабления уже в ставке под Спа, когда в концеоктября, если можно так выразиться, спилили Людендорфа, а преемникомего стал генерал Грёнер. Я еще слышу, как Е.В. пиля дрова в каретномсарае, громко бранится: «Во всем виноват этот Людендорф!»И прочие, кто был повинен в перемирии и во всем том, что за этимперемирием последовало. Иными словами, красные. Хотя также и Макс,принц Баденский, и все министры, и все дипломаты, и даже кронпринц. Угросс-адмирала Тирпица он хотел отнять Большой Черный Орден Орла, ноштаб его советников во главе с Тайным советником уговорил Е.В.ограничиться внушением. Ордена раздавал Е.В. и, если мне будетдозволено заметить, порой слишком щедро, когда, например, визитерызаявлялись сразу после рубки леса, а среди них много проныр иподлипал, которые впоследствии бросили его на произвол судьбы. И такпродолжалось недели и месяцы.
Поскольку в моюобязанность входило ведение листов с горизонтальными и вертикальнымипалочками, я могу засвидетельствовать, что уже за год пребывания наголландской земле, в Амеронге, Его Кайзерское Величествособственноручно срубил тысячу деревьев. Когда потом, в Доорне, рухнулна землю двенадцатитысячный ствол, его распилили на кругляши, изкоторых каждый пометили большим «W» и которыепользовались потом большой популярностью как сувенир для гостей. Увы,мне сей почетный дар не был пожалован.
Но что правда, топравда! Двенадцать и еще больше тысяч стволов. Я сохранил своиучетные листы. Для будущих времен, когда снова возродится империя, аГермания наконец проснется. И поскольку уже сейчас в рейхе заметнонекоторое движение, можно все-таки питать надежду. Ибо по этойпричине, исключительно по этой, Его Величество продолжал свое дело.Когда недавно народ в результате голосования напрочь отвергэкспроприацию, и нам, которые как раз подвизались на рубке леса, былавручена депеша с хотя и кратким, но отрадным сообщением, возниклипричины питать даже более серьезные надежды. Во всяком случае, ЕгоКайзеровское Величество тотчас воскликнуло: «Как тольконемецкий народ призовет меня, я немедля изъявлю готовность!»
Уже в марте, когдазнаменитый исследователь-путешественник Свен Хедин явился с визитом,он поутру, едва ему дозволили присутствовать на рубке леса, бурнопоощрял кайзера: «Кто одной лишь правой рукой валит ствол застволом, тот и в Германии сумеет снова навести порядок!» Затемон поведал о своих путешествиях по Восточному Туркестану, по Тибету ипустыне Гоби. На другое утро Его Величество в перерыве междудеревьями многократно заверил шведа, сколь ненавистна ему была война,которой он, разумеется, не хотел. Могу это подтвердить. Особенно вовремя утренней рубки саженных дров он снова и снова заверял уже себясамого: «Я еще совершал летнюю поездку по Норвегии, когдарусские и французы уже „к но-оге“… Я былкатегорически против войны… Я всегда мечтал быть миротворцем…Но раз уж по-другому не вышло… Да и флот у нас не былсконцентрирован… а британский уже весь стоял под… да,да, сконцентрирован и уже под парами… Вот мне и пришлосьдействовать…
После этого Е.В. всегдапереводил речь на битву под Марной. Он проклинал генералов, всегобольше Фалькенхайна. Ему и вообще нравилось при рубке дров даватьсебе волю. Каждый удар — и всякий раз правой, т.е. здоровойрукой — попадал в цель. Особенно, когда заходила речь о ноябревосемнадцатого года. Раньше всего доставалось австрийцам с ихневерным императором Карлом, потом на очереди были тыловые крысыдалеко от фронта, затем начинающееся неподчинение офицерам и красныефлаги в поездах с отпускниками. Далее он между ударами обвинялправительство, в первую очередь — принца Макса. «Уж этотмне канцлер революции!» Далее, покуда гора саженных дров всеросла и росла, Его Величество переходил на свое вынужденноеотречение. «Нет! — кричал он. — Это моиже люди меня и принудили, и только потом — красные!…Этот Шейдеман!… Не я покинул армию, это армия покинула меня!…Пути назад, в Берлин уже не оставалось!… Все мосты через Рейнпод контролем!… Я должен был пойти на риск гражданской войны…или попал бы в руки врага… меня постиг бы позорный конец…или я пустил бы себе пулю в… Оставался единственно этот шагчерез границу…»
Вот так, господин мой,и проходят наши дни. Его Кайзерское Величество кажется неутомимым.Разве что теперь он предается этому занятию безмолвно. А с меня снялиобязанность перечеркивать вертикальные палочки горизонтальными. Но впросеках, окружающих Доорн, подрастают с каждым годом молодыесаженцы, подлесок, которые Его Величество готов тоже срубить, когдаони достигнут нужного размера.
1927

Мама вынашивала меня досередины золотого октября, но если стремиться к точности, золотымможно назвать только год моего рождения, тогда как остальныедвадцатые, что до, что после моего рождения, лишь поблескивали илипытались заглушить своей пестротой серые будни. Но что же, что жетогда наделило сверканием мой год? Уж не рейхсмарка ли, поскольку онаименно в этом году стабилизировалась? А может, «Бытие и время»— книга, которая появилась на книжном рынке, благородноизукрашенная словами, после чего каждый сопливый фельетонист изразвлекательного отдела начал хайдеггерничать на свой лад.
Оно и верно: послевойны, голода, инфляции, о которых то и дело напоминали инвалиды накаждом углу да и все вконец обедневшее среднее сословие, жизнь можнобыло снова отпраздновать уже как «Заброшенность» или,скажем, как «Бытие к Богу» провести за непринужденнойболтовней под бокал шампанского или рюмочку мартини. Но назватьзолотыми эти роскошные слова, подводящие к экзистенциальному финалу,было бы грубой ошибкой. Уж скорее тогда можно было назвать золотымтенор Рихарда Таубера. И у моей матушки, которая всей душой обожалапевца, пусть на расстоянии, едва в гостиной ставили его пластинку,даже после моего рождения и потом, всю оставшуюся жизнь — а онане дожила до старости — не сходили с губ мелодии «Царевича»,совершавшего в то время триумфальное шествие по всем театрамоперетты: «Стоит солдат на волжском берегу…», или«Ты в своих небесах не забыл обо мне?», или «Снова,как прежде, одна…» и так вплоть до самого,сладостно-горького конца «Сижу я в клетке золотой…»
Впрочем, на поверку всезолото оказалось сусальным, а по-настоящему золотыми были толькодевочки, the girls, the girls. Даже и у нас, в Данциге, они выступалив своих сверкающих нарядах, ну, само собой, не в Городском театре, нозато в Сопотском казино. Но Макс Кауэр, который со своей ассистенткой— медиумом Сузи пользовался в наших варьете известным успехомкак ясновидец и иллюзионист, так что наклейки на его чемоданахдемонстрировали нам всю череду европейских столиц, и которого япозднее стал называть дядя Макс, потому что он еще со школы дружил сФриделем, братом моего папы, лишь устало отмахивался, когда речьзаходила о гастролирующих здесь девицах: «Дешевое подражание!»
Когда мама ещевынашивала меня, дядя Макс якобы произнес следующие слова: «Вамнадо непременно заглянуть в Берлин, там всегда что-нибудь дапроисходит!» При этом своими длинными пальцами фокусника онизобразил Тиллер-girls, верней сказать, их бесконечные ноги, а потомизобразил Чаплина. Затем он завел речь о «ритмической точности»и о «звездных часах в Адмиральском дворце». Прозвучалитакже и сопровождающие программу, выписанные золотом имена: «Какосвежающая сердце Труда Хестерберг, которая со свой группкойзабавнейшим образом перевела в джазовые ритмы и растанцевалашиллеровских разбойников». Услышали мы также его восторги поповоду «Chocolate Kiddies», которыми он любовался в«Скала» или в «Зимнем саду». «А вближайшем времени туда должна была прибыть на гастроли сама ДжозефинаБейкер, это животное, эта толстуха. „Заброшенность, выраженнаяв танце“, как сказал философ…»
Матушка, которая кудакак охотно предавала гласности свои мечты и страсти, сумела заразитьменя восторгами дяди Макса: «В Берлине и вообще много танцуют,там только и делают, что танцуют, вам надо бы хоть разок там побыватьи посмотреть оригинальное Халлер-Ревю с Ла Яной, танцующей передзанавесом, который весь расшит золотом». После этих слов егодлинносуставные пальцы снова вернулись к Tiller-girls. А мама,которая, как уже было сказано, носила тогда меня, вроде бы улыбнуласьв ответ. «Потом, может быть, когда дела в лавке пойдутполучше». Но до Берлина она так и не добралась.
Только один раз, вконце тридцатых, когда от двадцатых не осталось в помине ни однойзолотиночки, она возложила все обязанности по лавке колониальныхтоваров на моего отца и по путевке от «Силы через радость»съездила до Зальцкаммергута. Но там все было кожаное, а танцевали тамлишь шуплаттлер. 1
1928

Можете все это спокойночитать. Я это записывала для своих правнуков, на потом. Сегодня ведьникто не поверит, что тогда творилось здесь, в Бармбеке, и вообщеповсюду. Читается прямо как роман, но я все это пережила лично. Н-да,осталась я с тремя детьми одна-одинешенька при крохотной пенсии,когда отец на Версманновском причале, перед складом № 25, где онслужил грузчиком, угодил под плиту, уставленную ящиками апельсинов.Хозяин сказал, что «по собственной неосторожности». И тутуж нечего было рассчитывать ни на единовременное пособие, ни навозмещение ущерба. А старшенький мой уже служил тогда в полиции,округ 46, вот, можете тут у меня прочесть: «Герберт хотя и несостоял в партии, но голосовал всегда по левому списку…»
Вообще-то говоря, мы потрадиции были социалистами, уже мой отец и отец мужа. А Йохен, мойвторой, вдруг, когда здесь началась вся эта заварушка со скандалами ипоножовщиной, стал убежденным коммунистом, вошел даже в боевой союз«Рот-Фронт». Парень он вообще-то был толковый, раньшеинтересовался только что своими жуками да бабочками. Загружал в портубаржи на Кервидерфлет и еще в какие-то места Шпейхерштадта. И вдругон ни с того ни с сего заделался фанатиком. Совсем как Хейнц, нашмладшенький, который когда у нас здесь проходили выборы в рейхстаг,точно так же вдруг заделался настоящим маленьким наци, не сказав мнеперед этим ни единого словечка. Пришел, значит, домой в форме СА иначал держать речи. А парень был веселый такой, и все его любили. Онработал тоже в Шпейхерштадте, их фирма рассылала зеленый кофе. Иногдаон мне втихаря кое-что подбрасывал, чтоб обжарить. Аромат тогда стоялна всю квартиру и на лестничной клетке тоже. И тут вдруг…Правда, поначалу все это выглядело у нас довольно мирно. Даже повоскресеньям, когда все трое сидели за кухонным столом, а я возиласьу плиты. И эти двое друг друга поддразнивали. А когда, бывало, станетслишком уж громко, мой Герберт бух кулаком по столу, это он такнаводил порядок. Его оба младших слушались, даже в свободные дни,когда он не носил формы. А потом, значит, начались скандалы. Вот,можете прочесть, что я здесь написала про семнадцатое мая, когда дванаших товарища, они были из социал-демократического шуцбунда,дежурили на собраниях и перед избирательным участком, и оба онипогибли.
Одного убили вБармбеке, другого в Эймсбюттеле. Товарища Тидемана коммунистыподстрелили прямо из своего агитационного автомобиля. А товарищаХей-дорна — люди из СА, когда их застукали за расклейкойплакатов на углу Бундесштрассе и Хое Вайде, просто убили. Ну и крикстоял у нас за кухонным столом. «Нет! — кричалЙохен. — Сперва эти социал-фашисты палили в нас, а попутноподстрелили своего человека, этого Тидемана!» А Хейнц вопил:«Это была необходимая самооборона, чистейшей воды самооборона!И первыми полезли рейхсидиоты!…» И тогда мой старший,который был в курсе по донесениям полиции, да вдобавок выложил настол «Фольксблат» — а в газете-то стояло, вотгляньте, я все сюда наклеила, что убитый Тидеман, столяр попрофессии, был поражен пулей в переднюю часть головы сбоку, и что присопоставлении входного и расположенного ниже выходного отверстияможно установить, что стрелявший находился много выше…
Значит, становитсяясно, что коммуна стреляла сверху, и что в Эймсбютеле СА началипервыми. Но все это ничуть не помогло. Спор за кухонным столомразгорелся еще пуще, потому что мой Хейнц начал разыгрывать из себяштурмовика и обозвал моего старшего польской свиньей, после чеговскочил именно мой средний и отдубасил что есть мочи моего Герберта,потому что тот и впрямь обозвал Хейнца нехорошим словом«социал-фашист». А мой старший сохранял полнейшееспокойствие, он и всегда был таков. Он только сказал то, что я здесьзаписала: «С тех пор как эти, в Москве, задурили вам головусвоим коминтерновским решением, вы уже перестали отличать красное откоричневого». И еще он сказал, что если рабочие будутуничтожать друг друга, капиталисты только обрадуются и будут веселохохотать. «Точно», — закричала я от своейплиты. В конце так оно все и вышло, я это и по сей день повторяю. Вовсяком случае после кровавой ночи в Бармбеке и Эймсбютеле весьГамбург так больше и не успокоился. Во всяком случае у нас на кухнепокоя больше не было. Лишь когда мой Йохен, еще до того, как пришелГитлер, показал коммунистам спину и потому сразу же потерял работу иперешел в Пиннеберг к СА, где снова нашел работу на элеваторе, у насдома стало поспокойней. Мой младший, который так и остался внешненацистом, становился с каждым днем все тише, и больше ни капельки небыл веселый до тех пор, пока, когда приспело время, не ушел на флот,в Экернфёрде, где попал на подводную лодку, да так с нее и невернулся. А мой, значит, второй то же самое. Тот дошел до самойАфрики, вот только назад не пришел. Его письма я тоже сюда вклеила.Все до единого. А вот старший так и остался при полиции. И уцелел. Нокогда его вместе со всем полицейским батальоном послали на Украину,он там, верно, участвовал в чем-то очень нехорошем. Но об этом онникогда не рассказывал. И после войны тоже нет. Он не рассказывал, ая и не спрашивала. Я и так знала, что творится с моим Гербертом, досамого его конца, когда он, а было это осенью пятьдесят третьего,ушел из полиции, у него рак был и ему оставалось всего несколькомесяцев. А своей Монике, ну, моей невестке, он оставил трех детей, ивсе три — девочки. Девочки эти уже давно замужем, и у всех ужеесть свои дети. Вот для них-то я все и записала, хотя от этого болитсердце, я хочу сказать, когда записываешь, как оно все когда-то было.Впрочем, читайте сами.
1929

И вдруг мы прям все какодин стали американами. Они, значица, это самое, нас просто на корнюскупили. Потому как старого Адама Опеля больше на свете не было, амолодым господам с «Опеля» мы вроде и ни к чему были. Ну,только наши ребята давно уже знали, чего это такое, ихний конвейер.Мы все были на групповой сдельщине. А сам я еще до того получалпоштучно за «Древесную лягушку». Так эту модель называли,потому как мальчишки на улице, когда эта двухместка, крытая красивымзеленым лаком вышла на рынок, кричали ей вслед: «Лягушка!Лягушка!» Значица, году в двадцать четвертом мы начали серийныйвыпуск. А лично я обрабатывал так называемые тормозные эксцентрики.На переднюю ось. Но когда в двадцать девятом мы все заделалисьамериканами, всюду завели групповую сдельщину, на сборке «лягушки»тоже, потому как она очень лихо сходила с конвейера. Ну, только не совсем прежним народом, у нас тут кучу наувольняли, и прям передРождеством, нехорошо получилось. У нас в газете «Пролетарии„Опеля“ стояло написано, что американы у нас все равнокак у себя дома, и ввели фордовскую систему: людей каждый годвыставляли на улицу, а потом задешево набирали необученных. Когдаежели конвейер и групповая сдельщина, это несложно. Но „Древеснаялягушка“ — вот была классная машина. И уж раскупали ее…Люди, значица, бранились, ничего не скажу, что, мол, сдули уфранцузов, с ихнего „ситроена“, только что „ситроен“был из себя желтый. Французы подали в суд, чтоб им возмещениеубытков, но ничего как есть не получили. А лягушонок знай себе гонял,все гонял и гонял по немецкой земле. Потому как дешевый он был, дажеи для простых людей, а не только для всяких там господ или которыевообще держат шофера. Ну, я-то не ездил. При четырех сорванцах, даеще домишко не весь выплачен… Но вот мой брат, разъезднойторговец, нитки продавал и прочую галантерею, так он пересел сосвоего мотоцикла, а ездил-то при любой погоде, вот он и пересел нанашу „лягушку“ о двух сиденьях. И двенадцать лошадиныхсил! Я вижу, вы удивляетесь! Съедал всего пять литров, а разгонял подшестьдесят! Поперва стоил четыре шестьсот, а мой брат, тот уже купилего за две семьсот, потому как цена все падала и падала и насчетбезработицы становилось все хуже и хуже. Не-е, мой-то брат со своимчемоданчиком образцов еще долго разъезжал на „лягушке“.Значица, всегда на колесах, аж до самого Констанца. И еще на целыйдень с Эльсбет, это была тогда его невеста, в Хайльбронн, а когда и вКарлсруэ. Ему неплохо жилось в тяжелые времена. Потому как годспустя, когда у нас все люди заделались американами, пришлось и мнеходить отмечаться на биржу, как и в Рюссельсхейме, и в других местах,пропасть народу. Ох и времена были! Но мой брат пару раз брал меня ссобой, вторым водителем, скажем так. Один раз мы на своей „лягушке“добрались до Билефельда, где его фирма была. И тут я в первый разувидел нашу Порта Вестфалика и еще до чего же красивая у насГермания. И место, где когда-то херуски вздули римлянов, вТевтобургском лесу. Мы там устроили привал, перекусили. Хорошо было,здорово! А вообще-то дел у меня почти что и не было. Когда вУправлении садоводства, когда подсоблял на цементном заводе. Толькопосле переворота, когда пришел Гитлер, у „Опеля“ сразунашлись свободные места, сперва я был рекламатор при закупке, потом вопытном цеху, потому как я уже при Адаме Опеле научился токарничать.А мой брат, он еще сколько лет проездил разъездным торговцем, позжеездил даже по автостраде, пока он не попал к Баррасу, а его „лягушка“не стала к нам в сарай дожидаться до после войны. И стоит она тут посей день, потому как мой брат не вернулся из России, а я так и немогу с ней расстаться. Нет, нет, меня-то они как занятого в имеющейвоенное значение отрасли послали в Ригу, там у нас был ремонтныйзавод. А после войны я, значица, со всеми нашими снова начал у„Опеля“. Тут оно и пригодилось, что мы американы. Почтине бомбили в войну, никакого тебе демонтажа после войны. Повезло нам,смекаешь?
1930

На Грольманштрассе,неподалеку от Савиньиплац, перед самым подземным переходом к станцииэлектрички находилось это уникальное заведение. Как случайный гостьФранца Динера, непосредственно от стойки, я все-таки не мог неслышать, какие малые и большие события с пьяным весельем обсуждаютсяза столом для завсегдатаев, где все места из вечера в вечероказывались заняты по высшему разряду. Впору было подумать, что уФранца, который еще на исходе двадцатых годов считался чемпиономГермании в тяжелом весе, прежде чем его на пятнадцатом раунде сверг спрестола Макс Шмелинг, завсегдатаями неизменно оказываются какбывшие, так и еще действующие боксеры. Но в действительности делообстояло совсем не так. В пятидесятых и начале шестидесятых годов унего собирались актеры, люди из кабаре и с радио, даже писатели икакие-то темные личности, которые выдавали себя за представителейинтеллигенции. Тем самым, темой разговоров были отнюдь не успехи БубиШольца или его поражение во встрече с Джонсоном, а всякие театральныесплетни, например, взволнованные рассуждения о причине смерти ГуставаГрюндгенса 1где-то далеко, на Филиппинах, или интриги на радиостанции «СвободныйБерлин». Все это на полной громкости расплескивалось до самойстойки. Еще, сколько я помню, шли жаркие споры относительно Хоххутова2«Наместника», в остальном же о политике, как правило, неговорили, хотя эра Аденауэра уже заметно клонилась к закату.
Лицо Франца Динера, какон ни старался изображать из себя скромного кабатчика, было лицомбоксера, отмеченным печатью меланхолии и достоинства. Люди искали егообщества. От него, причем весьма заметно, исходил таинственныйтрагизм. Впрочем он и всегда был таков. Людей искусства, вообщеинтеллигенцию привлекал бокс. Не один только Брехт питал слабость ккрепким мужикам, вокруг Макса Шмелинга, еще до того, как он уехал вАмерику, где о нем взахлеб кричали все газеты, собирались именитыелюди, среди них артист Фриц Кортнер, кинорежиссер Йозеф фонШтернберг, даже Генрих Манн неоднократно появлялся в его обществе.Поэтому в трактире Франца Динера, на стенах в первом зале и застойкой, можно было любоваться не только снимками боксеров вхарактерных позах, но и немыслимым количеством взятых в рамкуфотографий с изображением звезд культурной жизни, знаменитых некогдаили во все времена.
Франц принадлежал ктой, весьма малочисленной группе профессионалов, которые успели болееили менее надежно вложить свои доходы от бокса. Во всяком случае, еготрактир был всегда набит битком. И стол для завсегдатаев порой далекозаполночь не имел ни одного свободного места. Обслуживал гостей самФранц. Но даже если в порядке исключения речь заходила о встречахбоксеров, практически никогда не упоминались встречи Динера сНойзелем или Хойзером. Франц был слишком скромным человеком, чтобырассуждать о своих победах — говорили же всякий раз о первой ивторой встрече Шмелинга и Шарки в тридцатом и тридцать втором, когдаМакс стал чемпионом мира в тяжелом весе, хотя вскоре лишился своеготитула. Кроме того, речь шла также о победе в Кливленде над ЯнгомСтриблингом, которого он в пятом раунде уложил нокаутом. Но этивоспоминания людей, по большей части немолодых, звучали, еслиговорить о политике тех лет, как бы в безвоздушном пространстве: низвука о правительстве Брюнинга или о всеобщем потрясении, когда навыборах в рейхстаг нацисты вышли вторыми по числу голосов.
Уж и не помню, кто издвоих, то ли актер О. Э. Хассе, который сделал себе имя на «Чертовомгенерале», то ли уже и в те времена достаточно известныйшвейцарский автор Дюрренматт, который время от времени наезжал вБерлин ради репетиций, произнес ключевое слово, а может вовсе не они,а я, от стойки. Тоже не исключаю, потому что в последовавшем за этимспоре речь шла о той сенсационной трансляции от 12-го июня тридцатогогода, которую тринадцатого у нас можно было слушать по американскимкоротковолновым передатчикам с трех часов ночи, а я, как радиотехник,отвечал за Целендорфскую радиотрансляционную станцию. С помощьюнашего недавно сконструированного коротковолнового приемника ястарался обеспечить максимальное качество приема, как уже раньше,хотя и не без помех, передавал бой Шмелинга против Паолино, а ещераньше был задействован как ассистент, когда транслировали первуюпосадку цеппелина в Лейк-Хёрсте. Сотни тысяч слушали, когда воздушныйкорабль LZ126 устраивал шоу высоко над Манхэттеном. Но на этот развся радость испарилась через полчаса: в четвертом раунде Шарки, спомощью своих нацеленных хуков три раунда подряд опережавшийШмелинга, но после мощного удара под ложечку, который пришелся ниже,чем надо, швырнувший Шмелинга на землю, был дисквалифицирован. Максвсе еще корчился от боли, а рефери под бурные крики восторга ужепровозгласил его новым чемпионом мира. Надо вам сказать, что Шмелингдаже на нью-йоркском Янки-стадионе оставался любимцем публики.
Многие из завсегдатаевФранца Динера до сих пор еще помнили эту трансляцию. «Шаркивсе-таки был лучше!» — говорили одни. «Ерунда,просто Макс не сразу заводился, он только с пятого раунда достигаллучшей формы…» «Верно, верно, потому что когда двагода спустя после пятнадцати полноценных раундов он все равнопроиграл Шарки, все как один, даже нью-йоркский бургомистрпротестовали, потому что по очкам Шмелинг явно его опережал».
Позднейшие встречи с«коричневым бомбардиром», где Макс в первом бою победилнокаутом после пятнадцати раундов, а во втором — Джо Луи, итоже нокаутом, но уже в первом раунде, поминались лишь к слову, как иснова повысившееся качество наших радиотрансляций. Всего большеговорилось о «легенде Шмелинга». По правде сказать, онбыл не такой уж великий боксер, как говорили люди, скорее он былвсеобщий любимчик. Истинно великое в нем проявлялось в самойличности, а не в силе его кулаков. Вдобавок ему, хотя и против егожелания, пришла на помощь треклятая политика тех лет: эталонныйнемец. Вот и не диво, что после войны, когда он проиграл Нойзелю иФогту, триумфальное возвращение ему не удалось.
И тут Франц Динер, таки не вышедший из-за стойки и почти никогда не комментировавшийвстречи боксеров, вдруг промолвил: «Я до сих пор горжусь тем,что проиграл чемпионский титул в схватке с Максом, хотя сегодня, какизвестно, он разводит кур у себя на ферме».
После этого он снованачал цедить из бочки пиво, раскладывать по тарелкам яйца или котлеты— к горчичной кляксе, разливать водку до черточки — навсю компанию, а стол для завсегдатаев успевал тем временем перейти ковсяким театральным сплетням, пока Фридрих Дюрренматт, громовымголосом призвав публику к молчанию, не принимался подробно, в своейбернской манере, рассуждать про вселенную со всеми ее галактиками,звездными туманами и световыми годами. «Наша земля, я хочусказать, все, что на ней ползает и бог весть что о себе воображает,это не более чем жалкие крохи!» — восклицал он, послечего снова заказывал пиво на всех.
1931

— Парользвучал так: «Вперед на Гарцбург, вперед на Брауншвейг…»
— Онидвигались изо всех областей Германии. Большинство — поездом, номы, товарищи из Фогтланда, двигались в автоколонне…
— Приходитконец рабству! Освящены новые штандарты! Даже с побережья, спомеранского берега, из Франконии, Мюнхена, Рейнланда катят они сюда,на грузовиках, в автобусах, на мотоциклах…
— И все какодин в почетной коричневой форме…
— Мы изгруппы мотоциклистов номер два выехали из Плауэна! На двадцатимашинах! И пели: «Дрожат прогнившие кости!…»
— А нашагруппа уже на рассвете выехала из Гримичау. А с Альтенбурга приотличной погоде мы свернули на Лейпциг…
— Точно,камерады! Я впервые полностью воспринял все величие памятника,оглядел фигуры героев, опершихся на свои мечи, понял, что сегодня,спустя сто лет после Битвы народов, для нас снова пробил часосвобождения…
— Конецрабству!
— Твояправда, камерад! Не в этой говорильне под названием рейхстаг, которуюдавно бы пора сжечь, нет, на дорогах Германии нация наконец обрететсебя…
— Но когдамы миновали прелестную Тюрингию с гаулейтером Заукелем во главеколонны, когда позади остались Галле и Эйслебен, город Лютера, переднами оказался прусский город Ашерслебен, где нам пришлось сниматькоричневые рубашки и дальше двигаться в белых, одним словом,нейтральных…
— А там досих пор соци со своим запретом…
— И этимпсом, министром полиции. Запомните на будущее это имя: Северинг!
— Но в БадГарцбург, уже на брауншвейгской земле, нас больше никто ни к чему непринуждал: тысячи, тысячи тысяч в почетном коричневом цвете…
— Какнеделей позже в самом Брауншвейге, где полиция состоит из наших людейи где стройными рядами прошли тысячи тысяч в коричневых рубашках…
— Там япоглядел в глаза нашему фюреру.
— И я тоже.Когда мы промаршировали мимо.
— И целуюсекунду… нет, целую вечность…
— Ах,камерады! Там больше не осталось какого-то «Я», там былолишь огромное «Мы», которое час за часом проходило мимотрибуны, вскинув руку в немецком приветствии. Мы все, все, как один,вобрали в себя его взгляд…
— Но передэтим он лично осмотрел все четыреста грузовиков, автобусов,мотоциклов, выстроившихся в одну линию, потому что лишьмоторизованные части в будущем…
— А потом,на Поле Франков, он освятил новые штандарты, числом двадцать четыре,в словах, словно отлитых из бронзы…
— Его голосзвучал изо всех громкоговорителей. Казалось, будто сама судьбаприкоснулась к нам в это мгновение. Словно из стальных гроз вставалаГермания порядка и дисциплины. Казалось, будто само Провидениеговорило его устами. Перед нами вставало новое, отлитое из бронзы…
— А ведьнаходятся же такие, которые говорят, будто фашистские объединенияМуссолини сделали все это задолго до нас. Со своими чернымирубашками, своими боевыми квадратами, своими штурмовыми отрядами…
— Чепуха напостном масле! Любому видно, что в нас нет ничего романского! Мымолимся по-немецки, мы любим по-немецки, мы ненавидим по-немецки. Икто станет нам поперек пути…
— Но ведьпока нам не обойтись без кое-каких союзников. Как, например, неделюназад, когда организовали Гарцбургский фронт, и этот самый Гугенбергсо своими придурками из немецкого национального союза…
— Да ивообще все эти мещане и плутократы… в шляпах и цилиндрах…
— Это всевчерашний день, их надо рано или поздно убрать, а с ними заодно иСтальной шлем…
— Затонашими устами, только нашими и больше ничьими говорит будущее…
— А когдамоторизованные части СА с Леонарден-плац в бесконечных колоннах сновадоставили эти бесконечные массы из города Генриха Льва в близкие идальние края, мы все прихватили с собой огонь, разожженный в насвзглядом фюрера, чтобы он горел, горел и не угасал…
1932

Что-то должно былопроизойти. Дальше так продолжаться не могло, со всем этимчрезвычайным положением и выборами, непрекращающимися выборами. Новообще-то говоря до сих пор мало что изменилось. Ну, конечно,тогдашнее «не имеющий заработков» и теперешнее«безработный» звучит немножко по-разному. Тогда неговорили: «У меня нет работы», а говорили «Я хожуотмечаться». «Отмечаться» звучит как-то активнее.Потому что никто не хотел признаваться, что ничего не зарабатывает.Это считалось позором. Вот я, к примеру, когда меня спрашивали вшколе или его преподобие Ватцек на занятиях по катехизису, говорил вответ, что мой отец ходит отмечаться, а сегодня мой внук снова,причем без тени смущения говорит, как они это теперь называют, «живетна пособие». Спору нет, когда у власти был Брюнинг, дошло дошести миллионов, так ведь и сегодня, если считать точно, ужеподбирается к пяти. Из-за чего сегодня, как и тогда, экономят каждыйгрош и покупают только самое необходимое. Тут, в принципе, вряд личто изменилось. Разве что в тридцать втором, когда пошла третья зима,отца лишили страховки и с каждым разом все сокращали и сокращалипособие. Теперь он получал в неделю аж три марки пятьдесят, апоскольку оба моих брата тоже ходили отмечаться, и только сестраЭрика, которая работала продавщицей у Титца, приносила домой живыеденьги, у матери в неделю не набиралось на хозяйство даже ста марок.Этого ну никак не хватало, впрочем, в наших краях так жили все. Игоре тому, кто, бывало, подцепит грипп или что-нибудь в этом роде.Даже просто за больничный лист надо было выложить пятьдесятпфеннигов. Новые подметки пробивали в кассе страшную брешь. Угольныебрикеты стоили примерно две марки. Но в наших краях вырастал отвал заотвалом. Их, конечно же, охраняли, даже строго охраняли, с собаками иколючей проволокой. А всего хуже обстояло дело с запасами картофеляна зиму. И тут уж неизбежно должно было что-то произойти, потому чтопо всей системе побежали трещины. Впрочем, сегодня дело обстоит точнотак же. Те же долгие часы ожидания в Службе занятости. Один раз отецвзял меня с собой. «Чтоб ты сам увидел, как это делается».Перед входом двое полицейских следили, чтобы никто не нарушалпорядок, потому что люди стояли на улице в длинной очереди, но ивнутри они тоже стояли, мест для сидения было очень мало, впрочем, ивнутри, и снаружи царило спокойствие, потому что все были занятысвоими мыслями. В тишине очень хорошо было слышно, как стучат побумаге штемпелем. Резкий такой стук. Штемпеля ставили не то в пяти,не то в шести окошках. И по сей день у меня стоит в ушах этот стук. Иеще я по сей день вижу лица тех, кто получил отказ. «Срокиистекли!» или «Не все бумаги представлены!» Но отецпринес все что нужно: заявление, справку с последнего места работы,справку о тяжелом материальном положении и карточку выплат. Потомучто с тех пор, как он не получал ничего кроме пособия, материальноеположение проверяли даже по месту жительства. Боже упаси, если у когозаведется новая мебель или радиоприемник. Ах да, и еще там пахломокрой одеждой. Снаружи-то очередь стояла под дождем. Без шума и безтолкотни, и даже без политики. Потому что всем и все уже осточертелои каждый думал про себя: так дальше продолжаться не может. Должночто-то произойти. А потом отец повел меня в «Самопомощь длябезработных». При Доме профсоюзов. Там висели плакаты и призывык солидарности. И можно было кой-чего похлебать, из тарелки, чащевсего суп, одно блюдо. Но матери не следовало знать, что мы тудаходили. «Ничего, как-нибудь я вас прокормлю», —говорила она нам, а когда тонко намазывала салом кусок хлеба в школу,смеялась, а когда никакого сала не было, говорила: «Если не счего, ходим с бубей». Сегодня, конечно, не так худо, но вполнеможет стать. Тогда, во всяком случае, существовала трудоваяповинность для живущих на пособие. У нас в Ремшайде их заставлялистроить дорогу к плотине. Отца тоже заставляли, потому что мы жили напособие. И, поскольку конская тяга обошлась бы слишком дорого,двадцать человек запрягали в многотонный вал, кричали им «Н-но!»и работа начиналась. Но смотреть на это мне не позволяли. Отец,бывший некогда мастером по машинам, стеснялся своего сына. Зато домая слышал, как он плачет, когда становилось темно, и он лежал сматерью в постели. Вот мать, та никогда не плакала, только уже подсамый конец, перед захватом власти, часто говорила: «Хужепросто не бывает». Ну, сегодня ничего такого с нами случитьсяне может, так я успокаивал своего внука, когда он хаял все, что ниесть вокруг. «А ты, в общем-то, прав», —отвечал этот сорванец, «Хоть с работой дело обстоит хуженекуда, но акции-то все поднимаются и поднимаются».
1933

Известие опровозглашении достигло нас в середине дня, когда вместе с Берндом,моим юным коллегой, я собрался перекусить тут же, в галерее, а сампри этом вполуха слушал радио. Это значит, что я ничуть не былудивлен. После отставки Шлейхера все указывало на него и только нанего. Речь могла идти только о нем. Перед его неукротимой жаждойвласти склонился даже престарелый президент. Я попыталсяотреагировать шуточкой: «Ну, теперь маляр осчастливит нас какхудожник», но Бернд, которому, по его собственным словам, всяполитика была до лампочки, увидел в свершившемся личную угрозу. «Надосматываться, — сказал он, — нам надосматываться отсюда».
Я же, хоть и посмеялсянад такой чрезмерной реакцией, одновременно убедился в правильностипринятых мною ранее мер: уже несколько месяцев назад я отправил вАмстердам часть тех картин, которые в предвидении возможного захватавласти могли быть сочтены особенно неблагонадежными: несколькоКирхнеров, Пехштейна, Нольде и тому подобное. В галерее осталось лишькое-что из принадлежавшего кисти Мастера: поздние, в ярких краскахсадовые пейзажи. Все они наверняка не подпадали под определение«выродившееся искусство». Опасность грозила ему скорейкак еврею и по той же причине его жене, хотя я всячески пыталсяуговорить Бернда и самого себя: «Ему далеко за восемьдесят. Онине посмеют ничего с ним сделать. Хотя, конечно, ему придется оставитьпост Президента Академии искусств. И то сказать, месяцев черезчетыре-пять весь этот бред все равно кончится».
Однако тревога непокидала меня и даже усиливалась. Мы заперли галерею и после того,как мне удалось хоть немного успокоить моего дорогого Бернда, которыйоткровенно плакал, я ближе к концу дня отправился домой. Уже вскорестало невозможно пробиваться сквозь толпу. Лучше бы мне сесть вэлектричку. Отовсюду стекались колонны. Уже начиная сХарден-бергштрассе. Они вышагивали шеренгами, по шестеро, вверх поАллее Победы, за одной группой штурмовиков следовала другая. Словноих засасывало в некую воронку, направленную к Большой Звезде 1,каковая, судя по всему, и была их конечной целью. Едва колоннаподтягивалась, тут же начинался шаг на месте, настойчивый,нетерпеливый — только не стоять, только не стоять. О, этапугающая серьезность на молодых, отмеченных подборочным ремнем лицах.И все больше, все больше зевак, толчея среди которых начала делатьнепроходимыми уже и тротуары. И надо всем этим согласное пение. Тут яв прямом смысле слова ушел в кусты, начал прокладывать себе дорогучерез уже темный Тиргартен, причем оказался далеко не единственным изтех, кто подобно мне норовил продвигаться окольными путями. Наконец,уже неподалеку от цели своего пути, я обнаружил, что Бранденбургскиеворота перекрыты. Лишь при содействии полицейского, которому я богвесть что наплел, мне было дозволено пройти на лежащий сразу позадиворот Паризерплац. Ах, сколько раз, полные ожиданий, мы проезжализдесь одним и тем же путем! Какой редкостный, хоть и хорошо знакомыйадрес! Как много визитов в студию Мастера, какая высокая духовнаяатмосфера! А этот суховатый, берлинский юмор хозяина! Передреспектабельным, буржуазного вида особняком, уже много летпринадлежавшим семейству, стоял, словно дожидаясь меня, управляющийдомом. «Господа все на крыше!» сказал он и повел менявверх по лестнице. Тем временем уже, вероятно, началось словно многолет разучиваемое, во всяком случае, рассчитанное по минутам факельноешествие, ибо когда я поднялся на плоскую крышу, вопли народноголикования возвестили его приближение. И, однако же, нарастающий ревиз множества глоток возбуждал. До чего же отвратительна эта чернь!Сегодня я должен честно признаться, что был захвачен, пусть даже намгновение.
Но почему он выставляетсебя перед толпой? И сам Мастер, и его жена Марта стояли на краюкрыши. Потом, перейдя в студию, мы услышали: стоя на этом самом местеон уже наблюдал в семьдесят первом году возвращающиеся из Францииполки, потом, в четырнадцатом — уходящих на войну пехотинцев,на которых еще были остроконечные шлемы, потом, в восемнадцатом,вступление революционных матросских батальонов, вот почему он рискнули теперь бросить последний взгляд сверху. По поводу чего можнонаговорить много благоглупостей.
Но ранее, на плоскойкрыше, он стоял безмолвно, с погасшей «гаваной» во рту.Оба в шляпах, в зимних пальто, словно готовые к отъезду. Темные —на фоне неба. Величественная пара. Вот и Бранденбургские ворота былилишь серой массой, которую время от времени вырывали из тьмыполицейские прожектора. Потом факельное шествие приблизилось иразлилось во всю ширину улицы, лишь на короткое время разделенноеколоннами ворот, чтобы затем снова слиться воедино, неотвратимое,неудержимое, торжественное, судьбоносное, освещая собой ночь,подсвечивая ворота до самой квадриги, до края шлема, до знака победыу богини. Даже мы, стоявшие на крыше либерманновского дома, былиозарены тем роковым блеском, но одновременно нас достиг дым изловоние от сотен тысяч, а то и больше факелов.
Какой позор! Спревеликим ужасом я должен признать, что это зрелище, нет, даже незрелище, а картина грозного явления природы меня хоть и ужаснула, нов то же время глубоко взволновала. От нее исходила некая воля,которой хотелось повиноваться. Этому возвышенному движению рока ничтоне противостояло. Это был поток, который увлекал за собой. Иликование, поднимающееся снизу со всех сторон, вполне могло вызвать иу меня восторженный клич «Зигхайль», когда бы МаксЛиберман не сопроводил его тем словцом, которое позднее, словнопароль, шепотком пробежало по всему городу. Отвратив свой взор отисторической картины, как от увенчанного сверканием окорока истории,он с берлинским акцентом изрек: «Я просто не в состояниистолько сожрать, сколько мне хотелось бы выблевать».
Когда Мастер покидалплоскую крышу своего дома, Марта взяла его под руку. Я же началподыскивать слова, достаточно убедительные, чтобы уговоритьпрестарелую чету бежать из Германии. Но ни одно из слов не казалосьмне подходящим. Их нельзя было пересадить в другую почву, нельзя дажев Амстердам, куда я в самом непродолжительном времени бежал вместе сБерн-дом. Во всяком случае, для наших любимых картин —некоторые из них кисти Либермана — уже несколько лет спустяШвейцария послужила относительно надежным, хотя и не очень приятнымубежищем. Бернд меня оставил… Ах… Впрочем, это ужедругая история.
1934

Между нами говоря, этодело можно было провернуть и поаккуратнее. Я чересчур пошел на поводуу чисто личных мотивов. А началась вся эта муть из-за слишком быстройперемены дислокации, вызванной рэмовским путчем: мы былиоткомандированы из Дахау и 5-го июля получили под начало концлагерьОраниенбург, сразу после того, как целую шарагу людей СА сменилигруппой от лейбштандарта, к слову сказать, той самой, что несколькимиднями раньше разделалась с рэмовской кликой в Висзее и в другихместах. Все еще явно утомленные совершенной работой, они поведали о«ночи длинных ножей» и передали нам всю лавочку вкупе снесколькими унтерфюрерами, которые должны были помочь нам восуществлении бюрократической части смены гарнизона, но оказалисьсовершенно к этому неспособны.
Один из этих амбалов сговорящим именем Шталькопф 1выстроил передоверенных нам арестантов на перекличку, а находившимсясреди них евреям приказал строиться отдельно.
Выстроилась от силыдюжина, из которых один сразу бросился мне в глаза. Во всяком случае,я тотчас узнал Мюзама. Да и трудно было не узнать такую физиономию.Хотя этому бывшему представителю революционных советов вбранденбургской тюрьме спилили бороду, да и, кроме того, изряднонасажали синяков, примет сохранилось более чем достаточно. Между намибудь сказано: анархист самой изысканной породы, а вдобавок типичныйлитературный завсегдатай кофеен, который в самом начале моегомюнхенского жития производил впечатление скорей забавное, выступаякак агитатор и поэт абсолютной свободы, и само собой, в первуюочередь, свободной любви. А теперь передо мной стояло воплощенноенесчастье, не пригодное для разговоров, поскольку лишившееся слуха.Чтобы обосновать свою глухоту, он указал на свои отчасти истекающиегноем, отчасти покрытые запекшейся кровью уши и хмыкнул сизвиняющимся видом.
Как адъютант, я подалбригаденфюреру Эйке рапорт, где назвал Эриха Мюзама 2человеком, с одной стороны, вполне безобидным, с другой —особенно опасным, потому что даже коммунисты побаивались егоагитационных речей: «В Москве такого бы уже давноликвидировали».
Бригаденфюрер Эйкетогда сказал, чтобы я сам занялся этим делом и порекомендовал особоеобращение, что было понятно и без слов. В конце концов, не кто иной,как Теодор Эйке лично прикончил Рэма. Но сразу после переклички ядопустил свою первую ошибку, решив, что грязную работу я вполне могуперепоручить Шталькопфу, упомянутому выше придурку из СА.
Между нами говоря, япобаивался связываться с этим евреем. Вдобавок он проявилудивительную выдержку во время допроса. На каждый задаваемый емувопрос он отвечал строчками из стихов, явно собственных, но ишиллеровских тоже: «Кто жизнь не поставит как ставку в бою…»1И хотя у него было выбито несколько передних зубов, цитировал он так,что хоть бы и произносить со сцены. С одной стороны, это, конечно,было смешно, но вот с другой стороны… Вдобавок меня раздражалопенсне на его еврейском носу… Того пуще — трещины вобоих стеклах… И после каждой очередной цитаты он непременноулыбался. Как бы то ни было, я дал Мюзаму сорок восемь часов сроку, ав придачу настоятельный совет собственноручно положить конец. Но этойуслуги он нам, увы, не оказал. Тогда за дело принялся Шталькопф. Иявно утопил его в унитазе. Подробностями я не интересовался. Нопотом, конечно, оказалось очень нелегко представить случившееся каксамоубийство через повешение. Во-первых, нетипично стиснутыесудорогой руки. Потом нам так и не удалось вытянуть язык изо рта. Нуи узел на петле был вывязан слишком профессионально. Мюзаму бы ни вжисть так не вывязать. Мало того, этот болван Шталькопф допустил иеще одну глупость. На утренней перекличке он скомандовал: «Евреи!Для отрезания петли два шага вперед!», чем сделал всю историюдостоянием общественности. Уж, конечно, эти господа, среди которыхбыло двое врачей, сразу разгадали халтурную работу.
И конечно, я немедляполучил взбучку от бригаденфюрера Эйке. «Что ж это вы, Эхард?!Видит Бог, вы могли сделать все и поаккуратнее». Возражать былонечего, потому что, между нами говоря, это дело еще долго будетвисеть на нас, ведь нам так и не удалось сделать глухого еврея еще инемым. Всюду говорили одно и то же… За границей Мюзама славиликак великомученика… Даже коммунисты, и те… Пришлось намликвидировать концлагерь Ораниенбург, а заключенных распихать подругим лагерям. Сейчас я снова в Дахау, полагаю, с испытательнымсроком.
1935

Через мою корпорацию«Тевтония», с которой был связан и мой отец как «ветерандвижения», передо мной по завершении медицинского образованияоткрылась возможность пройти стажировку под началом у доктораБрёзинга (тоже старый тевтонец), а проще говоря, я помогал емуосуществлять медицинское обслуживание тех рабочих лагерей, которыебыли разбиты прямо средь чиста поля на предмет сооружения первогоучастка рейхсавтострады от Франкфурта-Майна до Дармштадта. Всоответствии с тогдашними условиями там все было сделано оченьпримитивно, тем более, что среди дорожных рабочих, а особенно средиземлекопов, было на редкость много тех элементов, асоциальноеповедение которых приводило к вечным конфликтам. «Устроитьзаваруху» и «Поднять хай» — это были у насповседневные события. По этой причине нашими пациентами были нетолько те, кто пострадал во время работ на трассе, но и какое-токоличество бузотеров с сомнительным прошлым, которых ранили во времяочередной драки. Доктор Брёзинг обрабатывал колотые раны, неспрашивая об их происхождении. При этом я неизменно слышал егостандартную фразу: «Но, господа мои, эпоха сражений в залахканула в прошлое».
Большая часть рабочихвела себя, однако, вполне прилично, движимая благодарностью, потомучто великое деяние фюрера — провозглашенное им уже 1-го мая1933 года намерение создать сеть автомобильных дорог, связывающихвоедино всю Германию, обеспечило работой и жалованьем тысячи молодыхмужчин. Да и для тех, кто постарше, подошла к концу многолетняябезработица. Однако непривычно тяжелая работа не всем давалась.Вероятно, плохое и неразнообразное питание в течение последних летбыло причиной физического коллапса. Во всяком случае, мы оба, докторБрёзинг и я, по мере быстрого продвижения трассы все чаще и чащесталкивались с до сих пор не проявлявшейся и потому неизученнойформой нетрудоспособности, которую доктор Брёзинг, человекконсервативных взглядов, но не лишенный юмора, называл обычно«болезнью землекопа». Либо «хрустом».
Причем всякий раз этовыглядело совершенно одинаково: пораженный этой болезнью рабочий, всеравно, молодой или уже зрелого возраста, вдруг, при интенсивнойфизической нагрузке, особенно там, где приходилось ворочать лопатойогромные массы земли, слышал этот вышеупомянутый хруст междулопатками, за которым следовала резкая, препятствующая продолжениюработы боль. На рентгеновских снимках доктор Брёзинг находилдоказательства так метко поименованной им болезни: трещину,проходящую через отростки позвонков на границе между шейным и груднымотделом позвоночника, каковая чаще всего поражала первый грудной иседьмой шейный позвонки.
Вообще-то этих людейнадлежало немедленно объявить нетрудоспособными и освободить отработы, однако доктор Брёзинг, который сам же называл предложенныйправлением стройки темп «безответственным» и даже, вразговорах со мной, «убийственным», хотя в остальномказался человеком вполне аполитичным, не спешил с увольнениями, такчто больничный барак у нас всегда был перегружен сверх всякой меры.Он, если можно так выразиться, буквально накапливал пациентов, то личтобы исследовать клинику «болезни землекопа», то личтобы привлечь внимание к подобным неурядицам.
Но поскольку недостаткав рабочей силе не было, первый участок автотрассы все-таки завершиливовремя. 19-го мая состоялось его торжественное открытие вприсутствии фюрера, высоких партийных чинов и при участии более чемчетырех тысяч рабочих. Только погода, как на грех, выдалась ужасная.Дождь сменялся градом. Лишь изредка проглядывало солнце. Однакофюрер, стоя в своем открытом «мерседесе» и приветствуясотни тысяч зрителей то прямой, то согнутой рукой, проехал вдольвсего участка. Ликование было безмерным. Оркестр снова и снова игралБаденвейлерский марш. И все, от генерального инспектора доктора Тодтадо любой колонны землекопов, сознавали величие момента. После краткойблагодарственной речи фюрера, адресованной «работникам руки имозга», от имени всех, участвовавших в строительстве, высокогогостя приветствовал машинист Людвиг Дрёслер, и среди прочих словсумел отыскать также и эти безыскусные слова: «Созданием этойавтотрассы, вы, мой фюрер, дали жизнь начинанию, которое и спустястолетия будет свидетельствовать о жизненной воле и о величии этоговремени…»
Затем, посленезначительного улучшения погоды, дистанцию освободили для автокорсо,во время которого и к великой радости зрителей, пыхтя и стреляя,участвовали как совсем древние, так и всего лишь позавчерашниемашины, кстати, и доктор Брёзинг проехал на своем не менее чемдесятилетнем двухместном «опеле», который, вероятно, былкогда-то покрыт зеленой краской. Впрочем, он полагал, что вофициальных мероприятиях участвовать не обязан; куда важней было длянего ближе к вечеру обойти больничный барак, мне же дозволялось, какон выразился, присутствовать при «парадной чепухе».
К сожалению, он не смогопубликовать ни в одном медицинском журнале свой отчет о «болезниземлекопов», даже «Тевтония», листок нашеготоварищества, не приведя никаких причин, отказался его напечатать.
1936

Недостатка в людях,вселяющих надежду, не было никогда. У нас, например, в лагереЭстервеген, достигшем определенной известности благодаря песне«Болотные солдаты», где повторяющийся рефрен неизменноиспользует рифму «солдаты — лопаты», с веснытридцать шестого ходили слухи, что перед началом Олимпийских игрвсеобщая амнистия положит конец нашему жалкому прозябанию в Эмсландена правах вредителей и торфорезов. Слух этот покоился наблагочестивом убеждении, будто Гитлер не может не считаться сзаграницей, будто время устрашающего террора миновало, и вдобавокторфорезка, как исконно немецкое занятие, должна быть передоверенадобровольцам из Арбайтсдинста 1.
Но потом вдругпятьдесят заключенных, все сплошь профессиональные ремесленники, былиоткомандированы в Заксенхаузен, неподалеку от Берлина. Там мы подохраной эсэсовцев из военизированных объединений «Мертваяголова» должны были возвести гигантский лагерь площадью втридцать гектаров, рассчитанный поначалу на две с половиной тысячизаключенных. Как чертежник-проектант я вошел в группуоткомандированных торфорезов. Поскольку готовые части бараковпоставлялись одной берлинской фирмой, мы получили возможностьминимальных, обычно строжайше запрещенных контактов с внешним миром имогли наблюдать некоторые проявления суеты, царившей в столице рейхаперед самым началом Олимпийских игр: туристы со всего светазаполонили Курфюрстендамм, Фридрихштрассе, Алекс и Потсдамерплац. Нобольше никаких сведений до нас не доходило. Лишь когда в караулкутолько что сооруженного барака комендатуры, где располагалосьстроительное начальство, провели радио, мы получили возможностьизредка наслаждаться этим техническим усовершенствованием, с утра допозднего вечера передававшим пафосные репортажи с церемонии открытия,а потом и первые результаты состязаний. Поскольку я, когда один, акогда с другими, должен был довольно часто являться к строительномуначальству, мы были более или менее в курсе того, что происходило вначале Игр. А когда при объявлении первых результатов финальныхсостязаний аппарат вкрутили на полную мощность, так что громкостихватало и на весь апельплац, и на соседние стройки, многие из насмогли собственными ушами услышать про дождь медалей. Кроме того, мыуслышали, и кто там сидит на почетной трибуне: сплошные деятели изразных стран, в частности, шведский наследный принц, итальянскийкронпринц Умберто, британский статс-секретарь Вэнситтард, вдобавокцелая свора дипломатов, среди них многие из Швейцарии. По этойпричине мы надеялись, что от многочисленного зарубежногопредставительства не укроется сооружение гигантского лагеря подлеБерлина.
Но миру не было до насникакого дела. У спортивной «Молодежи мира» хваталособственных забот. Наша судьба никого не волновала. Нас как бы вообщене было. Лагерные будни протекали своим чередом, если отвлечься отгромкоговорителя в караулке. Ибо этот защитного цвета и явнозаимствованный у военных прибор приносил нам сведения из мира,который существовал по ту сторону колючей проволоки. Уже 1-го августатолкание ядра и бросание молота принесли нам две золотых медали. Мы сФритьофом Тушински, «зеленым», как его называли из-зацвета нашивки, которая полагалась уголовникам, были как раз встроительном управлении, чтобы внести некоторые коррективы в чертежи,когда по радио сообщили о второй золотой медали, что со всейвозможной громкостью было отпраздновано эсэсовцами в соседнемпомещении. Но когда Тушински решил, что и ему тоже можно ликовать, нанего упал взгляд руководителя работ, хаупт-штурмфюрера Эссера,который пользовался репутацией человека жестокого, но справедливого.Если бы я тоже принялся громогласно ликовать, это окончилось бы болеесуровым наказанием, чем для «зеленого», потому что я былполитический, с красной нашивкой. Тушинского заставили сделатьпятьдесят приседаний, тогда как мне, благодаря моей чрезвычайнойдисциплинированности, удалось с видом внешне невозмутимым дождатьсяуказаний, хотя тем временем я вполне мог про себя ликовать по поводуэтой победы, как и всех дальнейших немецких побед, недаром же я всеголишь несколько лет назад был в магдебургском «Спартаке»активным бегуном на средние дистанции и даже одерживал победы надистанции свыше трех тысяч метров.
Несмотря на запрещенныепроявления радости -мы, как объяснил нам Эссер, были недостойныоткровенно ликовать по поводу немецких побед, — во времяИгр нельзя было полностью избежать спонтанного сближения междузаключенными и охранниками, когда, например, лейпцигский студент ЛутцЛонг при прыжках в длину разыгрывал волнующую дуэль с американскимпобедителем в гонке на сто и двести метров — с чернокожимамериканцем Джесси Оуэном, которую Оуэн в конце концов и выиграл,установив олимпийский рекорд по прыжкам в длину. Он прыгнул на восемьметров шесть. А мировой рекорд на восемь метров тринадцать и без тогоуже ему принадлежал. И однако же все, кто оказался неподалеку отгромкоговорителя, ликовали по поводу серебряной медали Лонга: дваэсэсовских унтершарфюрера, которые считались свирепыми собаками,зеленый капо, который презирал нас, политических, и пакостил нам привсяком удобном случае, и я, среднего ранга функционер компартии,который пережил все это и многое сверх того, а сегодня вотпережевывает свои воспоминания плохо подогнанной челюстью.
Возможно, беглоепожатие руки многократно увенчанного негра, до которого снизошелГитлер, и породило эту мимолетную общность. А потом снова былавосстановлена дистанция. Хауптштурмфюрер подал рапорт. Дисциплинарныемеры коснулись как арестантов, так и охранников. Незаконныйгромкоговоритель исчез, из-за чего мы и не могли больше следить заходом Игр. Только из слухов я узнал о неудаче наших девушек, которыев эстафете на четыреста метров при передаче эстафетной палочкивыронили ее. А уж когда Игры подошли к концу, для нас и вовсе неосталось никакой надежды.
1937

Игры, которые мызатевали в школьном дворе по переменам, не кончались с очереднымзвонком, а продолжались за одноэтажным домиком для туалетов,именуемом нами «ссальня», из перемены в перемену. Мывоевали друг против друга. «Ссальня», примыкавшая кспортзалу, была у нас замок Альказар в Толедо. Правда, обыгрываемыесобытия произошли уже примерно год назад, но в наших школьных мечтахфалангисты до сих пор героически защищали эти стены, а красные всевремя, хоть и без всякого результата, их атаковали. Впрочем, просчетыкрасных объяснялись и нашим отношением: никто не желал за нихвыступать, вот и я тоже не хотел. Все школьники, пылая смертельнойхрабростью, сражались на стороне генерала Франко. Потом, наконец,некоторые шестиклассники заставили нас тянуть жребий, и вместе сдругими я вытянул красное, даже и не подозревая, какое значениевозымеет для меня в будущем эта случайность, ибо черты будущего ужеявно намечаются на школьных дворах.
Короче, мы осадилитуалет. Произошло это не без известного компромисса, посколькудежурные учителя порадели о том, чтобы сражающиеся стороны во времяположенного перемирия смогли отлить водичку. Одно из кульминационныхсобытий происходящего составлял телефонный разговор между комендантомкрепости Альказар, полковником Москардо, и его сыном Луисом, которогокрасные взяли в плен и грозили расстрелять, если крепость некапитулирует. Хельмут Курелла, четвероклассник с ангельским личиком исоответственным голосом, играл Луиса. Мне же пришлось изображатькомиссара красной милиции Кабалло, как тот передает Луису телефоннуютрубку. «Алло, папа!» — прозвенел его голос надшкольным двором. На это полковник Москардо: «В чем дело, моймальчик?»
«Ни в чем, простоони говорят, что расстреляют меня, если Альказар не капитулирует». —«Если то, что ты говоришь, правда, то поручи свою душу Богу,выкрикни „Viva Espana“ и умри как герой». —«Прощай, отец, целую тебя крепко-крепко».
Вот какие словапрокричал ангелоподобный Луис. А в ответ на это я, красный комиссар,которому один из выпускников перепоручил завершающий клич «Vivala muerte!», вынужден был расстрелять бесстрашного мальчика подцветущим каштаном.
Не могу твердо сказать,кто лично осуществил казнь, я или кто-то другой, но это вполне могбыть и я. После чего сражение продолжилось. На следующей переменебыла взорвана крепостная башня. Взрыв мы осуществили чистоакустически. Но защитники крепости все равно не сдались. То, чтовпоследствии было названо «Гражданская война в Испании»,разыгрывалось на школьном дворе Конрадовой гимназии в пригородеДанцига Лангфуре, как единственное, неизменно повторяющееся событие.Конечно же, в конце концов победили фалангисты. Кольцо осады былопрорвано снаружи. Ватага четвероклассников нанесла сокрушительныйудар. Полковник Москардо приветствовал освободителей своим ужепрославившимся лозунгом «Sin novedad», что означалопримерно «Новостей нет». А потом уже ликвидировали нас,красных.
Таким образом, ближе кконцу перемены туалет снова можно было использовать вполне нормально,но уже на другой день мы возобновили нашу игру. И продолжались этисражения до летних каникул тридцать седьмого года. Вообще-то говоря,мы вполне могли сыграть и в бомбежку баскского города Герника.Немецкая Вохеншау показала нам эту проведенную нашими добровольцамиоперацию в качестве журнала перед основным фильмом. 26 апреля городбыл превращен в груду развалин и пепла. У меня еще до сих пор звучитв ушах музыка, сопровождающая рев моторов. Но увидеть я смог тольконаши «хейнкели» и «юнкерсы»: подлет —пикирование — отлет. Выглядело так, словно это у нихтренировка. И было совсем не похоже на героический подвиг, которыйможно повторить в школьном дворе.
1938

Неприятности с нашимучителем истории начались, когда мы увидели по телевизору, какБерлинская стена вдруг неожиданно открылась, и все, даже моя бабушка,которая живет в Панкове, могли перейти в Западный Берлин. И уж,конечно, господин штудиенрат Хёсле хотел, как лучше, когда он нетолько начал говорить о падении стены, но и задал нам всем такойвопрос: — А вы знаете, что еще происходило в Германии 9-гоноября? Ну, к примеру, ровно пятьдесят один год назад.
Поскольку все зналичто-то, как-то, но ничего точного, он рассказал нам про хрустальнуюночь Германского рейха. Про рейх говорилось потому, что она проходилаодновременно по всему рейху, причем вся принадлежащая евреям посудабыла разбита вдребезги, в том числе и много хрустальных ваз. Вдобавокбулыжником были разбиты витрины всех принадлежавших евреям магазинов.И вообще было перебито много ценных вещей.
Возможно, ошибкагосподина Хёсле заключалась в том, что он никак не мог остановиться изанял под свой рассказ много уроков истории, он зачитывал нам отрывкииз исторических документов о том, сколько точно синагог было сожженои еще, что был убит ровно девяносто один человек. Все сплошь оченьпечальные рассказы, а тем временем в Берлине, да нет, по всейГермании шло бурное ликование от того, что немцы наконец-то сноваобъединятся. Но наш учитель знай себе поминал старые истории о том, счего все началось.
Во всяком случае, его,как об этом говорилось, «помешательство на прошлом», былоосуждено на родительском собрании почти единогласно. Даже мой отец,который, вообще-то говоря, любит рассказывать о прошлом, например, отом, как он еще перед сооружением стены бежал из советской зоны иперебрался сюда, в Швабию, где долго оставался для всех чужим, дажеон и то сказал господину Хёсле нечто в таком роде: «Само собой,трудно возражать против того, что моя дочь узнает, как скверно велисебя банды штурмовиков повсюду и, к сожалению, здесь, в Эсслингене,но только пусть она узнает это в подходящий момент, а не тогда,когда, как сейчас, появился повод для радости, и весь мир поздравляетс этим немцев…»
Между прочим, школьникиотнеслись с большим интересом к тому, что когда-то происходило внашем городе, например, в приюте для еврейских сирот, его ещеназывали именем Вильгельма. Оказывается, всех детей выгнали во двор.Все их учебники, молитвенники, свитки Торы, все-все побросали в однукучу и подожгли. Плачущие дети, которым пришлось все это наблюдать,боялись, что вместе с книгами сожгут их самих. Но тогда лишь избилидо полусмерти их учителя Фрица Самуеля, причем избили гимнастическимибулавами из спортзала.
Слава Богу, и вЭсслингене нашлись люди, которые пытались помочь, например, одинтаксист, который решил отвезти несколько сироток в Штутгарт. Вообще,все, что рассказывал господин Хёсле, нас взволновало. Даже мальчики внашем классе на этот раз активно участвовали, турецкие мальчики, ну исамо-собой, моя подружка Ширин, чья семья приехала из Персии.
А на родительскомсобрании, как должен был признать и мой отец, господин Хёсле оченьхорошо защищался. Он, по словам отца, сказал родителям: «Ниодин ребенок не может правильно воспринять падение стены, если небудет знать, где и когда началась несправедливость, в конце концовприведшая к разделу Германии». И тут почти все родители кивнулив знак согласия. Но от дальнейших бесед о хрустальной ночи господинуХёсле пришлось на время отказаться. Жаль, вообще-то говоря.
Но теперь мы все-такизнаем об этом немного больше. Знаем, к примеру, что почти всеэсслингцы молча наблюдали или отводили глаза, когда случилось все этос Домом для сирот. И поэтому несколько недель назад, когда нашкурдский одноклассник Ясер должен был вместе с родителями бытьвыдворен обратно в Турцию, у нас возникла идея направить бургомиструписьмо протеста. И все до единого под ним подписались. Но по советугосподина Хёсле мы ни словом не упомянули судьбу еврейских детей вИудейском приюте «Попечение Вильгельма». Теперь мы всенадеемся, что Ясеру разрешат остаться.
1939

Три дня на острове.После того как нас заверили, что в самом Вестерланде и вокругполным-полно свободных комнат, а просторный холл предоставляетдостаточно простора для совместных бесед, я поблагодарил нашегохозяина, одного из бывших, который за минувшие годы занялсяиздательским делом и сколотил изрядное состояние, благодаря чему исмог приобрести один из этих крытых камышом фризских домов. Нашавстреча проходила в феврале. На приглашение откликнулось большеполовины приглашенных, среди них даже несколько звезд, которыедержали теперь бразды правления на радио или — как по заказу —в качестве главных редакторов.
Заключались пари, навстречу и впрямь изволил собственной персоной прибыть шеф одноговысокотиражного иллюстрированного еженедельника, пусть даже прибыл онс опозданием и ненадолго. Однако большинство из бывших добывали себепосле войны хлеб насущный в редакционных клетушках для младшегоперсонала или, подобно мне, занимались свободным творчеством. Им —как, впрочем, и мне — сопутствовал в виде легендыобщепризнанный изъян, он же признак высокой квалификации — этокак посмотреть, — заключавшийся в том, что все мы быливоенными корреспондентами при ротах пропаганды, по каковой причине яхотел бы здесь напомнить, что даже в грубом подсчете до тысячи нашихтоварищей нашли свою смерть, будь то при операциях над Англией вкабине ХЕ-111 или в качестве репортеров на передовой.
И вот у нас, уцелевших,с каждым годом все сильней становилось желание встретиться. Посленекоторых колебаний я взялся за организацию подобной встречи.Уговорились о весьма сдержанной информации. Чтоб не называть никакихимен, не сводить никаких личных счетов. Заурядная встреча фронтовыхдрузей, вполне сопоставимая с теми собраниями первых послевоенныхлет, на которых сходились бывшие кавалеры рыцарского креста, воинытой либо иной дивизии, но также и бывшие заключенные из концлагерей.Поскольку я по возрасту присутствовал с самого начала, то есть спольского похода, и никак не мог быть заподозрен в канцелярскойдеятельности при Министерстве пропаганды, ко мне относились сизвестным почтением. Вдобавок некоторые коллеги вспоминали мои первыерепортажи, написанные сразу после начала войны об участии 79-госаперного батальона второй танковой дивизии в боях на Бзуре, овозведении мостов под вражеским огнем и о прорыве наших танков почтидо самой Варшавы, причем по мнению простых пехотинцев исход деларешили штурмовики. Да я, собственно, и всегда писал только пропехоту, про рядовых пехотинцев и про их неприметный героизм. Немецкийпехотинец! Его ежедневные марши по пыльным дорогам Польши, прозакирзовых сапог! Всякий раз непосредственно вслед за наступающимитанками, покрытые засохшей глиняной коркой, опаленные солнцем, новсегда в отменном настроении, даже когда после очередной короткойсхватки пылающая ярким пламенем деревня открывала перед ними истинноелицо войны. Или мой собственный и отнюдь не безучастный взгляд нанескончаемые колонны взятых в плен, наголову разбитых поляков…
Видно эта, поройзадумчивая интонация в моих репортажах свидетельствовала об ихправдоподобии. Например, когда я слишком уж в духе фронтовогобратания отобразил встречу с головными русскими танками у МостиВильки. Или когда я с благосклонной шутливостью описал бородыправоверных евреев. Во всяком случае, при нашей теперешней встречемногие из моих коллег заверили меня, что в своей живой наглядностимои польские репортажи ничуть не отличаются от тех, что я публиковалпоследнее время в одном процветающем еженедельнике, посвящая ихЛаосу, Алжиру или Ближнему Востоку.
После того как былиулажены вопросы размещения, между нами без всякого перехода завязалсяпрофессиональный разговор. Вот только погода не была к намблагосклонна. О прогулке по берегу в сторону островной отмели неприходилось и думать. И мы, привыкшие к любым превратностям климата,проявили себя страстными домоседами, сидели у горящих каминов, пилигрог и пунш, которыми щедро потчевала нас принимающая сторона. Итак,мы обсудили польский поход, блицкриг и восемнадцать дней. 1
Когда пала Варшава,превращенная в груду развалин, один из бывших, известный каксобиратель произведений искусства — так о нем говорили —и вообще преуспевающий бизнесмен, заговорил патетическим и все болеегромовым голосом.
Он начал потчевать насцитатами из репортажей, написанных им на борту подводной лодки иопубликованных впоследствии отдельной книгой с предисловием адмиралаи под общим заголовком «Охотники в Мировом океане»:«Пятое орудие, огонь!» «Прямое попадание!»«Зарядить торпеду!»… Уж конечно, в этом оказалоськуда больше героики, чем в моих запыленных пехотинцах на бесконечныхпольских проселках…
1940

От Сильта мы мало чтовидели. Как уже было сказано, погода худо-бедно дозволяла короткиепрогулки по берегу в направлении Листа, либо в прямо противоположномнаправлении до Хёрнума. Словно не вполне владея ногами со времениотступлений, наш перекошенный союз бывших по большей части пил икурил перед горящим камином. И каждый копался в своих воспоминаниях.Если один одерживал победы во Франции, другой повествовал огероических подвигах в Нарвике и норвежских фьордах. Выглядело всетак, будто каждый обязался пережевывать статьи, которые стояли либо в«Сборнике проповедей нашего воздушного флота», именуемом«Адлер», либо в «Сигнале», иллюстрированномиздании вермахта с весьма искусным оформлением: печать цветная,отличный макет и очень скорое распространение по всей Европе. Наредакторском этаже «Сигнала» курс определял некто Шмидт.А после войны он, само собой, под другим именем, задавал тон вшпрингеровском «Кристалле». Теперь же мы моглинаслаждаться сомнительным удовольствием его постоянного присутствия ивдобавок выслушивать его литанию касательно «упущенных побед».
Речь шла о Дюнкерке,куда спасся бегством британский экспедиционный корпус: около трехсоттысяч человек предстояло срочно погрузить на суда. Тогдашний Шмидт,чье сегодняшнее имя называть нельзя, все еще не насытилсянегодованием: «Если бы Гитлер не остановил танковый корпусКлейста под Аббевилем и, более того, разрешил бы танкам Гудериана иМанштейна прорваться до побережья, если бы он приказал отрезать береги завязать горловину мешка, тогда Англия потеряла бы целую армию, ане только ее вооружение. Исход войны можно было решить досрочно, едвали британцы сумели бы нам что-нибудь противопоставить. Но верховныйполководец задаром отдал нашу победу. Может, он считал, что Англиюнадо щадить, может верил в переговоры. Да, если бы тогда наши танки…»
Так причитал бывшийШмидт, чтобы затем, созерцая огонь в камине, погрузиться в мрачныераздумья. То, что остальные могли поведать о победоносных захватах вклещи и героических приемах боя, его явно не интересовало. Был, кпримеру, один такой, который в пятидесятые годы с помощью солдатскихброшюрок сумел удержаться на плаву у Бастай-Люббе, а теперь продавалсвою душу сомнительным газетенкам — то, что у нас называетсябульварная пресса, но тогда-то, в «Адлере», онпубликовался на первых страницах с отчетами об авиационных рейдах.Потом он попытался втолковать нам преимущества Ю 87, проще говоря,«Штуки», силясь закругленными жестами изобразитьпроцедуру бомбометания при пикировании: направить самолет прямо нацель, сбросить бомбу в последний момент перед выходом из пике, присерийном бомбометании и при бомбометании вне кругового полета, тоесть на прямо летящем, точнее на скользящем змеиными движениямивоздушном корабле, держать как можно более короткие дистанции. Онсиживал в «юн-керсе» при таких бомбометаниях, и в Хе 11тоже. Причем в застекленной кабине с видом на Лондон да Ковентри.Рассказывал он довольно подробно. Вполне можно было поверить, что они впрямь лишь по чистой случайности вышел живым из воздушной битвы заАнглию. Во всяком случае, ему удалось обрисовать нам ковровоебомбометание методом закрытого построения — к тому же употребиввыражение «стереть с лица земли», — таквпечатляюще, что перед нашими глазами снова встала пора их ответныхударов, когда в ходе террористических налетов были полностьюразрушены Любек, Кёльн, Гамбург, Берлин.
После этого каминноенастроение грозило тихо догореть. Публика спасалась с помощью обычнойжурналистской болтовни: кто какого главного редактора выжил, под кемзашатался стул, сколько и кому платят Шпрингер и Аугштейн. Наконец,ситуацию спас наш специалист по искусству и субмаринам. Он либокрасочно, как и полагается, разглагольствовал об экспрессионизме и особранных им произведениях искусства, либо пугал нас громовымвыкликом: «Подготовиться к погружению!» Вскоре мы самисловно услышали разрывы водяных бомб, «еще на расстоянии, подуглом шестьдесят градусов…», потом последовало:«Погрузиться на глубину перископа…», и тут мыпочувствовали опасность: «Справа по борту миноносец…»Как хорошо, что мы сидели в тепле, а снаружи порывистый ветер игралсвою подходящую к данному случаю музыку.
1941

В бытность моюкорреспондентом, хоть в России, хоть позднее, в Индокитае и Алжире —для нашего брата война никогда не кончается, — мне оченьредко удавалось запечатлеть на бумаге те либо иные сенсации, ибо какв польском и французском походе, так и на Украине я главным образомбыл при пехоте, которая следовала за танками; из одного котла вдругой, через Киев и Смоленск, а когда началась распутица, я двинулсяза саперным батальоном, который, чтобы обеспечить продвижение частей,настилал гать и вытаскивал, когда надо, из грязи. Короче, прозакирзовых сапог и портянок. Тут мои разговорчивые коллеги увенчалисебя куда большей славой. К примеру, один, который позже, уже многопозже, в нашем общем-разобщем листке поведал из Израиля о«молниеносных победах» таким тоном, словно шестидневнаявойна была всего лишь продолжением «Плана Барбаросса», вмае сорок первого вместе с остальными парашютистами высадился на Крит— «а Макс Шмелинг при этой оказии подвернул ногу…»,другой с борта крейсера «Принц Евгений» мог наблюдать,как «Бисмарк» за три дня до того, как пойти ко дну сболее чем тысячей человек на борту, сам утопил английский «Худ»:«И если бы торпеда не попала в весельную установку, лишив темсамым „Бисмарк“ маневренности, он бы, возможно…»И еще нескончаемая цепь историй, изготовленных по рецепту «Вотесли бы не собака, тогда б он зайца…»
То же и каминныйстратег Шмидт, который заграбастал с помощью своей «Хрустальной»серии, вышедшей впоследствии у Ульштейна в виде толстенного фолианта,много миллионов.
А именно: он успелсделать открытие, согласно которому балканская кампания лишила насвозможности одержать победу над Россией. «Только потому, чтокакой-то сербский генерал по фамилии Симович устроил в Белграде путч,нам пришлось сперва наводить порядок на Балканах, на что ушло пятьнедель драгоценного времени. Но что произошло бы, выступи наша армияна восток не 22-го июня, а уже пятнадцатого мая, и соответственнотанки Гудериана отправились бы наносить завершающий удар по Москве нев середине ноября, а на пять недель раньше, еще до того, как развезлодороги и ударил Дедушка Мороз…»
И снова, в согласии сзатухающим огнем камина, он погрузился в мрачные раздумья об«упущенных победах», и пытался задним числом выигратьпроигранные сражения — после Москвы ему дали к тому повод ЭльАламейн и Сталинград. Никто не поддержал его рассуждения. Но иперечить никто не стал, я, между прочим, тоже нет, ведь кроме негосреди нас перед камином сидело еще двое-трое правоверных ивлиятельных нацистов — сегодня, как и в те годы, все сплошьглавные редакторы. А кто рискнет по доброй воле прогневать своегоработодателя?
Лишь когда мне удалосьс одним коллегой, который, подобно мне, писал отчеты из перспективыпехотинца, вырваться из душного круга великих стратегов, мы в одномиз вестерландских трактирчиков вдосталь посмеялись над философией«если бы, да кабы». Мы с ним были знакомы с января сорокпервого, когда получили предписание — он как фотограф, я какписака — сопровождать в Ливию африканский корпус Роммеля. Егосделанные в пустыне снимки, как и мои корреспонденции о вторичномзахвате Сиренаики, были очень пышно поданы в «Сигнале» ипривлекли к себе всеобщее внимание. Вот о чем мы болтали у трактирнойстойки, опрокидывая в себя стаканчик за стаканчиком.
Изрядно набравшись, мыстояли потом на вестерландской променаде под углом к земле —против ветра. Поначалу мы еще пытались петь: «Любы нам бури,любы нам волны…», потом мы тупо таращились на море,которое монотонно било о берег.
На обратном пути сквозьзавешенную тьмой ночь я попытался спародировать высказывания бывшегогосподина Шмидта, чье сегодняшнее имя я предпочитаю не называть: «Тытолько представь себе: а что если бы Черчиллю в начале Первой мировойвойны удалось осуществить свой план и высадиться с тремя дивизиями наСильте? Разве тогда все не кончилось бы гораздо раньше? И развеистория не пошла бы тогда другим путем? Не было бы ни Адольфа, нивсех ужасов потом. Ни колючей проволоки, ни стены поперек города? Унас и по сей день был бы кайзер, а может, были бы и колонии. Да ивообще, наше положение было бы лучше, много лучше…
1942

На другое утро мысобирались очень медленно, с неба, так сказать, падали мокрые кляксы.Поскольку облачная пелена открывала несколько просветов для солнца,можно было худо-бедно прогуляться в сторону Кейтума. Но в обжитойпередней, где тесаные на крестьянский лад балки сулили столетиявыносливости, уже снова — а может и все еще — горелкамин. Наш хозяин со своей стороны позаботился о чае в пузатыхкружках. Однако разговоры протекали вяло. Даже настоящее — и тоне предоставляло тем. Лишь запасясь терпением, можно было выудить изскудной мешанины слов, приготовленной неразговорчивым обществом,несколько ключевых, которые скорее задевали, нежели подавали каксобытие Волховский котел, блокаду Ленинграда или Северный фронт. Одиниз присутствующих скорее как турист повествовал о Кавказе. Другойточно так же участвовал в захвате Южной Франции, словно побывал вотпуске. Харьков был во всяком случае взят, и началось большое летнеенаступление. Нескончаемая череда экстренных сообщений. Тем не менееположение мало-помалу становилось критическим. Поэтому у одного изкорреспондентов вычеркнули сообщение о солдатах, вмерзших в ледЛадожского озера, у другого — так и не переброшенное к Ростовуподкрепление. А потом, во время случайно возникшей паузы заговорил я.
До тех пор мнеудавалось держаться на заднем плане. Возможно, меня слегка застращаливсемогущие главные редакторы. Но поскольку эта когорта вкупе сознатоками искусства и подводной войны еще не заявилась, найдя,возможно, в замках окрестной аристократии более привлекательнуюпублику, я решил воспользоваться возможностью и произнес, вернеепрозаикался — ибо в устной речи я никогда не был силен —следующее:
— Мне далиотпуск домой, в Кёльн, когда я был под Севастополем. Я жил у сестры,неподалеку от Ноймаркта. Все тогда еще выглядело довольно мирно,почти, как раньше. Пошел к зубному врачу, тот просверлил мне слеваодин коренной зуб, который ужасно ныл, чтоб через два днязапломбировать его. Но вот с пломбой-то ничего и не вышло. Потому чтоночь с 30-го на 31 мая… В полнолуние… Как удар молотом…До тысячи бомбардировщиков Королевских Воздушных сил… Сперваони обработали наши зенитки, потом сбросили множество зажигательныхбомб, а потом уже пошли фугаски, осколочные, разрывные, фосфорные…И не только на центр города, по пригородам они тоже ударили, даже поДойцу и Мюльхайму на другой стороне Рейна… Не по конкретнымцелям, ковровое бомбометание… целые районы… У нас всеголишь пожар на чердаке, но рядом — прямое попадание. И такое мнедовелось повидать — просто невероятно… Помогал двумпожилым дамам в квартире над нами гасить пожар в спальне, гдезанялись гардины и простыни… Не успел управиться, как одна изстарух говорит мне: «А кто нам даст уборщицу, чтобы привестиквартиру в порядок?» Впрочем, все это просто и рассказатьнельзя. Вот и про засыпанных тоже… И про обугленные трупы…До сих пор вижу, как на Фризенштрассе между дымящимися развалинамидомов висят трамвайные провода, прямо как бумажные змеи во времякарнавала. А на Брайтештрассе от четырех больших торговых домовостались лишь железные скелеты. Выгорел Дом Агриппы с обоимикинотеатрами. На Ринге — кафе Вена, куда я раньше, с Хильдхен,что стала потом моей женой… У полицайпрезидиума срезаловерхние этажи… А святые апостолы словно топором разрублены.Зато собор стоит, дымится, но стоит, в то время как вокруг —вот и мост на Дойтц… Так вот, того дома, где был кабинет моеговрача, тоже больше не существовало. Если не считать Любека, это былапервая террористическая бомбежка… Ну, по совести говоря, мысами начали, Роттердам, Ковентри, не считая Варшавы… Потом этоповторилось с Дрезденом. Кто-то всегда начинает первым. Правда, нашизенитки сбили тридцать штук, но их становилось все больше и больше…Лишь через четыре дня восстановилось железнодорожное сообщение. И япрервал свой отпуск. Хотя в зубе по-прежнему все ныло и дергало. Япросто хотел обратно, на фронт. На фронте знаешь, по крайней мере,чего можно ждать. И я ревел, ей-богу, ревел самым настоящим образом,когда из Дойца увидел свой Кёльн. Он все еще дымился, и только соборстоял как раньше…
Меня слушали. А этобывает нечасто. И не только потому, что рассказчик я аховый. Но насей раз тон задавал ваш покорный слуга… Некоторые вслед замной принялись рассказывать про Дармштадт и Вюрцбург, про Нюрнберг,Хайльбронн и так далее. Ну и, конечно, про Берлин, про Гамбург.Множество развалин… Всякий раз одно и то же… Это ирассказать-то нельзя… Но потом, ближе к полудню, когда числосидящих перед камином заметно возросло, очередь дошла до Сталинграда,и дальше все шло про Сталинград, только про Сталинград, хотя никто изнас не был в котле… Повезло нам, всем до единого повезло.
1943

Хотя наш гостеприимныйхозяин держал себя как Бог Отец, он умел проследить за тем, чтобы всенаши разговоры протекали в русле войны, отчего после Сталинграда иЭль Аламейна речь пошла исключительно об отступлении или, как этотогда называлось, о выпрямлении линии фронта. Большинство жаловалосьна трудности, возникавшие не только из-за того, что цензура сокращалаили извращала их тексты, но и на трудности общего характера: самособой, о сражениях в котле, о сокращении числа конвоев в Атлантике ио параде победы на Елисейских полях писать куда сподручнее, чем оботмороженных ногах, отступлении из Донбасса или капитуляции уцелевшихафриканских дивизий в Тунисе. Кое-что героическое можно былопочерпнуть в обороне Монте Кассино. «Ну ладно, допустим,освобождение дуче походило на лихую гусарскую вылазку, но востальном?» Поэтому крайне тягостным, если не вообщенеуместным, показался рассказ о подавлении восстания в Варшавскомгетто, причем эту бойню надлежало представить как очередную победу.Один из тех, кто до сих пор ни разу не открыл рта, круглый, с головыдо пят облаченный в охотничье сукно господин, который, как я узналпозднее, исправно осчастливливал помешанную на охотничьих забавахпублику фотографиями разных зверей и репортажами о сафари,присутствовал со своей «лейкой» и тогда, когда в маесорок третьего на окруженной кирпичными стенами территории благодаряпушкам и огнеметам было ликвидировано до пятидесяти тысяч евреев.После чего варшавское гетто практически исчезло с лица земли.
Поскольку рассказчикпринадлежал к роте военных пропагандистов, его направили туда какфоторепортера — но только на время зачистки. Кроме того —или, верней сказать, в свободное время — он оснастил своимиснимками тот черный, переплетенный в тисненную кожу альбом, которыйбыл изготовлен в трех экземплярах и отправлен рейхсфюреру ССГиммлеру, начальнику СС и полиции в Кракове Крюгеру и бригаденфюреруСС Юргену Строопу. Впоследствии альбом был предъявлен как «ДелоСтроопа» на Нюрнбергском процессе.
«Я отщелкал почтишестьсот кадров, — рассказывал он, — но толькосорок четыре из них были отобраны для альбома. Все аккуратненьконаклеены на бристольский картон. Вообще убедительная работа, работадля старательных. Но подписи от руки только частично мои. Их навязалмне Калешке, адъютант Строопа. А впереди как лозунг: „В Варшавене осталось больше еврейских жилых кварталов“. Это тожепридумал Строоп. Поначалу речь шла только о зачистке гетто, якобыиз-за угрожавших инфекций. Вот я и написал красивым почерком подсвоими снимками: „Прочь с предприятий!“ Но потом нашилюди встретили сопротивление: плохо вооруженные парни, и женщинытоже, причем среди них были некоторые из пресловутого движенияхалуццев 1.А с нашей стороны были задействованы части СС и саперный взводвермахта, вооруженный огнеметами, были там еще и люди из Травников 2,то есть добровольцы из Латвии, Литвы и Польши. Ну, мы, конечно, тожепонесли кое-какие потери. Но это я не заснял. И вообще, на снимках уменя было очень мало убитых. Больше групповых снимков. Прославившийсявпоследствии кадр назывался «Силой извлеченные из бункеров».И еще один, не менее знаменитый — «По пути кпересылочному лагерю». Вообще-то их всех погрузили в товарныевагоны и доставили в Треблинку. Я тогда впервые услышал слово«Треблинка». Туда доставили примерно полтораста тысяч.Встречаются также снимки без подписи, потому что говорят сами засебя. Есть один очень забавный, когда наши люди вполне дружелюбнобеседуют с группой раввинов. Но всего больше прославился после войныснимок, на котором запечатлены женщины и дети с поднятыми руками.Чуть правей, на заднем плане стоят наши ребята с пулеметом. А напереднем плане миленький такой еврейский мальчуган, в гольфах, ишапчонка у него набок съехала. Вы наверняка видели этот снимок. Еготысячи раз перепечатывали. У нас, за границей. Даже на книжнойобложке. Из него просто сделали культ и делают до сих пор. А вот имяфотографа ни разу не упомянули… Я не получил за него ниединого гроша… В смысле авторских прав… Никакогогонорара… Я как-то раз подсчитал… Да получи я за каждуюперепечатку хоть по пятьдесят марок, тогда ваш покорный слугасхлопотал бы за этот единственный снимок… А вот выстрела я несделал ни единого. Зато всегда рвался вперед… Вам ведь этознакомо… И подписи под снимками тоже… Старомодныетакие, готическим шрифтом… Как мы сегодня знаем — оченьважные документальные свидетельства».
Он еще долго что-тобормотал. Но никто его больше не слушал. На улице погода стала,наконец, получше, и всем захотелось подышать свежим воздухом. Поэтомумы рискнули предпринять небольшую прогулку, кто группами, ктопоодиночке, навстречу все еще сильному ветру. По тропинкам, черездюны. Я пообещал сыну привезти ракушек и действительно сумел найтинесколько.
1944

Рано или поздно долженбыл разразиться скандал. Не то чтобы в воздухе пахло грозой, новстречи такого рода без скандалов не обходятся. Когда не осталосьиных тем для рассказов, кроме как об отступлении — «ПалиКиев и Лемберг 1,Иван стоит под Варшавой…», — когда былпрорван фронт под Неттуно, Рим сдан без боя, а наступление превратилов общее посмешище неприступный Атлантический вал, когда у нас народине бомбы уничтожали один город за другим, когда есть сталонечего, а плакаты о краже угля и о «враг подслушивает»уже не вызывали ничего, кроме насмешек, когда даже наш кружокветеранов задним числом одобрял лишь остроты на тему «выстоять»,один из тех членов какой-нибудь постоянной комиссии, кто вописываемые времена ни разу так и не добрался до действующей армии, апребывал лишь на безопасных должностях жеребца-письмоводителя вкакой-нибудь канцелярии, позднее же, слегка изменив стиль,продуцировал бестселлеры, достал из нафталина заветные слова«чудесное оружие».
Общий рев был емуответом. Великий шеф ведущей иллюстрированной воскликнул: «Невыставляйте себя на посмешище». Раздался даже свист. Но сей ужене слишком молодой господин не отказался от своей идеи. Спровокационной усмешечкой он посулил великое будущее мифу о Гитлере.Призвав в свидетели саксонского убийцу Карла, далее, разумеется,Фридриха Великого, ну и, само собой, «Хищного зверя по имениНаполеон», он воздвиг грядущий памятник «принципуфюрерства». Он не вычеркнул ни единого слова из той своейстатьи о «чудесном оружии», которая была опубликованалетом сорок четвертого в «Фёлькишер беобахтер» 2,вызвала фурор, ну и, разумеется, укрепила боевой дух.
А теперь он стоялспиной к камину и пыжился: — Кто пророчески указал путь Европе?Кто, стремясь спасти Европу, до конца удерживал потоки большевизма?Кто на основе оружия дальнего действия совершил первый,основополагающий шаг к развитию систем носителей с ядернымибоеголовками? Он и только он. Лишь с ним связано то величие, котороеостанется в истории. А что до моей статьи в «Беобахтере»,я хочу задать вопрос всем, кто здесь присутствует: «Разве мыснова, лусть даже в форме этого дурацкого бундесвера, не востребованыкак солдаты? Разве мы не воплощаем острие копья и одновременнозащитный вал? Не выясняется ли сегодня, пусть даже и запоздало, чтоименно мы, немцы, выиграли войну?
С восхищением изавистью наблюдает мир наше восстановление. После такого поражения изпереизбытка энергии вырастает наше экономическое могущество. Мы сновачто-то собой представляем. И вскоре станем ведущей силой. Аодновременно с нами Японии тоже удалось…
Конец его речи потонулв реве, смехе, репликах, возражениях. Кто-то выкрикнул ему в лицо«Дойчланд юбер аллее…», тем самым процитировавзаголовок его вот уже много лет популярного бестселлера. Богатырскаяфигура шефа с громкими протестами покинула наш круг. Однакоприсутствующий здесь автор порадовался воздействию своей провокации.Теперь он сидел вполне спокойно, пытаясь придать своему взглядувыражение провидческой силы.
Наш хозяин и я, оба мытщетно пытались организовать мало-мальски упорядоченную дискуссию.Одни непременно хотели еще раз обыграть все отступления, другиеповторно пережить провал в минском котле, у третьих вызвало некоторыесоображения покушение в Волчьем логове. «Если бы оно удалось,тогда перемирие с коалицией наверняка стабилизировало бы восточныйфронт, и тогда можно бы против Ивана вместе с американцами…»,большинство, однако, причитало из-за потери Франции, вызывалозаклинаниями «прекрасные дни в Париже», равно как ивообще преимущества французского образа жизни и настолько оторвалосьот начала высадки на побережье Нормандии в область нереального,словно сообщение о ней достигло их лишь в послевоенные годы да и точерез американские широкоэкранные фильмы. Некоторые выступили слюбовными историями, не без того, так например наш спец по субмаринами по искусству оплакивал потерю французских портовых дам, чтобы затемснова перейти к погружениям и атакам на врагов.
А вот старый пердун,чьей задушевной темой всегда был и оставался «Миф Гитлера»,призывал нас вспомнить вручение немцу Нобелевской премии в областихимии. От скамьи возле камина, где он явно малость
вздремнул, поступилосообщение: «А случилось это, господа мои, вскоре после паденияАахена и за несколько дней до начала нашего последнего наступления, вАрденнах — вот тогда-то нейтральная Швеция воздала почестивыдающемуся ученому Отто Хану, поскольку он первым открыл расщеплениеатомного ядра. Хотя ничего не скажешь — для нас это было ужеслишком поздно. Но все-таки мы еще до Америки — пусть даже всамый последний час — располагали этим судьбоноснымчудо-оружием…
Шум затих. Лишьмолчание да тяжкие раздумья по поводу упущенной возможности. Вздохи,покачивание головой, прокашливание, но за ними — ни одногозначительного высказывания. Даже у нашего подводника, эмоциональногочеловека из породы громогласных, подошла к концу моряцкая пряжа.
Но потом хозяинпохлопотал о гроге по фризскому рецепту. Грог мало-помалу исправилнастроение. Мы сдвинулись тесней. Выходить из дому в раноспустившуюся ночь никто не хотел. По сводкам ожидалась непогода.
1945

Если верить нашемухозяину, со стороны Исландии в направлении Швеции надвигался циклон.Он слышал сводку погоды. Давление быстро падало. Ожидались порывыветра до двенадцати баллов.
«Но не бойтесь,друзья, этому дому все штормы нипочем».
И в то воскресенье16-го февраля 1962 года после двадцати часов коротко взвыли сирены.Прямо как на войне. Ураган всей мощью обрушился на остров с длиннойстороны. Этот разыгранный природой спектакль вызвал в некоторых изприсутствующих — что вполне естественно — необычайноеоживление. Годы, проведенные на фронте, дали нам тренировку,заключавшуюся в том, чтобы присутствовать по возможности впереди. Мыдо сих пор оставались специалистами, и я в том числе.
Несмотря напредостережения хозяина, группка бывших военных корреспондентовпокинула то, что нам было гарантировано — устойчивый противнепогоды дом. Лишь с трудом, пригнувшись, мы пробивались, скореевыгребали от Альт-Вестерланда к променаде, увидели там надломленныефлагштоки и вывернутые с корнем деревья, сорванные камышовые крыши,летящие по воздуху скамейки и заборы. И сквозь бешеную пену волнподозревали наличие большего, чем мы могли разглядеть: волны, высотойс дом штурмовали западное побережье острова. Лишь потом мы узнали,что натворил шторм выше по Эльбе, в Гамбурге, особенно в районеВильхельмсбург: вода поднялась на три с половиной метра вышеординара. Рушились запруды, мешков с песком не хватало. Более трехсотчеловек погибло. К спасательным работам был даже привлечен бундесвер.Один человек, он еще потом стал канцлером, отдавал приказы и убереггород от самого страшного…
Нет, на Сильте жертв небыло. Но шестнадцать метров западного берега смыло в море. И даже наудаленной от моря части острова говорилось, что земля стоит подводой. Что залит клип Кейтум, что вода подступает к Листу и Хёрнуму,что по Гинденбурговой насыпи не может теперь пройти ни один поезд.
Когда сила ветра пошлана убыль, мы решили осмотреть результаты. Мы хотели написать об этом.Нас этому учили. Это было нашей специальностью. Впрочем, когда войнаподошла к концу, когда если и было о чем писать, то лишь о потерях иубытках, спрос существовал — и так до самого конца — лишьна призывы выдержать. Я, правда, писал о нескончаемых обозах беженцевиз Восточной Пруссии, которые хотели из Хайлигенбойля через замерзшийзалив достичь Свежей косы, но никто, никакой «Сигнал» непожелал опубликовать мои трагические отчеты. Я видел пароходы,перегруженные гражданским населением, ранеными, партийными бонзами,когда они отваливали от Данциг-Нойфарвассер, видел пароход «ВильгельмГустлов» за три дня до того, как он пошел ко дну. Об этом я ненаписал ни слова. А когда весь Данциг стоял в огне, видном издалека,у меня тоже не вышла из-под пера взывающая к небу элегия, нет, япробивался вперед среди рассеявшихся солдат и гражданских беженцев кустью Вислы. Я видел, как вывозили концлагерь Штутхоф, какзаключенных, коль скоро им удалось пережить пеший марш доНикельсвальде, загоняли на паромы, с паромов — на суда,стоявшие на якоре у речного устья. Никакой прозы ужасов, никакойразогретой по второму разу гибели богов. Я все это видел и ничего обэтом не написал.
Я видел, как складывалиштабелями и потом сжигали трупы в оставленном концлагере, я видел,как беженцы из Эльбинга и Тигенхофа со всем своим скарбом занималиопустевшие бараки. Но вот охранников я больше не видел. Потом пришлипольские сельскохозяйственные рабочие. Изредка бараки грабили. И всееще шли бои. Потому что предмостье в устье Вислы продержалось до мая.
И все это при отменнойвесенней погоде. Я лежал между прибрежными соснами, грелся насолнышке, но не запечатлевал на бумаге ни единой строчки, хотя бедывсех, кто там был, и крестьянки из Мазуров, потерявшей своих детей, ипрестарелой четы из Фрауенбурга, которой довелось сюда пробиться, ипольского профессора, одного из немногих выживших заключенных,звучали у меня в ушах. Описывать такое я не выучился. Тут мненедоставало слов. И тогда я научился умолчанию. Мне удалось уйти наодном из последних каботажных сторожевых судов, которое взяло курс изШивенхорста на запад и, несмотря на налеты пикирующихбомбардировщиков, сумело второго мая достичь Травемюнде.
А теперь я стоял средитех, кто спасся точно так же, кто подобно вашему покорному слуге былвыучен писать только про атаки и победы, замалчивая все остальное. Япытался, как это делали другие, записывать ущерб, нанесенный ураганомострову Сильт, а записывая, слышал жалобы пострадавших. А что нам ещеоставалось делать? В конце концов, наш брат живет с репортажей.
На другой день нашакучка начала рассыпаться на куски. Асы из бывших и без того с первогодня обитали в массивных прибрежных виллах островной знати.
В завершение встречи ямог наблюдать при морозно летней зимней погоде неописуемой красотызакат.
Потом, когда железнаядорога возобновила работу, я покинул остров по Гинденбурговой насыпи…Нет, встречаться мы позже никогда не встречались.
Очередной репортаж янаписал далеко отсюда, в Алжире, где после семи лет непрекращающейсябойни война, которую вела Франция, лежала при последнем издыхании, новсе никак не желала закончиться. Да и что это значит: мир? Для нашегобрата война так никогда и не кончалась.
1946

Кирпичная крошка, ввоздухе, в одежде, между зубами и мало ли еще где. Но мы, женщины, наэто ноль внимания. Главное, что наконец кончилась война. А нынче онидаже хотят поставить памятник в нашу честь. Ей-богу, хотят. Дажесуществует такая гражданская инициатива: берлинские разборщицыразвалин! Но вот когда повсюду торчали лишь остовы домов, а междупротоптанными тропками лежали горы строительного мусора, нам платили61 пфенниг в час, я еще это не забыла. Зато улучшеннаяпродовольственная карточка, номер два, короче, рабочая карточка.Потому что домохозяйкам полагалось по 300 граммов хлеба ежедневно ипо семь граммов жира. Вот и скажите мне, что можно сделать с такойжалкой кляксой.
Работа была нелегкая —разбирать развалины. И не с Лоттой на пару — Лотта это моядочь, — нет, мы работали целой колонной: Берлин Центр, атам почти все сровняли с землей. Лотта тоже все время здесь была. Сколяской. Мальчишку у ней звали Феликс, но он подцепил туберкулез,думается, от этой кирпичной пыли. Он уже в сорок седьмом помер, ещедо того, как ее муж воротился из плена. Вообще-то они почти и незнали друг друга. Это была военная свадьба с заочным венчанием,потому как он тогда воевал на Балканах, а потом на Восточном фронте.Да и не долго он продержался, этот брак. Потому что они быливнутренне чужие люди. И помогать он ни грамма не хотел, даже носитьчурбаки для печки из Тиргартена — и то нет. А хотел он тольколежать на кровати, уставившись в потолок. Сдается мне, он многонехорошего навидался в России. И все причитал, словно для нас,женщин, ночные бомбежки были сплошное удовольствие. Толькопричитаниями ведь делу не поможешь. Вот мы поплевали на руки ивзялись: лезь в развалины, вылезай из развалин! Иногда мы разбиралиразбомбленные чердаки или целые этажи. Осколки в ведро, а с полнымведром да с шестого этажа своим ходом, потому что транспортера у настогда не было.
А один раз — каксейчас помню — мы шуровали в полуразрушенной квартире. Тамничего не осталось, только клочья обоев свисали со стены. Но Лоттанарыла в одном углу плюшевого мишку. Он был весь в пыли, пока она егохорошенько не выбила. А потом он стал выглядеть как новенький. Нотолько мы все себя спрашивали, а что стало с тем ребенком, которомупринадлежал мишка. И ни одна из нашей бригады не пожелала его взять,пока Лотта не решила отнести медведя своему Феликсу, потому как малыштогда еще был жив. Но по большей части мы насыпали кирпичную крошку ввагонетки или сбивали остатки штукатурки с уцелевших кирпичей.Россыпь мы поначалу сбрасывали в бомбовые воронки, позднее отвозилина грузовиках к насыпной горе, которая тем временем вся покрыласьзеленью и очень даже красиво выглядела.
Точно, точно, целыекирпичи мы складывали в пирамидку. Мы обе, Лотта и я, работалисдельно: на очистке кирпичей. Лихая у нас была бригада. Женщины, кпримеру, которые явно повидали на своем веку лучшие дни, вдовычиновников, а одна так и вовсе графиня. Я до сих пор помню: ее звалифон Тюркхейм. У ней раньше, по-моему, были земли на востоке. А ка-акмы выглядели! Штаны из старых армейских одеял, пуловеры из шерстяныхоческов. И все в платках, туго обвязанных вокруг головы. Из-за пыли.И было нас в Берлине до пятидесяти тысяч. Нет, нет, все сплошьженщины, мужчин не было. Их и вообще было слишком мало. А которые ибыли, только болтались без дела, либо суетились на черном рынке.Грязная работа — это не для них.
Но как-то раз —до сих пор помню — пошли мы к такой горе, чтобы вызволить изнее железную балку, и вдруг я ухватила чей-то башмак. В самом деле,там висел какой-то мужчина. Ну, конечно, от него немного осталось, ноповязка на рукаве его пальто дала нам
понять, что он был изфольксштурма. А само пальто еще вполне прилично выглядело. Чистаяшерсть, довоенный товар. Я его прихватила еще до того, как этогомужчину унесли. Даже пуговицы — и те уцелели. А в одном изкарманов лежала хонеровская губная гармошка. Гармошку я подарилазятю, чтоб хоть немного его подбодрить. Но зять не желал играть нагармошке. А когда и желал, то лишь грустные мелодии. Вот мы с Лоттойбыли совсем не такие. Ведь надо же было както жить дальше. Ну и жили,peu а peu 1…
Верно, верно, я потомнашла работу в столовой при ратуше Шенеберг. А Лотта — она ввойну служила телеграфисткой — потом уже, когда с развалинамибыло покончено, выучила на курсах машинопись и стенографию. И тожескоро нашла место, и с тех пор, как развелась, работает вроде каксекретаршей. А еще я до сих пор помню, как Ройтер — это былтогда наш бургомистр — нас всех хвалил. И я почти всякий разучаствую, когда встречаются прежние разборщицы развалин, под кофе спирожными, у Шиллинга на Тауентциен. Там всегда бывает очень весело.
1947

Той, не знающей себеравных, зимой, когда мы страдали от более чем двадцатиградусныхморозов, а доставка рурского угля по воде стала в западной зоненевозможна из-за того, что все водные артерии, и Эльба, и Везер, иРейн замерзли, я как сенатор отвечал за энергоснабжение городаГамбург. Как подчеркивал бургомистр Брауэр в своих радиообращениях,еще никогда — даже и в военные годы — положение не былотаким безнадежным. За период не ослабевающих морозов у нас набралосьдо восьмидесяти пяти замерзших. А уж про то, сколько людей умерло отгриппа, вы меня лучше и не спрашивайте.
Небольшим подспорьембыли воздвигнутые сенатом во всех частях города павильоны дляобогревания, что в Эймсбютеле или Бармбеке, что в Лангенхорне илиВандсбеке. Поскольку запасы угля, заготовленные нами еще с весны,были конфискованы британским оккупационным командованием в пользуармии, а у гамбургских электростанций угля оставалось всего нанесколько недель, приходилось вводить драконовские меры экономии. Вовсех районах города отключали электричество. Электричка ограничиласвою деятельность, трамваи — тоже. Всем пивным полагалосьзакрываться в 19 часов, а театры и кино вообще прекратили работу.Более ста школ отменили занятия. А для заводов, не выпускавшихжизненно необходимую продукцию, ввели сокращенный рабочий день.
Происходили —если уж быть точным — и более страшные вещи: отключениеэлектричества распространилось даже на больницы. Комитет поздравоохранению счел необходимым приостановить рентгеновскиеисследования при отделе сывороток на Бреннерштрассе. Вдобавок из-занеурожая масличных культур и без того скудное снабжениепродовольствием фактически осталось снабжением только на бумаге: начеловека в месяц приходилось 75 граммов маргарина. А посколькужелание Германии принять участие в международной китобойнойэкспедиции было отвергнуто британскими властями, не приходилосьрассчитывать и на помощь местных маргариновых фабрик, принадлежавшихголландскому концерну Унилевер. Итак, помощи не было ниоткуда. И всестрадали от голода и мороза.
Но если вы спроситеменя, кому тогда пришлось всего хуже, я не без упрека по адресу тех,кому и тогда приходилось много легче, скажу: это были все жильцыразбомбленных домов, обитавшие в подвалах, а также беженцы с востока,которые ютились на садовых участках и в кишевших вшами бараках. И небудь я даже сенатором именно по жилищным вопросам, я все равно неотказался бы от обязанности проверять эти наспех сооруженные изрифленой жести на бетонном основании времянки, равно как и садовоетоварищество Вальтерсхоф. Там разыгрывались ужасающие сцены. Хотяветер свирепо задувал сквозь щели, большинство чугунных печек стоялиненатопленными. Старики, те вообще не вылезали больше из постели. Истоило ли удивляться, что самые нищие, которым из-за отсутствияпредметов для обмена был недоступен черный рынок, где четыре брикетаотдавали за одно яйцо или три сигареты, что эти самые нищие либопогружались в полное отчаяние, либо вступали на нелегальный путь?Особенно активно грабили поезда с углем дети разбомбленных илиизгнанных.
Должен признаться, чтоуже тогда я не мог вынести приговор в соответствии с инструкциями ипредписаниями. В присутствии высоких полицейских чинов я могнаблюдать происходящее на товарной станции Тифзак: полуприкрытыеночной тьмой фигурки, которые не отступали ни перед каким риском,среди них подростки и дети. С мешками и тачками они стекались настанцию, используя каждое темное место и лишь изредка попадая в светдуговых фонарей. Одни сбрасывали уголь с платформ, другие собирали.Глядь — а их уже и след простыл.
В результате я попросилтогдашнего начальника железнодорожной полиции не вмешиваться на сейраз в происходящее. Но облава уже началась, лучи прожектороввысветили территорию. Слова команды, усиленные мегафоном. Лаютполицейские собаки. Я все еще слышу пронзительные полицейские свисткии вижу перед собой изможденные детские лица. Если б они по крайнеймере плакали. Но даже и на это они уже были неспособны.
Только, пожалуйста, неспрашивайте, каково было тогда у меня на душе. Но для вашейпубликации хочу еще добавить следующее: наверно, по-другому простобыло нельзя. Органам городского управления и полиции отдали приказ небездействовать. И лишь в конце марта морозы пошли на убыль.
1948

Вообще-то мы с женойсобирались первый раз в жизни по-настоящему отдохнуть. Нам какпенсионерам приходилось трястись над каждым пфеннигом, даже когдарейхсмарка уже почти ничего не стоила. Но поскольку мы с ней никогдане курили и могли что-то предпринять с талонами на курево —тогда все давали только по карточкам, — нам удалосьнемножко поразжиться благодаря черному рынку и даже кое-что отложить.
Ну, мы, стало быть, ипоехали в Алгой 1.А там все время лил дождь. Впоследствии моя жена могла на эту тему иеще про все, что нам довелось пережить в горах, сочинить настоящуюрифмованную поэму на чистом рейнландском диалекте, потому как оба мыродом из Бонна. Начиналась эта поэма следующими словами:
Три ночи, три дня мы по Рейну гуляли,
Ни гор, ни небес, ни камней не видали…
Но в нашем пансионе ивообще повсюду уже ходили слухи про новые деньги, которые должнынаконец-то ввести. А потом прошел слух: вот через два дня и введут.
И выдали нам к Рождеству по подарку:
Ко всем неприятностям — новую марку.
Вот что сочинила мояжена по этому поводу. И тут и поспешно, так сказать, про запас,подстригся у деревенского брадобрея на старые деньги, причем дажевелел срезать больше, чем надо. А жена покрасила у него волосы вкаштановый цвет и — плевать на расходы — сделала там жеперманент. А потом пришлось срочно укладывать вещи. Хватит,наотдыхались! Но поезда по всем направлениям, и особенно в Рейнланде,все равно как когда ездят по деревням за продуктами, были набитыбитком, каждый хотел чем поскорей очутиться дома, и это отлилось умоей Аннелизы в следующие рифмы:
А поезд наш битком набит,
За новой маркой всяк спешит…
Потом, еще не успевприехать в Бонн, мы ринулись в сберкассу и сняли со счета все, чтотам у нас еще оставалось, потому как в ближайшее воскресенье, это,значит, было 20-го июня, началась вся эта катавасия с обменом. Но,перво-наперво, полагалось занять очередь. Под дождем, к словусказать. Дождь вообще-то лил всюду, не только у нас в Алгое.Простояли мы целых три часа — такой длины была очередь. Каждомувыдали по сорок марок, а месяц спустя — еще двадцать, но уже нерейхсмарок, а немецких марок, рейха ведь, собственно говоря, большене осталось. И считалось это проявлением справедливости, но никакойсправедливости тут не было. Во всяком случае, не было для нас,пенсионеров. От того, что мы собственными глазами увидели на другойдень, вполне могла закружиться голова. Вдруг, словно кто-то сказал«фокус-покус-тили-покус», все витрины засияли товаром.Колбаса, ветчина, приемники, нормальные ботинки, а не такие, сдеревянной подметкой, костюмы, из натуральной шерсти, причем всехразмеров. Ну, само собой, это был накопленный и припрятанный товар.Сплошь спекулянты скупили это добро про запас, дожидаясь, когдапридут настоящие деньги. Потом уже прошла молва, будто всем этим мыобязаны Эрхарду, ну, который с толстой сигарой. А новые деньгивтихаря отпечатали американцы. Позаботились они заодно и о том, чтобыновая немецкая марка была только в так называемой Тризонии, а всоветской зоне чтоб ее не было. Вот почему русские завели собственнуюмарку и закрыли все подступы к Берлину, после чего пришлосьустраивать воздушный мост, и теперь наша Германия была разделенатакже и по деньгам. Вот только с деньгами вскоре стало совсем худо.Для пенсионеров вроде нас — и подавно. По поводу чего Аннелизенаписала:
Денег дали нам так мало,
Что на жизнь и не хватало…
Не диво, что в нашемместном ферейне товарищ Германн бранился:
— Интересно,откуда вдруг взялась такая уйма товаров? Да оттуда, что частнаяэкономика заботится не об удовлетворении потребностей, а особственных барышах…
Вообще-то он был прав,хотя потом стало немного получше. Но для нас, мелких пенсионеров, такничего и не изменилось. Мы, правда, могли постоять перед полнымивитринами, но и только. Хорошо, конечно, что теперь появились,наконец, свежие фрукты и овощи, вишни, по пятьдесят пфеннигов зафунт, цветная капуста по шестьдесят пять за вилок. Но нам приходилосьсчитать и пересчитывать, как раньше.
К счастью, моя женапослала на конкурс, объявленный газетой «Кёльнише рундшау»,свое стихотворение под названием «Бегство из Алгой».Полагалось описать «Лучшие впечатления об отпуске». Ну,чего тут долго рассказывать, она получила вторую премию, что означалодвадцать новых марок наличными. А за публикацию в газете — ещедесять. Деньги эти мы положили в сберкассу. Мы и вообще старалисьсберечь все, что только можно. Но для поездки в отпуск за все этигоды денег так и не набралось. Потому что мы, как это тогданазывалось, стали «жертвами денежной реформы».
1949

…И представьсебе, мой дорогой Улли, бывают еще на свете знамения и чудеса, потомукак мне на старости лет, совсем недавно выпала удивительная встреча:она еще жива, прекрасная Инга, чей неприступный облик (в natura иfigura) 1некогда (или прикажете говорить: во времена Адольфа?) бросал нас,штеттинских юнцов, в жар и в холод, волновал, лишал дара речи,короче, кружил нам голову и — рискну даже сказать —повергал в сердечный трепет тех, кто приблизится к ней на расстояниене более вытянутой руки. Нет, не когда мы разбивали палатки у залива,а когда мы совместно собирали зимнюю помощь для замерзающеговосточного фронта, складывали и запаковывали подштанники, пуловеры,нарукавники и прочие шерстяные вещи, мы набрасывались друг на друга.Впрочем, все это сводилось лишь к мучительным поцелуям наразостланных меховых пальто и вязаных кофтах, после чего от насзверски разило нафталином.
Чтобы снова вернуться ксегодняшней Инге: возраст явно сказывается — как и у нас, нодаже от покрытой морщинами и обзаведшейся серебристой сединой фраудр. Стефан исходит тот поток юной силы, который некогда вознес ее ввысшие круги. Думаю, ты наверняка помнишь: производство запроизводством. Под конец она стала фюрершей в BDM, тогда как мы быливсего лишь: я — фюрером в юнгцуге 2,а ты фенляйнфюрером. Когда же нас позднее все-таки засунули в формуЛюфтваффе, пора коричневых рубашек, галстуков и фюрерских шнуров(известных под названием «обезьяньи качели») все равноуже была на исходе. Зато Инга — о чем она стыдливо прошепталамне на ухо — продержала своих девушек в железном кулаке досамого конца: забота о беженцах из Задней Померании, пение вгоспиталях. И лишь когда пришли русские, она, не потерпев нималейшего физического ущерба, отреклась от Союза Немецких Девушек.
Ну, чтобы незлоупотреблять твоим терпением, как человека, вынужденного читать этопослание: мы встретились с ней по случаю книжной ярмарки в Лейпциге,в программу которой входил допущенный Государством рабочих и крестьянпрофессиональный разговор под эгидой Дуденовского общества 3;членами которого являлись два немца, в частности я, профессор,которому (как и тебе) предстоял выход на пенсию, но лингвистическиедостоинства которого пользовались и пользуются большим спросом уЗападного Дудена. И поскольку мы до известной степени могли без помехработать с Восточным Дуденом, она и произошла, эта встреча, ибо Ингатоже как известный лингвист принадлежит к общенемецкомуязыкоухудшающеулучша-ющему объединению, где имеют, хотя иограниченное, право голоса также австрийцы и немецкоговорящиешвейцарцы. Не хочу, однако, докучать тебе нашими спорами касательнореформы правописания: эта гора уже давно мучается родовыми схваткамии не сегодня-завтра родит пресловутую мышь.
Единственно интереснымпредставляется мой тет-а-тет с Ингой. Мы церемонно уговорилисьвстретиться за чашкой кофе с пирожными в Медлеровском пассаже, причемя получил возможность по приглашению Инги грызть некое саксонскоелакомство, именуемое «творожник». После краткихпрофессиональных замечаний мы подошли к нашей штеттинской юности. Нусперва обычные школьные воспоминания. Она с опаской двигалась междувоспоминаниями из нашего совместного периода по «гитлерюгенд»,прибегала к метафорам такого типа «В те мрачные годасовращения…» Еще она сказала: «…Как же былиосквернены наши идеалы, как злоупотребляли нашей верой…»Но когда я перешел к периоду после сорок пятого, она без малейшейзапинки истолковала перемену своей прежней системы и прежних цветовна социалистическую, совершившуюся всего лишь через полтора годаколебаний как «мучительный переход к антифашизму». Вот ив Союзе Немецкой Молодежи она как человек более чем квалифицированныйбыстро сделала карьеру. Она рассказывала о своем участии в торжествахпо поводу образования ГДР, проходивших, как всем известно, в однатысяча девятьсот сорок девятом году в бывшем геринговскомМинистерстве воздушного флота. Потом она принимала участие воВсемирном фестивале молодежи, в Первомайских процессиях, а усердноагитируя несговорчивых крестьян, тем самым принимала участие даже и вколлективизации. Но при этой усиленной агитации, как она говорила,«при посредстве громкоговорителя», у нее зародилисьпервые сомнения. Вдобавок наша прекрасная Инга и по сей день являетсячленом СЕПГ 1и в этом качестве она прилагает всяческие усилия — в чем изаверила меня — чтобы «встречать ошибки и заблужденияпартии конструктивной критикой».
Затем мы перешли кмаршрутам бегства наших семей. Ее семья на бегу осела в Ростоке, гдесама Инга вскоре, как вполне доказуемый выходец из рабочей семьи —ее отец был сварщиком на верфи, — могла поступить вуниверситет и одновременно делать партийную карьеру. А моихродителей, как ты знаешь, занесло морским путем в Данию, оттуда —в Шлезвиг-Гольштейн, точнее сказать — в Пиннеберг. Инге ясказал: «Ну, нас, по счастью, волной занесло через Эльбу, наЗапад, где меня и подхватили англичане», после чего яперечислил ей этапы моего пути: плен в Мюнстеровском лагере, тетку вГеттингене, с опозданием сданные экзамены на аттестат зрелости,первые семестры в Геттингене же, должность ассистента в Гисене,американская стипендия и т.д. и т.п.
Покуда мы так с нейболтали, мне пришло в голову, насколько ущербным и одновременноблагоприятным было мое западное становление: коричневая рубашка быласброшена, но голубой взамен не выдали. «Ну, это все внешниеприметы, — сказала Инга, — мы хоть во что-товерили, а вы при капитализме утратили все и всяческие идеалы».Я, конечно, начал возражать: «Ну, веры у нас и раньше хватало,когда я носил коричневую рубашку, а ты носила белоснежную блузку,юбку до колен и веровала!» «Мы были дети, совращенныедети!» — гласил ее ответ. После чего Инга погрузилась вмолчание. Впрочем, это она всегда умела. Ну и само собой, она непожелала терпеть, когда я накрыл ладонью ее руку. Скорее обращаясь ксебе самой, она прошептала: «В какой-то момент у нас все пошлонаперекосяк». И с моей стороны последовало естественное эхо: «Унас тоже».
После чего мыбеседовали только по делу, заговорили о Дуденовском обществе и егообщенемецких неурядицах. Под конец перешли к орфографической реформе.Оба мы придерживались того мнения, что реформу надо проводитьрешительно и радикально или вообще не затевать. «Только ничегополовинчатого!» вскричала она и чуть-чуть порозовела до корнейволос. А я молча кивнул, вспоминая свою юношескую любовь.
1950

Раз я уже задолго довойны был пекарем, кельнские так и прозвали меня «Пряник сприветом». Но это они не со зла, просто после великого ВиллиОстерманна мне лучше других удавалась раскачка под вальс. В тридцатьдевятом, когда мы последний раз справляли карнавал и могли громкокричать «Гип-гип-ура, Кёльн», гвоздем программы была«Резвая лань…», да и по сей день у нас повсюдузвучит «Честь имею, господин капитан!», обессмертившее«Мюльхаймскую лодочку».
Потом все стало мрачнеймрачного. Лишь когда кончилась война и от нашего дорогого Кёльнаостались одни развалины, когда оккупационные власти категорическизапретили проведение карнавала, да и будущее выглядело донельзямрачно, мне удался великий прорыв с моим «Мы все уроженцыТризонии», потому как кельнские пижоны не станут терпеть, чтобим кто-то что-то запрещал. По-над развалинами, разукрасившись тем,что осталось; карнавальные офицеры в красных мундирах, все брюхачи,даже несколько инвалидов из принцевой гвардии, и пошло-поехало отПетушиных ворот. А в сорок девятом, впервые после войны, крутоесозвездие, как и положено — Принц, Крестьянин, Девица, —собственноручно принялось выгребать мусор из полностью разрушенногоГюрцениха. Это было чисто символическое действие, потому что вГюрценихе всегда проводились самые прекрасные мероприятия.
И только на другой годнам разрешили официально. Был юбилейный год, потому что древниеримляне в пятидесятом году основали наш город под названием Колониа.«Кёльн, вот он стал каков за девятнадцать веков» —это и был лозунг празднования. К сожалению, не мне принадлежиткарнавальный шлягер сезона, и никому другому из профессионалов, нитебе Юпп Шлёссер, ни тебе Юпп Шмиц, а сочинил его некий ВальтерШтейн, которому якобы во время бритья пришла в голову строчка «Ктобудет за это платить, где деньги на это добыть?» Признаюсьчестно, его текст вполне угадал настроение людей. «Кто сможетна это нассать, где деньги на это достать?»… Нораскручивал эту песню один тип с радио, Фельц его звали. Жулик —клейма негде ставить, потому как и Штейн, и Фельц — это былодин и тот же человек. Обман был довольно подлый, настоящая аферапо-кёльнски, но «Кто будет за этот платить?» звучало навсех углах, потому что этот самый не то Штейн, не то Фельц нашелверный тон. Ведь после денежной реформы во всех карманах свистелветер и уж, во всяком случае, у простых людей. Но у нашегокарнавального Принца Петра III деньжонки всегда водились, и тосказать: оптовая торговля картофелем! А Крестьянин наш, тот имелфирму изделий из мрамора в Эренфельде. Не из бедных была также и нашаДевица Вильгельмина, которую, по уставу, должен был изображатьмужчина, а мужчина этот был ювелир да вдобавок золотых дел мастер.Это тройное созвездие и швырялось потом деньгами, когда в базарномпавильоне справляли женский карнавал с базарными торговками…
Впрочем, я ведьсобирался говорить про Дурацкий понедельник. День выдался дождливый,но, несмотря на это, народу набралось до миллиона, некоторые прибылидаже из Голландии и Бельгии. Оккупанты — и те приняли участие впраздновании, потому что теперь было в общем и целом все дозволено. Иполучилось почти как в былые годы, если, конечно, отвлечься мыслямиот развалин, которые довольно зловеще бросались в глаза. Это былаисторическая процессия с древними германцами и древними римлянами.Началось с уберийцев, от которых вроде бы и происходят кёльнцы,потом, ноги навскидку — маркитантка Марихен, а впереди музыка.И все эти колесницы, числом до пятидесяти. И если девиз прошлого годагласил: «Мы снова здесь и делаем, что можем!», а моглимы, сказать по-честному, и в самом деле очень немного, то на сей разиз колесниц в толпу сыпалась карамель, для пузанов и для модников, накруг примерно двадцать пять центнеров. А из передвижного фонтанафирма 4711 разбрызгала в толпу несколько тысяч литров одеколона. Тутвполне было уместно спеть, под раскачку: «Кто будет за этоплатить?…»
Этот шлягер сохранилсяна долгое время. Если отвлечься от шлягера, в процессии Дурацкогопонедельника по части политики ничего интересного не происходило,потому что оккупационные власти за всем присматривали. Разве что всамой процессии обращали на себя внимание две маски, которые всевремя держались рядом. Они даже целовались и танцевали друг сдружкой, ну, словом, водой не разольешь, что было довольно противнои, я бы даже сказал, гнусно, потому что одна из масок очень похожеизображала старика Аденауэра, а другая — это была бородкаклинышком оттуда, ну, короче, этот ихний Ульбрихт. Люди, ясное дело,смеялись над хитрым индейским вождем и сибирской козой. Но это,собственно, было единственным, что касалось всей Германии в процессииДурацкого понедельника. Направлено скорей всего против Аденауэра,которого кёльнские пижоны никогда не любили, потому что еще до войны,будучи обер-бургомистром, он выступал против карнавала. А уж ставканцлеpoм, он и вовсе с радостью бы его запретил. Причем навсегда.
1951

Глубокоуважаемыегоспода из Управления заводов «Фольксваген»!
Я опять должна писатьвам жалобу, потому что мы ни разу не получили от вас ответа. Неоттого ли, что так сложилась судьба и мы проживаем теперь вГерманской Демократической Республике? Причем наш домик находится подМариенборном, у самой границы, через которую мы не имеем правапереходить с тех пор, как, к сожалению, был сооружен защитный вал.
И очень несправедливо,что вы нам не отвечаете. Мой муж работал у вас с самого начала, япришла несколько позже. Уже в тридцать восьмом он обучался вБрауншвейге на инструментальщика. Позже он стал сварщиком, а когдавойна подошла к концу, сразу начал разбирать развалины, потому чтозаводы были разбомблены почти наполовину. Позднее, когда круководству пришел господин Нордхоф и по-настоящему началисьмонтажные работы, он даже стал контролером, а заодно был впроизводственном совете. На снимке, который я прилагаю, вы можетевидеть, что он присутствовал пятого октября 1951 года, когда сконвейера сошел 250-тысячный «фольксваген» и у нас былбольшой праздник. И господин Нордхоф произнес очень красивую речь. Амы все столпились вокруг «жука», его покрылизолотисто-желтой краской, как и миллионный, который мы отмечаличетыре года спустя. Но второй праздник получился лучше, потому что впрошлый раз, когда с конвейера сошел 250-тысячный, не хватало рюмок ипришлось пить из каких-то пластиковых стаканов, отчего у многихгостей и сотрудников не на шутку разболелся живот, и некоторых дажевырвало прямо в цеху. Но на сей раз подавали настоящие рюмки. Жальтолько, что профессор Порше, который по сути и изобрел «фольксваген»,а вовсе не этот Гитлер, скончался в том же году, в Штутгарте, ипотому не мог праздновать вместе с нами. Уж он-то наверняка ответилбы нам, доведись ему увидеть наши прежние сберегательные карточки.
Сама я начала работатьна «Фольксвагене» уже когда шла война, сразу послеСталинграда, когда призвали всех мужчин. Тогда, как вам, безсомнения, известно, еще не выпускали «жука», а выпускалиогромное количество вездеходов для нашего вермахта. В прессовочномцеху, где я штамповала жесть, помимо наемных рабочих было ещемножество русских женщин, но говорить с ними нам запрещалось В этомцеху я пережила и бомбардировки. Когда работа снова возобновилась,меня перебросили на более легкий участок, к конвейеру. Тогда я ипознакомилась со своим мужем. Но лишь в пятьдесят втором, когдаумерла моя мать и оставила нам под Мариенборном домик с садом, яперебралась в Советскую оккупационную зону. А мой муж проработал ещепримерно с год, пока с ним не произошел несчастный случай напроизводстве. Может, мы напрасно это сделали, потому что судьбараспорядилась так, что мы теперь оказались от всего отрезаны. Вы дажена наши письма не отвечаете, и это очень несправедливо!
А ведь мы своевременноподали заявление о вступлении в сберегательный договор с«Фольксвагеном» и выслали вам все необходимые документы.Во-первых, подтверждение, что мой муж, Бернхард Эйлсен, с мартатысяча девятьсот тридцать девятого года каждую неделю вносил поменьшей мере пять марок и четыре года подряд наклеивал насберегательную карту марки для получения иссиня-черной модели «Крафтдурх фройде» 1,как назывался «Фольксваген» в те времена. В общейсложности мой муж накопил таким путем 1230 марок. Такова была тогдапродажная цена, если получать непосредственно с завода. Далее вамбыло отправлено подтверждение окружного президиумаНационал-социалистского объединения «Крафт дурх фройде».Но поскольку небольшое количество машин, которое производилось ввойну, попадало к партийным бонзам, моему мужу так ничего и недосталось. По этой причине, а также потому, что он получилинвалидность, мы претендуем на модель «жука», инымисловами на «фольксваген 1500», цвета «липовый лист»и без особых усовершенствований.
Теперь, когда сконвейера уже сошло более пяти миллионов машин, и вы даже выстроилидочернее предприятие для мексиканцев, должна найтись возможностьудовлетворить и наши требования, пусть мы теперь постоянно проживаемв ГДР. Или мы вообще больше не считаемся немцами?
Поскольку вашФедеральный суд в Карлсруэ недавно заключил договор с объединениембывших вкладчиков, нам причитается скидка в 600 марок. А остальное мыохотно заплатим в нашей валюте. Это ведь разрешается или как?
С глубоким уважениемждет вашего ответа
Эльфрида Эйльсен.
1952

Когда гости насспрашивают, я им всем и до сих пор отвечаю, что нас свело «Волшебноезеркальце», как раньше называли телевидение, причем не только вбюллетене «Слушай-ка», а уж любовь пришла потом,мало-помалу. Случилось все на Рождество пятьдесят второго. Тогдаповсюду, а не только у нас в Люнебурге, люди толпились передвитринами радиомагазинов и смотрели, как на экране шла перваянастоящая телепрограмма. Там, где стояли мы, был всегоодин-единственный телевизор.
Не сказать, конечно,что программа была очень увлекательная: сперва история, где пели«Тихая ночь, святая ночь» и где речь шла об учителе ирезчике по дереву, которого звали Мельхиор. Потом танцевальноепредставление, по мотивам Вильгельма Буша, где лихо отплясывали Макси Мориц. Но все это после мелодий того самого Норберта Шульце,которому мы, бывшие солдаты, были обязаны не только песней «ЛилиМарлен», но и «Бомбы на Англиканию». Ах, да,поначалу еще плел что-то торжественное главный редакторСеверо-западного немецкого радио, некий доктор Плейстер, с именемкоторого рифмовалась последующая телекритика — Доктор Плейстер— липкий, как клейстер. И еще была там дикторша в пестромплатье, она держалась очень робко и всем улыбалась, особенно мне.
Ту, которая подобнымобразом свела нас, звали Ирена Косе, ибо в толпе перед витринойГундель по чистой случайности оказалась рядом со мной. Ей понравилосьрешительно все, что нам могло предложить «Волшебное зеркало».Рождественская история растрогала ее прямо до слез. Всякую выходкуМакса и Морица она, нимало не стесняясь, награждала аплодисментами.Однако когда я после выпуска новостей — уж и не знаю, что в нихеще было, кроме папского послания, — расхрабрился изаговорил с ней: «А вы, барышня, заметили, что вы удивительнопохожи на дикторшу?», последовал ехидный ответ: «Вот ужне знала!»
Однако мы снова, хоть ине уговариваясь, встретились в толпе людей перед той же витриной,причем среди дня. И она не ушла, хотя трансляция футбольного матчамежду командами «Санкт-Паули» и «Хамборн 07»ее ничуть не занимала. Вечером мы смотрели передачу только радидикторши. А в промежутке мне очень повезло: Гундель, «чтобысогреться», приняла мое приглашение на чашечку кофе. Онапредставилась как беженка из Силезии и еще как продавщица в магазине«Саламандра». Я же, строивший в то время далеко идущиепланы — стать директором театра или, на худой конец, актером,не мог не признаться, что пока вынужден прислуживать в — несказать чтобы процветающей — закусочной своего отца, но еслиговорить точно, то и вообще не имею работы, хотя имею множестворазнообразных идей. «Не одни только воздушные замки», —заверил я ее.
После «Ежедневногообозрения» мы, стоя перед радиомагазином, посмотрели ещеостроумную, на наш взгляд, передачу о том, как следует печьрождественскую коврижку. Приготовление теста было обрамленоприхотливыми вставками Петера Франкенфельда, который впоследствиистал очень популярен благодаря своей передаче «Кто хочет, тотможет», посвященной поиску талантов. Потом нам доставила многоудовольствия Ильзе Вернер, которая пела и свистела, а того пущезвезда детского возраста, Корнелия Фробесс, берлинская девчонка,прославившаяся благодаря совершенно неотвязной мелодии «Незабудь про плавки».
Так оно все и шло. Мывстречались перед витриной. Вскоре мы начали смотреть телевизор, ужедержась за руки. Но дальше дело не двигалось. Лишь когда уже пришелНовый год, я представил Гундель своему отцу. Ему понравилась точнаякопия дикторши Ирены Косс, а ей понравилась харчевня на леснойопушке. Чтобы не тратить лишних слов: Гундель внесла новую жизнь взахиревший «Придорожный трактир». Она сумела уговоритьмоего совершенно упавшего духом после маминой смерти отца взятькредит и поставить в большой зал телевизор, причем не маленький,настольный, а большой, от Philips’a, и это приобретение вполне себяоправдало. Начиная с мая, в «Придорожном трактире» небыло по вечерам ни одного свободного стола, ни одного свободногостула. Гости прибывали издалека, потому что количество личныхтелевизоров еще долгое время оставалось очень небольшим.
Вскоре у нас сложиласьверная постоянная публика, которая не только пялилась в экран, но ипри этом кое-что ела. А когда приобрел популярность телеповар поимени Клеменс Вильменрод, Гундель, которая не была больше продавщицейв обувном магазине, а была моей невестой, позаимствовала у негокой-какие рецепты, чтобы как-то разнообразить нашу весьма убогуюкарту кушаний. С осени пятьдесят четвертого — мы успели темвременем пожениться — к нам привлекал все больше публики сериал«Семейство Шёрлеман». Вместе с нашими гостями мыпереживали многообразную смену событий на телеэкране, словнотелесемейство захватило и нас, словно все мы принадлежали теперь кроду Шёрлеманов, иными словами, как о том иногда презрительносудачат, мы были немецкие обыватели. Ну и правда. Бог благословил насдвумя детьми, на подходе третий. Мы оба страдаем от чуть большего,чем хотелось бы, количества фунтов. Правда, я давно пересыпалнафталином свои смелые творческие замыслы, но отнюдь не огорчен своейвторостепенной ролью. Ибо именно Гундель — взяв пример сШёрлеманов — сделала из нашего трактира пансион. Как имножество беженцев, которым пришлось начинать все с нуля, онаисполнена жажды действий. Того же мнения придерживаются и наши гости.Они говорят: «Уж Гундель-то знает, чего она хочет».
1953

Дождь мало-помалу утих.Когда поднимался ветер, между зубами скрипела кирпичная пыль.Впрочем, это вообще характерно для Берлина, как нам объяснили. Мы сАнной жили здесь уже примерно полгода. Она покинула Швейцарию, яоставил позади Дюссельдорф. В одной Далемской вилле у Мари Вигман онапостигала танец босоножек, я же все еще не оставил надежду стать вателье Хартунга, что на Штейнплац, ваятелем, однако всюду, где бы мнени доводилось стоять, сидеть или лежать с Анной, я писал, писалдлинные и короткие истории. Но потом случилось нечто, лежащее запределами искусства.
Мы сели в электричку идоехали до Лертеровского вокзала, чей стальной скелет сохранился досих пор. Мимо развалин рейхстага, мимо Бранденбургских ворот, накрыше которых не было красного знамени. Лишь на Потсдамерплац, сзападной стороны границы между секторами мы увидели, что ужепроизошло и — в ту минуту или с той минуты, когда дождьпоутих, — продолжает происходить. Дом Колумба и ДомОтечества дымились. Горел какой-то киоск. Обугленная пропаганда,которую вместе с дымом гнал ветер, черными хлопьями сыпалась с неба.И еще мы видели там и сям толпы людей, двигающихся без всякой цели.Никаких признаков Народной полиции. Зато сжатые толпой советскиетанки Т-34, я знал эту модель.
На одном щите стоялопредостережение: «Внимание! Вы покидаете американский сектор».Несколько подростков, кто на велосипеде, кто просто так, рискнули,однако, пересечь границу. Мы же так и остались на Западе. Не знаю,сумела Анна увидеть больше, чем я или нет. Но оба мы видели детскиелица русских пехотинцев, которые окапывались вдоль границы. А чутьпоодаль мы увидели людей, бросающих камни. Камней повсюду былопредостаточно. Камнями — против танков! Я мог бы запечатлетьпозу бросателя, мог бы написать короткие — или длинные —стихи про бросание камней, но не провел по бумаге ни единого штриха,не написал ни единого слова, однако поза бросающего сохранилась уменя в памяти.
Лишь десять лет спустя,когда мы с Анной, окруженные толпой детишек, уже выступали в качестверодителей и могли воспринять Потсдамерплац лишь за стеной, какничейную территорию, я написал об этом пьесу, которая на правахнемецкой трагедии носила название «Плебеи пытаются бунтовать»и была в равной мере неприятна храмовым жрецам обоих государств. Вчетырех актах пьесы речь шла о власти и безвластии, о запланированныхи спонтанных революциях, о вопросе, можно ли переписать Шекспира, оповышении норм и разодранной красной тряпке, о репликах иконтррепликах, о высокомерных и о малодушных, о танках и бросателяхкамней, о залитом дождем бунте рабочих, которое сразу же после егоподавления, датированного 17-м июня, было ложно провозглашенонародным восстанием и в соответствии с этим возведено на уровеньгосударственного праздника, причем на Западе торжества с каждым разомприводили ко все большему числу жертв дорожных происшествий.
А жертвы на Востоке —они были застрелены, линчеваны, казнены. Вдобавок многих покаралилишением свободы. Тюрьма в Бауцене была переполнена. Но известно этостало много позднее. Мы же с Анной могли увидеть лишь бессильныхбросателей. Из западного сектора мы наблюдали все на отдалении. Мыочень любили друг друга, еще мы очень любили искусство, не были мы ирабочими, чтобы бросаться камнями в танки. Но с тех самых пор мызнаем, что эта борьба идет не прекращаясь. Порой, хотя и с опозданиемна целые десятилетия, победу все-таки одерживают те, кто бросаеткамни.
1954

Меня хоть тогда и небыло в Берне, но в тот день, в Мюнхене, в моей студенческой халупе порадиоприемнику, со всех сторон осажденному нами, молодымиэкономистами, я мог проследить подачу Шефера с фланга на штрафнуюплощадку венгров. Даже и сегодня, будучи все еще весьма шустрым, хотьи не первой молодости, главой консалтинговой фирмы, имеющейцентральный офис в Люксембурге, я до сих пор воочию вижу, как ГельмутРан, которого все они называли Боссом, на бегу перехватывает мяч ивсе так же, на бегу, бьет, хотя не просто бьет, а предварительнообыгрывает двоих соперников, которые бросаются ему под ноги, проходитмимо остальных защитников и с добрых четырнадцати метров левой ногойпосылает круглый снаряд в левый нижний угол ворот, и снаряд этотоказывается для Грошича не берущимся. За шесть или пять минут доконца счет становится 3:2. А венгры наступают. После подачи Кошича наместе оказывается Пушкаш. Но гол не засчитывают. И никакие протестыне помогают. Майор венгерской армии якобы находился в офсайде. Нотут, уже в последнюю минуту, мячом овладевает Чибор, целится ссеми-восьми метров в ближний угол ворот, но на месте оказываютсякулаки Тони Турека, совершившего красивый бросок. Из-за боковойвбрасывают венгры. После чего свисток мистера Линга возвещает обокончании игры. Мы — чемпионы мира, мы доказали всему миру, мыснова здесь, мы больше не побежденные, мы поем под зонтиками набернском стадионе, как и сгрудившись вокруг радиоприемника в моеймюнхенской халупе, мы проревели: «Дойчланд, дойчланд юбераллес».
Но на этом моя историяотнюдь не закончена. Собственно говоря, она только здесь иначинается. Ибо мои герои июля 1954 года это отнюдь не Чибор или Ран,не Хидегкути или Морлок, нет, много десятилетий подряд я, хоть итщетно, как экономист и консультант, позднее уже из своего офиса вЛюксембурге, пекся об экономическом процветании моих идолов ФрицаВальтера и Ференца Пушкаша. Но они не желали ничьей помощи. Втунепропали все мои попытки наведения мостов, преодолевающие всякийнационализм. Хуже того, после той, решающей игры между обоимивспыхнула смертельная вражда, поскольку венгерский майор публичнозаподозрил немецких футболистов в наличии тевтонской мании величия, ак тому же в употреблении допинга. Он якобы сказал: «Да оникогда играют, у них пена на губах». Лишь несколько лет спустя,когда Пушкаш по контракту играл в мадридском «Реале», нопо-прежнему не допускался к игре на немецких площадках, он соизволилпринести письменные извинения. Тем самым, ничто больше непрепятствовало деловой связи между Вальтером и Пушкашем, после чегомоя фирма тотчас попыталась сыграть роль посредника.
О, тщетные усилиялюбви! Фрица Вальтера хоть и увешали с ног до головы орденами ивеличали «королем Бетценберга», но его слишком низкооцененные рекламные услуги для фирмы «Адидас» и фирмышампанского, которым разрешили даже называть новые сорта его именем,ну например «Почетный тост Фрица Вальтера», не быливознаграждены в достаточной мере. Лишь после того, как егобестселлеры из серии о Федеративном Йозефе и незабываемая победа вмировом первенстве принесли ему жирные дивиденды, он смог создать вКайзерслаутерне, неподалеку от развалин замка, простой кинотеатр сбукмекерской конторой в фойе. Жалкое довольно учреждение, посколькудоходов оно почти не приносило. А ведь он мог уже в началепятидесятых составить свое счастье в Испании. «Атлетико Мадрид»послал вербовщика, выдав ему наличными четверть миллиона вчемоданчике. Но скромный, во все времена слишком скромный Фрицотклонил это предложение, он желал оставаться у себя в Пфальце и еслиуж быть королем, то лишь там.
А вот Пушкаш —тот был замешан совсем из другого теста.
После кровавоговенгерского восстания он, поскольку все равно уже находился со своейкомандой в Южной Америке, так и осел на Западе, плюнув на свойпроцветающий ресторан в Будапеште, а впоследствии принял испанскоеподданство. С режимом Франко у него никаких затруднений не возникло,потому что он привез из Венгрии, где правящая партия — подобнотому, как это делали чехи со своим Затопеком, — чествовалаего как «Героя социализма», соответственный опыт. Семьлет подряд он играл за мадридский «Реал» и скопилмиллионы, которые целиком вложил в фабрику по производству салями:«салями Пушкаша» экспортировалось даже за границу. Апопутно этот любитель поесть, всю жизнь вынужденный бороться сизбыточным весом, завел деликатесный ресторан под названием «ПанчоПушкаш».
Ясно, что оба моихидола пали жертвой рынка, не сумев, однако, соединить свои интересы,чтоб если уж идти на продажу, то, так сказать, в сдвоенной упаковке.Даже мне и моей, посвятившей себя такого рода слияниям, фирме неудалось превратить бывшего рабочего паренька из будапештскихпредместий и бывшего банковского ученика из Пфальца в деловыхпартнеров, чтобы, к примеру, предлагать ту же колбасу «салямимайора Пушкаша» в сочетании с высококачественным шампанским«Корона Фрица Вальтера» и на основе взаимной выгодысоединить провинциального героя с гражданином мира. Испытываянедоверие к слияниям любого рода, оба отклонили мое предложение илипредоставили кому-то другому отклонить от их имени.
Майор гонведов 1небось и по сей день думает, будто тогда, в Берне, он пробил вовсе неиз офсайда, а, напротив, сравнял счет, сделав 3:3. Возможно, ондумает, что судья, господин Линг, просто им отомстил, потому что загод до этого Венгрии удалось на священном для англичан стадионе«Уэмбли» нанести тем поражение да еще при игре на своемполе: венгры победили их со счетом 6:3. А секретарша Фрица Вальтера,неумолимо ограждающая бетценбергского короля, та и вовсе отказаласьпринять от меня лично в качестве подарка «салями Пушкаша».Поражение, которое до сих пор меня грызет. Верно, поэтому у меняпорой мелькает мысль: а что сталось бы с немецким футболом, если бысудья после меткого удара Пушкаша не свистнул по поводу «офсайда»,если бы мы, в дополнительное время, пропустили бы еще один мяч либопродули бы неизбежную в таком случае повторную игру и ушли бы с поляне как чемпионы мира, а снова как побежденные…
1955

Уже весной наш дом былзавершен, частично профинансированный с помощью льготногостроительного договора в сберкассе, кажется, у Вюстенрота, который,как полагал наш папа, чиновник, находящийся, по его словам, «вотносительно надежных финансовых обстоятельствах», имелвозможность и право заключить. Однако этот дом с шестью комнатами,где вскоре предстояло благоденствовать не только трем девочкам, но иматери девочек, и бабушке, был сооружен без бомбоубежища, хотя папанеизменно утверждал, что он не постоит за лишними расходами. Еще вовремя работы над проектом он засыпал письмами фирму-исполнительницу исоответствующие инстанции, присовокупляя к своим письмам фотографииатомного гриба над американскими испытательными полигонами и, как онэто называл, «почти не пострадавших бомбоубежищ» вХиросиме и Нагасаки. Он даже высылал им довольно беспомощные чертежиподвала на шесть — восемь персон, со шлюзовым устройством впроходе и дверью, прижимаемой внешним давлением, равно как изапасного выхода соответствующей конструкции. Столь же велико былосоответственно и папино разочарование, когда, по его же выражению,«не были учтены совершенно необходимые для весьма значительнойчасти гражданского населения в атомный век защитные меры».Строительная инстанция дала понять, что не располагает необходимымиустановками со стороны правительства.
Причем папа отнюдь небыл ярко выраженным противником атомной войны. Он принимал ее какнеобходимое зло, которое нельзя полностью отрицать, покуда миру вовсем мире угрожает советская власть. Но впоследствии он наверняка быосудил усилия канцлера запретить всяческую дискуссию по поводугражданской обороны. «Это все предвыборные штучки, —слышу я его слова, — просто он не желает тревожитьнаселение, рассматривает атомные пушки просто как модификациюсовременной артиллерии и считает себя бог весть каким хитрецом».
Так ли, иначе ли, а нашдомик, получивший в последствии название «Дом трех девчонок»,уже был готов. И можно было разбить сад. А нам разрешили помогать привысадке фруктовых деревьев. При этом не только маме, но и нам, детям,бросилось в глаза, что папа старался выгадать в тенистой части садабольшой четырехугольник. Лишь когда бабушка, строго, как это ейвообще свойственно, потребовала папу к ответу, он открыл свои планы:выполнить в соответствии с новейшими разработками гражданской обороныШвейцарии подземный и, как он утверждал, очень доступный по ценебункер. Когда после этого летом некоторые газеты опубликовалистрашные подробности атомных маневров, проходивших 20-го июня 1955при участии всех западных держав под кодовым названием «ОперацияCarte Blanche», причем всю Германию, а не только ФедеративнуюРеспублику провозгласил театром атомных военных действий, и по самымгрубым прикидкам было насчитано примерно два миллиона погибших и трис половиной миллиона пострадавших — хотя восточных немцев приэтом, разумеется, никто не считал — папа приступил к активнымдействиям.
К сожалению, онотказался при этом от нашей помощи. Досада на строительные инстанциипривела к тому, что он, по его собственным словам, решил надеятьсятолько «на собственные силы». Даже бабушка — и тане могла его удержать. Когда далее стало известно, какую опасностьнесут с собой плавающие вокруг глобуса и зараженные радиацией облака,а в любую минуту можно ожидать наступления так называемого «fallout», мало того, что эти ядовитые облака уже в пятьдесят второмгоду были обнаружены над Гейдельбергом и его окрестностями, иначесказать, как раз над нами, удержу для папы больше не было. Теперь ибабушку убедило это, как она выражалась, «ковыряние» иона профинансировала несколько мешков цемента.
Исключительнособственными силами он после конца рабочего дня — папавозглавлял отдел в кадастровом управлении — вырыл яму глубинойв четыре с половиной метра. Исключительно собственными силами емуудалось в один уикенд забетонировать круглый фундамент. Затем онухитрился отлить из бетона вход и выход со шлюзовыми камерами. Мама,которая вообще-то была весьма скупа на добрые слова, расхвалила егосверх всякой меры. Может, именно из-за этого он отказывался отпосторонней помощи и впредь, когда началась операция по обшивкекупола нашего, как он выражался, «почти неуязвимого длярадиации фамильного бункера» и последующей заливке его бетоном.Что ему, вроде бы, тоже вполне удалось. Он спустился в это круглоестроение, чтобы осмотреть бункер изнутри, и тут произошло несчастье.Обшивка подалась, на него рухнула бетонная масса, и помощь, конечно,запоздала.
Нет и нет, мы не довелиего замысел до конца. Возражала не только бабушка. Я же — чтонавряд ли понравилось бы папе — приняла участие в пасхальныхантиатомных маршах. Я протестовала против них много лет. И даже взрелом возрасте я со своими сыновьями участвовала в Мутлангене иХайльбронне, когда речь шла об этих «першингах». Ноособой пользы, как всем известно, наши протесты так и не принесли.
1956

В марте того печальносумрачного года, когда один из них умер в июле, справив перед этимсвое семидесятилетие, другой же, не достигнув и шестидесяти, —в августе, после чего мир представился мне пустым, а театр оголенным,я, студент германистики, усердно кропавший стихи под сенью двухгигантов, встретил обоих у могилы Клейста, в том уединенном местечкес видом на Ванзее, где и до этого произошла уже не одна совершеннонеслыханная встреча, все равно, случайная или по уговору.
Думается, они втайне,не исключаю даже, что с помощью своих жен-посредниц, согласовали ичас, и место. А чисто случайно был там лишь я, некий студентик назаднем плане, который со второго взгляда узнал их обоих, одного —лысого и похожего на Будду, другого хрупкого и уже отмеченногопечатью болезни. Мне нелегко было сохранять необходимое отдаление. Нопоскольку морозный и ясный мартовский день был отмечен безветрием, доменя долетали их голоса, один — рокочущий, другой —ясный, с легким присвистом. Они не слишком много разговаривали, онипозволяли себе устраивать паузы. Порой они стояли вплотную друг кдругу, как на общем постаменте, потом вспоминали о предписанной имдистанции. Если один из них числился в западной части городалитературным, то есть некоронованным королем, то другой был усиленноцитируемой инстанцией в восточной его части. Поскольку в те годымежду Западом и Востоком шла война, пусть даже холодная, их обоихнатравливали друг на друга, и подобная встреча вне предписанныхбоевых порядков могла состояться лишь благодаря удвоенной хитрости.Моим идолам явно нравилось хоть на часок выйти за пределы своей роли.
Вот как это выглядело,вот какое впечатление производила их встреча. То, что я додумывал какцепочку фраз либо как их обрывки, отнюдь не содержало враждебности поотношению друг к другу. И то, что цитировали оба, уличало и ловило наслове отнюдь не самого цитирующего, а другого, то есть собеседника.Их выбор тешился двусмысленностью. Один знал наизусть короткоестихотворение «Рожденный позже» («DerNachgeborene») и прочел заключительные строфы с особымудовольствием, словно сам их написал:
Когда будут изношены последние заблуждения,
Тогда последним уцелевшим собеседником
Перед нами воссядет пустота.
Тут другой довольнолихо процитировал заключительную строфу из раннего стихотворения«Ведет ее по раковым баракам»:
Похоже на распаханное поле
Плоть превратилась в почву, пышет жаром.
Сочится, изловчившись, сок. Земля зовет.
Так с видимымудовольствием цитировали друг друга эти знатоки. И не уставали междуцитатами нахваливать друг друга, насмешливо разбрасывая вокруг себяслова, более чем привычные для нас, студентов.
«Вам удалосьфенотипическое отчуждение», восклицал один, а другой,пришептывая: «Ваша западная мертвецкая монологически, как идиалектически, существует бок о бок с моим эпическим театром».И снова подковырки к обоюдному удовольствию.
Потом они началинасмехаться над умершим в прошлом году Томасом Манном, пародируя его«недолговечные лейтмотивы». Потом настал черед Бехера иБроннена 1,чьи имена можно было неплохо обыгрывать. Что же до собственныхполитических грехов, то здесь они друг друга щадили. Так, например,один насмешливо процитировал две строчки из партийного славословия,сочиненного другим: «И товарищ Сталин, вождь советского народа,говорил о просе и о суховеях», другой же в ответ помянул былыевосторги первого по адресу государственной диктатуры, выраженные впропагандистском писании «Дорический мир», и увязал ее сречью, произнесенной первым в честь фашистского футуриста Маринетти.В ответ первый насмешливо похвалил «Мероприятие» второго,как «Способ выражения истинного птолемейца», чтобы вследза тем оправдать обоих, собравшихся перед могилой Клейста грешниковцитатой из большого стихотворения «Рожденным позже»:
Вы, кто вынырнет вновь из потока,
В котором мы пошли ко дну.
Не забывайте,
О наших слабостях рассуждая,
Про темное время,
Которого вы избежали.
Под «вы, кто»подразумевался, возможно, позже-рожденный соглядатай, притаившийся всторонке.
Мне вполне досталоэтого призыва, хотя, по правде сказать, я ожидал от своих идоловболее глубокого толкования их поучительных заблуждений. Но этим они иограничились. Натренированные в умолчании, оба перешли к проблемамсвоего здоровья. Первый, как профессиональный врач, тревожился оздоровье другого, которому, некий профессор Бругш еще совсем недавнопорекомендовал на длительный срок лечь в Шарите и который объясняяэто, ударял себя кулаком в грудь. Первый беспокоился также по поводу«публичной суеты», которая предстоит ему в связи с егосемидесятилетием. — «А мне бы за глаза хватилорюмочки охлажденного», после чего другой озаботился вопросамизавещательных распоряжений: никто, даже и само государство, не имеетправа выставлять его для официального прощания. Никто не долженпроизносить речей над его могилой… И хотя в этом вопросепервый был вполне солидарен со вторым, какие-то сомнения у него всеже оставались: «Распорядиться заранее — это, конечно,очень мило, но вот кто защитит нас от наших эпигонов?»
И ни звука прополитическую ситуацию. Ни слова о гонке вооружений в западном, нислова о гонке вооружений в восточном государстве. Смеясь надпоследними остротами по адресу живых и мертвых, оба покинули могилуКлейста, так ни разу и не помянув и не процитировав лежащего в ней иосужденного на бессмертие поэта. На вокзале Ванзее один, проживавшийв Шёнберге, неподалеку от Байришерплац, сел в электричку, другого жеподжидала машина с поджидающим в ней шофером, который, как можно былопредположить, собирался доставить его либо в Буков, либо наШифбауэрдамм 1.Позднее, когда наступило лето, и оба умерли, почти сразу один задругим, я решил сжечь свои стихи, покончить с изучением германистикии впредь усердно осваивать машиностроение в Техническом университете.
1957

Дорогой друг,
после стольких летсовместной деятельности мне очень хочется написать тебе это письмо.Пусть даже наши жизненные пути разошлись, я верю в нашу неизменнуюдружбу и одновременно надеюсь, что мое доверительное послание до тебядойдет. Увы, в нашем разделенном отечестве подобная осторожностьболее чем уместна.
Теперь, однако,обратимся к поводу моего дружеского сообщения. С тех пор как у вас,равно как и у нас, считаются завершенными все этапы созданиябундесвера и соответственно Национальной Народной Армии, мне первогомая сего года была вручена бронзовая медаль ННА за заслуги. Когдаменя торжественным образом удостоили этой чести, я вдруг про себяподумал, что она в немалой степени принадлежит также и тебе: мысообща пеклись о развитии немецкого стального шлема.
К сожалению, во времяэтой торжественной церемонии (по причинам вполне понятным) не былаупомянута история модели M 56, а ведь мы с тобой, оба, во времяпоследней мировой войны на железоплавильном заводе АО Тале отвечализа изготовление стальных шлемов, в качестве ведущих инженеров доводядо кондиции шлемы В и В-Н, первоначально сконструированныепрофессором Фрайем и доктором Хензелем, а затем испробованные вбоевых условиях. Как ты наверняка помнишь, командование запретило намдальнейшую разработку модели М-35, хотя ее недостатки — слишкомкрутые боковые поверхности, а также слишком крутой угол падения до 90градусов — были доказаны чрезмерными потерями в живой силе.Новые, испробованные уже в 1943 году на базе пехотного училища вДёберитце, продемонстрировали благодаря плоскому углу наклонаповышенную пуленепробиваемость и доказали при работе с2-сантиметровой базукой, как и с 8-сантиметровым гранатометом,именуемом также «Печная труба», свою полнейшуюпригодность, то же самое и при применении стереотрубы и раций «Дора».Испытания выявили также следующие преимущества, подтвержденныемножеством экспертиз: малый вес шлема, большая свобода для головы приобслуживании всевозможных видов оружия, обостренный слух приисключении второстепенных шумов.
К сожалению, как тебеизвестно, до самого конца на вооружении так и остался шлем М-35. Лишьтеперь, при создании Национальной Народной Армии я получилвозможность на Народном заводе черной металлургии, том, что в Тале,усовершенствовать вторично испытанные модели В и В-Н, а в качествешлема для Народной Армии запустить в производство серию ННА M-56. Напервое время мы предполагаем выпустить сто тысяч экземпляров.Внутреннее оформление было домерено Народному кожевенному и шорномупредприятию Тауха. Наш шлем выглядит более чем достойно, причем я снегодованием отвергаю, за их несущественностью, насмешки по поводутого, что практически это не наши модели, а чешские.
Совершенно напротив,дорогой друг! Как ты видишь, v нас в Республике (хотя и негласно) вделе моделирования шлемов, а также в разработке военной формывысказались за подражание прусским образцам и даже приняли навооружение давно утвердившиеся сапоги с широкими голенищами, равнокак и офицерские с узкими, в то время как ваше «Amt Blank»2явно вознамерилось порвать с какими бы то ни было традициями. Вы спревеликой покорностью приняли американскую модель. Серый цветполевого обмундирования вы сменили на боннский шиферно-серый.Надеюсь, ты не обидишься, если я скажу тебе следующее: хотя этотсамый ваш бундесвер всячески старается выглядеть расслабленным имирным, на деле же, несмотря на смешную маскировку, он ни от кого неможет скрыть свою агрессивную сущность. Вдобавок он, как, впрочем, имы собираемся в будущем, обратился в подборе командных кадров кзаслуженным генералам вермахта.
Теперь я хочу сновавернуться к оказанной мне (а в принципе и тебе) чести, ибо когда послучаю празднования Дня 1-го мая мне была вручена бронзовая медаль, яневольно вспомнил нашего профессора Шверда из ТехническогоУниверситета в Ганновере. В конце концов именно он в пятнадцатом годусконструировал использованный сперва под Верденом, а потом и на всехфронтах стальной шлем, сменивший этот несчастный шишак. Мы всесчитали себя его учениками. Во всяком случае я преисполнилсяблагодарности, когда мне (а втайне также и тебе) была оказанаподобная честь. И однако же моя радость была несколько омрачена: ксожалению, теперь противостоят друг другу две немецких армии. Нашеотечество разорвано. Этого захотели чужие власти. Остается лишьнадеяться, что в не слишком отдаленном времени национальное единствовновь будет восстановлено. И тогда, как в молодые дни, мы сновасможем бродить по Гарцу, и никакая граница нам в том не помешает. Итогда наши, уже объединенные солдаты вновь будут носить тот шлем,который в ходе двух мировых войн утвердился как наиболее безопасныйпри обстреле и одновременно как наиболее соответствующий немецкойтрадиции. А в этом, дорогой друг и камрад, будет и наша с тобойзаслуга.
Твой Эрих.
1958

Вот это известнонаверняка: как за волной обжорства нахлынула волна путешествий, так иэкономическое чудо явилось в сопровождении немецкого девичьего чуда.Но какие covergirls 1были первыми? Кто уже в пятьдесят седьмом украшал собой обложку«Штерна»? Кто из множества подрастающих красотокперемахнул через Атлантику и журнал «Лайф» со всемразмахом представил «Сенсацию из Германии»?
Как созерцательновейшей школы я уже в конце пятидесятых втрескался в двойняшек, едваони прибыли с другой стороны в Саксонию, дабы во время каникулнавестить своего папашу, который сбежал от их мамаши. Потом они так иостались на Западе, хоть и всплакнули по своей лейпцигской балетнойшколе, едва обе — при моем содействии — началиподвизаться в варьете, потому что и Алиса и Эллен ставили перед собойцели более высокие и мечтали об ангажементе в Дюссельдорфской опере:ну там «Лебединое озеро» и тому подобное.
До чего ж уморительнымбыл их саксонский диалект, когда я водил их — обе в лиловыхчулочках — мимо шикарных витрин, поначалу — дляпривлечения взглядов, позднее — как сенсацию. По этой причинеони и были обнаружены разъезжающим в поисках талантов директором«Лидо» и благодаря моему ходатайству перед отцомдвойняшек были прямо у меня из-под носа ангажированы в Париж.Дюссельдорфская суета мне уже и без того обрыдла. И поскольку послемаминой смерти я не захотел соединиться законным браком снаблюдательным советом нашей процветающей фабрики стиральныхпорошков, концерн так щедро дал мне отступного, что с тех самых пор япребываю в состоянии боевой подвижности, могу позволить себепутешествия, отели высшего разряда, «крайслер» с шофером,позднее — шале в окрестностях Сан-Тропеза, короче, могу веститипичный для плейбоя образ жизни, но, по сути, я только из-закеслеровских двойняшек возложил на себя эту лишь с виду приятнуюроль. Их двойная красота неудержимо влекла меня. Я всей душой отдалсядвум этим цветкам из саксонской оранжереи. Божественно несоразмернаядлина этих стеблей придавала моему бесполезному существованию цель,которой я так никогда и не смог достичь, ибо Элен и Алиса, Алиса иЭлен видели во мне лишь декоративную, хотя и вполне платежеспособную,собачку.
Впрочем, и без тогопробиться к ним в Париже было крайне трудно. Колокольчик, она же миссБлюбелль, истинный дракон, чья настоящая фамилия была вообщеЛейбович, содержала шестнадцать длинноножек своего ревю какмонастырок: никаких мужских визитов в гримуборных, никаких контактовс гостями «Лидо», а после выступления девиц доставляли вотель только шоферы, разменявшие седьмой десяток. В кругу моих друзей— а я тогда общался с международной кликой бонвиванов —говаривали: «Легче вскрыть банковский сейф, чем девочку отБлюбелль».
Однако я находилвозможность, или, точнее, мне дозволялось строгой укротительницейвыводить моих двойняшек на прогулку по Елисейским полям. Вдобавок онадала мне и другое задание: утешать обеих снова и снова, потому чтоиз-за тевтонского происхождения их игнорировали гардеробщицы и подлопреследовали французские герлс. Эти суперстройные красотки должныбыли отвечать за все военные преступления «бошей». Какаямука! Как душераздирающе рыдали они по этому поводу! Как со страстьюколлекционера я осушал их драгоценные слезы…
Но с пришедшим успехомнападки стихли. А уж в Америке восторги перед «Сенсацией изГермании» не были омрачены ни единым злым словом. Под конец исам Париж оказался у их ног. Морис ли Шевалье, Франсуаза ли Саган,Грация ли Патриция из Монако или Софи Лорен — все приходили ввосторг, едва я демонстрировал им Кесслеровских двойняшек. Однатолько Лиз Тейлор со злой завистью глядела на талии моих саксонскихлилий.
Ах, Алиса, ах, Элен!Как ни желанны они были, по-настоящему их не одолел ни один из этихпохотливых жеребцов. Даже на съемках «Трапеции», когдаТони Куртис и Берт Ланкастер без устали пытались одолеть одну либодругую, похвастаться успехами они так и не могли, и при этом мне дажене приходилось играть при девочках роль надзирателя. Все были добрымидрузьями и поддразнивали друг друга. И когда голливудские звездынасмешливо выкрикивали «Ice-creams», едва в перерывахпоявлялись Эллен и Алиса, мои подопечные немедля отвечали «Hotdogs! Hot dogs!» И даже когда Берт Ланкастер, как утверждаливпоследствии, исхитрился все-таки уложить одну из них, большойрадости это ему не доставило, а вдобавок он понятия не имел, какую жеиз двух.
Нет и нет, хороши онибыли только на погляд, а уж глядеть на них я мог всюду и везде.Только мне это дозволялось, пока они не пошли своим путем, которыйбыл проложен для них успехом. Их блеск затмевал все, даже это, частопоминаемое экономическое чудо, совершение которого приписываютнемецкой экономике, ибо с Алисой и Элен началось то самое девичьечудо, которое и поныне заставляет нас удивляться.
1959

Когда мы с Анной нашлидруг друга — а дело было в пятьдесят третьем, в холодномпо-январски Берлине, на танцплощадке «Яичная скорлупа», —мы с тех пор так и продолжали танцевать, потому что лишь в стороне отярмарочных павильонов с их двадцатью тысячами новинок и десяткамитысяч неумолчных участников можно было обрести спасение, причем засчет издательства (Лухтерханда, что ли, а, может это былсвежеиспеченный «Улей» С.Фишера, но уж никак несвеженатертый паркет Зуркампа, нет, нет, это было кафе с танцами,снятое Лухтерхандом), можно было танцевать на горящих подошвах, как ивсегда, мы с Анной в танце искали друг друга и находили, под музыку,сохранявшую ритм нашей молодости — диксиленд, —словно лишь в танце мы могли спастись от этого столпотворения, отлавины книг, спастись от всех этих важных персон и ихразглагольствований — «Успех! Бёлль, Грасс, Йонсонвыигрывают гонку!…», уйти легкой стопой, хотяодновременно наше предположение, что вот-вот что-то завершится,вот-вот что-то начнется, вот мы в быстром вращении проплясали новоеимя, причем на ослабевших ногах, прильнув друг к другу на расстояниикончика пальцев, ибо этот гул ярмарочных павильонов: «Бильярд…Предположения… Жестяной барабан…» и этот светскийшепоток: «Вот, наконец, она возникла, немецкая послевоеннаялитература» или даже сводки типа военных: «ВопрекиЗибургу и FAZ 1нам наконец-то, удался прорыв…» можно было пропускатьмимо ушей, беззаботно отдаваясь танцу, ибо и диксиленд и биение нашихсердец заглушали все, окрыляли нас и избавляли от земного притяжения,так что груз увесистого кирпича на семьсот тридцать страницрастворялся в танце и мы поднимались от тиража к тиражу, пятнадцать,потом двадцать тысяч, причем у Анны, когда кто-то воскликнул«Тридцать тысяч!», предполагая также последующую продажулицензий Франции, Японии и Скандинавии, а мы превысили и этот успех итанцевали теперь, не касаясь пола, лопнула резинка на талии, и онавдруг потеряла обвязанную по краю мышиными зубчиками и простроченнуюв три этажа нижнюю юбку, после чего легко выпорхнула из упавшей частисвоего белья и кончиком туфли отшвырнула ее именно туда, где стоялизрители, участники ярмарки, даже читатели, которые совместно с нами иза счет Лухтерханда отмечали уже несомненный бестселлер и дружновыкрикнули: «Оскар!», «Оскар танцует!», ноотнюдь не Оскар Мацерат на пару с дамой с телефонной станцииотплясывал «Джимми-тигра», это танцевали мы с Анной,подбросившие друзьям своих сынишек Франца и Рауля, приехавшие поездомиз Парижа, где в сырой дыре я кормил коксом топку для двух нашихкомнат и писал главу за главой на фоне сырой стенки, тогда как Анна,чья упавшая нижняя юбка была получена в наследство от бабушки,ежедневно обливалась потом у балетного станка на Плас Клиши в студиимадам Норы, покуда я отстукивал на машинке последние страницы,отправлял гранки в Нойвид и завершал набросок переплета сголубоглазым Оскаром на нем, так что издатель (его звали Рейфершейд)пригласил нас во Франкфурт на книжную ярмарку, чтобы мы могли вдвоемнасладиться успехом, распробовать и сохранить на языке его вкус; нотанцевать мы с Анной танцевали во все времена, мы и позже танцевали,когда хоть и сделали себе имя, но от танца к танцу могли все меньше именьше сказать друг другу.
1960

Просто беда, иначе нескажешь! Хотя в Риме на Олимпийских играх еще раз выступалаобъединенная команда обеих Германий, но вот в фирме «Адидас»произошел окончательный раскол. И все из-за Хари. Нельзя сказать, чтоон задался целью снова раздуть спор между нами, братьями, но вотуглубить наши разногласия он точно углубил, хотя в коммерческомотношении мы давно уже шли каждый своим путем, поскольку мой братецодновременно открыл здесь, неподалеку от Фюрта, конкурирующеепредприятие «Пума», хотя ему и не удалось, пусть дажеотдаленно, приблизиться к цифрам производства на «Адидас».
Не спорю: обе фирмызавоевали мировой рынок по производству беговой и футбольной обуви.Но верно и то, что именно Армии Хари натравил нас друг на друга,совершая свои рекордные забеги один раз в кроссовках от «Адидас»,другой — в кроссовках от «Пумы». А платили за этообе фирмы. Так, в Риме он бегал в кроссовках от моего брата, но,выиграв этот сказочный забег, он стоял на пьедестале почета вкроссовках «Адидас». А ведь именно я, после мировогорекорда Хари в Цюрихе, в рекордном забеге на десять секунд, поместилего кроссовки в наш музей и разработал будущую модель под названием«9,9», с тем чтобы Хари мог выйти в Риме на старт в этоймодели.
Ужасно жаль, что онпозволил перевербовать себя моему брату, а с другой стороны, оченьтипично для нашего семейного раздора, что сразу после добычи «золота»— а Хари преуспел также и в эстафете четыре на сто —спортивной прессе были представлены восемь новых моделей «Пумы»с его именем. Начиная со «Старт-Хари» и «Спурт-Хари»и кончая «Победа Хари». Хотя, конечно, не могу сказать,сколько «Пуме» пришлось за это отстегнуть.
Но сегодня, когда времядля примирения и поворота безнадежно миновало, сама фирма продана заграницу, а брат мой умер, чем и положил конец всякой вражде, я смучительной четкостью сознаю, что нам обоим никогда не следовалосвязываться с этим парнем, не без оснований прозванным «борзойкобель»… А расплата за наши филантропические порывынастала очень скоро: едва он добежал до наконец-то засчитанногомирового рекорда, его догнали всевозможные скандалы. Уже в Риме,когда речь шла об эстафетном беге, этот избалованный тип сцепился соспортивными функционерами. Так что спустя год его спринтерскаякарьера, можно сказать, завершилась. И это после вертикальноговзлета! Все неправда, никакая там не авария, как о том официальносообщалось, а грубые нарушения правил любительского спорта послужилик тому поводом. Причем якобы мы — «Адидас» и «Пума»— совратили бедного мальчика с пути истинного. Это, разумеется,вздор, хотя я и должен признать, что мой безгрешный братец издавнапреуспевал в перекупке бегунов, причем не стоял за ценой. Фюттерерли, Гермар или Лауэр — он ко всем подкатывался. Но вот с Харион опозорился так, что дальше некуда, пусть даже я могу сегодняутверждать, что спортивный суд вел себя слишком мелочно и таким путемсделал невозможными все грядущие победы и рекорды для этогоуникального феномена среди спринтеров — ведь даже сам черныйДжесси Оуэн с уважением пожимал руку белому Армину Хари.
Короче, я как говорил,так и говорю: просто беда! Пусть даже становление этого гения средибегунов показывает нам, как мало его талант был подкреплен сморальной стороны, как часто он уже позднее, хоть в роли торговцанедвижимостью, хоть в роли предпринимателя оказывался замешан вразных скандалах и как, наконец, к началу восьмидесятых годов дотакой степени увяз в болоте темных афер профсоюзного предприятия «Мояродина» и архиепископского ординариата в Мюнхене, что из-занарушения долговых обязательств и обмана был приговорен к двум годамлишения свободы, но я и по сей день все еще вижу перед собой тогобольшого мальчика, и таким же его, надо полагать, видел и мой брат,когда он сделал мировой рекорд, одолев стометровку за сорок пятьбеговых шагов, при том, что замер максимальной длины шага показал дваметра двадцать девять сантиметров.
Ах, какой это былстарт! Едва оттолкнувшись от стартовой ямки, он уже промчался мимовсех, даже мимо цветных бегунов. Много лет продержался этот,последний спринтерский рекорд белого бегуна.
Какая беда, что ему недозволили лично перекрыть эти знаменитые собственные «десятьзапятая ноль». Ибо останься Армии Хари у «Адидас» ине заведи он шашни с «Пумой» и с моим братом, оннаверняка сделал бы и 9,9. Джесси Оуэне допускал даже, что ему и 9,8по силам.
1961

Пусть даже сегодня этонавряд ли кого-нибудь задевает и вообще для всех без интереса, но яговорю себе: если вдуматься, это было твое лучшее время. На тебя былспрос, ты был востребован. Больше года ты вел очень рискованнуюжизнь, от страха сгрыз все ногти, ты подвергал себя опасности, незадаваясь вопросом, а не ухнет ли на это еще один семестр. Я как разчислился студентом Технического университета, меня уже тогдаинтересовала технология центрального отопления, но тут вдруг,буквально через ночь, поперек города выросла эта самая стена.
Ну и крику же было!Люди бегали на всякие манифестации, митинговали перед рейхстагом и вдругих местах. Лично я еще в августе перевез сюда свою Эльке, котораятам, у них, изучала педагогику. Это было проще простого, сзападногерманским-то паспортом, организовать который для нее по частивсяких паспортных данных и фотокарточки не составило никакого труда.Но уже к концу месяца нам пришлось нарисовать себе новые пропуска иработать погруппно. А я стал у них связным. С моим западнымпаспортом, выданным в Хильдесхайме, откуда я, собственно, родом, всепрекрасно получалось до начала сентября. Потом нас обязали, покидаявосточный сектор, оставлять на контроле разовые пропуска. Мы, может,и пропуска бы сумели нарисовать, если бы кто-нибудь своевременноснабдил нас гербовой бумагой из зоны.
Впрочем, сегодня никтооб этом и слышать не желает. Про моих детей даже говорить нечего. Онипросто отключаются, либо заявляют: «Ладно, ладно, папа, вытогда все были на порядок лучше, чем мы. Это и без тебя всемизвестно». Может, потом, внукам, когда я расскажу им, какперевез сюда их бабушку, которая застряла там, на Востоке, и какпосле этого активно участвовал в товариществе «Бюропутешествий» — мы так называли себя ради конспирации. Унас были высококлассные специалисты, которые подделывали печати иштемпеля с помощью крутых яиц. Другие, напротив, предпочиталипереводить текст заостренными спичками. Почти все мы были студентами,очень левых взглядов, но встречались среди нас и члены корпораций,бурши, и такие, которые вообще не интересовались политикой.Голосовать бегали на Запад, правящий бургомистр Берлина выступалкандидатом от социалистов, но я не поставил свой крестик ни противБрандта со товарищи, ни против старого Аденауэра. Мы принимали врасчет только практическую деятельность. Мы должны были, как у насэто называлось, «перевешивать» паспортные фотографиитакже и в иностранные паспорта, шведские, голландские. Или черезконтактные группы организовывали паспорта со схожими фотографиями иданными — цвет волос, цвет глаз, рост, возраст. Далее мыорганизовывали подходящие к случаю газеты, монетки, использованныебилеты, словом, тот типичный хлам, который человек, к примеру, однамолодая датчанка, могла иметь у себя в сумочке. Дьявольская быларабота — и все даром, только с возмещением издержек.
Но вот сегодня, когдадаром больше ничего не бывает, никто не желает мне верить, что мы,студенты, не брали денег за свою работу. Не спорю, попадались такие,которые, когда начали прорывать туннель, протягивали руку завознаграждением. Вот и получился чистый идиотизм — я говорю пронаш проект «Берна-уэрштрассе». Это случилось, когда некаятроица содрала с американской телегруппы за право вести съемки втуннеле тридцать тысяч, а мы о том не ведали ни сном, ни духом.Копали четыре месяца. Не что-нибудь, а бранденбургский песок! Трубаполучилась свыше ста метров в длину. И когда начались съемки —а мы тем временем вели по туннелю человек примерно тридцать, состарушками и детьми, на Запад — я подумал, что потом из этогополучится настоящий документальный фильм. Но какое там потом, егосразу же пустили по телевизору, и весь наш туннель накрылся бы, еслибы, несмотря на дорогую отсасывающую установку, не ушел под водунезадолго перед этим. Но тогда мы продолжили свое дело в другомместе.
Нет и нет, жертв у насне случалось. Уж я-то знаю. Это все больше выдумки. Все газетыпестрели сообщениями, когда кто-нибудь, проживавший в пограничномдоме, прыгал из своего окна на четвертом этаже и падал на мостовуюбуквально рядом с брезентом, который натянули пожарники. Или годомпозже, когда Петер Фехтер хотел перебраться на ту сторону черезCheck-Point Charlie 1,его подстрелили и, поскольку никто не мог прийти к нему на помощь, онистек кровью. Попотчевать публику такими рассказами мы не могли, нашдевиз был: стопроцентная надежность. И тем не менее, я мог быпорассказать вам такие истории, которым уже и тогда не всесоглашались верить. Например, как много народу мы перевели по сточнымканалам. И как ужасно в этих каналах воняло мочой. Один из маршрутовпобега из Центра в Кройцберг назывался у нас «Глокенгассе4711», потому что всем, и беглецам и нам самим, приходилосьшагать по колено в нечистотах. Позднее я стал замыкающим и, едва вканал спускалась вся партия, ставил на место крышку канализационноголюка, потому что последние беглецы всегда очень паниковали и побольшей части забывали об этом. Так случилось и в канале для стокадождевой воды, под Эспланаденштрассе на севере города. Некоторые,едва осознав, что они на Западе, подняли страшный шум. От радости,само собой. Но тогда чины Народной полиции, которые дежурили с тойстороны, смекнули, что к чему. И побросали в канал бомбы сослезоточивым газом. Или эта история с кладбищем, ограда котороговходила составной частью в Стену. Мы прорыли к нему в песке низкийтуннель, чтобы ползком, прямо к колумбарию, и наша клиентура, всесплошь люди самого безобидного вида с цветами и прочими приношениями,вдруг исчезала. Раз и другой все сошло благополучно, но потом однамолодая женщина, которая надумала бежать с ребенком, оставила подлеснова закрытого люка пустую детскую коляску, что, конечно, сразубросилось в глаза.
Но такие неудачи нельзябыло исключить. А теперь, если желаете, история совсем другого рода,в которой все произошло удачно. Или довольно? Я уже привык, чтослушать долго никто не хочет. Несколько лет назад, когда стена ещестояла, все было по-другому. Порой коллеги, с которыми я работалвместе на теплоцентрали, утром в воскресенье, после первогостаканчика, меня спрашивали: «Улли, а как это было? Расскажи,как вы все делали, когда ты перетаскивал на Запад свою Эльке…»Но сегодня никто не желает об этом слушать, здесь, в Штутгарте, темболее нет, потому что эти швабы, они и в шестьдесят первом почтиничего не поняли, когда ни с того ни с сего, поперек Берлина…А когда стены — и тоже ни с того ни с сего — не стало,они поняли и того меньше… Они даже, пожалуй, предпочли бы,чтоб она все еще стояла, потому как с них не брали бы тогда деньги насолидарность, которые им приходится выкладывать с тех пор, как стеныне стало. Вот я и не говорю больше об этом, хотя это было лучшеевремя моей жизни, когда мы по колено в нечистотах продвигались черезтуннель… Или ползком, через другой туннель… Во всякомслучае, моя жена права, когда говорит мне: «Тогда ты был совсемдругой, тогда мы действительно жили».
1962

Вот как нынче папа,когда куда-нибудь отправляется, чтоб повидать своих людей в Африкеили там в Польше и чтоб с ним при этом ничего не случилось, так иглавный транспортный диспетчер, когда предстал перед нашим судом,тоже сидел в такой клетке, только у него она была закрыта лишь с трехсторон. А с той стороны, которая обращена к господам судьям, егостеклянная клетка была без стены. По предписаниям службыбезопасности, вот почему я и застеклил ее особым стеклом, дорогим,пуленепробиваемым, лишь с трех сторон. В результате небольшоговезения этот заказ достался моей фирме, потому что мы всегдаобслуживали клиентов с нестандартными запросами. Банковские филиалыпо всему Израилю и ювелирные магазины на Дицценгофштрассе, которыевыставляют напоказ в своих витринах драгоценности и потому хотят бытьгарантированы от вторжения. Но уже в Нюрнберге, а Нюрнберг былкогда-то очень даже красивый город, где раньше проживала вся нашасемья, мой отец возглавлял стекольную фирму, которая поставляла своиизделия даже в Швейнфурт и Ингольштадт. Работы хватало, до тридцатьвосьмого, тогда много чего разлетелось вдребезги, вы сами знаете,почему. Боже праведный, ну и ругался же я мальчишкой, потому что отецу меня был очень строгий и мне изо дня в день приходилось работать,даже по ночам.
Нам обоим повезло, и мывыбрались, мой маленький брат и я. Только мы двое. Все остальные, ужекогда началась война, напоследок обе моих сестры и все кузины, попалисперва в Терезиенштадт, а потом уж и не знаю куда, то ли в Собибор,то ли в Освенцим, не знаю, не знаю. Одна только мама загодя, вполнеестественным путем, как это называют, умерла от сердечнойнедостаточности. А разузнать что-нибудь более точно даже Герсон —Герсон это мой брат — тоже не смог, хотя потом уже, когданаконец наступил мир, расспрашивал и разыскивал повсюду, в Франкониии вообще всюду. Вызнал он только даты, когда отправлялись транспорты,точно, день в день, потому что из Нюрнберга, где проживала нашасемья, поезда всегда уходили переполненные.
А теперь вот он,которого во всех газетах называли «Транспортник смерти»,сидел в моем стеклянном коробе, и был этот короб непробиваемый дляпулей. Извините, мой немецкий уже нехороший, потому что я былдевятнадцать, когда с младшим братом поплыл в Палестину, на корабле,но этот, который сидел в стеклянном коробе и подкручивал своинаушники, тот говорил еще хуже, как я. И господа судьи, которые всехорошо говорили по-немецки, тоже это сказали, когда он наговаривалдлинные, как солитер, фразы, через которые не пробьешься. Но я сиделсреди обычных слушателей и мог лишь понимать, что он все делал толькопо приказу и что много еще таких, которые все делали только поприказу, только они везунчики, вот и бегают теперь на свободе. Изарабатывают они неплохо, один из них даже статс-секретарь приАденауэре, с которым нашему Бен Гуриону пришлось вести переговорынасчет денег.
И тогда я сам себесказал: слушай в оба уха, Янкеле! Тебе, значит, надо было сделатьсто, нет, тысячу таких клеток со своей фирмой и нанять еще парулюдей, и все бы прекрасно сделал, хотя и не за один раз. Как назовутновое имя, ну, допустим, Алоиз Брюннер, ему совсем маленькую клетку,надписать имя и так символически поставить его клетку между клеткойЭйхмана и скамейкой для судей. На особый стол. Скоро бы весь столзаполнился.
Об этом много писали вгазетах, про все ужасы и еще что это немножко банально. Только когдаего подвесили за шею, писать стали меньше. Но пока процесс некончился, все газеты были полны. Только Гагарин, этот советскийчеловек в своем космическом корабле, из-за которого все так ликовали,составил конкуренцию нашему Эйхману, и американцы все узавидовались.А я себе тогда сказал: а ты не думаешь, Янкеле, что оба, в общем-то,находятся в одинаковом положении. Каждый заперт в своем корабле. УГагарина одиночество еще больше, ведь Эйхман все время видит людей, скоторыми он может поговорить, после того, как наши люди приволоклиего из Аргентины, где он разводил курей. А говорить он любит. Большевсего он любит говорить, как был бы рад отправить нас, евреев, не вгаз, а на Мадагаскар, и что вообще он ровным счетом ничего противевреев не имеет. И даже восхищается нашей идеей сионизма, потому чтотакую прекрасную идею можно очень хорошо организовать, это он таксказал. И если б ему не приказали заботиться о транспортах, евреи,может, сегодня сказали бы ему спасибо, потому что он личнопозаботился бы о массовой эмиграции.
И тут я себе сказал:ты, Янкеле, тоже должен поблагодарить этого Эйхмана за свою капелькусчастья, потому что Герсон — это мой младший братик —смог уехать с тобой в тридцать восьмом году. А вот за остальноесемейство благодарить не надо, за отца, и за всех теток, и за всехдядей, и за всех сестер, и за хорошеньких кузин, человек двадцатьбудет. Вот об этом я с ним поговорил бы, он ведь в курсе, про станциюназначения всех этих транспортов, и куда попали мой строгий отец имои сестры. Но нельзя мне было с ним разговаривать. Свидетелей и безменя хватало. И еще я был рад, что мне разрешили позаботиться о егобезопасности. Может, ему понравилась его клетка из бронированногостекла. Мне таки кажется, что он улыбнулся, чуть-чуть, но улыбнулся.
1963

Обжитой сон. Явление,которое сохранилось и твердо стало на якорь. Боже, как я могла тогдавосторгаться! Корабль, смело спроектированный парусник и одновременнопароход с музыкой, розовато-желтый, лежит он подле все разделяющейотвратительной стены, лежит, закинутый приливом на пустырь, высокийбугшприт противостоит варварству и, как это выявилось впоследствии,отстранен в сферу нереального, если сравнить с любым строением пососедству, каким бы современным оно ни казалось.
Мое ликование считаличрезмерными, как у всякой девушки, не девушки даже, а подростка, иоднако же я не стыдилась своих восторгов. Терпеливо, можно дажесказать, с высокомерной невозмутимостью я сносила насмешки болеестарых гардеробщиц, ибо понимала, что мне, крестьянской дочери изВильстермарша, а ныне, благодаря стипендии, прилежной студенткеконсерватории, которая лишь изредка, причем исключительно радинебольшого приработка, выполняла обязанности гардеробщицы, непристало вслух доказывать свое превосходство. Вдобавок и насмешкимоих более зрелых сослуживиц носили весьма добродушный характер.«Наша флейтисточка опять берет высокие ноты», —говорили они, намекая на мой инструмент — поперечную флейту.
И в самом деле, именноОрель Николе, мой глубокоуважаемый наставник, побудил меня и,наверняка, многих других своих учениц, склонных к романтическиммечтаниям, придать своему восхищению, будь то по поводу идеи на благовсего человечества или по поводу выброшенного на берег корабля,именуемого филармонией, красноречивые формы выражения. В концеконцов, он ведь и сам пылкий мечтатель, чьи кудрявые волосы словногорят огнем и, как я обнаружила однажды, наделяют егоумопомрачительной привлекательностью. Во всяком случае, он тотчасперевел мое сравнение с кораблем на французский: «Bateauйchouй». А берлинцы, те снова пустили в ход свое знаменитоеостроумие, смешав для этой цели похожие на палатку элементыконструкции с центральной позицией дирижера, после чего без обиняковокрестили великий проект низкопробным прозвищем «Цирк Караяна».Другие одновременно хвалили и брюзжали. Звучала зависть со стороныколлег-архитекторов. Лишь точно так же чтимый мной профессор ЮлиусПозенер метко заметил: «Шаруну было предоставлено правовыстроить нечто пираньеподобное и придать тюремному характеру своегосоздания налет торжественности». Однако я стою на своем: этокорабль, если угодно, корабль — тюрьма, внутренняя жизнькоторой управляется, одухотворяется, населяется музыкой, если угодномузыкой, запертой внутри и одновременно выпускаемой на волю.
А как насчет акустики?Вот акустику хвалили все, почти все. Я была при том, мне дозволилибыть при том, как ее проверяли. Незадолго до торжественного открытия— ну, само собой, Караян замахнулся на «Девятую» —я, не спросив разрешения, прокралась в затемненный концертный зал.Ярусы можно было углядеть, хотя и с трудом. Лишь расположенный всамом низу подиум был озарен светом верхних ламп. Тут из тьмы меняокликнул добродушно-ворчливый голос: «Эй, девочка, нечегостоять без дела! Нам нужна помощь. А ну, быстро на подиум!» Ия, никогда не упускавшая случая огрызнуться, я, строптиваякрестьянская дочь, мгновенно повиновалась, поспешила вниз полестнице, после нескольких зигзагов и поворотов вышла на свет ибезропотно позволила какому-то человеку, о котором узналавпоследствии, что это акустик, сунуть мне в руку револьвер, снабдивэто действие кратким объяснением. Тут из мрака разделенного со всехсторон на соты концертного зала снова пророкотал тот же голос: «Всепять выстрелов, один за другим. Не бойся, девочка, это всего лишьхолостые патроны. Ну, давай, говорят тебе: давай!»
Я послушно подняларевольвер, с бесстрашным видом, и, как потом говорили, была в этотмиг «прекрасна, как ангел». Короче, стояла и пять раз,один за другим, нажала курок, чтобы можно было провести акустическиезамеры. И гляди: все удалось. А ворчливый голос, пришедший ко мне изтьмы, принадлежал, как оказалось, архитектору Гансу Шаруну, которогоя с тех самых пор начала обожать точно так же, как ранее моегоучителя по флейте. Вот почему — а возможно, следуя такжепризывам внутреннего голоса, — я бросила музыку и свосторгом начала изучать архитектуру. Но время от времени —потому что стипендии мне теперь не дают — я подрабатываюгардеробщицей в филармонии. И от концерта к концерту снова и сноваубеждаюсь, как музыка и архитектура довлеют друг другу, особенно еслисам кораблестроитель одновременно и пленяет музыку, и выпускает ее наволю.
1964

Не спорю, обо всемстрашном, что произошло и что еще с этим связано, я узнала оченьпоздно, точнее, когда нам надо было поторопиться со свадьбой, потомучто я была уже в положении, и мы сыграли свадьбу по всем правилам, нов Рёмере, той части Франкфурта, где оформляют браки, мы самымнастоящим образом сбились с пути. Ну, понятно, волнение, многолестниц. Потом они нам и говорят: «Вы не туда попали. Это двумяэтажами ниже. А здесь идет процесс». — «Какойтакой процесс?» — спросила я. «Ну, против виноватыхв Освенциме. Вы что, газет не читаете? Газеты только об этом ипишут».
Мы тогда сноваспустились вниз, где уже дожидались нас приглашенные нами свидетели.Моих родителей там, правда, не было, потому что они поначалувозражали против нашей свадьбы, но зато пришла мать Хайнера, оченьвзволнованная, и еще две моих подруги с телефонной станции. А потоммы все перешли в Пальмовый сад, где Хайнер заказал для нас столик, имы по-настоящему отпраздновали событие. Но после свадьбы я никак немогла отвязаться от этих мыслей, ходила туда снова и снова, дажекогда была уже на четвертом или пятом месяце, а юстиция перенесласлушание на Франкеналлее, там, в Доме собраний Галлус был довольнобольшой зал, и в нем больше места для зрителей.
Хайнер со мной ни разуне ходил, даже, когда на товарной станции, где он работал, емувыпадала ночная смена, так что он вполне мог бы. Но я емурассказывала все, что можно рассказать. Все эти ужасы, и еще цифры,которые уже составляли миллионы, понять трудно, потому что всякий разназывались как точные совсем другие цифры. В общем, иногда их былотри, иногда всего два миллиона отравленных газом или погибших накакой-нибудь другой лад. Но остальное, о чем тоже говорили на суде,выглядело ничуть не лучше, может даже гораздо хуже, потому что этобыло вполне наглядно и я могла рассказывать об этом Хайнеру, пока он,наконец, не сказал мне: «Хватит об этом рассказывать, когда всеэто происходило, мне было четыре, от силы пять лет. А ты вообщетолько-только родилась».
Это правда. Хотя отецХайнера и его дядя Курт, вообще-то очень симпатичный человек, ониведь оба были солдатами, где-то в глубине России, как мне однаждырассказывала мать Хайнера. Но после крестин Беаты, когда вся семьясобралась вместе, и я пыталась рассказать им о процессе в ДомеГаллуса и еще про Кадука и Богера, в ответ я всякий раз слышала однои то же: «Об этом мы ничего ровным счетом не знали. Когда, тыговоришь, это произошло? В сорок третьем? Ну, тогда мы только изнали, что отступать…» А дядя Курт добавил: «Когданам пришлось оставить Крым и мне, наконец, дали отпуск с фронта, насздесь всех разбомбили. А про террор, который развязали против насангличане и американцы, почему-то никто не вспоминает. Ну, ясноедело, победили они, а в таких случаях всегда бывают виноваты другие.И довольно об этом, слышишь, Хайди!»
Но Хайнеру, томуприходилось слушать. Я его просто заставляла, ведь не случайно же мы,когда должны были расписаться, заблудились в здании ратуши и попалина этот самый Освенцим и, что еще хуже, Биркенау, где стояли этисамые печи. Поначалу Хайнер даже не хотел верить, что один изобвиняемых приказал одному из заключенных утопить родного отца, послечего заключенный сошел с ума, и поэтому, только поэтому обвиняемыйдолжен был на месте пристрелить его. Или о том, что происходило вмаленьком дворике между блоком 10 и блоком 11 у черной стены. Тамрасстреливали. Тысячи людей. Когда об этом зашла речь, оказалось, чтоточной цифры никто не знает. Вообще, с воспоминаниями делопродвигалось плохо. А вот когда я рассказала Хайнеру про качели,названные в честь Вильгельма Богера, — тот придумал такоеустройство, чтобы заставить заключенных говорить, — Хайнерпоначалу вообще ничего не мог понять. Поэтому я нарисовала для негона бумаге модель, которую один из свидетелей демонстрировал судьям назаседании. На поперечной перекладине висела кукла — ну,заключенный — в полосатой арестантской одежде, причем он былтак связан, что этот самый Богер мог бить его точно между ногами,всякий раз по мошонке. Да, да, точно по мошонке. «Ты толькопредставь себе, Хайнер, — сказала я ему, —когда свидетель все это объяснял суду, Богер, который сидел на скамьеподсудимых чуть правей, позади свидетеля, улыбался, по-настоящемуулыбался уголками губ…»
Верно, верно, я и самасебе задавала такой вопрос: разве это человек? И однако нашлисьсвидетели, которые утверждали, будто этот Богер вел себя оченькорректно и даже взял на себя заботу о цветах в комендатуре.По-настоящему он ненавидел только поляков, евреев он совсем не таксильно ненавидел. Правда, все такое про газовые камеры и крематорий вголовном лагере и в Биркенау, где среди прочего содержалось в особыхбараках множество цыган и все погибли в газовых камерах, понять былотруднее, чем про эти качели. О том же, что этот самый Богер имелизвестное сходство с дядей Хайнера Куртом, особенно, когда у негоделался добродушный взгляд, я, конечно, Хайнеру рассказывать нестала. Это было бы подло по отношению к дяде Курту, который вполнебезобидный и вообще само добродушие во плоти.
Но вот это самое прокачели и другие факты, они застряли в голове и у меня, и у Хайнера, ивсякий раз, когда мы отмечали годовщину свадьбы, мы вспоминали обовсем, еще и потому, что тогда я ходила беременная Беатой, и говорили:«Будем надеяться, что на ребенке это не отразилось». Нопрошлой весной Хайнер вдруг сказал: «Если мне летом дадутотпуск, может, съездим в Краков и Катовице? Мать тоже давно об этоммечтает, она ведь сама родом из Верхней Силезии. Я уже наводилсправки у „Орбиса“. Это польское турбюро».
Впрочем, лично я незнаю, хорошо ли это для нас и выйдет ли из этого что-нибудь, хотяполучить сейчас визу проще простого. Кажется, от Кракова недалеко идо Освенцима. Туда можно съездить на экскурсию. Так сказано впроспекте…
1965

Бросить взгляд взеркало заднего вида и снова глотать километры. По пути из Пассау вКиль. Прочесывать отдельные участки. На охоте за голосами. За рульнашего, взятого напрокат ДКВ, уселся Густав Штеффен, студент изМюнстера, и поскольку родом он из не слишком хорошей семьи, а совсемдаже напротив, вырос в католически-пролетарской среде — отец унего когда-то работал в нашем Центре, — вынужденныйизбрать второй вариант образования: ученье на механика плюсодновременно вечерняя гимназия, теперь же, так как он, подобно мне,хочет порадеть за социалистов, вполне разумно и пунктуально —«Мы совсем другие! Мы никогда не опаздываем!» —отщелкивает все этапы нашего предвыборного путешествия. «Вчерав Майнце, сегодня — в Вюрцбург. Много церквей и многоколоколов. Черное гнездо с просветами по краям…»
И вот мы ужеприпарковываем машину перед Гут-теновскими залами. Посколькуприходится глядеть в зеркало заднего вида, я читаю вопрос натранспаранте, которую всегда аккуратно причесанные мальчики изМолодого Союза поднимают кверху, как послание к Троице, сперва —наоборот, а потом правильно. «Чего ищет атеист в городе СвятогоКилиана?», и лишь в переполненном зале, где первые рядызахвачены студенческими корпорациями, их еще можно опознать покорпоративным ленточкам, даю ответ, заставляющий смолкнуть общий гул:«Я ищу Тильмана Рименшнейдера», ответ, который выводит насцену того скульптора и того бургомистра, кому руководство епископатав эпоху Крестьянских войн изувечило обе руки, теперь же, стольгромогласно помянутый, он обеспечит моей речи простор и, может быть,внимание: «Пою тебя, о демократия!» — Уот Уитмен,слегка переработанный для избирательных целей…
Но вот чего нельзя былопрочитать в зеркале, а можно лишь в воспоминаниях: организовали нашупоездку студенты из Социал-Демократического Союза Высшей Школы, и ещеиз Либерального Союза Студентов, которые, будь то в Кёльне, Гамбургеили Тюбингене, составляют лишь жалкую кучку и для которых я, когдавсе это было еще на стадии плана, чреватого надеждами, сварил наНидштрассе в Фриденау конспиративную кастрюлю чечевичного супа. Дотой поры СПГ даже и не догадывалась о своем незаслуженном счастье,однако позднее, когда мы уже двинулись в путь, нашла по меньшей меревполне удавшимся мой плакат с петухом, кукарекавшим С — П —Г. Далее, товарищи были весьма удивлены тем обстоятельством, чтозалы, хотя мы и взимали плату за вход, были набиты до отказа. Воттолько из содержания им многое пришлось не по вкусу, например, моенеизменно высказываемое пожелание, чтобы наконец была признанаграница по Одеру — Нейсе, то есть мой вслух заявленный отказ отВосточной Пруссии, Силезии, Померании и — что причиняло мнеособенную боль — Данцига. Это выходило за рамки всех решенийпартийного съезда, равно как и моя полемика против параграфа 218 1,но и тут говорилось следующее: хотя с другой стороны нельзя неучитывать, что на собрания приходит большое количество молодыхизбирателей, как, например, в Мюнхене…
Сегодня битком набитцирк Кроне, в котором три тысячи пятьсот мест. Против раздающегосятакже и здесь эпидемического шипения крайних правых помогают мои,написанные по этому случаю стихи: «Эффект парового котла»,которые неизбежно, вот и здесь тоже, поднимают настроение: «Взглянитена этот народ, объединенный шипеньем. Шипоман, шипофлекс, шипофил,ибо шипенье равняет всех, денег не стоит и греет душу. Но ведь кто-тоже выложил деньги, чтобы эту элиту духа подготовить к шипенью…»Как хорошо, что я вижу наверху отраженные, словно в зеркале заднеговида, лица друзей, среди них и те, кто давно уже умер. Ганс ВернерРихтер, мой литературный крестный отец, который поначалу, еще дотого, как я отправился в это путешествие, был настроен весьмаскептически, но потом сказал: «Ну, теперь давай ты. Я уже черезвсе это прошел. Грюнвальдский круг, борьба против атомной смерти.Теперь твоя очередь растрачивать себя на этом поприще…»
Нет, милый друг,никакого растрачивания. Я еще кой-чему выучился, я прозондировалмного лет накапливавшийся застой, продвигаясь по следам улитки, япопадал в места, где до сих пор бушует Тридцатилетняя война, сейчас,например, я попал в Клоппенбург, а он куда черней, чем Вильсхофен илиБиберах на Рисе. Густав Штеффен, насвистывая, везет нас сквозьравнины Мюнстерланда. Коровы, повсюду коровы, они множатся в зеркалеи невольно вызывают в мыслях вопрос, уж не принадлежат ли и здешниекоровы к католической вере. И все больше тяжело нагруженныхтракторов, которые, подобно нам, держат курс на Клоппенбург. Томноголюдные крестьянские семейства тоже пожелали присутствовать,когда в снятом нами Доме Мюнстерланд собирается выступать сам дьяволсобственной персоной…
На речь «Предстоитсделать выбор» у меня уходит два часа, хотя обычно хватает ичаса. Я мог бы прямо с листа провозгласить свое «Похвальноеслово Вилли» или «Новое платье короля», но такойшум не одолеть и цитатами из Нового Завета. На швыряемые в меня яйцая отвечаю напоминанием о точно так же без толку вышвырнутыхинвестициях в сельское хозяйство. Шипеть здесь не шипят. Здесьпротесты более весомы. Несколько крестьянских пареньков, которыеумело кидают яйца — и даже попадают в цель, — годыспустя уже в качестве новообращенных молодых социалистов пригласятменя по второму кругу в Клоппенбург, но на сей раз я так отвечуяйцеметателям с позиций глубочайшего католического знания: «Дабудет вам, ребята, не то в первую же субботу придется вамисповедоваться на ушко господину патеру».
Когда мы покинули местопроисшествия, одаренные полной корзиной яиц — местность вокругВехты и Клоппенбурга славится своими птицефермами, — и я,достаточно перепачканный, сел рядом с водителем, Густав Штеффен, чьямолодая жизнь через несколько нет была оборвана в результатеавтокатастрофы, тоже глянул в зеркало заднего вида и сказал: «Ничегохорошего я от этих выборов не жду, но здесь мы определенно завоевалиголоса».
А дома, в Берлине, гдея заснул свинцовым сном, у нас загорелась входная дверь, напугав Аннуи детей. С тех пор в Германии много чего изменилось, только но частиподжогов — нет.
1966

Бытие — sein илиseyn 1— возвышенные слова вдруг ничего больше не значили, все равно,как их ни пиши. Внезапно — словно суть, основа, все Сущее и всеуничтожающее Ничто есть не более как звон пустейших слов, я увиделсебя, подвергнутым сомнению и в то же время призваннымзасвидетельствовать. После столь продолжительной череды лет, а ещепотому, что в современном механизме всякие редкостныедостопримечательности, немецкая марка, к примеру, поскольку онаначала свой путь ровно пятьдесят лет назад, да и пресловутый годшестьдесят восьмой был похож на праздник дешевой распродажи, я началзаписывать, что произошло со мной в течение летнего семестра. Ибовнезапно, после того как я предварил свой обычный семинар по средамосторожными намеками на текстуальные совпадения между стихотворениями«Фуга смерти» и «Тодтнауберг» 2,не упомянув, однако, заслуживающую внимания встречу между философом ипоэтом, меня, покуда первые доклады моих студентов и студентокскатывались к понятию «разное», глубоко взволноваливопросы, которые были слишком проникнуты духом времени, чтобыпридавать им экзистенциальный вес: Кем я был тогда? Кто я теперь? Ичто, наконец, стало из того, некогда забывающего о себе, но тем неменее радикального представителя шестьдесят восьмого года, которыйвсего лишь два года назад, хотя с виду вроде бы случайно,присутствовал при том, как в Берлине впервые оформилсяантивьетнамский протест?
Нет, нет, никаких пятитам не было, там было от силы две тысячи, которые, запасшисьофициальным уведомлением и разрешением, взялись под руки и с громкимикриками двинулись от Штейнплац по Харденбергштрассе к АмериканскомуДому. К этому призывали всевозможные группы и группки, ССНС, СДСВШ 3,Либеральный Союз Студентов и клуб «Аргумент», равно как иЕвангелическая Студенческая Община. Перед этим некоторые, в том числеи я, нарочно сходили в «Маслоторговлю Гофмана», чтобыприкупить яиц самого дешевого сорта. И этими яйцами мы забросали, какэто называлось, гнездо империализма. Не только у отсталых крестьян,но и в студенческих кругах швыряние яиц вошло тогда в моду. Да, да, яих тоже бросал и кричал вместе со всеми: «Ами, вон изВьетнама!» и еще «Джонсон убийца!» Вообще-то должнабыла состояться дискуссия, и глава американского дома, человек,ведущий себя как либерал, был даже готов к ней, но по воздуху ужелетели яйца, а после коллективного яйцеметания при полномневмешательстве полиции мы двинулись по Курфюрстендамм, потом поУландштрассе назад к Штейнплац. Мне запомнились некоторые надписи наплакатах: «Хэллоу, американы, пакуйте чемоданы!» и «Всевместе против войны!» Жаль только, что некоторые функционеры изСЕПГ вклинились в наши ряды, чтобы — пусть даже безрезультатно— поагитировать нас. Хотя для Шпрингеровских изданий ихприсутствие было лакомым кусочком.
Но я-то? Меня-то какугораздило бежать в общем ряду? Взяв друг друга под руки? До хрипотывыкрикивать лозунги? Вместе с другими бросать яйца? Выросший впочтенной буржуазной семье, я изучал у Таубе геологию и немножко —философию, попытал счастья с Гуссерлем, наслаждался Шелером, вдыхалХайдеггера, созерцал себя на его полевых тропинках, был чуждтехническому, голому «каркасу», а все близлежащее,политику, к примеру, до сих пор отвергал как нечто «чуждоебытию». И тут, вдруг, я встал на чью-то сторону, поносилпрезидента Америки и его союзников, южнокорейского диктатора Тиу иего генерала Ки, хотя еще и не созрел для того, чтобы, окончательнодав себе волю, издавать крики «Хо-Ши-Мин, Хо-Ши-Мин».Итак, кем же я был тогда, тридцать лет назад?
Покуда семинарскиеработы, не то два, не то три кратких реферата, занимали от силыполовину моего внимания, сам я все задавался этим вопросом. Моистуденты, надо полагать, заметили неполное присутствие своегопрофессора, однако адресованный непосредственно мне вопрос одной изстуденток, почему это автор сократил текст «Сегодняшняя надеждана приход (незамедлительный приход) грядущего слова из устмыслителя», опубликованный в первой редакции стихотворения«Тодтнауберг», ибо последний вариант стихотворения,напечатанный в сборнике «Lichtzwang», не содержит слов,помещенных ранее в скобках, и этот, главный вопрос вернул меня куниверситетским будням и — поставленный так резко и прямо —вызвал в памяти ситуацию, в которую я угодил молодым человеком: ещедо начала зимнего семестра 1966/67 года я покинул беспокойные,сотрясаемые все более многолюдными манифестациями берлинскиемостовые, дабы продолжить обучение во Фрейбурге.
А уж оттуда яперебрался сюда. Вдобавок, меня привлек известный германист Бауман.Свой переезд я попытался истолковывать как Хайдеггеровское«возвращение». Однако своей студентке, чей вызывающийвопрос был призван вынудить меня к «незамедлительному»ответу, я дал уклончивый и уж, конечно, неудовлетворительный ответ,указав на близость сего, весьма спорного, философа к рейху и на егомолчание, покрывающее любое злодейство. Тем более, что вскоре послеэтого я снова мог адресовать вопросы лишь к себе самому.
Да, да, именно впоисках близости к великому шаману я бежал во Фрейбург. Именно онлибо его аура притягивали меня. Я рано выучился возвышенным слонам,ибо мой отец, будучи главным врачом шварцвальдского санатория,проводил краткие часы досуга на горных тропах и брал меня ещеребенком с собой, к Тодтнау и оттуда к Тодтнаубергу, никогда при этомне упуская возможности указать мне на скромную хижину философа.
1967

Хотя мой, идущий нишатко ни валко семинар по средам, бывал оживляем лишь более чемумеренным интересом, если отвлечься от мотылька, который по ошибкезалетел в открытое окно, он был тем не менее достаточно обрывистым,чтобы снова и снова швырять меня на мое припозднившееся бытие ивоздвигать передо мной крупноформатные вопросы: что —собственно говоря — погнало меня прочь из Берлина? Разве мне неследовало быть там второго июня? Разве мне не следовало найти себеместо среди протестующих перед ратушей в Шенеберге? Не послужил бытакже и я, полагавший, будто мне ненавистен персидский шах,подходящей целью для орудующей чердачными балками группы ликующихперсов?
На все эти вопросыследовало, хоть и с небольшими оговорками, давать утвердительныйответ. Ну конечно же, я мог бы благодаря плакату с надписью«Немедленное освобождение иранских студентов!» заявить освоей солидарности и попасть на заметку полиции. И поскольку вратуше, одновременно с визитом шаха, проходило заседаниепарламентского комитета, где обсуждалась возможность повышениястуденческих налогов, мне было бы легче легкого вместе с другимидемонстрантами горланить глупейший шлягер прошлых лет: «Ктосможет за это платить?» А когда уже вечером шах со своей ФарахДивой, сопровождаемый на высшем государственном уровне Альбертцем,правящим бургомистром города, отправился в оперу на Бисмарк-штрассе,меня — не смойся я малодушно в Фрейбург — тоже загнали быударные отряды полиции в узкую щель между Крумме— иЗезенхаймерштрассе и — покуда в Опере уже началасьторжественная программа — гнали бы все дальше и дальше ударамисвоих дубинок. Да, спрашивал я себя или отвечал на внутренний вопрос— а разве и мне не мог достаться тот удар, который с близкогорасстояния поразил студента германистики Бенно Онезорга, когдаполиция проводила свою операцию «Охота на лис»?
Ведь он — как и я— был пацифистом и членом Евангелического Общества Студентов.Как и мне, ему было двадцать шесть лет, как и я, он любил ходитьлетом в сандалетах и без носков. Ясное дело, это могло достаться мне,это могло уничтожить меня. Но я отошел в сторонку и при содействиифилософа, который после своего «возвращения» вернулся кспокойствию, удалился на онтологическую дистанцию. Вот почему дубинкидостались Бенно, а не мне. Вот почему Кур-рас, сотрудник уголовнойполиции в гражданской одежде, направил дуло своего снятого спредохранителя служебного пистолета марки ППК не в мою голову, апоразил Бенно над правым ухом, так что пуля насквозь прошила егомозг, а черепная коробка разлетелась на куски.
Вдруг я смутил своихстудентов, громко прервав блаженство интерпретации двух весьмазначительных стихотворений выкриком: «Позор! ПолицейскийКур-рас был оправдан в двух процессах и продолжал работать до самоговыхода на пенсию в Управлении полиции Берлина…» Потом яснова умолк, хотя и видел вызывающе насмешливый взгляд вышеупомянутойстудентки, ощущал его даже самым интимным образом и одновременночувствовал, что меня распирают вопросы, которые уже со времен моегодетства загоняли в тупик мое запуганное бытие. Когда же оносвершилось, мое возвращение? Что означало для меня попрощаться с лишьсущим? И с какого точно времени мной в ходе лет овладело возвышенное,дабы — вопреки временному отходу — уже никогда более невыпускать меня из-под своей власти?
Это могло произойтимесяц спустя, в то 24-е июля, когда поэт, выздоровев после длительнойболезни, прибыл в Фрейбург и, преодолев начальные колебания, преждечем усладить нас торжественным чтением своих стихов, все жесогласился встретиться с философом, чье сомнительное прошлое внушалоему недоверие. Но видеть себя на общей фотографии с Хайдеггером ПаульЦелан не пожелал. Потом, правда, он согласился и на это, но дляфотографического изображения памятной встречи уже не оставалосьвремени.
Содержание данного, каки нескольких других анекдотцев, я, освободясь от внутренних вопросовк самому себе, изложил перед моим дневным семинаром, ибо с помощьюискусных высказываний — этой студентке в особенности —удалось вызволить меня из ретроспективных комплексов прошлого иразговорить меня в качестве, скажем так, свидетеля той сложнойконфронтации; ибо именно мне по указанию профессора Баумана былодозволено наблюдать витрины фрейбургских книжных лавок. По желаниюфилософа все тома стихов поэта должны были занять в витрине достойноеместо. И глянь-ка: от раннего сборника «Мак и память» до«Языковой решетки» все выглядело недосягаемо и в то жевремя доступно; даже дополнительные тиражи — и те благодарямоим усилиям можно было наблюдать без помех.
Вот почему именно яоказался тем, кому дозволено было на утренней заре следующего дня,когда предполагалось прибытие поэта в Шварцвальд, где его поджидалахижина философа, все тщательно подготовить. Но Целана сноваоттолкнуло поведение философа в мрачные годы, по слухам, цитируя себясамого, он обозвал его «Мастером из Германии» и тем,пусть даже косвенно, завел речь о смерти. Так что нельзя былопредугадать, примет ли он это приглашение. Поэт долго колебался,изображая неприступность.
А мы выехали раннимутром, хотя над нами свинцово нависало серое небо. После посещенияхижины и того достопамятного разговора — или молчания, прикотором никто — даже я и то нет — не должен былприсутствовать — состоялась встреча в Санкт-Блазиен, где насприютило одно кафе. Казалось, все в полном порядке. А поэту явнопришелся теперь по душе мыслитель. Вскоре оба очутились на дорожке кХорбахской трясине, от восточного края которой все мы брели по гати,выложенной из круглых бревен. Но, поскольку погода оставалась такойже неприятной, а обувь поэта была слишком городской или, как онзаметил, «недостаточно сельской», прогулка вскоре былапрервана, после чего мы в каком-то заброшенном уголке некоеготрактира не без приятности вкусили наш обед. Нет, нет, никакихзлободневных разговоров, скажем, беспорядки в Берлине и недавнопреданная гласности смерть одного студента не стали нашей темой,напротив, речь шла о растениях, причем выяснилось, что поэт знаетстолько же, если не больше названий, чем мыслитель. Вдобавок ПаульЦелан умел назвать ту либо иную травку не только на латыни, но ипо-румынски, венгерски и даже на идиш. Он был родом из городаЧерновцы, а тот расположен среди многоязычной Буковины.
Все это и другиезанятные воспоминания я выложил перед своими студентами, но на особыйвопрос, о чем говорили — или о чем умалчивали — в тойхижине, мог ответить лишь отсылкой к стихотворению «Тодтнауберг».Вот там кое-что можно вычитать. Так, к примеру, арника, эрудитаминазываемая также очанка, допускает разнообразные толкования. И весьмасимволичен колодец перед хижиной с многозначительной звездочкой нанем. К тому же, на центральном месте, гак сказать, как сердцевина,находится та, упомянутая и стихотворении книга для гостей, куда поэтвнес свое имя с робким вопросом «чьи имена приютила она доменя?», выразив при этом надежду на «грядущее словомыслителя в сердце его», причем еще раз следует упомянуть, чтослова, заключенные в скобки, а именно «незамедлительныйприход», впоследствии стертые поэтом, служили доказательствомнастойчивости его желания, которому, как нам известно, не сужденобыло сбыться. Но о чем еще мог идти — или не мог зайти —разговор в хижине, нам неизвестно, остается лишь строитьпредположения, но угадать нельзя, и тем самым, рана остаетсяоткрытой…
Примерно в таком духе яобращался к своим студентам, не выдавая им — или упоминавшейсяособе, — как часто в мыслях своих я рисовал себе этотпредполагаемый разговор в хижине, ибо между бесприютным поэтом иМастером из Германии, между евреем с не-видимой глазу желтой звездойи бывшим ректором Фрейбургского университета с круглым и точно так жестертым партийным значком, между поименователем и умалчивателем,между выжившим, неустанно объявляющим о своей смерти ипровозвестником Бытия и Бога грядущего Несказанное должно бы отыскатьнеобходимые слова, но так и не нашло ни единого.
И это молчаниепродолжало молчать. Вот и я скрыл от своего семинара собственноебегство из Берлина, якобы безучастно дозволил пытливому взгляду тойсамой студентки ощупать себя и не поведал, что именно заставило меняна какое-то время бежать высокого, а на другой год снова спасатьсябегством, теперь уже из Фрейбурга, в вихрь франкфуртских водоворотов,к тому месту, между прочим, где Пауль Целан сразу же после того, какон покинул наш университетский городок, создал первый вариант своегостихотворения «Тодтнау-берг».
1968

Казалось, участникисеминара вполне удовлетворены, меня, однако, терзало смутноебеспокойство. Едва мне с помощью бережно доведенного до слушателейавторитета удалось расслышать в стихотворении из хижины запоздалыйотклик на «Фугу смерти» и, одновременно, вызов значимому,но в то же время воспринимаемому как персонификация смерти «Мастеруиз Германии», меня снова одолел докучный вопрос: а что сразупосле пасхальных каникул следующего года погнало тебя прочь изФрейбурга? Какое «возвращение» превратило тебя, которыйдо тех пор внимал лишь молчанию в промежутках между словами ипосвящал себя возвышенно фрагментарному в постепенно подступающейнемоте Гёльдерлина, в радикала шестьдесят восьмого года?
Скорей всего причиной,если не запоздалой, послужило убийство студента Бенно Онезорга,потом, наверняка, покушение на Руди Дучке, которые тебя, по меньшеймере на словах, сделали революционером, ради чего ты и отказался отжаргона идентичности 1и начал говорить на другом жаргоне, жаргоне диалектики. Примерно такя объяснял это себе и пытался, покуда мой семинар по средам обходилсясамообслуживанием, докопаться до более глубинных причин своихзаблуждений.
Как бы то ни было, ядля начала покончил с германистикой во Франкфурте и — словно быв доказательство своего повторного возвращения — перешел кизучению социологии. Я слушал Хабермаса и Адорно 1,которому мы — я в самом непродолжительном времени как член СНС— почти не давали открыть рот, ибо среди нас он слыл отнюдь небезусловным авторитетом. И поскольку во Франкфурте ученики особеннорьяно бунтовали против своих учителей, дело кончилось захватомуниверситета, который довольно скоро — потому что Адорно, самвеликий Адорно, счел себя вынужденным пригласить полицию, —был снова освобожден. Один из наших выдающихся ораторов, чьяэлоквенция произвела впечатление даже на мастера отрицания, а именноХанс Юрген Краль, который, к слову сказать, всего лишь несколькимигодами ранее входил в фашистский союз Людендорфа, а потом вреакционный Молодой Союз и который теперь, после абсолютного«возвращения», непосредственно вслед за Дучке воспринималсебя как противостоящий авторитет, так вот, этот самый Краль быларестован, но через несколько дней снова выпущен на свободу и сразуже развил бурную активность, все равно по какому поводу — то липротив чрезвычайного положения, то ли против несмотря ни на чтовысокочтимого учителя. Так, в последний день книжной ярмарки, 23-госентября, когда в шестьдесят пятом году в Доме Галлуса завершилсяпоследний процесс по Освенциму, одна дискуссия, жертвой которой пал вконце концов и сам Адорно, грозила кончиться беспорядками.
До чего бурные времена!Укрывшись в своем защищенном от всех ветров семинаре и тревожимыйлишь провокационными вопросами одной на особицу настырной дамы, япытаюсь перескочить через бегство, совершенное тридцать прожитых летназад и влиться в дискуссию, которая постепенно оборачиваетсясудилищем. Какая тяга к могуществу слова! Вот и я, зажатый в толпе,позволял себе разрывные выкрики, надеялся превзойти кралевский пыл,вместе с ним и с остальными содрать одежды с круглоголового мастеравсе растворяющей в противоречиях диалектики, который сидел теперьсмущенный, не находя слов, надеялся и преуспел в этом намерении. Ведьвокруг профессора, у его ног плотным кольцом сидели студентки,которые еще совсем недавно, обнажив груди, тем самым заставили егопрервать лекцию, а теперь стремились увидеть и его наготу, наготучувствительного сердца: он, аккуратно округлый, всегда одетый сизысканным буржуазным вкусом, должен был подвергнуться такому жеобнажению. И даже более того: он должен был кусок за кускомотбрасывать части защищающей его теории и передать для нужд революциисвой только что разодранный в клочья и кое-как залатанный авторитет,чего требовал Краль и с ним все прочие. Он должен приносить пользу,говорили они. Покамест он им еще нужен. Потом — в рядахзвездной колонны — на Бонн. При таком правящем классе онипросто вынуждены извлечь хоть какую-то пользу из его авторитета. Впринципе же его время истекло.
Последние слова,вероятно, выкрикнул я сам. Или кто-то — или что-то —крикнуло из меня. Что побудило меня произнести слово в защитунасилия? Едва я снова начал различать лица своих студентов, которые вЦелановском семинаре с весьма умеренным тщанием добывали себе зачет,у меня снова вызвал сомнения мой тогдашний радикализм. Может быть, яхотел позволить себе небольшую шутку? Или был сбит с толку, недопонялкое-какие чрезмерно закругленные фразы, например, фразу орепрессивной толерантности, как ранее ложно истолковал вердиктмаэстро против любого забвения Бытия.
Краль, считавшийсянаиболее способным учеником Адорно, любил, двигаясь кругами, выложитьзавершающую петлю и заострить понятие, еще минутой ранее совершеннотупое. Разумеется, можно было услышать и возражения. Например, из устХабермаса, который со времен конгресса в Ганновере не уставалповторять слова предостережения против надвигающегося с левой стороныфашизма. Или, скажем, тот усатый писатель, который продалсясоциалистам, а теперь воображал, будто может упрекнуть нас в «злобнойслепоте активизма». Зал бушевал. Полагаю, что и я бушевал точнотак же. Но вот что побудило меня покинуть переполненный зал доистечения срока? Недостаток радикализма? Или я просто не мог большевидеть физиономию Краля, который из-за отсутствия одного глазапостоянно носил солнечные очки? Или мне было невыносимо созерцатьвоплощенное страдание, которое символизировал подвергнутый поношениюТеодор В. Адорно?
Неподалеку от выхода иззала, где все еще теснилась стоячая публика, ко мне обратилсяговоривший с небольшим акцентом пожилой господин, явно гость книжнойярмарки: «Что это за чепуху вы тут городите? У нас в Праге вотуже месяц, как повсюду стоят русские танки, а вы здесь разводитерацеи по поводу процессов коллективного обучения народа. Вы лучшепоезжайте — и как можно скорей — в прекрасную Богемию. Ужтам-то вы сможете изучить всем коллективом, что такое сила и чтотакое бессилие. Ничего-то вы не знаете, а воображаете, будто знаетевсе и лучше всех…»
«Ах да, —вдруг произнес я над головами своих студентов, которые с испугомоторвались от интерпретации двух стихотворений, — летомшестьдесят восьмого произошло и еще кое-что. Чехословакия былаоккупирована, при участии немецких солдат, между прочим. А спустя годбез малого умер Адорно, говорилось, что от сердечной недостаточности.Да, а Краль, тот в феврале семидесятого погиб в автокатастрофе. А вПариже Пауль Целан, так и не дождавшись от Хайдеггера ожидаемогослова, сбросил с моста в реку оставшиеся ему годы жизни. Точная датанам не известна…»
После этого мой семинарушел восвояси. В аудитории осталась лишь та, пресловутая студентка.Поскольку у нее явно не было больше вопросов, я тоже хранил молчание.Допускаю, что ее вполне устраивала возможность остаться на какое-товремя наедине со мной. Вот мы и молчали вдвоем. И лишь когда она тоженадумала уйти, оказалось, что у нее еще оставались в запасе двефразы: «Ну, я пошла, — сказала она. — Отвас все равно больше ждать нечего».
1969

Это было, должно быть,безумное время, как и в ту пору, когда меня называли труднымребенком. Я то и дело слышала: «Кармен — трудный ребенок,Кармен — трудный ребенок», или «особенно трудный»,или «проблемный». И все это не только потому, что мать уменя была в разводе, а отец по большей части уезжал куда-то далеко намонтажные работы. В нашем детском приюте встречались и другиепроблемные дети, среди них даже такие, которым полагалось бытьвзрослыми, например, наши студенты из Рурского университета, которыепоначалу открывали этот приют для студенток, растящих своих детей безотцов, и желали все, как есть все, выстроить на антиавторитарнойоснове, даже и вместе с детьми пролетариев, как называли нас, когдамы туда поступили. Поначалу это привело к ссорам, потому что и мысами, и наши родители привыкли к строгой руке. Лишь моя мать, котораявпоследствии убирала две комнаты, где раньше было бюро или ещечего-то такое, потому как студенточки считали себя для этого слишкомблагородными, говорила другим матерям по соседству: «Дайтекрасным хоть разок поглядеть, как это все делается», потому чтов Бохуме инициативная группа, которая желала, чтобы приют был и длядетей непривилегированных классов, отличалась крайне левыминастроениями, и там вечно происходило деление на фракции, как этоназывается, так же и на родительских собраниях, которые по большейчасти затягивались до полуночи и каждый раз почти завершалисьскандалом, как мне рассказывала о том моя мать.
Но тогда повсюду, нетолько у нас, у детей, царил хаос. По всему обществу, куда ни глянь,шли скандалы. Прибавьте еще к этому избирательную компанию. Но переднашим приютом висел плакат с надписью: «Вместо избирательнойборьбы — классовая!», как припоминает моя мать. И она шлау нас, эта борьба. Вечные драки, потому что каждый, а особеннопролетарские дети, желали иметь все игрушки, собранные левымистудентками для себя. Особенно, как говорит моя мать, отличалась поэтой части я. А про избирательную борьбу мы, можно сказать, почтиничего и не узнали. Только один раз наши студентки взяли нас с собойна демонстрацию, непосредственно перед университетом, такая здороваябетонная глыба. И нас заставили кричать вместе со всеми: «Вовсем виноваты социал-демократы». После чего эти самыесоциал-демократы со своим Вилли как-то взяли да и победили навыборах. Но мы, дети, об этом, конечно, ничего не узнали, потому чтопо телевидению все лето показывали совершенно другое — высадкуна Луне. И для нас, которые либо дома, либо у фрау Пицце, нашейсоседки, таращились в телик, это было куда интересней, чем всякая тамизбирательная борьба. После чего мы большими цветными карандашами иликрасками из тюбика, которые нам разрешили трогать, разрисовали,причем вполне антиавторитарно, кто что хочет, все стены в нашемприюте. Само собой, те два человечка на луне в смешных такихкостюмах. И еще луноход, который назывался «Орел». Былодовольно весело. Но я, проблемный ребенок, снова обеспечила народительском собрании очередной скандал, потому что я не тольконарисовала на стене этих двух человечков — их звали Армстронг иАлдрин — и не просто обляпала их красками, но и пририсовала —как вполне четко показывали по телевидению — американский флагсо множеством звезд и полосок, и он развевался там, на Луне. А нашимстудентам, особенно левым, это было не по вкусу. Большаяпедагогическая акция! Но добрыми речами у меня ничего нельзя былодостичь. И моя мать припоминает, что лишь небольшое число студенток,которые не были маоистками и вообще революционерками, голосовалипротив, когда на родительском совете было решено смыть мой рисунок сэтими «Старс и страйпс», как их до сих пор называет моямать, со стены. Нет и нет, я ни капельки не плакала. Но держаласьочень упрямо, когда один из студентов, да-да, он сейчас в Бонне вродекак статс-секретарь, хотел уговорить меня водрузить на Лунеогненно-красный флаг. А я не захотела. Об этом и речи не могло быть.Не то что я против красного, но ведь по телевизору показывали некрасный флаг, а совсем другой… И тут, поскольку тот студентпристал ко мне как смола, я и в самом деле учинила хаос и растопталавсе эти замечательные цветные карандаши и тюбики с краской, и мелки,и свои, и чужие, так что моей матери, которая ежедневно там убираласьи получала за это деньги от студенток, которые тоже держали здесьдетей, пришлось с превеликим трудом отскребать с полов всю этуцветную мешанину, из-за чего она и по сей день, когда встречается стогдашними матерями, говорит: «Да, уж моя Кармен была самыйнастоящий проблемный ребенок».
А вот я, если у менябудут дети, буду их наверняка воспитывать по-другому, то естьнормально, пусть даже год, когда произошла высадка на Луну, а моямать проголосовала вскоре за своего Вилли, был, надо полагать,довольно бурный, так что я и по сей день иногда довольно отчетливовижу во сне свой приют.
1970

Моя газета в жизни невозьмет у меня этот материал. Для них нужно рассусоливать примерно втаком духе, что, мол, «Взял всю вину на себя», или что«Внезапно канцлер упал на колени…», или еще гуще:«Коленопреклонение от имени Германии!»
Так вот, насчет«внезапно». Все было продумано до мельчайшей детали. Безсомнения, этот пройдоха, ну, этот его посредник и доверенное лицо,который исхитряется здесь, дома, представить позорный отказ отисконных немецких земель как великое достижение, нашептал ему этуэксклюзивную идею. И тут его шеф, этот пьяница, повел себя какправоверный католик: он упал на колени. Сам-то он, между прочим,вообще не верующий. Устроил шоу. Хотя для обложки — если судитьс журналистской точки зрения — получился хит. Как удар бомбы.Тихонько так, вне протокола. Все-то думали, что дело пойдет обычнымпутем: возложить венок из гвоздик, поправить ленты на венке,отступить на два шага, склонить голову, снова вскинуть подбородок инеподвижным взглядом посмотреть вдаль. После чего с синими мигалкамив замок Виланов, в роскошную резиденцию, где уже дожидается бутылкаконьяка и коньячные рюмочки. Но не тут-то было! Он позволяет себетакую эскападу, причем не на первой ступеньке, что едва ли было бырискованно, а прямо на мокрый гранит, не опираясь ни на одну, ни надругую руку, он умело сгибает колени, руки судорожно сжимает передпричинным местом, принимает постную мину, все равно как на страстнуюпятницу, словно он больший католик, чем папа, потом ждет, пока бандафоторепортеров отщелкает затворами, далее — и опять не самымбезопасным образом, чтобы сперва одна нога, потом другая, он рывкомподнимается с колен, словно много дней подряд тренировался передзеркалом, р-раз — и встал, стоит и глядит, будто ему явилсяСвятой Дух во плоти, глядит поверх наших голов, будто ему нужнодоказать не только Польше, но и всему свету, как фотогенично, прижелании, можно покаяться. Умело, ничего не скажешь. Даже чертовапогода ему подыграла. Но в таком виде, с легким бренчанием наклавесине цинизма, моя газета никогда у меня это не возьмет, даже притом, что весь руководящий этаж нашей газеты был бы рад-радехонек,если бы этот коленопреклоненный канцлер вообще сгинул, и чем скорей,тем лучше, сгинул, пусть свергнутый, пусть переизбранный, лишь бысгинул.
Итак, я делаю новыйзаход и переключаю регистры своего органа: где некогда находилосьваршавское гетто, с бессмысленной жестокостью уничтоженное и стертоес лица земли в мае 1943 года, перед мемориалом, где изо дня в день,даже и в такой вот промозглый, декабрьский, из двух бронзовыхканделябров рвутся разорванные ветром языки пламени, в одиночестве,выражая раскаяние за все злодеяния, совершенные именем немецкогонарода, упал на колени немецкий канцлер и тем взвалил на свои плечивеликую вину, он, который лично не был ни в чем виноват, упал наколени…
Вот, пожалуйста. Уж этокто хочешь напечатает. Носитель великого бремени, человек великойскорби. Может, еще подпустить немножко местного колорита? Парочкуреверансов. Повредить это не может. Например, про отчуждение поляков,потому что высокий государственный гость упал на колени не передпамятником Неизвестному солдату, который у них здесь считаетсянациональной святыней, а именно перед евреями. Надо слегкапоспрашивать, надо порыться, и тогда всякий настоящий полякнепременно проявит себя антисемитом. Прошло совсем немного времени стех пор, как польские студенты надумали побуйствовать точь-в-точь каку нас или в Париже, но тогда местная милиция с Мочаром, министромвнутренних дел во главе, велела разогнать дубинками этих, как онвыразился «сионистских провокаторов». Несколько тысячпартфункционеров, профессоров, писателей и прочих из духовной элиты,по большей части евреев, просто выгнали за дверь. Они уложиличемоданы и уехали, в Швецию, в Израиль. Но про это здесь больше никтоне говорит. А вот валить всю вину на нас — это у них считаетсяхорошим тоном. Чего-то они там талдычат «о католической морали,которая живет в сердце каждого истинного поляка», когда этотпредатель родины, который в мундире норвежской армии сражался противнас, немцев, заявляется сюда с целой свитой, где и крупповскийменеджер Бейтц, и пара писателей левого толка, и еще несколькодуховных величин, и подносит полякам на тарелочке нашу Померанию,нашу Силезию, Восточную Пруссию, а потом, на «бис», как вцирке, еще и плюхается на колени.
Но это не имеет смысла.Все равно не напечатают. Моя газета лучше просто отмолчится.Сообщение агентурных агентств — и хватит. И вообще, какое мнедело? Я сам из Крефельда, я наделен рейнским задором. И чего янервничаю? Бреслау, Штеттин, Данциг? Да плевать я на них хотел.Напишу просто что-нибудь для воссоздания атмосферы: как полякиприкладываются к ручке, как хорош Старый город, и что Дворец Виланови еще несколько памятников архитектуры восстановлены, хотя, куда ниглянь, видно, что экономическое положение хуже некуда, пустота ввитринах и очереди перед каждой мясной лавкой… В связи с чемвся Польша надеется получить миллиардный кредит, который этотколенопреклоненный тип наверняка посулил своим коммунистическимдружкам. Эмигрантишка! Господи, до чего ж я его ненавижу. Нет, нет,не потому, что он — внебрачный ребенок, такое бывает… Новот в остальном… И вся его манера держаться… А когда онвдобавок упал на колени… В эту изморось! Смотреть противно…Не-на-ви-жу!
Ничего, пусть тольковернется домой, он такое увидит… Да его все газеты в клочьяразнесут, и восточные договоры заодно с ним. Не только моя газета. Ноничего не скажешь: на колени он и в самом деле упал здорово…
1971

Ей-богу, об этом можнобы написать целый роман. Она была моя лучшая подруга. Мы придумывалисамые безумные затеи, даже и опасные, вот только последнее несчастьене мы придумали. Началось это, когда повсюду открывались дискотеки ия, которая предпочла бы ходить в концерты и всласть использовалатеатральный абонемент своей матери, уже начавшей в то времяприхварывать, уговорила Уши хоть один раз вместе со мной поглядеть ина что-то другое. Только одним глазком глянуть, сказали мы себе,после чего застряли в первой же дискотеке.
Уши и в самом делеприятно выглядела — кудрявые, рыжеватые, как у лисички, волосы,а на носу веснушки. А какой она была в разговоре! Чуть дерзко, новсегда остроумно. Можно просто позавидовать, как она крутила головупарням, не соглашаясь, впрочем, ни на что серьезное. Сама я казаласьсебе рядом с Уши тяжеловесом, который придает значение каждому своемуслову.
И все же как у менягудела голова от всей этой музыки — «Hold that train…»— само собой, Боб Дилан. Но и Сантана. И «Дип пёрпль».А больше всего нам нравилась группа «Пинк Флойд». Ах, какнас заводили слова «Мать атомного сердца…» А вотУши, та предпочитала группу «Степной волк» «Рожденныедикими быть…» Тут она прямо из себя выходила. А у менятакое самозабвение никогда не получалось.
Нет, ничего особенносерьезного не было, ну там сигарета с какой-нибудь травкой, ну ещеодна, а больше ничего. О настоящей угрозе здесь и речи не могло быть.Да и то сказать, кто тогда не курил? У меня порог сопротивления был ибез того слишком высоким, мне в самом непродолжительном временипредстояло сдавать экзамен на стюардессу, причем я уже работала навнутренних линиях, так что для дискотек почти не оставалось времени.Поэтому я слегка потеряла Уши из виду, о чем, конечно, очень жалела,но это было неизбежно, тем более, что с августа семидесятого я всечаще летала Британскими авиалиниями в Лондон, и все реже показываласьв Штутгарте, где меня, поскольку моя мать и на самом деле всеслабела, ожидали совсем другие дела и проблемы, тем более, что мойотец… Впрочем, не будем об этом.
Во всяком случае, завремя моего отсутствия Уши явно перешла к более тяжелым наркотикам.Дерьмо из Непала, может быть. А потом она вдруг села на иглу,впрыскивала себе героин. Я слишком поздно, причем лишь от ееродителей, очень скромных и милых людей, обо всем узнала. Но совсемужасным стало ее состояние, когда она забеременела, не зная даже, откого. Тут уж смело можно сказать: для нее это было великое несчастье,потому что она еще не завершила профессиональное обучение в школепереводчиков, хотя предпочла бы стать стюардессой, как и я. «Побыватьвсюду, повидать свет!» Это дитя явно не имело ни малейшегопредставления о моей нелегкой работе, особенно во время дальнихперелетов. Но все равно Уши была моя лучшая подруга, и поэтому я ееподбадривала: «Может, у тебя еще получится, ты ведь совсеммолодая…»
А тут случилось этосамое. Хотя сама Уши собиралась выносить ребенка, потом уже, из-загероина, она решила, что надо делать аборт, бегала от одного врача кдругому и, конечно, без толку. Когда я хотела ей помочь, переправитьее в Лондон, потому что там до третьего месяца можно сделать кое-чтоза тысячу, а если поздней, то дороже, я же знала от сослуживицыразные адреса, например, Nursing home на Кросс Роад, причем я сказалаей, что возьму на себя расходы по перелету в оба конца плюс обычныерасходы в Лондоне и ночлег, она и соглашалась, она и не соглашалась,и вообще иметь с ней дело становилось все труднее, что, конечно,зависело не от меня.
Где-то в ШвабскомАльбе, у одного из этих коновалов — это была даже супружескаяпара, причем у него был стеклянный глаз — ей сделали аборт. Всеэто, надо полагать, было чудовищно, мыльный раствор впрыснулигигантским шприцем прямо в шейку матки. Все произошло очень быстро.Сразу, после того, как отошел плод, все было вылито в унитаз, а потомпросто-напросто спустили воду. Говорят, это был мальчик.
Вот что подействовалона Уши куда сильней, чем всякий там героин. Скорее нужно исходить изтого, что девушку доконал сразу и героин, от которого она не моглаизбавиться, и ужасный визит к этим живодерам. И однако же она храбропыталась противостоять случившемуся. Но совсем избавиться отзависимости она не смогла, до тех пор, пока мне не удалось наконец,раздобыть для нее за городом, неподалеку от Бо-дензее, адресПаритетного благотворительного союза. Терапевтическая деревня, аверней сказать, большая крестьянская усадьба, где группа оченьсимпатичных антропософов поставила себе целью создать своего родапрактическую терапию и где пытались методами Рудольфа Штейнера, вчисле прочего на основе лечебной ритмики, биологически-динамическогоовощеводства и соответствующего животноводства снять с иглы первуюгруппу наркотически зависимых.
Туда я и устроила Уши.И ей там понравилось. Она снова начала немножко смеяться и вообщеожила, хотя на этом крестьянском дворе были свои трудности, пусть идругого рода. Коровы вечно вырывались из хлева. Растаптывали все насвоем пути. А уж туалет! Не хватало самого необходимого, потому чтоштутгартский ландтаг наотрез отказал в дотациях. Да и вообще многоешло наперекосяк, особенно во время групповых собеседований. Но Ушиэто не смущало. Она только смеялась. Даже когда сгорело главноездание лечебницы, потому что, как выяснилось уже позднее, мышивыстроили гнездо и при этом навалили соломы на закрытую печную трубуи сперва там все тлело, а потом загорелось по-настоящему, она всеравно никуда не уехала, помогала оборудовать временные прибежища вамбаре, и все действительно шло хорошо, до тех пор, пока, да, до техпор, пока один из этих иллюстрированных журналов не вздумал крупнымибуквами напечатать на обложке: «Мы делали аборт».
К сожалению, именно я вдень посещений принесла ей этот номер журнала с богатопроиллюстрированным репортажем и шикарно оформленной обложкой. Ядумала, ей пойдет на пользу, если сотни женщин, среди них многоизвестных, можно будет опознать на карточках паспортного формата:Сабина Синьен, Роми Шнейдер, Сента Бергер и так далее, сплошь звездыкино, которые у нас в авиации всегда проходят по списку VIP. Конечноже, прокуратура должна была приступить к расследованию, потому чтоэто было наказуемо. Она и приступила. Хотя признавшимся женщинамничего не сделали. Слишком они были знаменитые. Так оно всегда ибывает. Но мою Уши потрясла подобная храбрость, она хотела принятьучастие и послала в адрес редакции свою историю с приложениемфотокарточки. И сразу же пришел отказ. Ее подробное описание —героин плюс коновалы — это уж слишком. Опубликовать такойэкстремальный случай значило бы повредить доброму делу. Разве чтокогда-нибудь попозже. Ведь борьба против параграфа 218 еще далеко незакончена.
Уму непостижимо. Такойравнодушный бюрократизм! Для Уши это было чересчур. Через несколькодней после полученного из редакции отказа она исчезла. Мы искалиповсюду. Ее родители и я. Всякий раз, когда мои служебные обязанностимне это позволяли, я искала. Я прочесала все дискотеки. Уши нигде небыло. А когда ее наконец обнаружили на штутгартском вокзале, оналежала в дамском туалете. Обычная сверхдоза, «золотая доза»,как это называется у них.
Разумеется, я до сихпор горько себя упрекаю. Ведь она была моя лучшая подруга. Мнеследовало крепко взять ее за руку, полететь с ней в Лондон, сдать наКросс Роад, заплатить вперед, потом забрать ее оттуда, принять,поддержать морально, ведь я правильно говорю, Уши? Наша дочкавообще-то должна была называться Урсула, но мой муж, человек,исполненный понимания и трогательно заботящийся о нашем ребенке,потому что я до сих пор летаю с «Бритиш Эйрлайнс»,сказал, что будет лучше всего, если я просто напишу про Уши…
1972

Я это теперь он. Онживет в пригороде Ганновера Лангенхаген и учительствует в начальнойшколе. Ему — теперь это больше не я — ничто в жизни недавалось легко. С гимназией ему пришлось расстаться после семиклассов. Потом точно так же пришлось до окончания броситькоммерческое училище. Потом он торговал сигаретами, потом дослужилсядо ефрейтора, еще раз попытал счастья в Частной коммерческой школе,но не был допущен к выпускному экзамену, потому что не имел аттестатазрелости. Потом он уехал в Англию, чтобы усовершенствоваться в языке.Там он мыл машины. Потом хотел поехать в Барселону, чтобы изучитьиспанский. Но только в Вене, где друг морально укрепил его, проделавс ним курс так называемой психологии успеха, он набрался храбрости,начал все по новой, поступил в Ганноверскую Академию управления идобился своего: ему разрешили учиться даже и без аттестата зрелости,там же он сдал экзамен на учителя и теперь является членом профсоюза«Воспитание и наука», он даже возглавляет комитет молодыхучителей, прагматичный левак, который хочет постепенно, шаг за шагом,изменить общество, о чем и мечтает в глубоком кресле, где-то удачнокупленном по случаю. И тут у его дверей на Вальсродерштрассе, третийэтаж, слева, раздается звонок.
Я, а я это он, открываюдверь. За дверью стоит девушка с длинными русыми волосами. Она хочетпоговорить со мной, с ним.
— У вас немогли бы переночевать два человека? — Она говорит: «увас», потому что откуда-то узнала, что он — или я —живет не один, а с подружкой. Он и я отвечаем утвердительно.
Уже потом, зазавтраком, у него возникают сомнения, и у его подружки тоже.
— Но ведьэто можно только подозревать, — говорит она. Впрочем,сначала мы отправились в школу, потому что она, как и я, тожеучительствует, но только в смешанной школе. Мне с моими ученикамипредстояла экскурсия в Птичий парк, он расположен неподалеку отВальсроде. Хотя и потом сомнения нас не покидали. «Может, ониуже вселились, потому что я дал длинноволосой ключи…»
Вот почему он решаетпереговорить с приятелем, как, вероятно, поступил бы и я сам. Иприятель повторяет то, что приятельница уже сказала за завтраком: «Данабери 110 и дело с концом». С моего одобрения он набирает 110и просит соединить себя со Спецкомандой. Спецкоманда БМ 1выслушивает сообщение, потом говорит: «Мы проверим», чтои делает в гражданской одежде. Затем при содействии вахтера они берутпод контроль лестничную клетку. Тем временем навстречу им по лестницеподнимается молодая женщина с молодым человеком. Вахтер спрашивает,кто им нужен. Они отвечают, что им нужен учитель. «Да, —отвечает вахтер, — учитель живет у нас на третьем этаже,но сейчас его, кажется, нет дома». Несколько позже молодойчеловек возвращается, отыскивает на улице телефонную будку, но в тотмомент, когда он опускает монету, его задерживают и находят при немпистолет.
С точки зрения политикиучитель наверняка левей, чем я. Порой, сидя в купленном по случаюкресле, он размышляет о прогрессивном будущем. Он верит в «Процессэмансипации обездоленных». Он вполне согласен с мнением некоегоганноверского профессора, который почти так же известен в левыхкругах, или, скажем, не меньше, чем Хабермас 2,который по поводу БМ якобы сказал следующее: «Знаки, которыеони хотят подать своими бомбами, на поверку оказываются блуждающимиогоньками. Эти люди дали в руки правым такие аргументы, которыекомпрометируют весь левый спектр».
Что соответствует имоему мнению. Вот почему оба мы, он и я, он как учитель и профсоюзныйдеятель, а я как лицо свободной профессии, набрали 110. Вот почемуслужащие уголовной полиции находятся сейчас в квартире, которая иесть квартира учителя и в которой стоит купленное по случаю кресло. Уженщины, открывшей дверь на звонок полиции, болезненный вид,короткие, всклокоченные волосы, она настолько худа, что совершенно несоответствует тому фото, которым располагает полиция. Может, онивовсе и не ее ищут. Ведь ту уже несколько раз объявляли умершей.Она-де умерла от опухоли мозга, как о том писали газеты.
«Свиньи вы!»кричит женщина при задержании. Но лишь когда полиция обнаруживает вквартире учителя раскрытый иллюстрированный журнал с рентгеновскимснимком черепа разыскиваемой особы, она понимает, кого поймала. И нетолько это находят служащие особого отдела в квартире учителя:боеприпасы, оружие, гранаты и косметичку марки «Ройял», вкоторой лежит бомба на четыре с половиной килограмма.
«Нет, —заявляет впоследствии учитель в одном интервью, — именнотак я и должен был поступить». Лично я тоже думаю, что иначе они его подруга с головой бы увязли в этой истории. «И однакоже, — говорит он, — у меня возникло какое-тонеприятное чувство. Ведь раньше, до того, как она принялась за своибомбы, я часто был с ней одного мнения. Например, с тем, что онаписала в „Конверт“ после террористического акта воФранкфуртском универсальном магазине Шнейдера: „Против версииумышленного поджога говорит то обстоятельство, что при этом моглипострадать люди, которые не должны были пострадать“. Нопозднее, в Берлине, когда выпустили Баадера, она во всем принималаучастие, причем был тяжело ранен один мелкий служащий. После чего онаушла на дно. Потом были жертвы с обеих сторон. Потом она пришла комне. Потом я… Но вообще-то говоря, я думал, что ее уже нет вживых…»
Он, учитель, в которомя вижу себя, намерен израсходовать сумму, причитающуюся ему отгосударства за то, что он позвонил по номеру 110, на предстоящийпроцесс, чтобы с каждым, к этому времени схваченным, включая ГудрунЭнсслин, которая сама себя выдала, когда зашла в Гамбурге в шикарныйбутик, обошлись по справедливости в ходе процесса, на котором, по егословам, будут вскрыты общественные взаимосвязи.
Я бы на его месте такне поступал. Жалко такую уйму денег.
Почему все этиадвокаты, Шилли и ему подобные, должны наживаться на процессе? Пустьон лучше раздаст деньги по школам, по своей и по другим, в пользусоциально незащищенных, о которых он так печется. Но кому бы он ниотдал свои деньги, настроение у него все равно не улучшится. Как,впрочем, и у меня. Потому что до конца своих дней он останется темчеловеком, который набрал номер 110. Я испытываю то же самое.
1973

Какой там к чертуцелительный шок?! Плохо же вы знаете моих зятьев, всех четверых. Иженаты они вовсе не на моих дочках, а переженились втихаря на своихмашинах. Чистят-моют, и в воскресенье тоже, стонут по поводу каждойкрохотной царапины. Говорят исключительно про дорогие телеги,«порше», к примеру, и тому подобное, поглядывают на них,как на красивых девчонок, с которыми недурно бы согрешить. А теперьмы имеем очереди перед каждой бензоколонкой. Нефтяной кризис! Вот этобыл удар, доложу я вам! И это был шок, но вовсе не целебный. Ну, самособой, они делали запасы. Все четверо. А Герхард, который обычновещает как апостол здорового образа жизни: «Ради Бога, никакогомяса! И никаких животных жиров!», который молится нагрехемовский хлеб из отрубей, так долго сосал шланг, переливая бензиниз канистры — конечно же, он тоже делал запасы, —что чуть не отравился бензином. Тошнота, головная боль, литрами пилмолоко. А Хайнц-Дитер, тот и вовсе налил полную ванну, так что вонялопо всей квартире, и маленькая Софи упала в обморок.
Ох уж мои зятья!Кстати, два других ничуть не лучше. Вечное занудство из-заограничения скорости — не больше ста. И, поскольку в бюро уХорста температура не должна превышать девятнадцать градусов, онсчитает, что ему положено дрожать от холода. И вечно ругается: «Авсе эти погонщики верблюдов виноваты! Эти арабы!» Потомоказывается, что это уже не арабы, а израильтяне, которые затеялиочередную войну и прогневали саудовских арабов. «Вот ипонятно, — кричит Хорст, — что они прикрутилинефтяной кран, чтобы нам и сейчас не хватало, и в будущем тоже».Тут Хайнц-Дитер уже готов зарыдать: «Теперь не стоит дажекопить деньги на новый БМВ, раз на автобане надо ползти максимум соскоростью сто, а на сельских дорогах так и вовсе восемьдесят…»«Вот она, ваша социалистическая уравниловка, это вашемуЛауритцену, который считает себя транспортным министром как раз повкусу», — грохочет Эберхард, мой старший зять, и приэтом не на шутку схватывается с Хорстом, который хоть и член партии,но так же помешан на машинах. «Вы только подождите, вот будутвыборы…» И оба ужасно ругались.
И вот тут явоскликнула: «Слушайте все! У вашей автономной тещи, котораявсегда была легка на подъем, возникла роскошная идея». Потомучто с тех пор, как умер отец, а девочки мои еще толком не оперились,я считаюсь главой семьи, и этот глава хоть и не прочь поворчать,когда надо, но зато держит в руках всю лавочку и при нужде может датьдобрый совет, например, если разразится настоящий энергетическийкризис, насчет которого нас предостерегали люди из Римского клуба, ивсе решат, что теперь можно сходить с ума. «Итак, слушайтевсе, — сказала я по телефону, — вам ведьизвестно, что я давно уже предвидела конец подъема. Вот он вамналицо. Но я до сих пор не вижу причин для скорби, даже пусть завтрабудет День поминовения, когда все равно, как и в каждое воскресенье,запрещено садиться за руль. Итак, давайте устроим семейную прогулку.Ну ясно же, что пешком. Сначала сядем на третий трамвай, а отконечной станции — на своих двоих, ведь вокруг Касселя всюдутакие красивые леса. Итак, вперед, в Ястребиный лес!»
Ну и вой поднялся. «Аесли дождь пойдет?» «Если и в самом деле пойдет, побежимк замку Вильгельмсхёе, посмотрим всяких там Рембрандтов и прочиекартины, а оттуда снова пешком». «Да видели мы уже этостарье!» — «И кто это, спрашивается, бегает по лесув ноябре, когда на деревьях не осталось ни единого листочка?» —«Если уж устраивать семейный выход, давайте лучше пойдем вкино…» «Или соберемся у Эбер-харда, затопим каминв холле и посидим так уютненько…»
«Безвозражений! — отвечала я. — Дети уже радуются».И вот мы всей семьей тронулись под моросящим дождичком, в плащах ирезиновых сапогах, от конечной станции Друзельталь и прямо вЯстребиный лес, который даже без листьев очень красиво выглядит. Двачаса мы ходили вверх по горам, вниз по горам, мы даже ланей видели,хотя издали, как они смотрят, а потом скачут прочь. А я показываладетям, где какие деревья: «Вот это бук, а это дуб, а вот ихвойные деревья, но верхушки у них словно ржавчиной покрыты. Это всеиз-за промышленности и автомашин, множества автомашин. Из-завыхлопных газов, понимаете?» А потом я показывала детям желудии буковые орешки и рассказывала, как мы в войну их собирали. Еще мывидели белок, как они шныряют вверх по стволу, вниз по стволу. Дочего ж это было красиво. А потом со всех ног, потому что дождьприпустил сильней, мы влетели в ближайший трактир, где злая теща идобрая бабушка пригласила всех на чашечку кофе с пирожными. А длядетей был лимонад. Ну и по рюмочке тоже. «Сегодня даже водителиимеют право», — поддразнивала я своих зятьев. А ещея рассказывала детям, чего еще не хватало в войну, не только бензина,и что если набрать довольно буковых орешков, из них можно давитьмасло.
Только лучше неспрашивайте меня, что было потом. Вы моих зятьков еще не знаете.Какая там благодарность! Нет, они ворчали из-за этой дурацкой беготнипод дождем. Вдобавок, своим сентиментальным восхвалением скудноговоенного хозяйства я подала детям дурной пример. «Мы ведь не вкаменном веке живем», — прорычал Хайнц-Дитер. АЭберхард, который при всяком удобном и неудобном случае называет себялибералом, всерьез сцепился с Гудрун, моей старшей, так что в концеконцов он даже вынес из спальни свое постельное белье. Ну а теперьугадайте, где бедняжка провел ночь. Правильно, в гараже. В своемстаром «опеле», который он начищает и намывает каждоевоскресенье.
1974

Что это за чувствотакое, когда человек сидит перед ящиком и воспринимает себя в двойномвиде? Кто привык двигаться по двойной колее, того это, по сути дела,не должно бы волновать, коль скоро он встречается со своим «я»лишь в исключительных случаях. Просто бываешь слегка удивлен. Нетолько в суровые годы профессиональной подготовки, но и на практикетебя обучали как-то ладить с этим двояким «Я». Потом уже,когда ты отсидел шесть лет в исправительном заведении Рейнбах и лишьспустя эти шесть лет, после длительного процесса, согласно решениюмалой судебной палаты, получил право пользоваться персональнымтелевизором, раздвоенность собственной личности стала для тебя вполнеочевидна, но раньше, в семьдесят четвертом, когда ты находился втюрьме Кёльн-Оссендорф на правах подследственного и высказал желаниеполучить телевизор в камеру на продолжительность одной из игрмирового первенства, события на экране во многих отношениях просторазрывали тебя на части.
И не в том дело, чтополяки под проливной дождь продемонстрировали фантастический класс, ине в том, что мы выиграли против Австралии, и что даже во встрече сЧили добились ничьей, нет, все случилось, когда Германия игралапротив Германии. За кого ж я тогда болел? За кого болел я илиопять-таки я? Чьим успехам имел право радоваться? Что именно, какойвнутренний конфликт возник во мне, какие силовые поля начали рватьменя на части, когда Шпарвассер забил свой гол?
За нас? Против нас?Поскольку меня каждое утро возили на допрос в Бад Годесберг, вФедеральном криминальном управлении должны бы знать, что мне не чуждытакого рода проверки на прочность. Впрочем, это вовсе и не былапроверка на прочность, скорее это было чувство, подчиненноегерманской раздвоенности, и следование ему было двойным долгом. Дотех пор, пока я как надежнейший референт канцлера и вдобавок каксобеседник в часы одиночества имел возможность двоякогосамоутверждения, я вполне выдерживал это напряжение, тем более что нетолько канцлер был вполне доволен моей работой, но и Берлинский Центрчерез связных давал мне понять, что мною весьма довольны и что моядеятельность удостоилась похвалы на самом верху. Можно было несомневаться, что между ним, воспринимавшим себя как «канцлермира», и мной, который в силу своей миссии выступал как«разведчик мира», существовало продуктивное согласие.Хорошее было время, когда даты жизни канцлера гармонизировали сдатами его референта в деле мира. Короче, я работал с огоньком.
И вот тут, когда 22-гоиюня свисток судьи возвестил шестидесяти тысячам зрителей о началематча ФРГ-ГДР на гамбургском стадионе «Фолькспарк», вдругвозникло ощущение, будто тебя разрывают на части. Правда, первый таймне принес гола, но когда маленький, шустрый Мюллер на сороковойминуте чуть было не вывел вперед команду ФРГ, но угодил в штангу, яедва не заорал: «Гол, гол, го-ол!», едва не пришел вэкстаз и не вознес у себя, в тюремной камере, хвалу преимуществамзападного государства, как подобным же образом собирался бурноликовать, когда Лаук, чисто переигравший Оверата, и позднее, в ходеигры убравший самого Нетцера, все же пробил мимо ворот ЗападнойГермании.
Я чувствовал себясловно в контрастной ванне. Даже решения судьи из Уругваясопровождались пристрастным комментарием, полезным то для одной, тодля другой Германии. Я увидел себя недисциплинированным и, таксказать, расколотым. Хотя утром того же дня, когда меня допрашивалглавный полицейский комиссар Федерау, мне удавалось ни на йоту неотступить от заданного текста. Речь шла о моей деятельности вособенно левом округе СПД Гессен — Юг, где меня считали хоть идеятельным, но крайне консервативным однопартийцем. Я с легкостьюпризнался, что принадлежу к правому, более прагматичному крылусоциал-демократов. Потом мне устроили очную ставку с конфискованнымиу меня принадлежностями из моей фотолаборатории. В таких случаяхуводят в сторону, ссылаются на прежнюю деятельность профессиональногофотографа, демонстрируют привезенные из отпуска фотографии —остатки прежнего хобби. Но потом на свет Божий явилась для обозрениямоя мощная узкопленочная камера «Супер 8» и еще двекассеты с очень крутым и высокочувствительным материалом,предназначенная, как говорилось, специально для агентурнойдеятельности. Это, конечно, еще не было доказательством, но вотуликой… Поскольку, однако, мне удалось ни на йоту не отступитьот предписанного текста, я вполне успокоенный вернулся к себе вкамеру и порадовался предстоящему матчу.
Ни здесь, ни там никтобы не заподозрил во мне футбольного фаната. До сих пор я даже незнал, что у себя дома Юрген Шпарвассер успешно выступает заМагдебург. А тут я увидел его, увидел, как на семьдесят восьмойминуте он с Хамановского паса принял мяч на голову, пронесся мимоФогтса, этого крепкого парня, сделал статистом и Хётгеса и вогнал всетку ворот уже неподвластный Mайеру мяч.
Итак, 1:0 в пользуГермании. Какой Германии? Ну да, я ревел у себя в камере: «Гол,гол, го-ол!», но в то же время меня удручал проигрыш другойГермании. И когда Беккенбауэр несколько раз пытался перейти в атаку,я подбадривал своими криками западногерманскую команду. И моемуканцлеру, которого, конечно же, сверг не я — свергли-то егоНоллау, а того пуще — Венер и Геншер, — моемуканцлеру я написал на открытке слова соболезнования по поводу такогорезультата игры, как писал и впоследствии каждое 18 декабря, в деньего рождения. Но он мне не отвечал. Впрочем, я не сомневаюсь, что ион со смешанными чувствами воспринял гол, забитый Шпарвассером.
1975

Скажете, один год похожна другой? Или время уже наливается свинцом и мы глохнем отсобственного крика? Я могу вспоминать только отрывочно или, скажемтак, вспоминать только смутное беспокойство, потому что у меня подкрышей, хоть в Фриденау, хоть в Вевельсфлете на реке Штёр, никогда небыло мира и согласия, потому что и Анна, потому что и я, потому что иВероника, потому что и дети были обижены или разлетелись из гнезда, ая — куда ж еще — спасался бегством в рукопись, нырял враздутое тело «Палтуса», бежал вниз по ступеням лет,задерживаясь возле девяти, больше чем девяти кухарок, которые поройстрого, порой благосклонно управляли мной, а тем временем, в сторонеот следов моего бегства бушевало настоящее, и повсюду, все равно вкамерах ли Штамхайма или вокруг строительной площадки для будущейатомной электростанции Брокдорф, насилие совершенствовало своиметоды, в остальном же, с тех пор как ушел Бранд, а Шмидт, ставканцлером, всех нас конкретизировал, ничего особенного непроисходило, разве что на экране телевизора царила суета.
Повторяю: год был какгод, ничего особенного, или особенный разве в том смысле, что нас,западных немцев, не то четверых, не то пятерых, проверяли на границе,после чего, уже в Восточном Берлине, мы встретили не то пятерых, нето шестерых жителей Восточной Германии, которые, подобно нам, прибылис рукописью у сердца, Райнер Кирш и Хайнц Чеховски даже из Халле.Поначалу мы теснились у Шедлиха, потом у Сары Кирш или СибиллыХенчке, порой у тех, порой у этих, чтобы после кофе с пирожными (иобычных западно-восточных подковырок) зачитывать вслух рифмованные инерифмованные стихи, слишком длинные главы и короткие рассказы,словом, все, что на данный момент было в работе по обе стороны Стеныи в деталях должно было означать жизнь.
Так что же, обычныйритуал, более или менее тщательная проверка документов на границе,проезд к месту встречи (Роткепхенвег или Ленбахштрассе), поройостроумное, порой озабоченное исполнение общенемецких ламентаций,вдобавок зачитанный вслух чернильный поток усердных писак, потоминогда бурная, иногда ленивая критика прочитанного, эти, сокращенныедо интимных масштабов отзвуки «Группы 47», а в завершениепоспешный отъезд незадолго до полуночи — пограничный контроль,вокзал Фридрихштрассе — разве это и было единственным,остающимся в памяти событием среди дней года?
Далеко отсюда и совсемблизко пал в телевидении Сайгон. В панике, с крыши своего посольствапокидали американцы Вьетнам. Впрочем, такой конец можно былопредвидеть и темой для нас под пирожные с медовой корочкой они неслужили. Или террор RAF, который не только проявил себя в Швеции(взятие заложников), но и стал повседневным среди заключенныхШтамхайма, до тех пор, пока в следующем году не повесилась у себя вкамере (или не была повешена) Ульрика Майнхоф. Но даже эта затяжнаяпроблема не слишком активизировала наши собравшиеся здесь перья. Вновинку были, пожалуй, после летней засухи лесные пожары средиЛюнебургской пустоши, где на просторной равнине погибло в огненномкольце пятеро пожарных.
Но и это не было темойдля Востока — Запада. Возможно лишь, что еще до того, какНиколас Борн читал нам из своей «Стороны, отвращенной отземли», Сара с берлинским акцентом свои Бранденбургские стихи,Шедлих же смущал наш ум теми историями, которые позднее вышли наЗападе под названием «Попытки близости», я же выставил напроверку фрагменты из «Палтуса», нам было в качественовости предложено событие, которое в мае, в западной части городавызвало газетный ажиотаж: в Кройцберге, на Грёбенуфер, неподалеку отпограничного перехода Обербаумбрюкке в Шпрееканал, разделявший в этомместе обе части города, упал пятилетний турецкий мальчик по имениЦетин, и никто, ни западно-берлинская полиция, ни матросы Народнойармии в своей сторожевой лодке не смогли или не захотели помочьмальчику. А поскольку на Западе никто не решился прыгнуть в воду, ана Востоке ждали приказа от старшего офицера, время прошло, и спасатьЦетина было уже поздно. Когда пожарные собрались наконец вытащитьтело, турецкие женщины на западной стороне канала завели свой плач,плач этот продолжался и продолжался и, верно, был слышен на Востокедалеко от канала.
А что еще можно подкофе и пирожные рассказать про тот год, который проходил, в общем-то,как и все другие годы? В сентябре, когда мы снова встретились сочередными рукописями, смерть короля Эфиопии — то ли убийство,то ли рак простаты — дала мне повод выдать на-гора воспоминаниедетства. В «Еженедельном обозрении» Фокса киноман, какимбыл я, видел негуса Хайле Селассия, когда он в моторном баркасе подморосящим дождем осматривал некий порт (Гамбургский?). Низкорослый,бородатый, под зонтиком, который держал над ним лакей. Вид у него былгрустный или озабоченный. Случилось это скорей всего в тридцать пятомгоду, незадолго до того, как солдаты Муссолини вторглись в Абиссинию(так называли тогда Эфиопию). Ребенком я был бы рад подружиться снегусом и не покинул бы его, когда, уступая превосходящим силамИталии, он был вынужден спасаться бегством из страны в страну.
Но я отнюдь не уверен,что во время нашей западно-восточной встречи речь шла о негусе, а тои вовсе о Менгисту, новейшем коммунистическом властителе. Твердо могусказать лишь одно: мы были обязаны до полуночи предъявить в залепограничного контроля, именуемом «Дворец слез», документыи разрешение на въезд. И еще одно было твердо известно: в ЗападномБерлине, как и в Вевельсфлете, словом, где бы я с фрагментами своего«Палтуса» ни искал крышу над головой, ни мира, ни лада вдоме никогда не было.
1976

Где бы нам ниприходилось встречаться в Берлине, мы всякий раз были твердо уверены,что нас подслушивают. И всюду, под штукатуркой, в люстре, даже вцветочных горшках мы подозревали аккуратно вмонтированные жучки, апотому иронически высказывались о заботливом государстве и егонеутолимой тяге к безопасности. Отчетливо артикулируя, и медленно,чтобы можно было записать, мы вскрывали подрывной, по определению,характер лирики и приписывали заговорщические цели нарочитомуупотреблению сослагательного наклонения. Мы давали Фирме — какдоверительно именовали Государственную Безопасность республикирабочих и крестьян — совет попросить о профессиональнойподдержке западных конкурентов (в Пуллахе или в Кёльне) на случай,если окажется, что наши интеллектуальные придумки и декадентскиеметафоры можно разгадать только поверх границ, то есть при тесномсотрудничестве обеих Германий. Мы высокомерно поддразнивалиГосбезопасность и подозревали — наполовину всерьез, наполовинудля смеха, — что среди нас есть по меньшей мере одинагент, причем дружески заверяли друг друга, что подозревать, впринципе, можно каждого.
Два десятилетия спустяКлаус Шлезингер, который тщательно отсортировал в той инстанции, чтоносит фирменный знак «Гаук» 1,все, лично его касающиеся доказательства стараний Госбезопасности,несколько агентурных донесений, посвященных нашим конспиративнымсходкам середины семидесятых годов, и переслал мне. Но в этихдонесениях можно было прочесть только, какая именно личность и скакой встречалась перед книжной лавкой у вокзала Фридрихштрассе, ктокого поцеловал при встрече и кто передавал подарки, к примеру,бутылки в пестрой обертке, сообщалось также, на чьем «трабанте»(следует государственный номер) и куда отвезли упомянутых людей, вкаком доме (улица, номер дома) скрылись все упомянутые личности икогда — после шести часов наружного наблюдения — онивновь покинули названный «объектом» дом, чтобы разойтисьпо разным направлениям, в частности, прибывшие с Запада — кпропускному пункту, причем некоторые с громкими разговорами и смехом,обусловленным, вероятно, употреблением большого количества алкоголя.
Итак, никаких жучков. Иникаких агентов среди нас. И ни звука про чтение нами новыхпроизведений. Ни-че-го — какое разочарование! — провзрывной материал рифмованной и нерифмованной лирики. Никакихуказаний на подрывную болтовню за кофе с тортом! Так и осталосьневыясненным, что изволила сказать личность с запада про сенсации,содержащиеся в фильме «Белая акула», который недавноначали показывать в одном из кинотеатров на К’удамм. Рассуждения поповоду проходящих в Афинах процессов над черными полковникамиотзвучали, так и не подслушанные. А когда мы, причем я хорошо зналданную местность, поведали друзьям о сражениях вокруг атомнойэлектростанции Брокдорф, во время которых полиция впервые и с большимуспехом пустила в ход уже испробованную в Америке «химическуюдубинку», чтобы затем с помощью низко летящих вертолетов гнатьпо равнинным пашням Вильстермарша десятки тысяч протестующих граждан,восточные власти опять-таки упустили возможность отметитьэффективность действий западной полиции.
А может, в нашем кругуи не заходил разговор о Брокдорфе? И нельзя ли предположить, что мыпросто щадили своих изолированных за стеной коллег, не хотелинарушить их вполне радужное представление о Западе, избавили их отудручающего рассказа о полицейских, избивающих всех подряд, дажеженщин и детей? Нет, я скорей допускаю, что Борн, или Бух, или ясумели с подчеркнутой деловитостью, к слову, помянуть этоттруднопроизносимый газ (хлорацетофенон), которым были наполненыпущенные в ход под Брокдор-фом прыскалки, в его связи с тем газом,который под названием «Белый крест» был применен уже входе Первой мировой войны, и что после этого Сара или Шедлих,Шлезингер или Райнер Кирш выразили мнение, что покамест уровеньтехнической оснащенности Народной полиции еще не столь высок, но чтоэто положение непременно изменится, как только страна будетрасполагать большим количеством валюты, ибо в принципе то, что делаетЗапад, может оказаться достойным подражания и на Востоке.
Бесплодные размышления.Ни слова на эту тему мы не обнаружим в шлезингеровских бумагах изГосбезопасности. А чего нет в бумагах, то никогда и не существовало.Зато каждый факт, который с указанием времени, места и описаниемличности запечатлен на бумаге, является фактом, приобретает вес,сообщает истину. Так, например, из подарка Шлезингера — онсделал фотокопии — я мог узнать, что во время одногопрослеженного до входной двери приезда в Восточный Берлин менясопровождала некая особа женского пола, рослая и белокурая, каковая,согласно дополнительным сведениям, полученным от пограничногоконтроля, родилась на балтийском острове Хиддензее, носит с собойвязанье, но до последнего момента совершенно неизвестна влитературных кругах.
Вот так Уте попала вотчеты. И теперь она не может больше отобрать у меня ни один из моихснов. Ибо в дальнейшем мне уже не приходилось метаться отсюда и туда,в зависимости от того, где на данный момент над домом навислонеблагополучие. Более того, под ее надежной защитой я писал«Палтуса», выписывал главу за главой по каменистой коже ипродолжал зачитывать друзьям, едва мы соберемся снова, будь это нечтоготическое о «Сконской сельди», будь это барочнаяаллегория о «Бремени недобрых времен».
Но то, что Шедлих,Борн, Сара и Райнер Кирш или я на самом деле читали в различных,меняющихся местах, не присутствует в бумагах от Шлезингера, а сталобыть, и не является фактом, а стало быть, не имеет благословения ниот Госбезопасности, ни от Гауковского управления. Во всяком случае,можно предположить, что я, когда Уте стала реальным фактом, читалпродолжение сказки «Другая правда», а Шедлих уже тогдаили, может быть, только в следующем году попотчевал нас началомсвоего «Тальхофера» — повести о бессмертном тайномагенте.
1977

Это имело последствия.Но что тогда не имело последствий? Террор, придумавший себе напотребу антитеррор. И вопросы, которые так и не были закрыты. Вот я ипо сей день не знаю, как это два револьвера и соответственно пули, изкоторых Баадер и Распе якобы застрелили друг друга в Штамхайме,удалось пронести в охраняемую зону. И как это Гудрун Энслинухитрилась повеситься на радиошнуре.
Это имело своипоследствия. Но что их не имело? К примеру, весной лишают гражданствабарда Вольфа Бирмана, и впредь — когда он выступал уже назападногерманской сцене — ему недоставало резонатора, которымслужило ранее плотно окруженное стеной государство рабочих икрестьян. До сих пор я вижу его перед собой в Фриденау на Нидштрассе,как он в ходе разрешенного на государственном уровне визита сперваприхотливо толковал о себе, об истинном коммунизме и опять о себе, апотом, в моей студии, перед небольшой публикой — Уте, множестводетей и их друзья — обкатывал программу предстоящего большого,всемилостивейше дозволенного концерта в Кёльне, как день спустя мыснова наблюдали его в прямой телетрансляции, ибо все, каждый выкрикпротив произвола правящих классов, каждый издевательский смешок,который провоцирует в нем всенародная система слежки, каждый всхлиппо поводу преданного руководящими товарищами коммунизма, каждыймучительный стон, вплоть до подступающей хрипоты, вплоть доповторения спонтанных посулов, каждый взмах ресниц, каждое клоунскоеи каждое страдальческое выражение лица, говорю я вам, было опробованои обкатано, много месяцев, много лет, покуда строгий запрет навыступления заставлял его молчать за пределами его берлоги (как разнапротив «Постоянного представительства»), он обкатывалвсе свое большое выступление, номер за номером, ибо то, что потрясалослушающих зрителей в Кёльне, ему днем ранее вполне удалось передмалой публикой. Так богат он был заученными намерениями. Такзаботился о точности попадания. И таким отрепетированным выгляделоего мужество на сцене.
Едва его лишилигражданства, мы все предполагали, что такое мужество не можетостаться без последствий, что теперь оно будет опробовано на Западе.Но дальше было очень немного. Едва рухнула Стена, он был крайнеоскорблен тем обстоятельством, что все произошло без его содействия.Незадолго до этого он был удостоен Национальной премии.
После того как Бирманалишили гражданства, мы в последний раз встретились на Востоке города.В доме Кунерта с великим множеством кошек мы сперва (как заведено)читали друг другу, потом собрались некоторые из тех, кто публичнопротестовал против изгнания Бирмана, теперь же пытался ужиться срезультатами своего протеста. Одним из результатов было то, чтомногие (хотя и не все) сочли себя вынужденными подать заявление навыезд. Кунерты уехали вместе со своими кошками. С детьми, книгами идомашней утварью уехали Сара Кирш и Йохен Шедлих.
Вот и это имелопоследствия. Но что их не имеет? Позже у нас у всех умер НиколасБорн. А еще позже, уже много позже оборвались дружеские связи: таковыиздержки объединения. Однако наши рукописи, из которых мы раз заразом зачитывали друг другу отрывки, попали на книжный рынок. Вот ипалтус пустился в свободное плавание. Ах да, а еще ближе к концусемьдесят седьмого года умер Чарли Чаплин. Просто-напросто затрюхалвразвалочку к горизонту, просто взял и ушел, не отыскав наследника.
1978

Ну конечно, вашепреосвященство, мне надо было раньше прийти и выговориться. Но я былатвердо уверена, что с детьми все как-нибудь обойдется. Мой муж и я,мы оба не сомневались, что у них есть решительно все, мы дарили имсвою любовь. И с тех пор, как мы живем на вилле у моего свекра, чегоон, между прочим, сам хотел, нам всегда казалось, будто они счастливыили, по крайней мере, довольны. Просторный дом. Большая усадьба,заросшая старыми деревьями. И хотя мы жили несколько в стороне, вы жезнаете, ваше преосвященство, это было все-таки недалеко от центра. Кним постоянно приходили их школьные товарищи. Праздники в садупроходили у нас на редкость весело. Даже мой свекор, горячо любимыйдетьми дедушка, и тот радовался этой забавной возне. И вдруг обаразом резко изменились. Началось с Мартина. Потом Моника решила, чтодолжна переплюнуть брата. Мальчик вдруг появился наголо остриженным,если не считать пучка над самым лбом. А девочка в разных местахвыкрасила свои красивые белокурые волосы ядовито-зеленой краской. Ну,на это еще можно было как-то закрыть глаза — мы и закрывали, —но когда оба появились перед нами в этих ужасных лохмотьях, мы оба, ядаже больше, чем он, были шокированы. Мартин, который до сей порыимел даже несколько снобистский вид, вдруг вырядился в дырявыеджинсы, подвязанные ржавой цепью. Для ансамбля полагалось носитьчерную куртку, всю в заклепках и с ужасным навесным замком,скрепляющим ее на груди. А наша Мони вдруг предстала в истертомкожаном одеянии и сапогах на шнуровке. Прибавьте к этому музыку,которая доносилась теперь из обеих комнат, если такой агрессивныйгрохот вообще можно назвать музыкой. Стоило им вернуться из школы,как тотчас начинался этот грохот. Не считаясь с дедушкой, которыйпосле выхода на пенсию, строго соблюдал тишину вокруг себя, какполагали мы тогда, еще ни о чем не догадываясь…
Да, вашепреосвященство, эта пытка для ушей называлась именно так или похоже.«Sex pistols». Вы, должно быть, в этом разбираетесь. Нуконечно же, мы все перепробовали. Уговаривали по-хорошему. Пробовалистрогостью. Мой муж — вообще-то он воплощенное терпение —наказывал их лишением карманных денег. Ничего не помогало. Дети всесвободное время проводили вне дома и в ужасном обществе. Их школьныетоварищи, все сплошь из хороших семей, к нам, разумеется, приходитьперестали. Это было ужасно, потому что теперь они начали приводить ссобой этих типов, панки их называют. И от них нигде не было спасения.Они сидели на коврах. Располагались в курительной комнате, причемдаже в кожаных креслах. Добавьте ко всему их грязный язык. Вот таквсе выглядело, ваше преосвященство. Постоянно эти разговорыNo-future, до тех пор, пока у нашего дедушки, уж и не знаю, как этопоточнее назвать, пока у нашего дедушки не поехала крыша. Чтоназывается, через ночь, внезапно. Ибо мой свекор…
Вы ведь его знаете, этоизысканный, ухоженный господин, воплощенная скромность, наделенстариковским шармом, тихое, никого не обижающее остроумие, послеухода из банковского дела он жил лишь любовью к классической музыке,почти не покидал своих комнат, лишь изредка сидел на террасе,погрузясь в раздумья и словно навсегда расставшись с положениемвысокопоставленного финансиста — Вам ведь не безызвестно, вашепреосвященство, что он принадлежал к числу ведущих деятелей Немецкогобанка — он, который никогда не говорил о себе и своейдеятельности, воплощенная скромность в полосатом костюме… Ибокогда я, вскоре после выхода замуж, спросила у него о подробностяхего профессиональной деятельности во время этих ужасных военных лет,он, в своей обычной манере, с тихой иронией ответил: «А этопусть останется банковской тайной», и даже Эрвин, который тожепошел по банковской части, мало что знает об этапах своего детства,того меньше — о профессиональной деятельности своего отца,которого вдруг, как я уже вам говорила, словно подменили.
Вы только себепредставьте: за завтраком он удивляет, нет, он потрясает нас ужаснымприкидом. Свои красивые седые волосы, густые, несмотря на преклонныйвозраст, он сбрил, оставив лишь среднюю, дыбом стоящую полосу, причемэти жалкие остатки он к тому же выкрасил в огненно-рыжий цвет. Вполнепод стать своей прическе он надел китель, втайне сшитый из отдельных,черно-белых лоскутов, а к этому лоскутному кителю — штаны отШтреземана, которые он в свое время явно носил на заседанияхправления. Выглядел он как арестант. Причем решительно все, илоскуты, и даже ширинка на штанах были скреплены английскимибулавками. Соответственно — уж и не спрашивайте меня, как онэто сделал — свекор продел в мочки ушей две особенно большихбулавки. А вдобавок, он раскопал где-то наручники, но их он надевалтолько для выхода.
Ну конечно же, вашепреосвященство, его никто не мог удержать. Он все время где-топропадал, он выставлял себя не посмешище не только здесь, в Рате, нои, как нам рассказывали люди, в центре, даже на Кёнигсаллее. Скоровокруг него начала собираться целая орда этих самых панков, вобществе которых он заставлял трепетать всю округу до самогоГерресхайма. Нет, ваше преосвященство, даже когда Эрвин емувыговаривал, ответ неизменно гласил: «Господин Абс долженсейчас уйти. Господин Абс должен принять руководство БогемскимУнион-банком и Венским кредитным учреждением. Вдобавок господину Абсунеобходимо провести в Париже и Амстердаме аризацию известных Торговыхдомов… Господина Абса просили, как это уже имело место сБанковским домом Мендельсон, действовать по возможности деликатно.Господин Абс славится своей деликатностью и просил бы уволить его отдальнейших расспросов…»
Все это и даже большеэтого нам приходилось выслушивать изо дня в день, изо дня в день. Да,да, ваше преосвященство, вы правы. Он явно идентифицировал себя сгосподином Германном Йозефом Абсом, которому в свое время дозволялосьдавать финансовые консультации самому бундесканцлеру, то естьидентифицировал себя со своим прежним шефом, с которымпредположительно был очень близок не только во время послевоенноговосстановления, но и раньше, в годы войны. Заходит ли речь об этихопостылевших вопросах возмещения убытков, адресованныхИГ-Фарбенин-дустри, или о дальнейших требованиях Израиля, ему всегдакажется, будто именно он должен вести переговоры по поручениюгосподина Аденауэра. И тогда он говорит следующее: «ГосподинАбс отвергает эти требования, господин Абс приложит все усилия длясохранения нашей кредитоспособности». Причем эти ужасные панкитоже его так называли, едва он выходил за ворота виллы. «ПапаАбс!» — кричали они. Нас же он с улыбкой заверял: «Небеспокойтесь, господин Абс всего лишь намерен предпринять маленькуюслужебную поездку».
Дети? Вы не поверите,ваше преосвященство, они исцелились буквально за день, так потряслоих поведение дедушки. Моника выкинула в мусорный бак свой кожаныйприкид и эти ужасные сапоги на шнуровке. Готовится сдавать экзаменына аттестат зрелости. Мартин снова вернулся к своим шелковымгалстукам. Как говорил мне Эрвин, мальчик хотел бы уехать в Лондон итам поступить в колледж. Собственно говоря, если, конечно, отвлечьсяот трагических последствий, мы все должны быть благодарны старику зато, что его внуки снова пришли в разум.
Ну конечно же, вашепреосвященство, нам крайне нелегко далось это, как я понимаю,выглядящее очень жестоким, решение. Бесконечными часами мы вместе сдетьми искали выход. Да, теперь он в Графенберге. Да, да, вы ведьсами говорите: у этого заведения отличная репутация. Мы регулярно егонавещаем. Ну, конечно, и дети тоже. Он ни в чем не испытываетнедостатка. Вот только до сих пор он выдает себя за «господинаАбса», но, как нас заверил один санитар, он весьма охотнообщается и с другими пациентами. Недавно, как говорят, он вообщесдружился с пациентом, который весьма удачным образом выдает себя за«господина Аденауэра». Обоим даже разрешают играть вбоччию.
1979

Да перестань ты наконецвыспрашивать! Как это вообще понимать: моя самая большая любовь? Нуконечно, конечно, ты, мой нервный Клаус-Стефан, а я твоя… Иладно, хватит меня сверлить своими вопросами. Ты, верно, под словом«любовь» подразумеваешь что-то такое, с сердечнымтрепетом, потными ладонями, заплетающимся языком, почти на уровнебреда. Да, сверкнула один раз такая искра, мне тогда было тринадцать.И я влюбилась, ты даже не поверишь в кого, в такого воздухоплавателя,он летал на воздушном шаре, влюбилась прямо до потери сознания. Еслибыть точной, не в него самого, а в его сына, а если еще точней —в старшего сына, потому что там было два человека, которые со своимисемьями — когда же это все было? — двенадцать летназад, в середине сентября, перелетели на двух воздушных шарах,наполненных горячим воздухом, из Тюрингии в Франконию. Да ты что,какая же это увеселительная поездка! Ты что, ничего не понимаешь илине хочешь понимать? Через границу они перелетели. Отважно перелетелинад колючей проволокой, над пехотными минами, над самострельнымиустановками, над мертвой полосой и прямиком — к нам. Как ты,вероятно, помнишь, я родом из Найли, есть такое место в Франконии.Меньше пятидесяти километров от Найли, тогда еще в другой Германии,расположен Песнек, откуда и сбежали оба этих семейства. Я ж тебеговорю: на воздушном шаре, а шар этот они сами сшили. После чегоНайла прославилась, попала во все газеты и даже на телевидение,потому как эти воздухоплаватели приземлились хоть и не перед самойнашей дверью, но все-таки на краю нашего города, на лесной поляне:четверо взрослых, четверо детей. И одним из четверых был Франк, емукак раз исполнилось пятнадцать, в него-то я и втрескалась, причемсразу же, когда мы, остальные дети, стояли позади ограждения исмотрели, как оба семейства ради телевидения еще раз влезли в гондолуи по просьбе телевизионщиков помахали нам оттуда. Только мой Франк немахал. И лицо у него осталось неподвижным. Ему просто было стыдно,ему надоела вся эта суета. Все эти телештучки. Он даже хотел вылезтииз гондолы, но ему не разрешили. И меня это поразило с первоговзгляда. Мне хотелось броситься к нему, или броситься прочь от него.Ты прав, это было совсем не так, как у нас с тобой, у нас с тобой всеразвивалось постепенно и не было никаких внезапностей. Но вот сФранком — это и была любовь с первого взгляда! Говорила ли я сним? Ну еще бы! Он едва вылез из гондолы, я сразу начала с нимболтать. Он-то почти ничего не говорил. Был очень скован. Простопрелесть! Но я приставала к нему со своими расспросами, хотела узнатьвсе, как есть, ну, всю историю. О том, как оба семейства ужепредпринимали одну попытку, но баллон сразу отсырел, потому что былтуман, и перед самой границей, там еще, пошел на снижение, а они дажеи не знали, где теперь находятся. Их счастье, что их там не зацапали.А потом Франк рассказал мне, как оба семейства не сдались, анаоборот, начали метрами закупать плащевую ткань, повсюду в тогдашнейГДР, а это, наверняка, было не просто. А по ночам взрослые, мужчины иженщины, на двух машинках строчили новый шар, кусок за куском, за чтоим сразу же после удачного перелета фирма «Зингер» хотелапрезентовать две новенькие электромашинки, они здесь думали, чтоперебежчики шили шар на двух старомодных зингеровских машинках сножным приводом… Но оказалось, что это неправда. Машинки быливосточного производства. И даже электрические. А значит никакихдорогих подарков… Ну ясно же, ведь никакого рекламного эффектане было. А за ничего и не дают ничего… Во всяком случае, мойФранк мне постепенно все это рассказал, когда мы с ним тайновстречались на лесной поляне, где приземлился их шар. Вообще-то онбыл очень робкий, совсем не такой, как мальчики здесь на Западе.Целовались ли мы? Сперва нет, потом да. Но тут возникли неприятностис отцом. Он говорил, и в общем-то не без оснований, что их родителипоступили безответственно, что они рисковали жизнью своей семьи. Ноя, конечно, с ним не соглашалась. И, со своей стороны, сказала отцу —в общем, тоже не без оснований: ты просто завидуешь, раз эти людирешились на то, на что сам бы ты никогда не осмелился… Воттак! А теперь извольте радоваться, мой горячо любимый Клаус-Стефанизображает ревнивца, хочет устроить мне сцену, а то и вовсе порватьсо мной. А все потому, что много лет назад… Ну ладно, ладно,ну наврала я, наврала. И все придумала. Я была слишкомзакомплексованная в тринадцать лет, чтобы заговорить с мальчиком. Ятолько все глядела и глядела. И потом глядела, когда встречала его наулице. Он ходил мимо нас в среднюю школу. Это наАльбин-Клё-вер-штрассе, откуда рукой подать до лесной поляны, кудаони все приземлились на своем шаре. А потом мы переехали из Найли, вЭрланген, где отец начал работать в рекламном отделе у Сименса. НоФранк… Нет, нет, не просто слегка влюбилась, я его любила,по-настоящему, всем сердцем, и можешь сердиться, сколько захочешь.Пусть даже между нами ничего не было, ни вот столечко не было, ялюблю его до сих пор, хотя сам Франк об этом даже и не подозревает.
1980

«Из Бонна до насрукой подать», сказала мне его жена в телефонном разговоре. Высебе даже и не представляете, господин статс-секретарь, до какойстепени наивны эти люди, хотя и очень дружелюбны: «Вы заглянитек нам хоть ненадолго, чтобы своими глазами поглядеть, что у насделается с утра до вечера, ну и вообще…» Вот я как главасоответствующего отдела и счел своим долгом поглядеть всесобственными глазами, хотя бы ради того, чтобы впоследствии доложитьвам. Скажу прямо: от Министерства иностранных дел до них и в самомделе рукой подать.
Хотя нет, их Центр илито, что они называют этим словом, расположен в нормальнейшем типовомдоме среди ряда таких же стандартных домов. И вот из такого-то домалюди вознамерились войти в мировую историю, нас же, коли понадобится,загнать в цугцванг. Вот и его жена меня заверяла, что сама тащит насебе всю эту «организационную муру», и это принеобходимости вести хозяйство и при трех малых детях. Причем, все этоона якобы делает одной левой, да еще вдобавок поддерживает постоянныйконтакт с пресловутым судном в Южно-Китайском море и распределяет,как бы между делом, до сих пор щедро поступающие пожертвования.Только с нами, говорила она, «с бюрократами то есть», унее постоянно возникают трудности. В остальном же она действует вдухе избирательного лозунга собственного мужа: «Проявляйтеблагоразумие, рискуйте на неблагоразумные поступки». Много летназад, в шестьдесят восьмом, он подцепил этот лозунг в Париже, когдастуденты еще на что-то осмеливались, ну и тому подобное. Вот она имне советует следовать этому лозунгу, мне — это значитМинистерству иностранных дел, ибо без политической отваги все большеи больше Boat people 1будет идти ко дну или умирать от голода на этом крысином островеПулаубидон. Во всяком случае, пароходу для Вьетнама, который ее мужуудалось зафрахтовать на несколько месяцев благодаря щедрымпожертвованиям, следует наконец позволить беспрепятственно забиратьбеженцев с других судов, например, тех бедолаг, что были подобраныфрахтером с датской «Maersk-Linie». Этого она простотребует. Этого требует закон человечности и тому подобное.
Говорил ли я об этомдоброй женщине? Неоднократно говорил, само собой разумеется, следуяинструкциям, господин статс-секретарь… В конце концовсудоходная конвенция 1910 года — это для нас пока единственныйзакон, которым мы руководствуемся в столь щекотливых случаях. Асогласно конвенции, как я не уставал ей повторять, все капитаныобязаны подбирать людей, терпящих бедствие, но подбиратьнепосредственно из воды, а не с других пароходов, как должно былопроизойти в описанном случае с «Maersk mango», он ещеходит под дешевым сингапурским флагом, подобрал с два десяткапотерпевших кораблекрушение, а теперь хотел бы от них избавиться. Икак можно скорей. Согласно радиограмме, они приняли на борт грузскоропортящихся фруктов, им нельзя отклоняться от курса, ну и такдалее. И однако же я снова и снова заверял эту женщину, что прямаяперегрузка спасенных Boat people на судно «Кап Аннамур»противоречила бы Международному морскому праву.
Она же меня высмеяла,стоя тем временем у газовой плиты и кроша морковь в похлебку.
— Это вашеправило, — говорила мне она, — возникло вовремена «Титаника». А нынешние катастрофы имеют совсемдругие масштабы. Уже сегодня следует исходить из цифры триста тысяч,когда речь идет об утонувших либо погибших от жажды. Пусть даже судну«Кап Аннамур» удалось до сих пор спасти многие сотни, наэтом нельзя успокаиваться. В ответ на высказанное мною известноенедоверие по поводу этих весьма приблизительных цифр и на прочиевозражения она просто отмахнулась: «Да будет вам! Меня ни вотстолечко не интересует, были ли среди этих беженцев наркоторговцы,сутенеры, возможно даже уголовники или лица, сотрудничавшие самериканцами!» Для нее все это люди, которые каждодневно тонутв море, в то время как Министерство иностранных дел да и вообще всеполитики судорожно цепляются за правила, созданные сто лет назад. Ещев прошлом году, когда вся эта беда только начиналась, были такиедеятели, которые в Ганновере и Мюнхене перед камерами телевиденияприняли несколько сотен, как это у них называлось, «жертвкоммунистического режима», а теперь, словно по команде, всевдруг заговорили о беженцах по экономическим причинам и обессовестном злоупотреблении правом на политическое убежище…
Нет и нет, господинстатс-секретарь, успокоить эту добрую женщину не было никакойвозможности. Вернее сказать, она не так уж и была взволнована, онаскорее пребывала в таком, знаете ли, веселом спокойствии, причем онавсе время чем-то активно занималась, то колдовала над похлебкой —«Овощи с бараньей пашиной», как мне пояснили, —то висела на телефоне. Кроме того, к ней все время приходили какие-толюди, среди них врачи, предлагавшие свои услуги. Затевался длиннейшийразговор по поводу листов ожидания, приспособленности для работы втропиках, наличии защитных прививок и тому подобное. Ко всему этому,непрерывное присутствие трех детей. Как уже было сказано, я стоял накухне. Хотел уйти, но так и не ушел. Свободных стульев не было. Онанеоднократно просила меня мешать деревянной ложкой в кастрюле, покудаона в соседней комнате будет говорить по телефону. Когда я, наконец,опустился на корзину с грязным бельем, оказалось, что я сел нарезиновую утку, которая — а это была игрушка ее детей —начала издавать жалостный писк, что вызвало всеобщий смех. Нет, нет,вовсе не ехидный и не издевательский. Эти люди, господинстатс-секретарь, любят хаос. Как я услышал, хаос вызывает у нихтворческий подъем. В данном случае мы имеем дело с идеалистами,которым в высшей степени наплевать на существующие правила,инструкции и предписания. Более того, они, подобно этой женщине изэтого стандартного барака, совершенно из-за чего мой отец вечно с нейбранится. Только я иногда навещаю ее в Эккернфёрде, где у нее естьдомик и где она всегда, даже и после войны почитала своегогроссадмирала. В остальном же бабушка у меня что надо. И, по совестиговоря, я с ней лучше лажу, чем с собственным отцом, который, конечноже, возмущается тем, что мы захватываем пустые дома. Вот почемубабушка и адресовала телеграмму только мне, а не моему отцу, да,именно по адресу Хермсдорферштрассе, 4, где мы при поддержкесочувствующих, а это врачи, учителя левых взглядов, адвокаты, уженесколько месяцев как очень неплохо устроились. Херби и Роби, тоесть, как я тебе уже недавно писал, мои лучшие друзья, отнюдь непришли в восторг, когда я показал им телеграмму. «Ты, верно,спятил, — сказал Херби, когда я начала укладывать вещи. —Одним наци меньше, только и всего». Но я ответил: «Вы незнаете мою бабушку. Когда она пишет „немедленно приехать“,спорить бесполезно».
И вообще-то — ужможешь мне поверить, Рози — я очень рад, что своими глазамиувидел этот цирк на кладбище. Там присутствовали почти все, кто неушел на дно с подводными лодками. Было и забавно и в то же времякак-то жутковато, ну и неловко тоже, когда они все запели надмогилой, причем вид у многих из них был такой, будто они все еще идутв атаку на врага и должны обшаривать горизонт в поисках дыма. Бабушкатоже пела, разумеется, очень громко. Сперва «Германия превышевсего», а потом «У меня товарищ был», жуть да итолько. И еще примаршировала парочка этих правых барабанщиков, вгольфах, когда такая холодрынь! А над могилой говорили про всякуювсячину, но больше всего про верность. А вот гроб меня разочаровал.Самый обыкновенный гроб. Неужели, — так спрашивал ясебя, — нельзя было соорудить подлодку в миниатюре,разумеется, из дерева, но раскрасить, как боевой корабль. И неужелинельзя было удобно уложить туда гроссадмирала? Потом, когда мы пошли,а кавалеры рыцарских крестов разъехались на своих «мерседесах»,я на главном вокзале Гамбурга сказал бабушке, которая пригласила менятам на пиццу и сунула мне кой-какие деньжонки, больше, чем я истратилна дорогу: «Бабушка, а ты и в самом деле думаешь, что вся этаистория с „холодной могилой моряка“ имела хоть какой-тосмысл?» Потом мне и самому было стыдно за такой вопрос. Бабушкапромолчала по меньшей мере с минуту и ответила: «Знаешь, моймальчик, уж какой-то смысл она должна была иметь…»
Как тебе уже известно,луммеровские амбалы, едва я успел вернуться, выкинули нас из домов.Причем не без помощи дубинок. Тогда мы захватили в том же Кройцбергепарочку других домов. Вот и моя бабушка считает, что с этиммножеством пустых квартир получилось форменное свинство. Но еслихочешь, Рози, когда меня и отсюда выгонят, мы могли бы жить у моейбабушки, в ее маленьком домике. Она говорит, что была бы этому оченьрада.
1982

Если отвлечься отнедоразумений, явно вызванных моими словами «коварный Альбион»,я, что касается моего отчета по Хохвальдской верфи и филиалу АО«Морская техника» в Веделе, опубликованного подзаголовком «Результаты войны на Фолклендских островах»,доволен, вполне доволен даже и с сегодняшних позиций. Ибо еслидопустить, что обеим субмаринам типа 209, которые наши верфипоставили в Аргентину и электронная система которых считаласьнаиболее совершенной, с первого же раза удалось успешно выступитьпротив отборных сил Великобритании, к примеру, потопить и авианосец«Непобедимый» и транспортное судно «КоролеваЕлизавета», тогда этот двойной успех имел бы для правительстваФедеративной Республики сокрушительные последствия, несмотря напублично заявленную им поддержку двойного решения НАТО 1и отвлекаясь от давно уже надвинувшейся смены канцлеров. «Немецкоеоружие утверждается в борьбе против союзников НАТО» — вотчто говорили бы в этом случае. «Представить себе невозможно!»— писал я, указав при этом, что даже пущенный ко днуаргентинскими самолетами французского происхождения истребитель«Шеффилд» и транспортный корабль «Сэр Гейлхед»отнюдь не принизили успехи Германии, одержанные подводными лодкаминемецкого производства. И уж, конечно, с трудом скрываемая в Англиинелюбовь к немцам заявила бы тогда о себе во весь голос. Нас бы снованачали обзывать гуннами.
По счастью, одна изподводных лодок, а именно «Сальта», стояла к началу войнына Фольклендах в порту из-за повреждений в машинной части, а другая,«Сан Луи», хоть и участвовала в операции, но снеподготовленной командой, которая, как выяснится впоследствии, быларешительно не в состоянии обслуживать сложную атомную электроникуторпедных систем. «Вот почему, — писал я далее всвоем отчете, — британский флот, а также и мы, как нация,отделались легким испугом, тем более что у англичан, как и у нас, досих пор сохранилось в памяти свидетельство боевой славы —первое сражение при Фолклендах от восьмого декабря 1914 года, когдадо тех пор не знавшая поражений эскадра под командой легендарноговице-адмирала графа фон Шпее была уничтожена превосходящими силамипротивника».
Чтобы, однако,подкрепить мои, выходящие за рамки военно-технических проблем иподнятые в моем отчете исторические соображения, я восемь лет назад,когда пришлось уйти Шмидту и начался поворот с приходом Коля,приложил к своему весьма трезвому анализу ксерокопию одной картины.Речь идет о морском сюжете кисти весьма известного мариниста ГансаБордта, посвященном гибели одного броненосца в ходе вышеупомянутогоморского сражения. Покуда на заднем плане корабль кормой погружаетсяв воду, немецкий матрос на переднем плане, уцепясь одной рукой задоску, гордо вздымает другой, правой, рукой флаг, без всякогосомнения, флаг тонущего корабля. Как вы видите, это не простой флаг.Вот почему, дорогой друг и товарищ, я пишу вам столь подробно и стаким множеством отсылок к прошлому. Ибо на той драматической картинемы узнаем военный флаг нашего рейха, который совсем недавно, в связис лейпцигскими демонстрациями по понедельникам, снова занял достойноеместо в современной истории. Правда, при этом возникалиотвратительные побоища. О чем я крайне сожалею. Ибо согласнонаписанному мною по заказу отзыве на процесс объединения, заменаничего не значащего лозунга «Мы — народ!» налозунг, сулящий успех политикам «Мы — один народ!»должна была происходить исключительно мирным путем, вполнеблагопристойно. С другой стороны, мы должны радоваться, что тембритоголовым и на все готовым парням — они еще известны подназванием «скинхеды» — в мгновение ока удалось с ихв большом количестве представленными военными флагами рейха захватитьи определить понедельничную сцену Лейпцига и — не спорю —с чрезмерной громкостью придать убедительную силу требованию единойГермании.
Из чего можнозаключить, какие окольные пути избирает порой история. Хотя иногда ееприходится и подталкивать. Как хорошо, что я, едва приспело время,вспомнил свой тогдашний отчет по Фолклендам и упомянутую вышекартину. Тогда господа из AEG 1,как это наблюдается повсеместно, доказали свое полное историческоеневежество, а потому и полную неспособность понять и оценить мойхрабрый вневременной прыжок, но с ходом времени они, возможно,постигли более глубокий смысл военного флага. Ибо теперь мы видим еговсе чаще и чаще. Снова способные пылать воодушевлением молодые людивыходят с ним и высоко его поднимают. А с тех пор, как объединениесовершилось и завершилось, я должен вам признаться, любезнейший друг,что меня преисполняет гордость, ибо я сумел угадать намек истории исвоим отчетом поспоспешествовал, когда речь зашла о новом возвышениинациональных ценностей и о том, чтобы наконец-то предъявить всемумиру наш боевой флаг…
1983

Не-а, такого у насбольше никогда не будет! С тех пор, как ему не довелось последний разуслышать среди леса клич Халалали — и где прикажете слышать? —на встрече охотников в лесу, да и его закадычный дружок, поставщиксыра-колбасы-пива приказал долго жить, и лишь последний из всейтроицы, успевший своевременно перемахнуть оттуда сюда и во всю мочьрассесться в своей вилле у нас, на Тегернзее, для кабаретистов простоне осталось материала, ибо даже правящий ныне тяжеловес не способенвосполнить отсутствие этого трио. С тех пор воцарилась скука.Осталось дурацкое сюсюканье, разбавленный кофе, шуточки по поводубровей и тому подобное. Смеяться больше не над чем. А мы,профессиональные шуты нации, исполнившись тревоги, решилипосоветоваться по этому поводу. Ну, само собой, в каком-нибудьбаварском трактире. «Лесорубы» зовется этот закуток, гдедо нас и другие собирались по более или менее доступной цене сосвоими шуршащими бумагами, но это уже быльем поросло. Теперь мыбеспомощно сидели в почтенном кругу. На полном серьезе был зачитанреферат «О положении немецкого кабаре после ухода Франца ЙозефаШтрауса с особым учетом произошедшего почти сразу после его смертиобъединения», но особой радости этот реферат никому недоставил. Скорее уж мы сами, собравшиеся здесь на полном серьезекомики, представляли собой мишень для насмешек.
Ах, как же нам его нехватает, Франца Йозефа Штрауса, нашего святого работодателя ипоставщика острот для ныне обреченных на простой специалистов поюмору! О чем бы ни шла речь, о подмазанной со всех сторон защитнойброне, раздавленном зеркальном стекле, запутанных авантюрах с разнымиамиго или о твоих шашнях с диктаторами по всему свету, из всего можнобыло состряпать сценку. Немецкое кабаре всегда оказывалось готово куслугам, когда речь шла о том, чтобы избавить от лишних хлопотбедную, угнетенную оппозицию. По твоему адресу, о человек без шеи,нам всегда приходило в голову что-нибудь эдакое. А когда недоставалопристяжных, мы припрягали рядом с тобой Венера, старого Щелкунчика.Но и Венера с его трубкой тоже больше нет.
На тебя, как и на насвсегда можно было положиться. Только один раз, в восемьдесят третьем,когда речь шла о миллиарде — для того, разумеется, чтобы помочьбедным сестрам и братьям на Востоке, мы явно все прохлопали, неоказались хитрыми мышками, когда в Розенхайме, в Гостевом доме Шпёкзаседал не знающий себе равных триумвират. Здесь — компактныйШтраус, там Шальк, посланец с Востока и, как дитя мира, поставщикмяса-сыра-пива Мерц посредине. Вооруженное лучшими намерениями, триожуликов и спекулянтов выступило в пьесе, которая на правах грязнойкомедии всегда собирала бы полные залы. Ибо взнос из западной кассы сдевятью нулями должен был пойти на пользу не только страдающему отнедостатка валюты восточному государству, но и позаботиться о том,чтобы под нож гостеприимного хозяина в качестве баварскогомакроимпортера пошли целые стада некогда всенародных, а ныне готовыхдля забоя быков.
Все мнили себя вбратской обстановке. Какой там «пожиратель коммунистов»или «враг капиталистов», когда под рукой сходятся всесчета на мясо-сыр-пиво, а попутно вышеупомянутый Шальк может потешитьсвоего верховного кровельщика новейшими остротами по адресу Коля, даеще из первых рук. Не сказать, чтоб там все обнимались, но ужобщенемецкое подмигивание можно было наблюдать неизменно. Как оновсегда и бывает, если большие события совершаются в засекреченномместе, причем у каждого есть, что предложить: рыночные преференции,сельский шарм, боннские субпродукты, дешевые свиные полутуши, хорошопровяленные государственные тайны и прочие затхлости восьмидесятыхгодов, с достаточным содержанием кислоты, чтобы в случае надобностипорадовать ими родные тайные службы.
Ах, какое это было,наверно, лакомство для глаз, носов и ушей, какое общенемецкоеликование. Само собой, на стол подавали мясо, сыр, пиво. Впрочем, наск столу не приглашали. Они сами себе заменяли сатиру. Нашпрофессиональный звукоподражатель, которому и по сей день раскатыштраусовского голоса удаются как никому другому, вполне мог себепредставить и шальковское пришептывание, а вот погонщик волов,именуемый Мерцем, и без того угадывался лишь как мастерплатежеспособного языка пальцев. Вот так, без нас, кабаретистов, исостоялся миллиардный кредит. Жалко, вообще-то говоря, ибовпоследствии на нашей сцене вполне можно было бы воспроизвести всесвершившееся как пролог к немецкому единству, скажем, под названием«Верная рука руку моет», но и Штраус, и Мерц старшийпокинули сцену еще до того, как рухнула стена, а наш старенькийШальк, чьи фирмы тайно процветают, надежно укрыт в своей вилле наТегернзее, потому что знает куда больше, чем это было бы желательнодля бело-голубого самочувствия Баварии, а потому его молчание иприравнено к золоту.
Когда заседало нашесборище ветеранов, столь же деревенское, сколь и бестолковое,говорилось так: про немецкое кабаре можно вообще забыть. Но в честьФранца Йозефа был переименован мюнхенский аэропорт, и не толькопотому, что кроме охотничьего удостоверения он имел еще иудостоверение летчика, но и потому, что теперь мы будем вспоминать онем при каждом взлете и посадке. Он был многофункционален: с однойстороны, наша самая удачная мишень для острот, с другой —воплощение того риска, на который мы как осторожные избиратели иробкие кабаретисты не пожелали идти в восьмидесятом году, когда онсобирался стать канцлером.
1984

Да знаю я, знаю!Слишком уж бездумно к нам обращаются с пресловутым призывом: «Помнитео погибших», однако на самом месте события требуется множествоорганизационных усилий. Поэтому со все большим энтузиазмом и не впоследнюю очередь благодаря тому символическому рукопожатию, которымобменялись президент и канцлер достопамятного 22-го сентября 1984года перед хранилищем для костей, прокладываются все новые и новыетуристские тропы на бывшем поле сражения под Верденом, причем нашбрат всячески стремится по мере сил помочь хотя бы и двуязычнымиуказателями в направлении Mort-Homme, что означает «Мертвыйчеловек», тем более что там, неподалеку от пропитанного кровьюВороньего леса (Bois de Corbeaux), до сих пор еще попадаются в землемины и неразорвавшиеся снаряды на успевших зарасти травой кратерахворонок, по каковой причине уже наличествующее французскоепредостережение «Не ходить» было дополнено нашим «Ходитьстрого воспрещается». Далее следовало бы без долгих размышленийв некоторых местах, там, например, где еще можно угадать остаткидеревушки Флёри и часовня взывает к примирению, как, впрочем, и навысоте 304 (Cote 304), которую между маем и августом 1916 годанеоднократно штурмовали и захватывали в ходе контратак, сдержаннонапомнить о том, что здесь, равно как и на многих маршрутах, была бывполне уместна недолгая остановка для размышлений.
Такое напоминание нелишено известной назойливости, ибо с тех самых пор, как наш канцлерпосетил наше солдатское кладбище Консанвуа, не преминув затемпосетить и французское кладбище на территории форта Дуамон, каковоепосещение завершилось историческим рукопожатием с президентомреспублики, поток туристов все время растет. Прибывают переполненныеавтобусы, причем слишком уж туристское поведение некоторых групп даетповод к неудовольствию. Так, например, хранилище костей, чья башенкаповторяет формы артиллерийского снаряда, зачастую воспринимается какстрашный аттракцион, из-за чего перед стеклянными окошечками,которые, вообще-то говоря, открывают взгляду лишь ничтожную частькостей и черепов от ста тридцати тысяч павших французов, нередкослышится смех и пошлые остроты. А порой можно услышать и крепкиесловечки, которые недвусмысленно дают понять, что великое делопримирения между нашими народами, содействовать которому мниликанцлер и президент своими выразительными жестами, еще весьма далекоот завершения. Так наши — и не без оснований — испытываютнеудовольствие, когда видят то, бросающееся в глаза обстоятельство,что память пятидесяти тысяч павших французов почтили белыми крестамис надписью «Mort pour la France» 1и высаженными перед каждым крестом розами, тогда как нашим павшимдостались лишь черные кресты без единой надписи и без единогоцветочка.
Должен прямо сказать,что нам нелегко отвечать на такого рода замечания. Одновременно мыиспытываем растерянность, когда нам задают вопрос о числе погибших.Долгое время существовало мнение, что каждая сторона потеряла потриста пятьдесят тысяч человек. Говорить о миллионе жертв на тридцатипяти квадратных километрах мы считали преувеличением. Пожалуй, вобщем и целом наберется полмиллиона — то есть от семи до восьмипавших на один квадратный метр, — которые расстались сжизнью во время ожесточенных боев за форт Дуамон, за форт Во, подФлери, на высоте 304 и на «Холодной земле» (Froide terre)с ее скудными, глинистыми почвами, характерными для всего полясражения. В военных кругах прибегают к термину «война науничтожение».
Однако, как ни великибыли потери, наш канцлер и президент Франции подали знак поверх всехпод счетов, когда рука об руку стояли в Хранилище костей (Ossuaire).И хотя сам ты принадлежал к расширенному составу делегации, в которуювходил также и Эрнст Юнгер, сей седовласый писатель и живой свидетельбессмысленного жертвоприношения, обоих государственных мужей мы могливидеть только со спины.
Позднее они совместнопосадили горный клен, для чего пришлось заранее побеспокоиться, чтобыэто символическое действие не произошло на до сих пор заминированномучастке. Данная часть программы понравилась решительно всем. Но вотпроисходящие одновременно и вполне близко немецко-французские маневрыне привлекли сердца. Наши танки на дорогах Франции и наши «торнадо»на бреющем полете над Верденом: такое здесь наблюдают без всякогоудовольствия. Наверняка выглядело бы гораздо символичнее, если бы —вместо упомянутых маневров — наш канцлер проследовал поразмеченной туристской тропе, скажем, к развалинам того укрепленногопункта, который называется «Четыре трубы» (Abri de quatreCheminйes) и за который баварские полки и французские альпийскиечасти сражались 23 июня 1916 года столь же ожесточенно, сколь икровопролитно. За пределами всяческой символики здесь была бы болеечем уместна задумчивая пауза, допущенная нашим канцлером, возможнодаже, за рамками протокола.
1985

Дорогая моя девочка,
ты хотела бы узнать отменя, как мне жилось в восьмидесятые годы, поскольку такого родаличные впечатления очень важны для твоей магистерской работы, котораядолжна будет называться «Повседневная жизнь лиц преклонноговозраста». Буду рада тебе помочь. Но ты мне пишешь, что в числепрочего мне следует пожаловаться на «Ограниченные возможностипотребления». Вот тут я мало чем могу тебе помочь, потому чтотвоей бабушке особенно жаловаться не на что. Если не говорить о твоемдедушке, лучшем человеке на свете, которого мне, естественно, уженикто никогда не заменит, я больше ни в чем не испытываю недостатка.Поначалу я довольно хорошо ходила, подрабатывала по полдня в срочнойхимчистке и еще немножко прислуживала в церковной общине. Но если тыспросишь, как я проводила свободное время, я, чтобы быть честной,должна буду признаться, что все восьмидесятые годы я отчасти убила,отчасти приятно провела перед ящиком. Особенно с тех пор, как ногиначали сдавать, я вообще редко выходила из дома, а что до компанийвсякого рода, то, как тебе наверняка подтвердят и твои дорогиеродители, к этому у меня никогда душа не лежала.
В остальном же ничеготакого важного и не происходило. А уж в политике, про которую тыочень настойчиво меня расспрашиваешь, вообще ничего. Все эти обычныепосулы. Тут мы с моей соседкой фрау Шольц всегда держались одногомнения. Кстати, все эти годы она просто трогательно обо мнезаботилась, причем, уж скажу тебе прямо, больше чем родные дети. Неисключая, к сожалению, и твоего дорогого отца. Положиться я моглатолько на фрау Шольц. Иногда, если она работала на почте в утреннююсмену, она уже после обеда заявлялась ко мне и приносила собственнуювыпечку. И мы устраивались очень удобно и сидели до позднего вечера,и смотрели все, что нам показывают. Помнится, это был «Даллас»и еще «Шварцвальдекая клиника». Ильзе Шольц нравилсяпрофессор Бринкман, а мне так не очень. Когда же с серединывосьмидесятых годов начали показывать — и до сих пор не кончили— «Линденштрассе», я ей сразу сказала: «Этосовсем другое. Прямо как из жизни. Вот так идет обыкновенная жизнь.Вечная неразбериха, порой веселая, порой печальная, со спорами и спримирением, но и со множеством забот и огорчений, все равно какздесь у нас, на Гютерманштрассе, пусть даже Билефельд это не Мюнхен,а пивная у нас на углу уже много лет как стала ресторанчиком, ипринадлежит она вовсе не греку, а одному итальянскому семейству,которое очень хорошо ее содержит. Зато вахтерша у нас такая жесварливая, как Эльзе Клинг из дома номер три по этой самойЛинденштрассе. Она без устали пилит своего безответного мужа и иногдаведет себя очень подло. Зато матушка Беймер — это воплощеннаядоброта. Всегда готова выслушать другого человека, ну совсем как моясоседка фрау Шольц, у которой и без того хватает забот с собственнымидетьми, и дочь которой, эта самая Ясмин, совсем как беймеровскаяМарион состоит, если уж говорить честно, в не совсем благовиднойсвязи с каким-то иностранцем.
Во всяком случае, мыначали смотреть с первой передачи, когда запустили эту серию, вдекабре, по-моему, и уже во время рождественской передачи разгорелсяспор между Генри и Францем из-за облезлой рождественской елки. Нопотом они как-то поладили. А у Беймеров Святой вечер хоть и прошелневесело, потому что Марион со своим Василием обязательно хотелауехать в Грецию, но потом господин Беймер привел двух сироток. А ещеони пригласили одинокого вьетнамца и в результате получился оченьдаже неплохой праздник.
Порой, когда мы с фрауШольц смотрели «Линденштрассе», я вспоминала первые годысвоего замужества, когда мы с твоим дедушкой смотрели в маленькомресторанчике, где уже тогда был телевизор, серию «СемействоШорлеманн». Черно-белую, конечно, а значит, где-то в серединепятидесятых годов.
Но ты хотела для своейработы узнать, что еще было интересного в восьмидесятые годы. Верно,как раз в том году, когда Марион, дочь фрау Беймер, слишком поздновернулась, да еще с разбитой головой, началась эта история с Борисоми Штефи. Вообще-то я теннисом не увлекаюсь, мечутся, мечутся поплощадке, но мы все равно смотрели, иногда часами подряд, когда этадевица из Брюля и парень из Лейма, как их называли, достигали всебольших и больших высот. Фрау Шольц вскоре начала разбираться, кактам у них получается с подачей и возвратом. Что такое тай-брек ялично не могла уразуметь и мне часто приходилось спрашивать. Когдапроходил Уимблдон, и наш Борис одержал верх над одним из ЮжнойАфрики, а на следующий год — то же самое против чеха Лендла,которого все считали непобедимым, я прямо вся дрожала от страха замоего Борика, которому тогда всего-то и сравнялось семнадцать. Я дажемолилась за него. А как он в восемьдесят девятом, когда в политикеснова что-то зашевелилось, опять в Уимблдоне, против шведа Эдбергаодержал победу после трех сетов, я прямо разрыдалась и моя дорогаясоседка тоже.
Вот Штефи, которую фрауШольц называла «фрой-ляйн фореханд» я так и не смоглаполюбить, а ее папашу, этого налогового афериста — тем более.Но вот Борик, этот был несгибаемый, он мог показать себя дерзким, могдаже нахальным. Нам только не понравилось, что он не любит платитьналоги и ради этого даже переехал в Монако. «Неужели это былотак нужно?» — спрашивала фрау Шольц. А потом уже, когда иего звезда, и звезда Штефи начала клониться к закату, он даже началрекламировать «Нутеллу». Конечно, у него все выгляделоочень мило, когда он в телевизоре облизывал нож, с лукавой такойулыбочкой, но какая в этом надобность, когда он все равно заработалбольше, чем может в своей жизни истратить.
Хотя нет, все этопроисходило уже в девяностые, а ты, моя дорогая девочка, хочешьзнать, как оно все было в восьмидесятых. С «Нутеллой» мнеприходилось иметь дело уже в шестидесятых, когда все наши детитребовали, чтобы им мазали на хлеб эту сладкую замазку, которая,по-моему, выглядит как сапожный крем. Спроси у своего отца, помнит лион до сих пор, какие схватки разыгрывались у него каждый день смладшими братьями. Ну и шум у нас стоял! Почти как в этой«Линденштрассе», которая, к слову сказать, все еще некончилась.
1986

Мы, жители Оберпфальца,как все считают, редко выходим из себя, но уж это было слишком.Сперва, значит, Вакерсдорф, где они собирались хранить эту мерзость,а потом еще на нашу голову свалился Чернобыль. До самого мая над всейБаварией висело облако. И над Франконией тоже, и мало ли где еще оновисело, только к северу поменьше. А к западу, как говорят французы,оно остановилось как раз над границей.
Ну, конечно, кто хочет,тот верует, есть даже люди, которые уповают на Святого Флориана. А унас, в Ам-берге, судья из Гражданского суда всегда был против этойсамой УПП, а если без сокращений, оно называется «Установка попереработке». Вот почему молодых ребят, которые расположилисьза забором этой самой установки и колотили железными палками позабору, о чем писали в газетах под заголовком «Иерихонскиетрубы», судья по воскресеньям обеспечивал настоящим обедом, чтодало повод Бекштайну из окружного суда, который всегда был порядочнойскотиной, почему и сделался впоследствии министром внутренних дел,говорить такую вот гнусность, будто «людей, подобных судьеВильгельму, надлежит уничтожать как явление». И все из-заВакерсдорфа. Я тоже туда ходил. Но лишь когда приплыло облако изЧернобыля и нависло над Оберпфальцем и над нашим прекрасным Баварскимлесом. Точнее сказать, мы отправились туда всей семьей. В моем-товозрасте, как они все говорили, мне вроде бы об этом и тревожитьсянечего, но поскольку мы — это у нас такая семейная традиция —каждую осень привыкли ходить по грибы, надо было теперь проявлятьбдительность, я даже так скажу: надо было бить тревогу. А раз этоподлое вещество, которое называется цезий, дождь смыл с деревьев иужасно пропитал радиоактивностью всю землю в лесу, все равно, мох илипалую листву, или хвою, я тоже вдруг проснулся, взял пилу для металлаи отправился к забору, а внуки все кричали мне вслед: «Уймись,дед, это не для тебя!» Может, они и правы, потому что когда язатесался среди этих молодых людей с криком: «Кухня дляплутония! Кухня для плутония!», водометы, которые специальноприслали господа из Регенсбурга, просто сбили меня с ног. А к водеони примешали еще какой-то раздражитель, какой-то подлый газ, хотя,конечно, он не такой страшный, как этот цезий, который приплыл к намв облаке из Чернобыля, и стекает на наши грибы, и завис, и не уходит.
Вот почему уже позднеев Баварском лесу и в лесах, что вокруг Вакерсдорфа, проверили нетолько лакомый зонтик и дождевики, потому как зверье в лесу, оно ведьтоже ест всякие зеленчаки, которые не едят люди, стало быть, и зверьетравится. А раз мы все равно собирались идти по грибы, нам всезамерили и показали на таблицах, что каштановый гриб, которыйпоявляется только в октябре и бывает вкусный до невозможности, вобралв себя больше всего цезия. А меньше всего цезия оказалось в опятах,оно и понятно, опята растут не на земле, а как паразиты — надревесных пнях. И навозник, а он бывает очень вкусный, пока молодой,вот и его тоже пощадило. А сильно заражены, как я до сих порповторяю, оказались рогатики, дубовики крапчатые, сосновые рыжики,которые любят расти под молодыми елочками, и даже подберезовик, вотподосиновики, те меньше, но, к сожалению, здорово нахваталиськантарелии, их еще называют лисичками. А всех больше пострадалборовик, его еще называют белый гриб, который, если его найдешь,можно смело считать милостью Божьей.
Ну, в результате всяэта история с Вакерсдорфом так ничем и не кончилась, потому чтогоспода из атомной промышленности вполне могут осуществлятьпереработку во Франции, причем дешевле, чем здесь, и шума такого тамне будет, как в Оберпфальце. Теперь у нас снова установилосьспокойствие, и даже про Чернобыль и про чернобыльское облако никтобольше не вспоминает. Но моя семья, все как один, внуки тоже,перестали ходить по грибы, что нетрудно понять, хотя, конечно, из-заэтого прервалась наша семейная традиция.
Но лично я хожу до сихпор. Там, куда дети сдали меня в Дом для престарелых, кругом растетлес. Там я и собираю все, что ни найду: булочки, подосиновики, белые— прямо среди лета, а когда подойдет октябрь, даже каштановыегрибы. Жарю я их в кухонной нише, для себя и для некоторых другихстариков, которые уже плохо ходят. Все мы давно разменяли восьмойдесяток, так что какое нам, в конце концов, дело до цезия, спрошу явас, когда наши дни уже и без того сочтены.
1987

Ну что нам понадобилосьв Калькутте? Что потянуло меня туда? Имея за спиной «Крысиху»и надоедные немецкие праздники забоя скотины, я начал теперь рисоватьгоры мусора, спящих на улице людей, богиню Кали, как она со стыдапоказывает язык, видел ворон на кучах скорлупы кокосовых орехов,видел отблеск былой империи в позеленевших развалинах и поначалу,когда все зловоние восходило к небу, просто не находил слов. И тутмне привиделся сон…
Но прежде чем увидетьсей, богатый последствиями сон, во мне зародилась мучительнаяревность, ибо Уте, которая читает много и разное, покуда она, всехудея и худея, терпела Калькутту, осиливала одного Фонтане за другим:в противовес индийским будням наш багаж был отягощен множеством книг.Но вот почему она читала именно его, гугенотского пруссака? Почемутак страстно, под включенным вентилятором, болтливого хроникера землиБранденбург? Почему под бенгальским небом — и вдруг ТеодорФонтане? Словом, мне привиделся сон…
Но прежде чем размотатькатушку с этим сном, надлежит сказать, что я ничего, решительноничего не имел против писателя Фонтане и его романов. Многие из егопроизведений сохранились у меня в памяти, как поздно прочитанные:Эффи на качелях, лодочные экскурсии по Хафелю, прогулки с госпожойЖении Трайбель по берегу Халлензее, летние досуги в Гарце… НоУте, та знала все, речения каждого пастора, причину каждого пожара,пусть даже в огне погибло все Тангермюнде, а в «Невозвратно»пожар возымел тяжелые последствия. Даже при длительном отключениитока, под неподвижным вентилятором она продолжала читать, покаКалькутта тем временем погружалась во тьму, читала, перечитывала присвече «Детские годы» и наперекор Западной Бенгалииспасалась бегством на больверк Свинемюнде или убегала от меня поберегу Балтийского моря в Задней Померании.
И вот мне, покуда сам ялежал под сеткой от москитов, привиделся полуденный сон, нечтопрохладно-северное. Из окна своего ателье в мансарде я смотрел вниз,в свой Вевельсфлетский сад, затененный плодовыми деревьями. И хотя яуже много раз излагал этот сон в различных вариантах перед различнойпубликой, однако забывал порой упомянуть, что деревня Вевельсфлетрасположена в Шлезвиг — Голштинии на реке Штёр, являющейсяпритоком Эльбы. Итак, я видел во сне наш голштинский сад, в нем —усыпанное плодами грушевое дерево, под сенью которого Уте сидела закруглым столом против какого-то мужчины.
Я понимаю, что сны,особенно такие, которые ты видишь лежа под сеткой от москитов иобливаясь потом, трудно пересказывать: слишком трезво и прозаическивсе получается. Но этот сон не возмущали никакие побочные действия, внего не вторгалась, как и положено сну, третья или четвертая тема,он, скорее, протекал по прямой и однако же был замысловато выстроен,ибо мужчина, болтая с которым Уте сидела под деревом, показался мнезнакомым: седовласый господин, с которым она все болтала и болтала,становясь при этом все красивей и красивей. В Калькутте, в период,когда задувает муссон, влажность воздуха достигает девяноста восьмипроцентов. Не диво, что мне, лежащему под москитной сеткой, лишь едвазаметно — если вообще заметно — колеблемой вентилятором,привиделось нечто прохладно-северное. Но разве седовласый господин,который, доверительно улыбаясь болтал с Уте под грушевым деревом и наволосах которого играли солнечные зайчики, непременно должен былоказаться Теодором Фонтане?
И все же это был именноон. У нее завелись какие-то дела с моим знаменитым коллегой, которыйлишь под старость принялся предавать бумаге роман за романом, причемв отдельных романах речь шла о супружеских изменах. Я до сих пор вэтой истории-сновидении вообще не возникал, либо возникал какотдаленный зритель. Тем двум вполне хватало их собственного общества.Поэтому я увидел во сне, что ревную. Вернее, ум либо хитростьповелевали мне во сне скрывать крепнущую ревность, вести себя мудролибо искусно, короче, схватить стоящий во сне рядом со мной стул, невыпуская стула из рук, спуститься по ступенькам, а в саду подсесть кэтой парочке из моего сна, к Уте и к ее Фонтане под приятнопрохладной сенью грушевого дерева.
С этого дня — чтоя говорю всякий раз, когда излагаю содержание своего сна — унас возник брак втроем. Те двое уже не могли больше от меняизбавиться. Уте такое решение вопроса даже понравилось, а с самимФонтане я все больше и больше сближался, да-да, еще в Калькутте яначал читать все им написанное, что только можно было там достать,например, его письма, адресованные некоему англичанину по фамилииМоррис, в котором он проявлял недюжинное знание мировой политики. Поповоду совместной поездки на рикше в центр города — в Домписателей — я выспрашивал его, что он думает о последствияхбританского колониального владычества, о разделении Бенгалии наБангладеш и Западную Бенгалию. Оказалось, что мы придерживаемсяодного мнения: это разделение можно лишь с большой натяжкой уподобитьсегодняшнему разделу Германии, а насчет объединения Бенгалии и думатьнечего. Когда же позднее мы окольными путями возвращались вВевельсфлет, что на реке Штёр, я охотно взял его с собой, другимисловами, я привык к нему, как привыкаешь к интересному, поройкапризному соседу, я начал именовать себя его фанатом, и расстался сним лишь когда в Берлине да и в других местах история началаповторяться, и я с благосклонного согласия Уте позволил себе пойматьего на слове из нашей непритязательной болтовни и продолжить набумаге его, уже иссякшее бытие в нашем, подходящем к концу столетии.С тех пор как он, заключенный мною в роман «Долгий разговор»,продолжает свое бессмертие, ему уже не удается отягощать мои сны, темболее, что под именем Фонти он, совращенный ближе к концу историиодним юным существом, скрывается в Севеннах у последних сохранившихсятам гугенотов.
1988

…но еще раньше,еще за год до того, как зашаталась Стена, и повсюду, прежде чем людипочувствовали себя чужими друг другу, воцарилась огромная радость, яначал потихоньку рисовать то, что неизбежно бросалось в глаза:рухнувшие сосны, лишенные корней буки, мертвый лес. Уже нескольколет, хотя и как о чем-то второстепенном, шла речь об «умираниилеса». Одни научные обзоры вступали в противоречие с другими.Снова — и так же безуспешно — выдвинули требованиеограничить максимальную скорость до ста километров, посколькувыхлопные газы наносят лесам непоправимый ущерб. Я освоил новые словаи выражения: кислотные дожди, больные побеги, загнивание корешков,выгорание хвои… А правительство ежегодно выпускало отчет пронанесенный лесам урон, каковой через небольшое время переименовывалов более безобидный «Отчет о состоянии леса».
Поскольку я верю лишь вто, что можно зарисовать, я поехал из Гёттингена в Верхний Гарц,остановился в полупустом отеле для отдыхающих летом и бегающих налыжах зимой и сибирским углем для рисования — в принципе тожедревесный продукт — зарисовал весь валежник на склонах игребнях гор. Там, где лесничество уже устранило следы бедствия ивывезло упавшие стволы, остались вплотную один к другому торчатьпустые пни, которые в прихотливом кладбищенском порядке занималиогромные площади. Я дошел до запретительных табличек и увидел, чтогибель леса перешагнула границу, оставив позади и проволочнуюизгородь, бегущую по горам и долам, и заминированную полосу —этот пресловутый, разделяющий не только Средний Гарц, но и всюГерманию, и не только Германию, но и всю Европу «Железныйзанавес», перешагнула бесшумно, без единого выстрела.Облысевшие горные склоны открывали простор взгляду.
Я никого не повстречална своем пути, ни ведьм, ни одинокого углежога. Ничего и непроизошло. Ибо все уже свершилось. Ни чтение Гёте, ни чтение Гейне неподготовило меня к этому путешествию на Гарц. Единственнымматериалом, который я имел в своем распоряжении, была зернистаябумага для рисования, ящичек, полный кривых угольных стержней и двабаллончика с закрепителем, без этого ужасного фреона, и тем самым непричиняющих вреда природе. Оснащенный таким образом, я, хотя инесколько позже, но все еще в те времена, когда действовал приказоткрывать огонь, поехал с Уте в Дрезден, куда сумел получить въезднуювизу благодаря письменному приглашению. Наши хозяева, вполнесерьезный художник и веселая балерина, вручили нам ключ от довольноудобной избушки в Рудных горах. Неподалеку от чешской границы я,словно мало до тех пор нагляделся, начал рисовать умирающий и тамлес. На склонах вперемешку лежали деревья — как упали, так илегли. Ветры надломили на уровне человеческого роста мертвые стволы,растущие по гребням гор. И здесь тоже ничего не происходило, развечто в избушке дрезденского художника Гёшеля плодились и множилисьмыши. В остальном все уже свершилось. Выхлопные газы и оседающие напросторной территории отходы двух народных предприятий довели своюработу до конца по обе стороны границы. Покуда я изрисовывал одинлист за другим, Уте читала, но уже не Фонтане.
Примерно через год наплакатах демонстрантов в Лейпциге и других местах будет написано:«Спилите бонз и защитите деревья». Но до этого еще покане дошло. Государство, хоть и не без труда, еще удерживало своихграждан. И перешагнувшая границу гибель леса еще казалось неодолимой.
Вообще-то говоря, нампонравилось это место. Дома в деревнях среди Рудных гор были крытыгонтом. Здесь долгие годы царила бедность. А деревни называлисьФюрстенау, Готтгетрой и Хеммшу. Через ближний пограничный переход уЦинвальда проходила транзитная дорога на Прагу. По этой используемойне только туристами трассе двадцать лет назад августовским днем,выполняя приказ, проследовали моторизованные части НациональнойНародной армии; а вот пятьдесят лет тому назад, в октябре 1938-гогода в том же направлении проследовали части германского вермахта,так что чехи могли вспоминать, как оно все было и в тот, и в другойраз. Рецидив: двойная доза насилия. История любит такие повторы, хотяпрошлый раз все было совсем по-другому, ну, например, леса еще стоялинетронутые…
1989

Когда мы, возвращаясьиз Берлина в Лауэнбург, включили третью программу, потому что мы ееабонируем, новость по авторадио, хотя и с опозданием, достигла нашихушей, и тут я, как, вероятно, десятки тысяч остальных людей, отрадости и испуга завопил «С ума сойти!», после чегоутонул в мыслях о будущем и о прошлом, как и Уте, которая веламашину. А один наш знакомый, имеющий проживание и место работы подругую сторону Стены, где он, как прежде, так и теперь охраняет вархиве Академии искусств всевозможные творческие наследия, тожеполучил эту благую весть с опозданием, все равно как бомбу с часовыммеханизмом.
Согласно его рассказу,он, обливаясь потом, вернулся из Фридрихсхайна, с йоггинга.Удивительного в этом ничего нет, ибо восточные берлинцы в последнеевремя тоже увлеклись этим видом самоистязания американской выпечки.На перекрестке Кете-Нидеркирх-нер и Бётцовштрассе он повстречалодного знакомого, который точно так же пыхтел и потел после пробежки.Все еще переступая с ноги на ногу, оба уговорились встретитьсявечером за кружкой пива, и немного спустя уже сидели в просторнойгостиной того знакомого, чья трудовая деятельность протекала, как онвыразился, в сфере «производства материальных ценностей»,почему нашего знакомого и не удивило, когда он обнаружил в квартире усвоего знакомого свеженастеленный паркет, ибо ему, который, сидя всвоем архиве, только и знал, что перекладывать бумажки с места наместо и по сути отвечал лишь за примечания, такие расходы были явноне по карману.
Выпили однопильзенское, потом другое, потом перешли к «Нордхойзерскойгорькой». Говорили о прежних временах, о подрастающих детях иоб идеологических барьерах на родительских собраниях. Мой знакомый —он родом из Рудных гор, где я в прошлом году рисовал мертвый лес нагорных хребтах, — собирался — о чем и сказал своемузнакомому — будущей зимой взять жену и поехать туда кататься налыжах, но у него не все в порядке с «вартбургом», резинасовсем лысая, хоть на передних, хоть на задних колесах, то естьпротекторов почти не осталось. Теперь же он надеется при содействиисвоего знакомого разжиться новыми зимними покрышками. У того, кто приреально существующем социализме может за свой счет настелить новыйпаркет, наверняка есть и доступ к специальным покрышкам с надписью«Г+С», что означает «Грязь плюс снег».
В то время как мы,осененные благой вестью, приближались к Белендорфу, в так называемой«берлинской комнате» знакомого нашего знакомого работалтелевизор с почти вырубленным звуком. И покуда оба за пивом и водкойобсуждали проблему замены покрышек, причем владелец нового паркетавысказал мысль, что для новых покрышек нужны «настоящиеденьги», вызвался, однако, раздобыть для «вартбурга»две новых выхлопных трубы, хотя в остальном ничего не обещал, мойзнакомый бросил беглый взгляд на беззвучный экран, где явно шелкакой-то фильм и где по ходу действия этого фильма молодые людикарабкались на Стену, садились на нее верхом, а пограничная полицияпраздно наблюдала за этими невинными развлечениями. На подобноенеуважение к пограничному валу знакомый моего знакомого отреагировалследующей репликой: «Типичные западные штучки!» Потом обавзапуски принялись комментировать безвкусицу на экране. «Неиначе какой-то фильм про холодную войну!», потом сновавозобновили прерванный разговор про скверные летние покрышки инедостающие зимние. Об архиве и хранящихся там наследиях более илименее значительных писателей речи вообще не было. Когда мы уже жили восознании надвигающегося бытия без Стены и, едва вернувшись домой,врубили телевизор, по другую сторону Стены прошло еще известноевремя, прежде чем знакомый моего знакомого наконец-то совершилнесколько шагов по свежевыложенному паркету и на полную мощностьвключил звук. И с этого мгновения не было произнесено более ниединого слова про зимние покрышки. Уж эту-то проблему должно былорешить новое летоисчисление, «настоящие деньги». Допитыостатки водки и бегом, к Инвалиденштрассе, где уже образоваласьизрядная пробка, множество машин, причем «трабантов»больше, чем «вартбургов», пробка, потому что все хотели кпограничному переходу, который чудесным образом был сегодня открыт. Акто вдобавок внимательно слушал, тот мог услышать, что каждый, почтикаждый, кто пешком или в «трабанте» хотел попасть наЗапад, громко или шепотом, повторял: «С ума сойти», точнотак же, как немногим ранее воскликнул я перед Белендорфом, послечего, однако, снова отдался ходу своих мыслей.
Я только забыл потомспросить у своего знакомого, как, когда и за какие деньги онобзавелся, наконец, новыми покрышками. Еще я был бы рад узнать отнего, встретил ли он вместе со своей женой, которая в ГДР-овскиевремена была довольно известной фигуристкой, Новый, девяностый год вРудных горах. Потому что так ли, иначе ли, но жизнь продолжалась.
1990

Мы встретились вЛейпциге и не только затем, чтобы присутствовать при подсчетеголосов. Якоб и Леонора Зуль приехали из Португалии и остановились вотеле «Меркурий», что неподалеку от вокзала. А Уте именя, приехавших из Штральзунда, приютил у себя в пригороде Видеричодин аптекарь, которого я знал еще по Лейпцигскому «Кругломустолу». Всю вторую половину дня мы шли по следам Якоба. Онвырос в рабочем квартале, который раньше назывался Ётч, а нынчепереименован в Маркклееберг. Сперва его отец Авраам Зуль,преподававший в еврейской гимназии немецкий и идиш, эмигрировалвместе с младшими братьями в Америку. В тридцать восьмом за нимипоследовал пятнадцатилетний тогда Якоб. Осталась в Ётче только мать,из-за распавшегося брака, но потом и ей пришлось бежать в Польшу,Литву, Латвию, где летом сорок первого года ее настигла немецкаявласть и — так об этом говорили впоследствии — охранникирасстреляли при попытке к бегству. Мужу и сыновьям не удалосьнакопить в Америке достаточно денег для ее въездной визы вСоединенные Штаты — последняя надежда жены и матери. Лишьизредка и с запинкой поминал Якоб эти тщетные усилия. Хоть уже и неочень твердый на ногах, он без устали показывал нам доходный дом,задний двор, где сушилось белье, свою школу, а на соседней улице —спортзал. На заднем дворе состоялось свидание с перекладиной длявыколачивания ковров. И Якоб снова и снова с великой радостьюпоказывал нам этот пережиток своей юности. Он склонял голову к плечуи закрывал глаза, словно прислушиваясь к равномерным ударам, словнозадний двор был населен, как и прежде. А потом он пожелал, чтобыЛеонора сфотографировала его на фоне синей эмалированной таблички,где под датой 01.05.1982 была написана официальная похвала:«Образцовый жилой коллектив города Маркклееберг». Точнотак же остановился он и перед синей, к сожалению, запертой дверьюспортзала, поверх которой из своей ниши строго глядел вдаль бюст Яна,отца гимнастики, основавшего спортивное движение немецкой молодежи.
— Нет, —сказал Якоб, — к богатым евреям-меховщикам из Внутреннегогорода мы не имели никакого отношения. В нашем районе все, хотьевреи, хоть неевреи, хоть даже наци, были всего лишь мелкимислужащими и рабочими.
После этого Якобзаторопился. С него на сегодня хватило.
Неудачу на выборах мыпереживали в «Доме демократии» на Бернард-Герингштрассе,куда нас проводил молодой техник-строитель. Там у движений загражданские права с недавних пор имелись свои офисы. Сперва мыпобывали у «зеленых», потом в «Союзе 90». Тами сям сидели на стульях, на корточках или стояли молодые люди, глядяв телевизор. Здесь Леонора тоже сделала несколько снимков, на которыхи по сей день можно углядеть молчание и ужас по завершении первыхподсчетов. Одна молодая женщина закрыла лицо руками. Все ужедогадывались, что ХДС одерживает сокрушительную победу.
— Н-да, —сказал Якоб, — демократия она и есть демократия.
На другой день передбоковым входом в Николай-кирхе, откуда осенью прошлого годаначинались понедельничные демонстрации, мы обнаружили на заборе изрифленой жести большой плакат, который своей синей каймой и синими жебуквами старался походить на дощечку с названием улицы. На нем мыпрочли «Площадь подставленных» и пониже, «Привет отдетей Октября. Мы еще здесь».
Прежде чем мыпопрощались с нашим аптекарем, который голосовал за ХДС — «Всеиз-за проклятых денег. Я уже и сам жалею…», —он показал нам с приятной гордостью и при социализме не утратившегоактивности саксонца свой дом с бассейном и садом. Рядом с небольшимпрудиком мы увидели бронзовую голову Гёте высотой в полтора метра,которую наш гостеприимный хозяин сумел выменять на здоровую бухтумедной проволоки, прежде чем огромную голову поэта успели отправить впереплавку. Мы восторгались в его садике и канделябром, которыйвместе с другими канделябрами был бы продан в Голландию за валюту,если бы нашему аптекарю не удалось освоить этот экземпляр или, как онвыражался, «спасти». Точно таким же путем он припрятал,чтобы затем украсить ими свой сад, две колонны из Лабрадора ипорфировую чашу с кладбища, которое предполагалось заровнять. Иповсюду, повсюду мы видели высеченные из камня или отлитые из чугунаскамьи, которые он, никогда не садившийся, едва ли использовал.
Потом наш аптекарь,оставшийся, невзирая на социализм, самостоятельным предпринимателем,отвел нас к подведенному под крышу бассейну, воду в котором, начинаяс апреля, подогревали солнечные батареи. Но еще больше чем этизападные ценности, добытые путем обмена, нас потрясли фигуры изпесчаника, изображавшие в размерах больше человеческого роста ИисусаХриста и шесть апостолов, среди них — всех евангелистов. Намповедали, что спасти эти фигуры удалось буквально в последнюю минуту,то есть прежде чем Маркускирхе, как и остальные лейпцигские церкви,была разрушена «коммунистическими варварами». И вотХристос, созданный в соответствии с представлениями концадевятнадцатого века, стоял в полукруге с некоторыми из своихапостолов по краю отливающего бирюзой бассейна и благословлял двухусердно начищающих изразцовые стенки роботов (японскогопроисхождения, между прочим). Благословлял он и нас, когда мы ещетолько прибыли в Лейпциг, дабы пережить отрезвление после результатовпервых свободных выборов в Народную Палату, благословлял, возможно, игрядущее объединение, пребывая под крышей, которую поддерживалистройные и, как сообщил нам аптекарь, «дорические колонны».«Здесь, — поведал он нам далее, —эллинские и христианские элементы скрещиваются с саксонскойпрактической смекалкой».
На обратном пути, мимовиноградников, вдоль Унструт, через Мюльхаузен, по направлению кгранице, Якоб Зуль, утомленный своим возвращением в Лейпциг-Ётч,сладко спал. Он повидал более чем достаточно.
1991

— Апокойников не видишь. Только приблизительные координаты и попадание,говорят, прямо в точку. Просто детская забава…
— Ну ясноедело, недаром CNN откупила права на показ этой войны и уж заодно наследующую и на следующую за следующей.
— Но горящиенефтяные поля прекрасно видно…
— Так ведьдля них главное нефть, только нефть…
— Это дажеуличные мальчишки знают. Все школы опустели, все тронулись в путь,чаще без учителей, в Гамбурге, Берлине, Ганновере…
— Даже вШверине и Ростоке та же картина. Со свечами, как у нас было повсюдудва года назад.
— А мы досих пор талдычим про восемьдесят шестой, и как мы лихо выступалитогда против войны во Вьетнаме, и против напалма и… и…и
— А сегодняне можем оторвать задницу от сиденья, и только дети…
— Это исравнивать нельзя. У нас, по меньшей мере, была перспектива, былокакое-то подобие революционной концепции, а эти знай себе сосвечками…
— Но вотсравнивать Саддама с Гитлером, это, выходит, можно? Привести обоих кобщему знаменателю, чтобы все заранее знали, что хорошо и что плохо.
— Ну, этобыла вроде как метафора, но вести переговоры, вести длительныепереговоры — вот что было нужно, и еще оказывать давление спомощью экономического бойкота, как в Южной Африке, потому что свойной…
— Да какаяже это война? Это шоу, устроенное на пару Пентагоном и CNN ипредъявленное потребителю на экране телевизора, прямо фейерверкспециально для гостиной. Чистенько, аккуратненько, без убитых…Можно смотреть как фантастику и при этом грызть соленые палочки…
— Но ведьвидно, как горят нефтяные прииски и как падают на Израиль ракеты, икак людям приходится сидеть в бомбоубежище, натянув противогаз…
— А кто,спрашивается, годами вооружал Саддама против Ирана? То-то и оно.Американцы и французы…
— …инемецкие фирмы. Целый список поставок: сколько угодновысококачественных товаров. Оснастка для ракет… всевозможныеяды с рецептом изготовления…
— …вотпочему этот самый Бирман, которого я всегда считал пацифистом, тожеподдерживает войну… Он даже говорит…
— …говорить-тоон ничего не говорит, но поливает помоями всех, кто не заодно с ним…
…а детей сосвечками, которые за мир, он называет сопливыми плаксами…
— -…ониведь не видят перед собой общественной цели, у них нет перспективы инет аргументов, а мы то в их годы…
— …нупочему? Не проливать кровь ради нефти — это ведь что-нибудь дазначит…
— …малоэтого, мало, вот когда мы… против войны во Вьетнаме…
— Хо-Хо-Хо-Ши-Мин— это ведь тоже не бог весть какой аргумент…
— …Вовсяком случае все дети сейчас вышли на площади и улицы. Вот уже и вМюнхене, и в Штутгарте. Свыше пяти тысяч. Они даже из детскихмагазинов выходят на улицу… Устраивают марши молчания сперерывом на рев… «Мне страшно, мне страшно!»ревут они. Этого ведь никогда еще не было, чтобы здесь, в Германии,кто-нибудь открыто признался, будто… У меня такое мнение…
— …Говновсе твои мнения. Вы лучше поглядите на нашу малышню. Понизу «Адидас»,поверху «Армани». Избалованные сопляки, которые вдругиспугались за свой прикид, а мы-то в шестьдесят восьмом, и ещепоздней… когда речь шла о взлетных полосах… и ещепоздней, против Першингов II в Мутлангене и в других местах…Нелегкие были времена… А тут заявляются младенцы со своимисвечками…
— …Нуи что с того? Разве в Лейпциге не так все начиналось? Я и сам был,когда мы каждый понедельник, вполне мирно, от Николаикирхе…Каждый понедельник, представь себе, пока те, там, наверху, неиспугались…
— …Стем, что сегодня, и сравнивать нельзя.
— Но Гитлери Саддам… Оба на одной почтовой марке. Это выходит, можно,так, что ли?…
— А нефтяныеприиски знай себе горят…
— А вБагдаде одно бомбоубежище, в котором было полно гражданскогонаселения…
— CNN, междупрочим, показывает совсем другую хронику…
— Да поймиже ты, наконец: таково будущее. Еще до начала войны права нателепоказ уступают тем, кто больше предложит.
— Сегодняможно даже загодя отснять войну, потому что скоро начнется очередная.То ли в другом месте, то ли опять в Персидском заливе.
— НаБалканах, где сербы и хорваты, войны наверняка не будет…
— А будеттам, где нефть…
— Убитыхтогда тоже не будет…
— А страшно,по-настоящему страшно будет только детям…
1992

Из Виттенберга я прибылв некотором изумлении, потому что пригласили меня к себе немолодыегоспода, которые ранее состояли на службе у рухнувшего режима. Вслучае, если речь пойдет о духовном попечении, я, будучисвященнослужителем, весьма понаторел в исцелении моральных бездн,которые с недавних пор разверзлись по всей стране. Вскоре послепадения Стены я тоже высказался за то, чтобы обнародовать плодыусилий госбезопасности, и теперь на меня, тем самым, ложилась двойнаяответственность.
Подлежащий рассмотрениюслучай «Муж годами доносит на собственную жену» был мнеизвестен из прессы и не только по заголовкам. Но отнюдь не супруги,которых постигло несчастье, а вернее сказать, наследиеГосударственной безопасности, просили у меня совета. Нет, нет, советапросили их родители, которые, с одной стороны, искали помощи, сдругой же — усердно заверяли меня в телефонном разговоре, чтосами они никак не связаны с религией, я же в свою очередь заверил их,что отправляюсь в Берлин, отнюдь не обуянный миссионерским пылом.
Пригласившая меня четасидела на софе, другая пара родителей, подобно мне, разместилась вкреслах. «Мы, — услышал я, — просто неможем поверить тому, что стоит в газетах. Но ни один из задетых этойситуацией, не желает с нами говорить». «Больше всего, —сказала мать женщины, за которой следил собственный муж, —страдают дети, потому что они особенно привязаны к отцу». Всеродители несчастной пары сошлись в том, что их сын и, соответственно,зять всегда был для своих детей терпеливым добрым отцом. Кроме того,меня заверили, что дочь и, соответственно, невестка всегда быласильней, всегда доминировала в семье, однако критические высказыванияпо адресу партии и, позднее, по адресу государства высказывалисьобоими супругами и в полном единодушии. Они не желали принимать врасчет, что, как им не уставали повторять, очень многим обязаныгосударству рабочих и крестьян. Никогда ни он, ни она какдипломированные ученые не занимали бы таких высоких постов, незаботься о них социалистическое государство.
Поначалу я толькослушал и таким путем узнал про обоих сватов, что один из них былпризнанный специалист по фармакологии, другой — он же отецдочери — до самого конца подвизался в Государственнойбезопасности, а именно в сфере подготовки кадров. Теперь, оставшисьбез работы, бывший офицер Госбезопасности сожалел о том, что его сынзапутался в этой системе, ибо знал ее не снаружи, а изнутри: «Еслибы он вовремя сказал мне хоть словечко. Я бы отсоветовал емуввязываться в эту двойную игру. Ибо, с одной стороны, он хотел изчувства лояльности по отношению к государству быть ему полезным вкачестве информатора, с другой стороны, он, верно, хотел защитить отвозможных мер со стороны государства свою слишком критическинастроенную жену, которая совершенно не умела сдерживаться. Этопредставляло для него огромную проблему, а он, наверно, был слишкомслаб, чтобы жить под таким давлением. Уж я-то знаю, о чем говорю. Мнеуже делали замечание в одной вышестоящей инстанции, потому что япосле первой провокации, устроенной моей дочерью в панковской церкви,отказался прекратить с ней все и всяческие контакты, что означало бы:порвать с ней. Нет, нет, я до самого конца оказывал ей финансовуюподдержку, хотя на службе у меня ее все время презрительно называли„жаба“.
Точно так же звучали ижалобы заслуженного деятеля науки. Сын ни разу не попросил у негосовета. Он, известный антифашист и многолетний член партии, которыйсо времен эмиграции хорошо знает, как обходиться с уклонистами икакие к ним принимать жестокие меры, настоятельно советовал своемусыну принять то либо иное решение. Сын, однако, мечтал о каком-тотретьем пути.
Матери, они же свекровьи теща, говорили мало и то лишь тогда, когда представляласьвозможность пожаловаться на беспокойство за внуков и восхвалитьотменные качества женатого агента как отца. Мать дочери, за которойбыла установлена слежка как за диссиденткой, сказала: «Вот наэтой самой софе всего еще несколько месяцев назад они сидели вместе сдетьми. А теперь все сдвинулось…»
Как человек, привыкшийслушать, я до поры до времени воздерживался от комментариев. Подаваликофе с печеньем, западным, к слову сказать, от Бальсена. В числепрочего я услышал, что конец Республики был воспринят не безвнутренней грусти, хотя и не выглядел неожиданным. Удивительным мнепоказалось лишь то, что сын и зять, вопреки или благодаря свойдвойной роли считал «наше государство» поддающимсяреформированию, то есть до самого конца считал доступным для перемен.Точно так же и дочь, она же невестка. В тот момент, когда ведущиеруководители уже сдались, она была готова пойти на баррикады во имя«хоть сколько-нибудь демократического социализма». Всеэто можно было воспринимать только как лишнее доказательствонаивности обоих супругов. «Нет! — вскричалоставшийся без работы офицер Госбезопасности. — Мыпотерпели поражение не из-за оппозиционности наших детей, мыпотерпели поражение из-за нас самих». Во время паузы, когдаподливали новый кофе, я еще услышал: «Самое позднее свосемьдесят третьего года, когда моя дочь и мой зять единодушно —так это во всяком случае тогда выглядело — участвовали всоздании в Готе „Церкви снизу“, партии и государствуследовало положительно оценить этот критический импульс и учредить наего основе „партию снизу“.
Тут посыпалисьсамообвинения. И я, который несмотря на сомнения церковногоначальства точно так же принадлежал к этой «церкви снизу»,постарался скрыть свое торжество по поводу столь позднего прозрения.Потом, однако, заслуженный фармаколог упрекнул наставника кадров дляГосбезопасности за то, что они слишком тщательным хранением папок сделами отдали на растерзание Западу и без того ущемленное в своихправах население Востока. И тесть информатора признался, что тут онии в самом деле совершили большую ошибку, упустив возможность защититьдобросовестно заблуждающихся агентов, в том числе и членовсобственной семьи, путем своевременного уничтожения отчетов ианкетных данных. «Надо было, надо было об этом побеспокоиться.А как по-вашему, господин пастор?»
Не зная, что емуответить, я сказал: «Да, да, конечно, но ведь и Запад долженбыл сообразить, какая бомба с часовым механизмом лежит наНорманненштрассе. Надо было на длительный срок закрыть доступ вГлавное Управление. Лет, скажем, на двадцать. Но Западу, видно, малопоказалось одной только материальной победы… Хотя бы дажеисходя из христианской морали… Или чтобы, как в вашем случае,защитить детей…»
После этих моих словмне предъявили альбом с фотографиями. На некоторых снимках я увиделдиссидентку, приобретшую в последние годы большую известность, и ее,теперь уже не менее известного мужа. Между ними — дети.Сфотографированное семейство сидело на той софе, на которой сиделитеперь родители дочери как дед и бабка заслуживающих жалости внуков.И лишь теперь я узнал, что супруги собираются развестись. Все сватыединогласно поддерживали их намерение. «Как-нибудь всеутрясется», — сказали одни, «Что ж тутподелаешь», — сказали другие родители. Потом всевместе поблагодарили меня за то, что я так терпеливо их выслушал.
1993

Как низший чин вполиции, чувствуешь себя бессильным против этого. Не то чтобы впринципе, потому что несколько лет назад, когда все дороги на Западеще были закрыты и наши государственные органы гарантировали то, чтообещали, иными словами заботились о нормальном порядке, такого у насне было, чтобы сразу пять — шесть сотен этих бритоголовых, всесплошь праворадикальные элементы, с бейсбольными битами, которыеначинают колотить, сразу начинают, едва лишь завидят хотя бы и теньнегра. Ну разве что так, самую малость, у нас ворчали насчет поляков,которые к нам просачивались и скупали у нас из-под носа все, чтотолько можно было скупить. Но чтоб настоящие наци, по-военномуорганизованные, под военным флагом рейха и тому подобное, нет, этипоявились перед самым концом, когда и без того не осталось дажеследов порядка, а наши руководящие товарищи наложили полные штаны.Ну, там, на Западе, они были уже давно, там это считалось вполненормальным, но когда и у нас, сперва в Хойерсверда началось то жесамое, а потом в Ростоке-Лихтенхагене, потому что центральный пунктпо приему беженцев, сокращенно ЦППБ, а рядом с пунктом жилой дом длявьетнамцев мешали местным жителям, мы себя почувствовали совершеннобессильными, нас и числом было мало, и руководство у нас былонерешительное. Сразу же прозвучали слова: «Типичный Восток»и еще «Полиция просто смотрит сквозь пальцы…» Да,и такое нам приходилось слушать. Нас подозревали в тайном, а то и воткровенном попустительстве бандитам. Лишь теперь, когда за последниегоды был поджог в Мёльне, с тремя жертвами, и еще недавний поджог вЗолингене, тоже с жертвами, которых на этот раз было пять, лишьтеперь мы говорим, что по всей Германии террор прокладывает себедорогу и постепенно становится нормой, и лишь теперь больше неуслышишь слов: «Такое бывает только на Востоке», пустьдаже у нас в Ростоке, где прежде было трудящееся население, а теперьих всех выставили за ворота, короче, теперь они все безработные, иникогда раньше они ничего не имели против иностранцев, так вот, у насв Ростоке все очень довольны, потому что после беспорядков все домадля беженцев были очищены, все негры, а заодно и вьетнамцы исчезли,нет, не исчезли, просто они теперь в другом месте и, значит, небросаются в глаза.
Все верно, только этобыло очень нехорошо и не облегчило нашу задачу, когда в Лихтенхагене,как раньше в Хойерсверда, люди высовывались из окон, чтоб посмотреть,а некоторые даже аплодировали, когда бритоголовые своими битами гналиэтих бедолаг, среди них были и люди с Балкан, гнали, колотили ивообще здесь творилось черт знает что. Мы из последних сил старалисьспасти несколько вьетнамцев от самого страшного. И убитых у нас небыло, а вот — как я уже говорил — на Западе, в Мёльне и вЗолингене — полно. Это были турки. У нас их здесь почти нет. Новсе еще может измениться, если эти типы на Западе всерьез решат,будто могут сбагрить к нам своих турок, и вообще всех, кого заноситсюда к нам с Балкан, боснийцев, албанцев, настоящих мусульманскихфанатиков, просто-напросто сбагрить, потому что у нас, видите ли, ещеполно места. Если такое случится, ты, как рядовой полицейский,окажешься совершенно бессилен, когда придут эти бугаи с битами изаймутся тем, что в нормальных условиях должна бы осуществлятьполитика, просто-напросто закрыть границы и очистить территорию, покане будет слишком поздно. Но господа, которые сидят наверху, онитолько горазды языком молоть, а всю грязную работу они передоверяютнам.
Как, как вы сказали?Свечи? Сотни тысяч людей, которые с горящими свечами в рукахпротестовали против враждебного отношения к иностранцам? Что я обэтом думаю? Тогда я сам вас спрошу: а что это дало? ричем у нас этотоже было. Огромное количество свеч. Всего лишь несколько лет назад.В Лейпциге, даже в Ростоке. Ну и? Что из этого вышло? Да, да,прекрасно, Стены больше нет. А еще что, я вас спрашиваю? Что здесьвдруг объявилась уйма праворадикальных экстремистов? И с каждым днемих становится все больше. Цепи горящих свечей? Они что, помогут? Несмешите. Спросите лучше у людей, они раньше все работали на верфи илиеще где-нибудь, спросите у них, какого они мнения об этих свечах, ичто это значит, когда тебя вдруг выставляют за ворота. И спросите умоих коллег, только не у тех, что в Гамбурге, этих не успели к нампереправить, как тут же, в два счета отозвали обратно, едва тутначались очередные события. Нет, спросите здешних, которые набиралисьопыта еще в Народной полиции, какого они мнения обо всех этих фокусахсо свечками и тому подобными мирными демонстрациями. Как, как? Нашимсоседям по Европе был дан отчетливый сигнал нашего позора, потому чтовот уже опять в Германии коричневая нечисть…
И тогда я, какмаленький полицейский, хотел бы скромно задать один вопрос: а воФранции оно как, по-другому выглядит? Или, к примеру, в Лондоне? Оничто, надевают лайковые перчатки, чтобы заняться своими алжирцами илипакистанцами? А американцы — когда имеют дело со своиминеграми? Вот то-то и оно. А под конец скажу вам совсем уж откровенно:то, что происходило здесь, в Лихтенхагене, а потом, в Мёльне иЗолингене, приняло крайние формы, конечно, вызывает сожаление, но впринципе вполне может быть расценено как норма. Точно так же, как имы, немцы — а сейчас я говорю с вами от лица всей Германии —вполне нормальный народ, как, скажем, французы, англичане да и янкитоже. Что вы говорите? Ну хорошо, хорошо, по мне можете назвать егодо отвращения нормальным.
1994

Говорят, что я жесткая,как булыжник. Ну и пусть говорят. Прикажете мне демонстрироватьслабость лишь потому, что я женщина? Тот, кто все это записывает,вообразив, будто обязан выдать мне характеристику — «социальнаяущербность», — прежде чем представлять мои неизменноуспешные результаты как провалы, должен принять во внимание, что все,решительно все комиссии по расследованию я прошла, сохранив отменноездоровье, иными словами, без малейшего для себя ущерба и даже в 2000году, когда будет проходить «ЭКСПО — 2000», я смогупотягаться со всеми слабаками и бездельниками. Если же мне сужденопасть, потому что верх к тому времени возьмут эти романтики —социалисты, я совершу мягкое приземление и удалюсь в свое фамильноегнездышко с видом на Эльбу, которое перешло ко мне, когда моегопапочку, одного из последних великих банкиров, подтолкнули кбанкротству. Тогда я скажу: «Подумаешь, важность какая!»и переключу свое внимание на суда, особенно на танкеры: как ониплывут вверх по течению, к Гамбургу, и как потом, глубоко осев,поскольку тяжело нагруженные держат курс к устью Эльбы, навстречуморю, навстречу множеству морей. И когда на закате возникнет нужноенастроение, а река заиграет всеми мыслимыми цветами, я размякну, яподарю свое внимание этим расплывающимся картинам, я вся буду односплошное чувство.
Да-да! Я люблю поэзию,хотя люблю и финансовую дерзость, даже не поддающуюсяпредварительному учету, как некогда «Тройханд» 1,которая главным образом под моим, а ближе к концу исключительно подмоим руководством ворочала миллиардами, и провела в рекордно короткиесроки тысячи банкротств, расчистив тем самым место для всего нового,в связи с чем этот господин, который явно носится с мыслью,сопоставив мои достижения в области высочайших окладов длясотрудников с убытками, неизбежными при санации предприятий, написатьроман гигантских размеров, по ходу которого он намерен сравнить меняс одной фигурой из произведения такого писателя Фонтане по той лишьпричине, что некая госпожа Женни Трайбель умела так же, как и я,увязывать деловую сторону жизни с поэтической…
Ну и пожалуйста. Пустьменя впредь не только называют «Госпожа Тройханд», она же«Железная леди», но и причисляют к истории литературы. Охуж эта социальная ненависть и зависть по отношению к тем, кто большезарабатывает! Как будто я сама себе подыскивала род занятий! Нет,всякий раз меня призывал мой долг! Всякий раз это совершалось попризыву, все равно, в Ганновер ли, на пост министра экономики, илипозже, в Большой дом на Вильгельмштрассе, после того как моегопредшественнника в этом самом доме просто-напросто подстрелили —интересно, кто бы это мог быть? — в результате чего«Тройханд» какое-то время страдала от недостатка кадров.Вот и «Экспо-2000»… Мне это просто навязали инавязали потому, что я не боюсь риска, потому, что я послушна одномулишь рынку и могу мириться с потерями, поскольку делаю долги, которыесебя оправдывают, и еще потому, что я при каждой ситуации бываютвердой, как кремень, чего бы это мне ни стоило.
Не спорю, появилисьбезработные, есть они и до сих пор. Господин, который меня описывает,хочет обвинить меня в сотнях тысяч безработных… Ну и что стого, говорю я себе? Безработные как и прежде могут понежиться всоциальном гамаке, тогда как я, не ведая ни сна, ни отдыха, бросаюсьна выполнение все новых и новых задач, ибо к 1994 году, когда«Тройханд» довела до конца свое уникальное свершение истерла с лица земли остатки планового коммунистического хозяйства,мне пришлось сразу, даже без минутной паузы, пускаться в новыеприключения — готовить всемирную выставку. А что значит«готовить»? Это значит прыгнуть в седло скачущей галопомлошади. Это значит вдохнуть жизнь в еще смутную и неоформленную идею.Хотя я, право же, предпочла бы, став до известной степенибезработной, лениво покачаться за государственный счет в упомянутомгамаке, разумеется, улучшенной конструкции, на террасе нашей семейнойвиллы, с видом на Эльбу, которым я, увы, могу лишь очень редконаслаждаться, да и то после захода солнца, потому что «Тройханд»все еще висит на мне и даже угрожает мне очередным расследованием,ибо этот господин, что хочет заприходовать меня под рубрикой «1994»,вдруг вознамерился предъявить мне совсем уж неподъемный счет:оказывается это я — а не западногерманская калиеваяпромышленность — обрекла на банкротство Бишоффероде снескольким тысячами горняков, я — а не, скажем, Крупп —погубила сталелитейный завод в Ораниенбурге, я — а никак негосподин Кугельфишер 1из Швайнфурта — привела все шарикоподшипниковые заводы из седыхГДР-овских времен на грань банкротства; именно меня обвиняют в афере,из-за которой государственные деньги, выделенные для Востока, вдругпоступили в распоряжение захудалых западных предприятий — кпримеру, бременской верфи «Вулкан» — исодействовали их новому расцвету, именно я, госпожа Тройханд,именуемая также Женни Трайбель, устроила образцово-показательнуюаферу, благодаря которой к моим руками прилипли миллиарды марок засчет беспомощно барахтающихся человечков.
Нет и нет, мне никтоничего не дарил. Мне все приходилось брать самой. Никакое слюнтяйствос социальным подтекстом не подталкивало меня к действию, на этогодились лишь грандиозные задачи. Ну что тут поделаешь, я люблю риск,а риск любит меня. Но в один прекрасный день, когда смолкнут все этипересуды о якобы слишком высокой безработице и о бесследно —подчеркиваю: бесследно — исчезнувших денежных суммах, когдапосле 2000 года никто не будет больше высказываться профинансирование входных билетов на выставку и про тому подобныеблагоглупости, люди поймут, наконец, что благодаря беспощаднойликвидации «Тройханд» высвободила огромные пространства ичто все мыслимые убытки, которые, возможно, повлечет за собойвсемирная выставка, можно без колебаний записать в актив, да-да, вактив нашего совместного будущего. Я же смогу, наконец, любоваться стеррасы нашей фамильной виллы водами Эльбы, наслаждаться поэзиейделового потока и бесплатно любоваться заходами солнца, разве чтоменя снова востребуют для выполнения новых, дерзких задач. Так, кпримеру, мне представляется небезынтересным занять руководящий пост,чтобы возглавить обмен марки на евро, хоть в банкнотах, хоть вмонетах. Ну и что, скажу я тогда себе и с должной, при надобностидаже с каменной твердостью возьмусь за дело. И никто на свете, даже ивы, господин хороший, вознамерившийся меня изобразить, не сможетеуберечь женщину, не ведающую слабости, от той формы банкротства,которая имеет масштабы и хотя бы по одной этой причине может бытьприравнена к успеху…
1995

…А теперь,дорогие слушатели и слушательницы, как говорят у нас в Берлине,медведь сорвался с цепи. Вы только послушайте, их было не меньшедвухсот, а то и трехсот тысяч, заставивших закипеть и не простозакипеть, а перелиться через край уже переживший немало судьбоносныхчасов Курфюрстендамм на всем его протяжении, от Церкви поминовения досамого Халензее. Подобное возможно только в этом городе. Толькоздесь, в Берлине, где еще совсем недавно схожее событие — этокогда пользующийся всемирным признанием художник Христо стольволшебно задрапировал рейхстаг — привлекло сотни тысяч, толькоздесь, где несколько лет назад молодежь плясала на стене, встречаясвободу бьющим через край ликованием, а слова «С ума сойти!»стали девизом года, только здесь, говорю я, может уже в который раз,причем теперь при огромном стечении народа, повториться скольпреисполненный жаждой жизни, столь и нанюхавшийся и наглотавшийся«Парад любви», причем он не только появился на сцене, нои получил право, пусть даже Сенат отреагировал весьма сдержанно и,опасаясь неизбежных гор мусора, поначалу и вовсе хотел наложитьзапрет, но в конце концов — само собой, дорогие слушатели ислушательницы, мы уважаем ваши сомнения — на разрешеннуюпредставителем Сената демонстрацию так называемых рейверов, чтопримерно означает мечтатели, фантазеры, одуревшие от наркотиков,собрались дикие техно-танцоры и осчастливили весь Берлин, этотзамечательный, этот открытый всему новому город «величайшимприемом мира», как говорят одни, хотя других это шокирует,поскольку все, что здесь происходит уже несколько часов подряд —вы только вслушайтесь, — не знает и не знало себе равныхни по жизнерадостности, ни по силе звука, ни по миролюбию, недаром желозунг этого, справляемого на берегах Шпрее «Карнавала в Рио»,на сей раз звучит следующим образом: «Peace on earth» 1.Да, дорогие слушатели обоего пола, именно этого и в первую очередьэтого желают столь фантастически разряженные молодые люди, которыестеклись отовсюду, даже из Австралии. Мир на земле! Но одновременноони хотят показать всем: смотрите, мы здесь. Нас много. Мы другие. Мыхотим развлекаться. Только развлекаться. И к развлечениям они рвутся,не зная преград, ибо, как уже сказано, они другие, не драчуны слеваили справа, не запоздавшие родиться отпрыски шестьдесят восьмогогода, которые вечно были против всего и никогда не были за, но и недобродушные типы, которые, как мы сами видели, пытались остановитьвойну воплями ужаса или цепями горящих свеч. Нет, юность девяностыхгодов слеплена из другого теста, равно как и музыка их, которая вам,дорогие слушатели и слушательницы, вероятно, представляетсяневыносимым шумом, рвущим барабанные перепонки, ибо даже сам я, пустьи неохотно, вынужден признать, что это ревущее, сотрясающее весьКу’дамм буханье басов, это беспощадное бум-бум-бум —чака-чака-чака, называемое общим словом «техно», угождаетдалеко не всем вкусам, но куда денешься, эта молодежь влюблена в себяи в хаос, она хочет до отказа наслушаться грохотом и пережить экстаз.Она танцует до полного изнеможения, исходит паром, потеет до границвозможного и за их пределами, на едва продвигающихся, хоть ипрезабавнейшим образом разукрашенных грузовиках, прицепах и наарендованных автобусах, заставляет весь Ку’дамм — вы толькоприслушайтесь — весь Берлин кипеть и переливаться через край,так что теперь у меня, когда я осмеливаюсь со своим микрофономвклиниться в эту прыгающую и топающую толпу, иссякает запас слов, покаковой причине я обращаюсь с вопросом к некоторым из этихисступленных танцоров, именуемых «рейверами»: «Чтозаставило тебя приехать в этот город, что привлекло тебя в Берлин?»— «Здесь круто, захотелось увидеть, как здесь многонароду…» — «А вы, моя барышня в розовом,почему здесь?» — «Ну, потому, что здесь, в „Параделюбви“ я могу, наконец, быть такой, какая я на самом деле…»— «А вы, молодой человек?» — «Ясноедело, потому что я за мир, а мир я себе представляю таким, как оновсе делается здесь». — «А ты, красотка впрозрачном пластиковом плаще? Тебя что сюда привело?» —«Мы хотим, чтоб нас все видели, меня и мой пупок». —«А вы обе, в лакированных юбочках мини?» — «Здесьдо того забойно… Прямо супер… Настроение захватывает…И мой прикид здесь всем виден…» Вы слышите, дорогиеслушатели и слушательницы, молодые и старые, мужчины и женщины?Ключевое слово звучит так: «Прикид». Ибо эта будтосорвавшаяся с цепи молодежь, эти любители рейва, они не простотанцуют рейв так, словно у них пляска святого Витта, они еще хотят,чтобы все их видели, они хотят бросаться в глаза, быть замеченными,быть самими собой. А то, что на них надето — часто это всеголишь нижнее белье, — должно сидеть в облипочку. Не диво,что весьма известные кутюрье черпают здесь свои идеи. И кого можетудивить, что табачная индустрия и прежде всего «Кэмел»,открыла для себя танцоров техно как носителей рекламы. И никого здесьне отталкивают рекламные ухищрения, ибо это поколение совершеннооткрыто подружилось с капитализмом. Выходцы из девяностых, они егодети. По ним видно. Они — его рыночная продукция. Они всегдахотят сами быть последним криком моды и располагать этим последнимкриком. А это, в свою очередь, наводит многих из них на мысльподсобить новейшему чувству торжества дозой экстази —последнего крика среди наркотиков. Вот совсем недавно один молодойчеловек, находясь в прекрасном настроении, сказал мне: «Мир всеравно нельзя спасти, так давайте уж отгуляем праздник до конца».И вот этот самый праздник, дорогие слушатели и слушательницы,происходит именно сегодня. На революционные лозунги больше нетспроса, был бы peace сейчас и впредь, пусть даже на Балканах, в Тузлеили Сребренице или еще где-нибудь до сих пор стреляют и убивают. Апотому позвольте мне завершить мой репортаж с Курфюрстендаммнебольшим экскурсом в будущее: здесь, в Берлине, оно ужеприсутствует, здесь, где некогда легендарный бургомистр Рейтервскричал, обращаясь ко всему миру: «Взгляните на этот город!»,где некогда президент Америки Джон Ф. Кеннеди заявил: «Я тожеберлинец», здесь, в этом некогда разделенном, а теперьсросшемся городе, на этой вечной стройплощадке, откуда теперь возьметсвое начало, опережая двухтысячный год, Берлинская Республика, здесьиз года в год, а через год даже в Тиргартене сможет отплясывать вэкстазе целое поколение, которому уже сейчас принадлежит будущее,тогда как мы, те, кто постарше, если в заключение я могу позволитьсебе подобную шутку, получим право позаботиться о мусоре, горахмусора, которую «Парад любви» и великая Техно-party, какэто было и в прошлом году, непременно по себе оставят.
1996

Собственно говоря,написать нечто на генетико-аналитическую тему за этот год мнепообещал профессор Вондербрюгге, которого я вот уже изрядное времяпреследую дурацкими вопросами, он пообещал привести данные,касающиеся клонированных двойняшек Меган и Мораг —шотландскую-то овечку Долли заемная мать произвела лишь годомпозже, — но потом вдруг господин профессор попросилизвинить его и отказался писать из-за совершенно неотложной поездки вГейдельберг. Там он, общепризнанная величина в этой области, долженпринять участие во всемирном конгрессе генетиков, где речь будет идтине только о клонированных овцах, но и — прежде всего сбиотехнической точки зрения — о нашем, уже явно чреватомбезотцовщиной будущем.
Поэтому я в порядкезамены расскажу о себе, верней, о своих трех дочерях и о себе, ихотце с вполне доказуемым отцовством, расскажу о том, как мы незадолгоперед Пасхой предприняли совместное путешествие, чреватое всяческиминеожиданностями и однако же протекавшее в полном соответствии снашими пожеланиями. Лауру, Елену и Неле мне подарили три разныхматери, которые и внутренне и — если глядеть любящим взглядом —также и внешне просто не могли быть различнее и, вздумай оникогда-нибудь завести совместную беседу, противоречивее; зато дочерибыстро пришли к согласию насчет цели поездки с их отцом: едем вИталию! Я смог избрать Умбрию и Флоренцию, что, уж признаюсь честно,сделал из сентиментальных соображений, ибо именно туда летомпятьдесят первого года я добирался автостопом. Тогда и рюкзак мой соспальным мешком и сменной сорочкой и тетрадью для эскизов и ящикомакварельных красок не казался мне тяжелым, а каждая оливковая роща,каждый зреющий на дереве лимон вызывали у меня восторг. Теперь же япутешествовал со своими дочерьми, а они путешествовали без матерей,со мной. (Уте, рожавшая только сыновей и не произведшая на свет ниодной дочери, со скептическим выражением лица предоставила мневременный отпуск.) Лаура, которая, уж если воспринимать ее в этомкачестве, изображала улыбающуюся мать трех детей, загодя похлопоталаза всех нас насчет резервирования номеров в отелях, а во Флоренцииарендовала машину. Елена, еще нетерпеливо одолевавшая своетеатральное училище, уже выучилась, однако, принимать на фонеколодца, на мраморных лестницах или прислонясь к античной колонневполне отработанные, по большей части забавные позы. Неле, вероятно,догадывалась, что эта поездка была последней возможностью по-детскиподержаться за руку отца. Вот почему она могла легко восприниматьпредстоящую путаницу, предоставив Лауре на правах сестры переупрямитьее и — пусть даже назло этой дурацкой школе — получитьаттестат зрелости. Все три, будь то на крутых лестницах Перуджии,будь то при подъеме на гору в Ассизи и Орвието заботились о своемотце, чьи ноги, как ноги курильщика, с каждым шагом напоминали одесятилетиями вдыхаемом дыме. Мне приходилось время от времени делатьперерыв и при этом стараться, чтобы в поле нашего зрения оказаласькакая-нибудь достопримечательность: здесь портал, там особенно яркий,осыпающийся фасад, а порой всего лишь витрина, набитая обувью.
Еще более скупо, чем ктабаку, я прибегал к наставлениям при виде столь многочисленныхпроизведений искусства, которые повсюду, все равно, поначалу ли вУффиции, позднее ли в Орвиетто, перед фасадом собора или в Ассизиперед еще сохранившейся к девяносто шестому году Верхней и Нижнейцерковью, просто требовали комментариев; более того, сами мои дочерибыли для меня живым уроком, ибо едва я видел их перед каким-нибудьБоттичелли, Фра Анжелико, перед-фресками и картинами, на которыхитальянские мастера с приятностью изображали женщин, иногда сразутрех, группками, в ряд, на переднем и заднем плане, вид спереди и видсзади, и в профиль, я тотчас мог наблюдать, что Лаура, Елена, Неленачинают вести себя как зеркальное отражение этих нарисованныхбарышень, ангелов, по-весеннему аллегорических девушек, порой какграции, порой — в безмолвном преклонении, потом снова скрасноречивой жестикуляцией стоя перед картинами, торжественноприплясывая слева направо или справа налево, или приближаясь друг кдругу мелкими шажками, словно и сами они принадлежали кистиБоттичелли, Фра Анжелико, Гирландайоса или (в Ассизи) Джотто. Словом,всюду, отвлекаясь от мелких исключений, мне демонстрировали балет.
Так отстраненныйсозерцатель был коронован как отец. Но едва вернувшись в Перуджу, гдемы остановились, у меня, покуда мы с дочерьми шли то вверх, то внизвдоль этрусской городской стены, возникло такое чувство, словно замной, еще немного ранее самовластным отцом, кто-то следит сквозь щеликаменной кладки, словно кто-то устремляет на меня концентрированныйвзгляд, словно три столь различных матери зорко бдят, явносомневаясь, что я все делаю, как надо, что я не отдаю слишком явногопредпочтения одной из дочерей, что я пекусь должным образом о том,чтобы исправить прежние упущения, что я вообще сознаю свои отцовскиеобязанности. В последующие дни я избегал оказываться на фоне сквознойстены этрусского образца. Потом пришла Пасха с ее колокольным звоном.Словно отстояв богослужение, мы бегали взад и вперед по Корсо: Лаура— взяв меня под руку, Неле я сам держал за руку, а перед намивыступала Елена. Потом мы поехали за город, а я как отец заранеепозаботился и спрятал в образующих пещеры и гнезда корнях оливковойрощи, которая гостеприимно пригласила нас на пикник, пусть даже непасхальные яйца, но все-таки сюрпризы вроде миндального печенья,фунтиков с сушеными белыми грибами, пасту из базилика, стаканчики смаслинами, каперсы, сардельки и еще много чего, чем услаждает нашвкус Италия. Покуда я торопливо двигался между деревьями, дочерямбыло велено не поднимать глаз.
После чего всепо-прежнему выглядело очень по-детски или вернулось к временамдетства. Все три разыскивали отцовские тайники и при этом явночувствовали себя вполне счастливыми, хотя Елена и утверждала, будтомежду древесными корнями, как раз там, где она обнаружила мешочек славандой, прятались в гнезде змеи, наверняка ядовитые, но они, ксчастью, скользнули прочь.
Мне тотчас припомнилисьпрятавшиеся в Этрурии матери как концетрация матриархата. Потом,однако, уже на обратном пути мимо избирательных плакатов, которые подзнаком оливы агитировали за некую акулу медиабизнеса и за егофашистских союзников, но так же и за Союз левого центра, мы издали, апотом и вблизи увидели овечью отару, где за бараном-вожаком следовалиовцы-матери со своими пасхальными агнцами, причем вид у них былнастолько по-овечьему беззаботный, будто на свете никогда не будетклонированных овец по имени Меган и Мораг, будто ожидать появленияклонированной безотцовщины по имени Долли в ближайшее время неприходится, будто отцы и в будущем на что-нибудь да сгодятся…
1997

Глубокоуважаемыйколлега, лишь теперь, возвратясь с конгресса в Эдинбурге, где мнедовелось побеседовать на профессиональные темы с в такой же степенивызывающим почтение, как и страх, эмбриологом доктором Вильмутом и,прежде чем я — уже послезавтра — вылечу в Бостон дляобмена опытом, мне удалось выкроить время, дабы развеять ваши хоть ине лишенные основания, но фантастически преувеличенные опасения. Высклонны к тому, чтобы самым любопытным образом предоставлять своейфантазии неограниченную свободу, тогда как для общего блага потребентрезвый рассудок.
Начнем с того, чтодолжно быть понятно и профану, пусть даже методы этой, по сути,весьма простой системы строительного конструктора видятся порой некимволшебством. Своим скромным существованием Долли обязана тремматерям: генетической матери, у которой были изъяты клетки вымени сцелью привести их наследственную субстанцию в такое состояние, чтобыона могла управлять созданием совершенно новой овцы, яйцематери, укоторой были изъяты яйцеклетки, после чего у одной отдельнойяйцеклетки отсосали наследственную субстанцию и с помощьюэлектрических импульсов воссоединили клетку вымени с уже лишеннойядра яйцеклеткой, в результате чего лишь наследственный факторгенетической матери мог отдавать приказ клетке к делению, после чегозаемной матери, то есть третьей овце можно было имплантировать вматку растущий эмбрион и затем, по завершении обычного периодавынашивания, наша Долли, схожая со своей генетической матерью,явилась на свет Божий без того, чтобы — а в этом и состоитсенсация — приходилось изымать некоторые частицы у особеймужского пола.
Вот, собственно, и все.Но именно этот отказ от мужского участия, если только я вас правильнопонял, и служит причиной вашего постоянного беспокойства. Выопасаетесь, что в более или менее непродолжительном времени удастсяпутем генных безотцовских манипуляций достичь столь же успешныхрезультатов как у овцы, и у свиньи, наконец, у обезьяны, а в концеконцов — и у человека, точнее говоря, у женщин. Да, исключитьэто никак нельзя. Повсюду ждут и опасаются не только возможногорасширения данной методики строительного конструктора. А докторВильмут, если можно так выразиться, «духовный отец»клонированной овечки Долли, поведал мне о глубоко заинтересованныхженщинах, которые уже сейчас предлагают свои услуги в качествегенетической матери, яйцематери и заемной матери.
Нет, мой дорогойгосподин, все это остается пока в спекулятивной сфере, хотя уже вначале семидесятых годов Нобелевский лауреат и заслуженныйисследователь генетической субстанции Джеймс Уотсон не толькопредсказывал клонирование людей на предмет изготовления копийредкостных человеческих экземпляров, иными словами, гениев как,например, Эйнштейн, Пикассо или Каллас, но и настойчиво этомусодействовал. И не вы ли сами в романе, который, к сожалению, знакоммне лишь в отрывках, но который, сколько помнится, вызвал при своемпоявлении бурные споры, ввели клонированных крысочеловечков вусловную игру и с легкой иронией поименовали эти подло выдуманныепродукты беззастенчивой генной манипуляции «Уотсонокриками»?
Впрочем, шутки всторону. Нам, дорогой коллега, не достает научно обоснованнойбиоэтики, которая, будучи более действенной, чем устаревшие моральныезаповеди, с одной стороны могла бы удержать в границахраспространившееся нагнетание страха, с другой же — получила быправо создать новый социальный порядок для будущих клонированныхпоколений, который в один не слишком отдаленный день будут подрастатьбок о бок с традиционным человеческим поколением, ибо совсембесконфликтно это совместное существование никак не сможет протекать.Задачей биоэтиков стало бы также регулировать увеличение населенияземли, на практике — сократить его. Сейчас мы стоим наразвилке. Хотя бы и поэтому следует задаться вопросом, какую частьчеловеческой наследственной субстанции надлежит развивать в смыслебиоэтики, а какую надо бы или вообще необходимо устранить. Все этотребует определенных решений и долгосрочного планирования. Ради Бога,никаких срочных программ, хотя, как известно, приостановить развитиенауки невозможно.
И вот уже мы попадаемна широкое, а то и чрезмерно широкое поле, для возделывания которогоеще только предстоит создать необходимые сельскохозяйственные орудия.И чем скорей. Время не ждет!
А что до ваших страховперед, как вы это называете, «безотцовским обществом», тоя, по получении вашего последнего письма, пришел к выводу, что всеваши тревоги носят — вы уж извините — либо детскийхарактер, либо проистекают из все еще активного мужского высокомерия.Вы лучше порадуйтесь, что издавна чреватый конфликтами акт зачатиявсе больше утрачивает свое значение. Надо радоваться, если мужчина,освобожденный наконец от различных форм ответственности, избавитсяодновременно и от проблем потенции. Да-да, мы имеем право ликовать,ибо грядущий «эмансипированный мужчина», как я егоназываю, будет свободен. Свободен для праздности, свободен для игр.Свободен для всевозможных забав. Одним словом, станет предметомроскоши, который сможет позволить себе грядущее общество. Именно вам,дорогой мой, будет нетрудно использовать эти открывающиесяпространства, дабы в них размножались не только «Долли Со»,но и ваши головорожденные получили в свое распоряжение пространства,почти неограниченные.
Кстати: что вы скажетепо поводу наводнения на Одере? Поведение нашего бундесверазаслуживает всяческих похвал. Но если — о чем свидетельствуетмножество данных — всему миру предстоит изменение климата, намгрозят еще более страшные наводнения. Здесь уже я, со своей стороны,питаю опасения, хотя вообще-то наделен оптимистическиммировоззрением.
В надежде хоть немногоумерить ваши страхи перед будущим и с сердечным приветом вашейдорогой супруге, познакомиться с которой я недавно имел возможность уодного любекского виноторговца, остаюсь
ваш ГубертВандербрюгге.
1998

Голосовали мы письмом,но все равно вечером 27-го сентября, возвращаясь с Хиддензее, заехалив Белендорф, где попытались отряхнуть посредством бурной деятельностипривезенное с собой скверное настроение. Уте варила дляизбирательного вечера чечевичный суп, призванный сгладить впечатлениеот любых результатов. Собирался прийти один из сыновей, Бруно сприятелем и еще Рюмкорфы. Я после обеда сразу удалился в лес, чтобы,как было громогласно объявлено, поискать там грибы.
Беленсдорфский бор,который простирается по конечным моренам вплоть до самого озера,принадлежит к любекскому лесному массиву и по осени выглядит каксмешанный лес весьма многообещающе. Но под опавшей листвой и иголкамине сыскалось ни каштанового гриба, ни белых. Там, где я в серединемесяца обнаружил дождевики на хороший обед, не было ровным счетомничего. Фиолетовые дождевики уже переросли и пожелтели. Короче, мойвыход по грибы не сулил никаких результатов. Вот даже и собака незахотела меня сопровождать.
Вы, может быть,усомнитесь, но остатки моего суеверия, которому я отчасти прилежу какмногие запоздалые просветители, побудили меня продолжить поиски,приведя неоправданную надежду на грибы в соответствие с такой женадеждой на результат выборов. Но мне так и не довелось прибегнуть кпомощи ножа, а моя корзина оставалась пустой. Я совсем было решилсдаться, а на оставшиеся часы ожидания принять позу фаталиста:привыкший к поражениям, я уже видел себя на скамье проигравших, я ужеиспытывал искушение прагматическими уступками хоть на несколькограммов облегчить повсеместно ожидаемый гнет большой коалиции, я ужепредавал хуле свое суеверие, но вдруг среди сгнившего лапника назамшелых пеньках засветилась какая-то белизна. Поодиночке и в группахона подавала светлые, однозначные сигналы, эта невинность, принявшаяформу грибов.
Вы, вообще-то, знаете,что такое дождевики? Они вам когда-нибудь попадались? Ни пластинок,ни трубочек у дождевика не найдешь. Он не стоит ни на тонкой, можетбыть задеревеневшей ножке, ни на пузатой, уже разъеденной червями.Его не осеняет шляпка, ни широкополая, ни рубчатая, ни купольная.Лысый, он похож разве что на картофельный дождевик, который хоть исчитается съедобным, но, как говорят, невкусный и не так красив. Авот у бутылочного дождевика круглая, голая шляпка, порой она кажетсяприпудренной такими белыми зернышками и покоится на нежно выделеннойи однако же заметно утонченной шейке. Если аккуратно его срезать надсамой землей, он, пока еще молод, плохо поддается ножу, а вдоказательство своей молодости предъявляет белую мякоть, вообще-то,им суждены лишь краткие дни, поспешно стареющей круглой головке иножке, мякоть распадается тогда на водянистые волокна, принимаетзеленоватый оттенок, становится вязкой, чтобы сохраняя старуюоболочку, а затем покрывшись бумажной кожицей, обратиться в пыль.Однако вам следует знать, что вообще-то дождевик вполне вкусный гриби не навевает тяжелых снов.
Я находил все новые иновые. Дождевик, он любит гниющее дерево. Один-единственныйпредвещает появление многих. Это компанейский гриб. Их можно бы исрывать, но каждый желает, чтобы с ним обходились бережно. Как они нипоходят друг на друга, форма у них бывает разная. Итак, я началподсчитывать каждый дождевик, который срезал ножом. Вскоре нарасстеленной газете — «Франкфуртер Рундшау», гдееще можно было вычитать устаревшие сообщения, комментарии,избирательные прогнозы — уже лежало по меньшей мере двадцатьмаленьких, средних и зрелых экземпляров, мякоть последних ещепроизводила хорошее впечатление. Тут взыграли остатки моего суеверия.Оно забавлялось цифрами. Оно начало сопоставлять число уже найденныхгрибов с процентами грозящих — или многообещающих —результатов. Оно уже пришло к самым благоприятным прогнозам. Но натридцать пятом экземпляре грибные места иссякли. И я началсоответственно опасаться за красно-зеленую коалицию. Нигде ничего,либо, в лучшем случае, валуи. Потом я снова наткнулся на грибноеместо в одной ложбинке, которая изливается в ручей, по сутипредставляет собой канаву для сброса лишней воды и связываетБелендорфское озеро с каналом Эльба-Траве.
Чтобы не заставлятьвас, которым теперь тоже известно, как прекрасен дождевик и которыемогут себе представить, какое удовольствие подобное блюдо, еслибыстро поджарить его в масле, доставит и самому сборщику грибов и егогостям, томиться ожиданием, я должен еще сообщить, что их было —отбросив в сторону уже стареющие и позеленевшие внутри — сороксемь экземпляров, разложенных на вчерашней газете и принесенных мноюдомой, на кухню.
Скоро собрались гости —Бруно и его друг Мартин, Ева и Петер Рюмкорфы. Почти сразу послесообщения о наметившейся благоприятной тенденции и незадолго допервого общего подсчета я подал гостям как закуску грибное блюдо,которое ели все, даже доверяющий мне П.Р., который по части кушанийвообще считается крайне разборчивым. Поскольку я нарезал дождевикикружками и таким путем утаил их истинное количество, мое колдовство стаблицей умножения хоть и осталось в тайне, но принесло свои плоды.Гости удивлялись. Даже Уте, которая все и всегда знает заранее ипридерживается иных суеверий, отбросила последние признаки скепсиса.Когда удовлетворительные результаты для красно-зеленых мало-помалустабилизировались, и даже можно было рассчитывать на дополнительныемандаты, я почувствовал себя утвержденным в своем суеверии. Итак,нельзя было собрать меньше дождевиков, хотя и больше тоже нельзя.
Но тут в благоуханиимайорана на стол явился чечевичный суп Уте, вполне пригодный длятого, чтобы умалить крепнущее высокомерие. На экране, которыйпоказался нам слишком маленьким, мы увидели, как плачет смененныйканцлер. Удивление победителей по поводу необъятных размеровпредполагаемой власти делало их моложе, чем они были на самом деле.Скоро они начнут по душевной склонности спорить друг с другом. Дажеэтому мы радовались. Мои расчеты оправдались, но потом, почти доконца октября, мне не удалось больше найти ни одного дождевика.
1999

Не то чтобы он менязаставил, но уж уговорить-то наверняка уговорил, хитрец эдакий.Впрочем, уговаривать он всегда умел, и уговаривал до тех пор, пока я,наконец, не сказала «да». Сказала, а теперь якобыпродолжаю жить, разменяла уже вторую сотню и на здоровье не жалуюсь.Уговаривать он всегда умел, еще малышом. Умел врать как по-писаному идавать прекрасные обещания: «Вот когда я стану большой ибогатый, мы с тобой поедем, куда ты захочешь, можем даже в Неаполь».Но потом пришла война, потом нас изгнали, сперва в советскую зону,потом мы перебежали на Запад, где рейнландские крестьяне отвели нампод жилье ледяную, холодную кормокухню, да еще злобно подковыривалипри этом: «Не нравится, убирайтесь, откуда пришли». Аведь были католической веры, как и я.
Но уже в пятьдесятвтором, когда у нас с мужем давно была своя квартира, выяснилось, чтоу меня рак. Впрочем, и после этого, покуда мальчик изучал вДюссельдорфе свое малодоходное искусство и один Бог знает, с чегожил, я продержалась целых два года, пока наша дочь не кончила учитьсяна конторщицу, хотя в остальном забыла все свои прежние мечты, беднаянаша Мариель… Мне даже до пятидесяти восьми не удалосьдотянуть. А теперь, потому что он непременно желает наверстать то,что я, его бедная мать, упустила в жизни, предстоит мой сто такой-тои такой-то день рождения.
Мне даже нравится то,что он втайне придумал. Он и всегда был слишком заботливым, когда,как говаривал мой бедный муж, хотел снять Луну с неба. Но«Августинум» — Дом для престарелых с видом на море,где я нахожусь в соответствии с его пожеланием, — тут ужне поспоришь — очень хорош… У меня две комнаты, однабольшая, другая — маленькая, плюс ванна, кухонная ниша ибалкон. Еще он привез мне цветной телевизор и такое, знаете,устройство для этих новых пластинок серебристого цвета, ну, соперными ариями и опереттами, которые я всегда любила слушать, раньшееще из «Царевича», помните, эта ария «Стоит солдатна волжском берегу». К тому же он проделывает со мной большие ималые путешествия, вот недавно мы съездили в Копенгаген, а наследующий год, если здоровье мне позволит, наконец-то съездим на юг,в Неаполь.
Теперь же я должнарассказать, как все было раньше и еще раньше. Так я ведь ужеговорила: была война, все время война с небольшими перерывами. Мойотец — он был слесарь и работал на оружейной фабрике —погиб сразу, под Танненбергом. А потом два брата — во Франции.Один рисовал, а у другого даже стихи печатали в газете. Мой сыннаверняка унаследовал все это от них двоих, потому что третий мойбрат был простым кельнером, и хотя зашел далеко, но под конец и егогде-то зацепило. Верно, заразился от кого-нибудь. Должно быть, однаиз этих венерических болезней, я даже не хочу говорить какая. А моямать, еще до того, как пришел мир, взяла и ушла вслед за своимимальчиками, умерла с горя, и я осталась вместе с маленькой сестричкойБетти, нашей баловницей, одна-одинешенька на всем белом свете. Хорошоеще, что я была продавщицей в «Кофе от Кайзера» и заодноосвоила бухгалтерию. Поэтому нам и удалось, когда мы уже с Вилли былиженаты, сразу после инфляции, когда в Данциге ввели гульден, открытьмагазин колониальных товаров. Поначалу все у нас шло очень хорошо. Ивот в двадцать седьмом году родился мальчик, а три года спустя —маленькая Мариель.
Помимо лавки в нашемраспоряжении имелись и еще две комнаты, так что у мальчика был свойуголок в нише под окном для книг, и для ящика с красками, и дляпластилина. Ему вполне хватало этого места. Вот он и придумывалвсякую всячину, а теперь заставляет меня снова жить, балует меня —«мамуля да мамуля», и навещает меня в Доме дляпрестарелых со своими внуками, которые непременно хотят считатьсямоими правнуками. Вообще, очень милые дети, только порой немногонаглые, так что я даже облегченно вздыхаю, когда эти сорванцы, междуними есть и двойняшки — чудные мальчики, но очень уж шумные, —внизу, на аллее, на таких своих штуках, которые похожи на коньки, нотолько безо льда, и если написать по-английски их название, на бумагеполучится что-то похожее на «скат», но мальчики называютих «скейты», и вот на этих скейтах они гоняют туда исюда. Я со своего балкона могу видеть, что один всегда обгоняетдругого…
Скат, скат, вот во чтоя любила играть при жизни. По большей части со своим мужем и своимкашубским кузеном, который служил на Польской почте и поэтому, едваопять началась война, был сразу же застрелен. Очень было плохо. И нетолько для меня. Но такое тогда было время. И то, что Вилли вступил впартию, а я состояла в женском клубе, потому что там можно былозаниматься гимнастикой, причем бесплатно, а мальчик вступил в«юнгфольк» и носил такую красивую форму… Потом вскате у нас стал за третьего мой свекор. Но господин столяр очень ужгорячился за игрой, часто забывал снести прикуп, на что янезамедлительно объявляла контра. Да я и сейчас, раз уж мне пришлосьжить дальше, играю очень охотно, причем играю со своим сыном, когдаон приводит с собой свою дочь Елену, которую назвали в честь меня.Девочка играет довольно рисково и лучше, чем ее папаша, которого яхоть и приучила к скату, когда ему было не то десять, не одиннадцать,но до сих пор он заказывает игру как новичок. Играет свою излюбленнуючерву без прикупа, и это когда у него бланковая десятка.
А покуда мы так играем,все играем и играем, а мой сын все время перехваливается, внизу поаллеям парка при «Августинуме» носятся на своих скейтахмои правнуки, да так, что просто сердце замирает. У них, впрочем, навсех местах приспособлены такие защитные подушечки, на коленках, налоктях, даже на ладонях, и еще у них самые настоящие шлемы, чтобы неслучилось беды. Все ужасно дорогое! Как вспомню я про своих братьев,которые погибли уже в Первую войну, или умерли на другой лад, вотони, когда были маленькие, еще во времена кайзера, раздобыли влангфурской пивоварне отслужившую свой срок бочку, разобрали ее наклепки, подвязали эти клепки снизу к башмакам, намазали жидким мыломи как взаправдашние лыжники отправились в Йешкентальский лес, где безустали съезжали с горы и въезжали на гору. Это ничего не стоило, новсе-таки получалось…
Потому что когда явспоминаю, во что мне, как хозяйке мелочной лавки, могло обойтисьприобретение настоящих лыж, с зажимом и с винтами, да еще для двоих…Потому что в тридцатые годы торговля шла ни шатко ни валко…Слишком многие брали в долг, да еще эта конкуренция… А потомдевальвация гульдена… Правда, люди весело напевали «Вмае вновь зазеленеет трава, и из каждого гульдена станет два…»,но жить было трудновато. У нас в Данциге ходили гульдены, потому чтомы были Вольный город, а потом, когда началась следующая война, фюрервместе со своим гаулейтером, его еще звали Форстер, обратно принялнас в рейх. И с тех пор вся торговля пошла на рейхсмарки, толькотовару становилось все меньше. А когда мы закрывали лавку, я ещедолго расклеивала продовольственные талоны на старые газеты. Иногдамне помогал мальчик, пока и его не заставили надеть мундир. И лишьпосле того, как на нас нагрянули русские, а потом и поляки забраливсе, что еще оставалось, после чего начался выезд со всеми егобедами, я снова получила своего мальчика. Ему тем временемисполнилось почти девятнадцать, и он казался себе вполне взрослым.Успела я пережить и денежную реформу. Каждый из нас получил по сорокмарок новых денег. Нелегкое было начало для беженцев с востока…У нас же ничего больше не осталось. Я только и смогла спасти чтофотоальбом да альбом с марками… А потом, когда я умерла…
Но теперь, потому чтоэтого пожелал мой сын, я еще должна пережить евро, когда его начнутвыдавать наличными. Но еще до евро он желает непременно отпраздноватьмой день рожденья, сто третий, если быть точной. Ну пусть, раз емутак хочется. Он уже и сам разменял восьмой десяток и уже давно сделалсебе имя. Но никак не может бросить свои истории. Некоторые мне даженравятся. Из других я бы просто вычеркнула кой-какие места. Носемейные праздники со скандалами и примирениями я всегда любила,потому что когда мы, кашубы, справляли праздники, люди смеялись иплакали. Поначалу моя дочь, которой уже тоже под семьдесят, не желалапраздновать вместе с нами, потому что затея ее братца снова оживитьменя для ради своих новых историй, показалась ей какой-то жутковатой.«Да будет тебе, — сказала я ей, — не тоон и похлеще что-нибудь придумает». Вот такой он у нас…Придумывает самые немыслимые вещи и всегда переходит какие-тограницы. Читаешь — и не веришь…
И все-таки моя дочьсогласилась приехать в конце февраля. И я уже загодя радуюсь, чтоувижу всех своих правнуков, как они будут носиться по парку, на своихскейтах, а я буду смотреть с балкона. И еще я рада, что на подходедвухтысячный год. Посмотрим, посмотрим, что будет… Если толькоопять не начнется война… Сперва там внизу, на юге, а потомзаполыхает везде…
1 [1] Уния игр с мячом.
2 [2] Репербан (Reeperbahn) — знаменитая улица красных фонарей в гамбургском квартале Сан-Паули.
3 [3] Гуго Стиннес (1870 — 1924) — крупный немецкий промышленник, развил унаследованное от отца предприятие в крупнейший концерн, занимающийся горнорудной промышленностью, внутренним и внешним судоходством и др.
1 [4] Ворпсведе — поселок, расположенный к северу от Бремена. С 1899 года стал известной колонией немецких художников, а позднее и писателей.
1 [5] Danger — опасность (англ.).
1 [6] Граф Филипп, князь цу Эйленбург, граф фон Зандельс — близкий и доверенный друг германского кайзера Вильгельма II.
2 [7] Rebus Navalibus — морское дело, мореплавание (лат.).
1 [8] Битва народов 1813 года под Лейпцигом, когда войска союзников окончательно разгромили армию Наполеона I.
1 [9] Киффхойзерский монумент — памятник кайзеру Вильгельму I, воздвигнутый на горе Киффхойзер по проекту архитектора Бруно Шмица; состоит из конной статуи Вильгельма I и фигуры сидящего Барбароссы.
2 [10] Порта Вестфалика (Porta Westfalika — Вестфальские ворота) — теснина, через которую вырываются на свободу воды реки Везер.
3 [11] Берлинская Колонна Победы — монумент, воздвигнутый в Берлине на Аллее Победы в честь побед, одержанных германской армией.
4 [12] Памятник Германну — воздвигнутый в Тевтобургском лесу памятник Арминию Херуску (он же Германи Херуск), разбившему в 9 году н.э. на этом месте войска римлян.
5 [13] Мюнхенская Бавария — медная статуя Баварии вблизи Мюнхена.
1 [14] Rоtisserie — небольшой ресторан, который специализируется на жареных на гриле мясных блюдах.
2 [15] Дом гильдий (Zum Rueden) — цеховой клуб в Цюрихе, где собирались преимущественно дворяне.
1 [16] Сапа — подземный ход, прорытый в сторону вражеских позиций.
1 [17] Agent orange — ядохимикат для уничтожения растительности.
1 [18] Ганомаг (Hanomag) — акционерное машиностроительное общество.
2 [19] Эккерманн Иоганн Петер — немецкий писатель, а впоследствии, с 1823 года, — доверенное лицо и литературный секретарь Гёте.
3 [20] Петер Пантера (Peter Panther) — псевдоним писателя и публициста Курта Тухольского.
1 [21] ОК — Организация «Консул» — тайная террористическая организация в Германии 1920 — 1933 годов, финансировавшаяся монополиями и совершившая ряд громких политических убийств.
1 [22] Скейп Фло (Scapa Flaw) — бухта, где в 1919 году немцы добровольно пустили ко дну свой флот, подлежащий по Версальскому договору передаче союзникам.
1 [23] Шуплаттлер (Schuplattler) — баварский народный танец, по ходу которого кавалеры выплясывают вокруг неподвижно стоящих девушек, при этом хлопая себя по бедрам, коленям и подметкам.
1 [24] Густав Грюндгенс (1899 — 1963) — выдающийся немецкий актер и режиссер.
2 [25] Рольф Хоххуг (1931) — немецкий драматург, автор ряда острых пьес, основанных на подлинных событиях.
1 [26] Большая звезда — пересечение нескольких улиц в Тиргар-тене (Берлин).
1 [27] Шталькопф (Stahlkopf) — Стальная голова.
2 [28] Эрих Мюзам (1878 — 1934) — поэт, драматург, публицист. Вскоре после захвата власти нацистами убит ими в концлагере Ораниенбург.
1 [29] Und setzet ihr nicht das Leben ein… — Фридрих Шиллер, заключительная сцена из драмы «Лагерь Валленштейна»: «Кто жизнь не поставит как ставку в бою…» (пер. В.Зоргенфрея)
1 [30] Арбайтсдинст (Arbeitsdienst) — трудовая повинность.
1 [31] Восемнадцать дней — столько, по утверждениям нацистов, продолжалась война против Польши.
1 [32] Халуцци (Haluzzen) — так назывались существовавшие в варшавском гетто женские отряды сопротивления. Название образовано от слова «халуцц» (иврит) — авангард.
2 [33] Травники — деревня в Люблинском воеводстве (Польша), где в годы оккупации эсэсовцы создали учебную базу для иностранцев.
1 [34] Лемберг — немецкое название города Львов.
2 [35] «Фёлькишер беобахтер» — крупнейшая центральная газета нацистов.
1 [36] peu a peu (франц.) — помаленьку, мало-помалу.
1 [37] Алгой (Allgдu) — местность на юге Германии, возле Боденского озера.
1 [38] in natura und figura (лат.) — как внутри, так и снаружи. BDM — Союз Немецких Девушек.
2 [39] Юнгцуг — низовое подразделение детской фашистской организации.
3 [40] Дуденовское общество — Общество ученых-лингвистов; Дуден — составитель и издатель множества немецких словарей.
1 [41] СЕПГ (SED) — Социалистическая Единая Партия Германии (ГДР).
1 [42] «Крафт дурх фройде» («Kraft durch Freude») — «Сила через радость» — спортивно-развлекательное общество в Германии 1933 — 1945 годов.
1 [43] Гонвед (венг.) — название венгерской армии (honved — защитник).
1 [44] Бехер (нем. Becher) означает «бокал, кубок»; Броннен (нем. Bronnen или Brunnen) — колодец.
1 [45] Буков — загородный дом Б.Брехта. Шифбауэрдамм — адрес возглавляемого Брехтом театра «Берлинер ансамбль». И Брехт, и Бенн скончались летом 1956 года.
2 [46] «Amt Blank» — управление Теодора Бланка, занимавшегося по поручению Аденауэра вопросами создания армии. В 1955 — 56 годах Бланк являлся министром обороны.
1 [47] Covergirls — девушки, чьи изображения печатают на обложках иллюстрированных журналов.
1 [48] FAZ — Франкфуртер Альгемайне Цайтунг — одна из крупнейших газет Германии.
1 [49] Check-Point Charlie — один из самых известных пограничных переходов между Восточным и Западным Берлином. «4711» — название известной парфюмерной фирмы в Кельне.
1 [50] Параграф 218 — параграф, запрещающий аборты.
1 [51] SEIN — быть, бытие, SEYN — старонемецкая форма того же слова.
2 [52] «Фуга смерти» и «Тодтнауберг» — стихотворения Пауля Целана. «Принуждение к свету», «Мак и память» — циклы его стихотворений. Смерть — это «Мастер из Германии» — одно из наиболее известных стихотворений Целана.
3 [53] ССНС — Социалистический Союз Немецких Студентов. СДСВШ — Социал-Демократический Союз Высшей Школы.
1 [54] «Идентичность» («Eigentlichkeit») — философский термин, введенный в употребление Хайдеггером.
1 [55] Теодор В. Адорно (1903 — 1969) — немецкий философ, один из крупнейших представителей философской «Франкфуртской школы».
1 [56] ВМ — спецкоманда Баадер-Майнхоф, созданная при полиции для борьбы с террористами, входящими в группу «Роте-Арме Фрактион» (RAF).
2 [57] Хабермас (1929) — известный современный немецкий философ и социолог.
1 [58] Администрация Гаука («Гаук» — Gauk-Behoerde) — административный орган, учрежденный после 1990 года и дававший возможность гражданам бывшей ГДР ознакомиться с касающимися их материалами Министерства Государственной Безопасности.
1 [59] Boat people (англ.) — люди в лодках.
1 [60] Двойное решение НАТО — решение, принятое командованием НАТО, приступить с 1983 года к ракетному довооружению в ответ на военное усиление СССР.
1 [61] AEG — Энергетический концерн.
1 [62] Mort pour la France (франц.) — пал за Францию.
1 [63] «Тройханд» (Freuhand) — основанное после 1990 года частное учреждение, ставившее своей целью передачу всей государственной собственности бывшей ГДР в частные руки и допустившее при этом множество злоупотреблений. В дословном переводе с немецкого «Freuhand» обозначает «Верная рука» (см. 1983).
1 [64] Георг Кугельфишер — основатель немецкой прокатной и шарикоподшипниковой промышленности.
1 [65] «Peace on earth» — «Мир на земле».