Заказать звонок

Энциклопедия пороков

Автор: ПРОЛЕЕВ С.

В энциклопедии, точнее энциклопедии-эссе, живым, образным языком описаны свыше 100 пороков и крайностей человеческой натуры. Вопреки ожиданию, все они трактуются в поистине белом — не красном, не черном, но ином — свете. В результате слабости и изъяны нашей с Вами, читатель, природы не порицаются, а… Впрочем, об этом судить не издателю. Книга весьма необычна. Едва ли кто-нибудь примет ее полностью, но мало кого она оставит равнодушным.

Бог создал меня простодушным, глуповатым и наивным. Непосредственным впечатлениям я всегда поддавался больше, чем внушению, исходящему от сущности вещей. От этого проистекает поверхностность в моих взглядах, смешная податливость и обескураживающая способность самообманываться. Спешу признаться в этом, дабы не уличил меня проницательный читатель, в руки которого может попасть это сочинение. Так и представляю себе его, возмущенного, с гневом швыряющего книжку в угол и восклицающего: «Да автор попросту дурак!» Едва лишь в сознании возникнет этакая картина, как дрожь пробирает меня до самых пяток. Нет, куда лучше быть искренним и говорить без обиняков.

Я, позвольте представиться, — дурак, начинаю эти записки с несомненно благородной и возвышенной целью. Она состоит в том, чтобы смыть незаслуженное презрение с человеческих пороков и недостатков, воздавая им то, что по справедливости причитается. Таково мое непосредственное и, быть может, наивное побуждение. На протяжении четырех тысяч лет мораль обличает порок, но от этого тот не только не исчез, но даже приумножил свои владения. Отчего так происходит? Мне всегда казалось, что со своими пороками люди обращаются как-то неправильно. В результате то, чего хотели избежать -происходит; от чего стремились избавиться — приумножается; а что ниспровергали — торжествует. Если не помогает обличение, то, быть может, поможет понимание? И где самые суровые кары не достигают эффекта, вдруг окажется кстати снисхождение? Моралисты в протяжении всей истории приучают нас бичевать порок и отворачиваться от него. А не больше ли толку будет от милосердия и утешения? Кто знает…

Мне кажется, что сострадание может здесь достичь большего, чем наказание. Ведь повлиять мы способны лишь на то, что сумели принять. Иначе любые наши потуги — бесплодны; ибо нет ничего, чему мы в этом мире хозяева и что послушается нашей указки. Это мнение не есть плод основательного мировоззрения или вывод ученого сознания. Таково всего лишь мое непосредственное чувство. Высказывая его, сознаю отчетливо, что наше время не терпит непосредственности. Да и какое время ее любило? И все-таки мне не хочется изменять данному свойству своей натуры. Пусть к обвинениям, которых я достоин, или которые напрасно возведут на меня, прибавится еще одно. Но зато меня будет утешать сознание, что я не изменю собственной сути ради ложного, хотя и более выгодного представления о себе. Этим, как и многим другим, я оправдываю заявленную репутацию глупца, да что уж тут поделаешь! Так много людей стремится выглядеть лучше, чем они есть, что мир переполнился их потугами. От этого всеобщего напряжения устаешь, как от непрестанного гула. И невольно начинаешь желать освобождающей легкости, заключенной в неувядающем завете: «быть самим собой».

Поскольку эти страницы будут читать, к сожалению, не только дураки, а и люди умные, скорые на возражения и сомнения по всякому поводу, то им, этим умным, искушенным и ученым, я представлю обоснование и оправдание моего замысла, дабы не сочли они, будто я покушаюсь на общественные устои, проповедую безнравственность и вообще занимаюсь делом непотребным, заслуживающим строгого наказания. Аргументы в защиту высоконравственной природы моего начинания я хочу извлечь из старинной притчи, содержание которой таково.

Однажды черту надоело творить злые дела. Не знаю, в чем там было дело — то ли трудно стало совращать души и оттого проистекло недовыполнение сатанинского плана, то ли с начальством поссорился, то ли одолела его хандра,— однако же, черт решил бежать от адских прелестей и заняться делом противоположным, а именно творением добра. Для руководства в непривычном занятии лукавый избрал себе соответствующего пастыря и обратился К священнику ближайшего, чтимого в округе храма. чтобы тот вразумил его, в чем состоит добро.

Не ведаю, как произошла их встреча. Одно известно: вполне уверившись в том, что черт действительно желает посвятить себя добрым делам, священник выдал следующие рекомендации: «Не убий. Не лги. Не укради. Не пожелай жены ближнего своего…» — и так, одну за другой, изложил он все заповеди, Начертанные на Моисеевых скрижалях. Черт первоначально обрадовался четкому и ясному разрешению Вопроса, но поскольку его стремление к добру было искренним, в нем тотчас зашевелилось сомнение.

«Послушай,— спросил он священника, — а не оправдывают ли люди убийство на полях военных сражений? не снимается ли, также, судом и моралью всякое обвинение с того, кто убил, защищая себя от убийцы? Не говорите ли вы, наконец, что объятая грехом душа отдана смерти? И не справедливо ли, чтобы смерть взяла то, что ей отдано самим согрешившим?»

«Как будто справедливо, — растерянно отвечал священник, — однако…» «Постой», прервал его оговорки черт. «Ты уже ответил. Скажи теперь, не благом ли будет скрыть от смертельно больного неизбежный исход, если открытие истины не требуется ему для какого-нибудь важного, завершающего жизнь поступка? Разве не добром будет не отягощать его излишним страданием и не мучить близких невыносимым горем расставания?»

И, снова потупившись, сказал священник: «Есть ложь во благо, но…», и вновь пытался добавить что-то, однако черт уже ставил ему следующий вопрос.

Так нечистый в своем искреннем стремлении понять природу добра разбил одну за другой все священные заповеди. И уразумел с горечью, что нет общей и неизменной нормы блага, а нужно открывать его в себе. Махнул в отчаянии лукавый хвостом и скрылся в бурном пламени, ибо понял, что не в силах обрести в себе меру добра — ведь нет у него души, одна лишь бессмертная сущность.

Такова справедливая притча, из которой явствует, что всякое благое дело и добрая черта характера может оборотиться злом и принести горькие плоды. Но если так, если качества души не разделены заранее и неизменно на добрые и злые, тогда и в том, что называем мы пороками и недостатками можно отыскать содержание и свойства, которые делают их полезными — отнюдь не губящими, а укрепляющими человеческую жизнь. Негативное значение душевных изъянов известно всем, а вот их благотворное влияние на различные стороны жизни скрыто от глаз. В этом я вижу несправедливость, с какой ни один честный человек не может мириться.

Установившееся положение тем более несправедливо, что пороки, на мой невежественный взгляд, приносят немалую общественную пользу. Подчас мне кажется, что без них — удивительно разнообразных и подходящих ко всякому случаю, само Общество не могло бы существовать. При этой мысли нечто великое и сверкающее является перед моим внутренним взором, восторг и благоговение охватывают меня. Ведь ничто, признаюсь, мне так не дорого, как общественная польза, служение ей и открытие ее живительных источников. Одновременно с упомянутым озарением меня охватывает негодование против тех, кто оболгал пороки, и я со всем душевным жаром стремлюсь открыть обманутым истинное предназначение порочности — хранить существующий мир в неприкосновенности!

Вдохновленный этой мыслью, я приступаю к ее осуществлению и прошу заранее простить меня людей умных и просвещенных: ведь я дурак, и мыслей в мою голову приходит мало, и оттого я вынужден сохранять, беречь и приумножать каждую из них. Иначе окажусь вовсе пуст — как горшок, из которого выплеснули молоко. Меня мучит мысль, что из-за глупости мой вклад в благосостояние общества крайне скромен и неприметен. И потому я не оставляю втуне свой немудрящий замысел, а приступаю к его воплощению, надеясь принести хотя бы малую пользу отечеству, а также отдельным заблудшим людям.

Об одном прошу читателя: пусть неумелость моей речи и письма не заслонит от Вас славной идеи, побудившей меня к этому сочинению. Вспомните мудрую поговорку: «Что с дурака взять!»

***
Все вышеследующее я написал, лишь приступая к своему труду. По завершению его я понял, что во введении нужно пояснить еще кое-что. Может быть, не все качества, здесь описанные, заслуживают звучного имени «порок». В свою коллекцию я собирал те черты душевного склада, которые обычно не приветствуются людьми, вызывая реакцию отторжения и неприязни. Какие из них следует назвать пороками, какие мягче — недостатками, а какие просто слабостями, пусть судит каждый. Здесь, мне кажется, не существует единой системы мер, ибо злое влияние того или иного свойства на человеческую судьбу (а ведь именно воплощением зла почитается порок) непредсказуемо. Подчас вроде бы безобидная слабость, глубоко укоренившаяся в характере и подчинившая его себе, способна сыграть роль более роковую, нежели качество более зловещее, но ослабленное другими влияниями или застывшее в неразвитом состоянии. В любом случае, и это бесспорно, речь идет о порочных наклонностях человеческой натуры, что и было основанием отбора. А уж их градацию, восходящую от качеств наиболее извинительных к безоговорочно пагубным я предоставляю составить самому читателю. Это, кстати сказать, неплохое упражнение для нашего нравственного чувства.

В жизни мы видим самые прихотливые сочетания душевных свойств. Никогда не угадаешь, что таится в том или ином человеке, и даже мы сами для себя -отнюдь не исключение. Наш опыт познания людской и собственной порочности вовсе не подчинялся какой-то системе правил или последовательному порядку. В том, как перед нами раскрывались слабости, изъяны и недостатки человеческой натуры едва ли можно обнаружить строгую закономерность и систематичность. По крайней мере, такую, какая подходила бы ко всякому индивидуальному случаю. Поэтому и свое описание пороков я не выстраивал в четкую систему, предпочтя более естественное чувство их сочетаемости и контраста, взаимопритяжения и отталкивания, созвучия и диссонанса. Ведь и в жизни взаимообуславливаемость соседствует с неожиданностью, закономерный итог — со случайным шагом. И все-таки, несмотря на разнородность событий, повороты, смены ритма и целей, жизнь выглядит некоей целостностью, хотя ни объединяющего ее единого смысла, ни опрокидывающего все ее проявления абсурда однозначно не установить. Так и я надеюсь, что, не подчиненная одному правилу, последовательность помещенных в книге описаний сама собой образует целостность и связность общей картины. А кому не по душе обширное полотно, тот сможет удовлетворить свое чувство, останавливая взгляд на отдельных рассказах, пересыпая их, словно камешки гальки на ладони. И то, и другое равно приемлемо,

Т. Флешли

Есть качества души, как будто предназначенные для того, чтобы главенствовать над другими и направлять их. Такова алчность. В алчущем желание переступает все мыслимые пределы, нарушает ритм бытия, преобразует личность. Все качества человека исчезают, пропадают неведомо куда, и ты становишься равен одному побуждению, одной страсти, одному истовому и всеподчиняющему желанию, которое не назовешь больше ни желанием, ни стремлением, а только — вожделением, только необузданным влечением быть и обладать. Неодолимое влечение, столь сильное, что помрачает разум и заставляет забыть обо всем, кроме него самого; вожделение, превосходящее саму человеческую личность и возносящееся над ней, делающее ее своим слугой — вот что составляет сущность алчности. Кто окажется способным на нее? Слишком большой безоглядности требует она, чрезмерной отрешенности на волю своей страсти.

В нашем замусоренном, взбудораженном и смятенном мире едва ли осталось нечто, достойное алчности. Да и личности, способные взалкать, вряд ли сыщутся. Мы не алчем, мы совершаем выборы. У каждого в кармане пара игральных костей. Вот они застучали друг о друга, покатились, упали… Чет-нечет, больше-меньше. Никогда не будет меньше двух, и никогда — больше двенадцати. Единственный и тринадцатый, Бог и Иуда вычеркнуты из нашего мира, сколько бы мы ни молились первому, и сколько бы ни проклинали второго. В этом мире не найти надежды, и единственное чаяние — что душа еще когда-нибудь встрепенется. Тогда для нас станет возможным и внять Божественному откровению, и претерпеть соблазны Искусителя. А пока…

Мы совершаем тихие подлости; мы наглы, когда безнаказаны; мы покорны перед тем, что сильнее нас. Каждый наш жест на своем месте, и все они-умерены. Мы хороши и дурны одновременно. В нас всего по чуть-чуть. Во всех проявлениях своей натуры, хорошие они или скверные, мы стоим в четких рамках. Вся наша жизнь — посередине.

Даже когда неожиданный порыв вдруг отдает нас во власть чего-то необычайного, мы спешим вернуться назад — как маятник, вечно устремленный к тому, чтобы остановиться. Там, в этой середине, где мы проводим почти всю жизнь, нет ни добра, ни зла, ни доверия, ни предательства. Там все — «как будто…», там царит безмолвное проклятие.

И в блаженстве, и в грехе забывается, пропадает и растворяется человек. Добро спасает, а зло губит душу. Однако жизнь, в которой нет подлинного забытья,— спасительного или губительного — почти никогда не бывает не только счастливой, но и вообще прожитой. Жизнь не бывает бесстрастной. Независимо от того, чем поглощен человек,— гневом или любимым делом, нежностью или ненавистью, мнительностью или энтузиазмом — в любом виде забытья даруется отдохновение от непомерно скромной жизни. Страсть, которая поглощает человека, в которой он забывает о себе самом — и есть алчность. Возблагодарим ее за нескучность жизни.

Алчность противоположна тоске. Тоскующий все оставил, все стало для него потерей, и он сам — потеря для себя. Напротив, алчущий зажжен чистой страстью вожделения. Даже ничего не имея, он обладает всем, ибо безмерно его желание. Алкать — значит безудержно желать. Желать, не зная меры и смысла, не помня себя и действительности, не взирая на возможные последствия и неисполнимость желанного. Нет, «желать» — слишком спокойное и благопристойное слово. Оно не способно выразить накал алчности. Прочь его! «Возжелать» — вот верный тон. «Возжелавший» — значит «возжегшийся», воспламенившийся желанием, потерявшийся в нем, весь поглощенный одним стремлением, вне которого не остается ни одно движение души. Алчущим называют того, кто желает самозабвенно. А как иначе, скажите, можно желать? Разве неукоснительная умеренность и беспрестанное «укрощение порывов» могут составить смысл жизни?

Да, человек постоянно обуздывает себя. Но суровое насилие над собой он совершает с одной, в сущности, целью: отказавшись от незначительного, добиться главного. И этого, самого главного для себя, он, бесспорно, алчет. Если человек способен удержать себя во всем и поступать лишь так, как должно, то бог его — рассудительность. Именно ее он алчет. И рассудительность может быть страстью.

Увы! Нам не дано алкать. У каждого, даже самого свободного и раскованного есть то, что он не в силах забыть, что он не волен оставить. О какой же самозабвенности может идти речь! В миг, казалось бы, высшего торжества, всевластного восторга, буйства сил, порыв которых кажется неудержимым, в пьянящее мгновение вольного порыва, который вот-вот принесет самозабвение, освобождающее человека — в этот редкий миг вдруг раздастся тихий, чуть слышный скрежет, сперва незамеченный в шумной радости раскрепощенного духа. Но уже свершилось! Повернулось колесико маленького тайного механизма, невидимой машинки, которая неведомо как стала частью нашей живой плоти. И все. Тихим скрежетом, таким же смутным, как шуршание мыши в подполье, заявил о себе наш истинный властелин. Это странное механическое устройство, состоящее, может быть, всего лишь из пары зубчатых колес да одного противовеса, почти никогда не проявляет себя явно. Только в момент, когда мы вдруг возомним себя хозяевами себя же, когда отдадимся порыву, превосходящему нашу волю и наше разумение, тогда сработает нехитрый всемогущий механизм и даст всему «надлежащий ход». Какая уж тут алчность! Слишком многого она требует. Соблазнительно многое суля, она непомерно многое грозит отнять. Бог с ней, с алчностью. Современный человек предпочитает более безопасные чувства и пороки.

«Вот и хорошо»,—скажет рассудительный. «Ведь алчущий теряет себя». Ты прав, о рассудительный! Не остается в алчущем ничего, кроме желания его. Но какое сокровище имеешь в себе, человек, что боишься потерять его? Не страсть ли — твое истинное достоинство, и не ей ли следуя, ты только и есть? Воля — закон, желание — властелин, и страсть — счастье. И потому — блаженны алчущие. И теряя, они приобретут!

Чванливые люди чрезвычайно представительны. Они подобны статуям — и столь же, в сущности, одиноки и безобидны; если только, упаси боже, не упадут Вам на голову.

Чванится обычно тот, кто мало чем имеет гордиться. Эта малая гордость, остановившаяся на одном предмете, застывшая на нем, топчущаяся на одном месте — и есть чванство.

В чванливости проявляется тупая радость человека, наконец-то обретшего то, чего он страстно желал. Все силы истрачены на достижение цели, последним натужным движением задача решена, и вот уже не остается никаких чувств, кроме обреченного довольства достигнутым. Обреченного, потому что обнаружилось: вот наш предел, он уже достигнут, на что-либо большее ни души, ни сил, ни желания не хватит. И тогда из стремления уйти от этого неприятного открытия, из желания забыться в чувстве горделивости, из попытки самодовольством утишить горечь вырастает чванство. Сама радость приобретения, которая светится в чванстве, весьма утомительная радость; ибо такой осчастливленный приобретением человек одновременно изнурен заботой показывать всем, сколь ценно его достояние.

Чванливый не может спокойно радоваться тому, что имеет; только зависть окружающих умиротворяет его душу. Эта пристрастная, неприятная потребность в других людях выдает одиночество чванливой натуры. Несмотря на внешнюю торжественную неприступность и отталкивающую заносчивость, чванливец как мало кто другой нуждается в окружающих. Чванливость — это всегда зрелище, а ведь зрелище без зрителей — бессмыслица. За эту трогательную, почти по-детски наивную потребность в других людях, простим чванливцу те неприятные ощущения и обиды, которыми он нас нередко — увы! — уязвляет. Теперь, я надеюсь, всем яснее видна его внутренняя драма, и потому будем к нему снисходительнее. Он нам не нужен; более того — неприятен, скучен и обременителен. Мы же ему необходимы. Так кто счастливее?

Если бы исчезло лицемерие, мы были бы осуждены никогда в жизни не встретить проявлений идеала. Представьте себе, что произошло бы, предайся каждый своим душевным побуждениям и стремлениям, будто они и впрямь соответствуют человеческой природе и служат достойным ее выражением. Произошел бы от этого вселенский хаос, и смешались бы языки и нравы, и пало бы изнемогшее общество, и воцарился один бесконечный неудержимый скандал.

Лицемерие предотвращает все эти беды, значительно облагораживая нашу общую жизнь; в особенности отношения служебные, международные и бытовые. Нет нужды приводить примеры благодетельного влияния лицемерия, ибо количество их необъятно. Я не хочу малым числом их невольно принизить значение этого свойства в нашей жизни, и, прежде всего, жизни общественной.

Задумаемся, в самом деле, что такое лицемерие? Это бесконечно похвальное стремление выглядеть лучше, чем ты есть; это, следовательно, устремленность к высшим проявлениям человеческих качеств. Отпетый лицемер, достигший замечательного искусства в своей душевной способности, представляет глазам окружающих ни много, ни мало, как идеальную человеческую личность. Причем он являет нам поистине универсальный идеал человеческого характера! Ведь всякий идеал конкретен: он зависит от условий общества, устоев и прочих особенностей того мира, в котором человек живет и сообразно которому выстраивает-творит свой идеал. Лицемер же способен быть совершенной личностью для любых обстоятельств и во всяком окружении. Нет такого требования к человеку, которому он не может соответствовать; нет нормы, какую он не в силах соблюсти.

Я не могу удержаться и не привести характеристику глубоко мною чтимого гения лицемерия. Он воистину великий пример всем, начинающим примерять маски: всем, кто почувствовал в себе первый толчок тяги к оборотничеству. Этот гений — один из выдающихся людей древности, великий полководец и государственный деятель Алкивиад. Плутарх пишет о нем : «Алкивиад имел особый дар привлекать к себе людей разных племен, приноравливаясь к их обычаям и образу жизни. Он мог одинаково подражать и приспособляться как к хорошему, так и к дурному. Так, в Спарте он занимался гимнастическими упражнениями, был прост, серьезен, немногословен; среди ионийцев в Малой Азии жил в роскоши, искал развлечений; во Фракии напивался до пьяна по обычаю фракийцев; в Фессалии увлекался верховой ездой; при дворе сатрапа Тиссаферна жил так пышно и богато, что удивлял даже персов, привыкших к роскоши». Нет препятствий для лицемера, и личина его всегда выражает характер среды. Будь общество хорошим и добрым, сколь благостное лицо приобрел бы лицемер! Однако, увы!

Утешимся же лицезрением лицемера, ибо идеального человека все равно не встретить. А если беспрерывно погружаться в иллюзии, творимые воображением, то можно вообще разувериться в жизни, потерять аппетит или — того и гляди — принять за идеальную личность стоящий на остановке трамвай либо придорожный столб. На что только ни способно истосковавшееся человеческое сердце! Так пусть же утешит нашу тоску искусный лицемер.

***
Исстари человечество завязло в безысходном споре: что вернее соответствует сущности человека — «казаться» или «быть»? Я же утверждаю, что между людьми есть единственный способ «быть» — это «казаться». И потому «выглядеть» — несомненно — важнее, чем «иметь в себе». Ведь основная масса контактов между людьми мимолетна, случайна, поверхностна. Наш современник, поглощенный собственными заботами, не имеет ни возможности, ни желания уделять другому пристальное внимание. А потому почти все, что один человек может дать другому, заключается в быстротекущем впечатлении. Мгновенно отражаясь в маленьких зеркалах человеческих глаз, наш ближний столь же стремительно исчезает из поля зрения. Что остается в нашей душе от него? Случайно брошенное слово, смех, деталь одежды, изгиб губ, движение руки, тон голоса, которым он обратился к нам. Вот и все, ничем больше мы не соприкоснемся с нашим ближним; ничего, кроме этих случайных следов не остается от него. Что мне за дело до сокровищ души которые остаются мне не ведомы и навсегда скрыты. Может быть, тот угрюмый человек, сидящий напротив меня, терзается болями человечества. Мне этого никогда не узнать, а вот его хмурый вид уже оказывает свое неприятное действие. Пусть лучше он улыбнется. И потому хорошо выглядеть — значит быть, значит радовать и ободрять людей, самому того не сознавая. А это и есть то ненарочитое благо, которое всего дороже, и о присутствии которого в жизни тщетно мечтает большинство людей.

Человек лицемерит не только перед другими, а в гораздо большей степени перед самим собой. И ничто он не склонен прощать менее, чем разрушение своего образа в его же собственных глазах. Не стоит видеть в этом амбициозность или глупую предвзятость, свойственную человеческому «я». Самообман играет великую созидательную роль в нашей жизни. Представьте, если бы человек всегда и во всяком случае следовал душевному состоянию, неприятному впечатлению минуты, вдруг возникшему чувству своей никчемности, глупости или подлости. Под влиянием отчаяния многие вообще потеряли бы вкус к жизни, погрузились в сумеречное состояние духа, а то и отдались различным формам безумия.

Это тем более обидно, что многие из чувств мимолетны, случайны, никак не характеризуют действительное достоинство личности и должны быть как можно скорее забыты. Но и когда они свидетельствуют истину, в них мало справедливости и милосердия. Какой же выход остается смятенной душе? Один и надежнейший — лицемерие. Человек придумывает себя, внушает себе преувеличенное мнение о себе же и, самое главное, начинает поступать в соответствии с ним. И что же, самообман раскрывается и возомнивший лишнее оказывается наказан реальным ходом дел? Ничуть не бывало! События обычно принимают такой оборот, как если бы человек в самом деле соответствовал тому, в чем он лишь делал перед собою вид. Так державшийся жизнерадостно вдруг обретает душевное спокойствие; из того, кто ведет себя уверенно, уходит страх; к беспомощному приходит чувство силы, а к отчаявшемуся -надежда. Пусть же лицемерием перед собой внушит себе человек, что он лучше, и будет поступать в согласии с образом своим, и подлинно станет он лучше, и будет мир душе его!

Мало какому из человеческих недостатков выпало столько нареканий и тяжких обвинений, сколько трусости. Иногда легче бывает сказать о себе «подлец», чем признать более соответствующее действительности — «трус». Это и немудрено, ибо трусость есть та характеристика души, в которой мы признаемся всего труднее; да и как отважиться на такое откровение, если трусость .предполагает как раз полную неспособность правдиво признать свой изъян… ведь такое признание пугает!

С особым сочувствием к незаслуженно гонимому, приступаем мы к апологии этого состояния души. Трусость безответна и потому в чем только ее ни обвиняли. Но что она такое? Трусость — это повиновение страху: содрогание организма, подчиняющее всякое движение души и плоти. Всепронизывающее вздрагивание подобно последней предсмертной судороге тела, из которого отлетает душа. Своей дрожью трус всегда при смерти. Смерть хозяйничает над ним, и он — ее покорный подданный. Однако, замечу я, смерть не худший среди властелинов. Множество людей покоряются куда менее внушительным силам -корыстолюбию, аппетиту, зависти, злости, лести и множеству других. Движения же труса подчинены призраку смерти, что, по крайней мере, делает его участь трагичной, хотя и не очень привлекательной.

Трусость изначально проявляется в нерешительности и робости, которые личность испытывает, вступая в контакт с внешним миром или погружаясь в какое-нибудь общее дело, соединяющее ее с другими людьми. От этого проистекает неодолимая тяга труса к уединению; в нем все отчетливее преобладает стремление остаться с самим собой, в неприкосновенности для всего внешнего. Оттого трус не составляет конкуренции отважному и дерзкому, не борется «за место под солнцем», не отпихивает локтями слабого. Он робко прячется в тени, принося тихую пользу, а если и бесполезен, то уж во всяком случае не вреден. Вследствие стремления к уединенности, от чувства постоянной уязвленности окружающим, трус замыкается в себе. Он привыкает к мечтательности, он собирает в свое окружение самые кроткие существа. Таковыми чаще всего оказываются книги, ласковые животные и прекрасные виды природы, уединенные и уютные места. Вовлекаясь в столь изысканный круг общения, трус развивает природную нежность и впечатлительность своей души. Не случайно из такого образа жизни рождаются духовно утонченные, на редкость многообразные и интересные натуры.

Если трусость, эта прирожденная ласковость и застенчивость, развилась до своей зрелой формы, то даже уединение или пассивное общение перестает спасать трусливого человека. В собственном одиночестве, в кротких безмолвных собеседниках он ощущает смутную угрозу своему существованию и, не в силах вынести себя самого, испуганный одиночеством, в котором его страшит отражение собственного лица,— он бежит… Куда?

Для побега во внешний мир, в хаос беспощадных обстоятельств и враждебных лиц, требуется отвага — именно то, что роковым образом отсутствует у труса. Положение кажется безвыходным, пока трус с радостью не находит искомого покойного места. Желанной обителью становится мир, создаваемый самим трусом. В нем все устроено так, как хочется пугливой натуре, отшатывающейся от всего неизвестного и грязного. Здесь, в тихой обители, сотворенной своими усилиями, трус находит благодатный исход и спасение. Ибо свой уютный мир избавляет его от отчаянного шага в мир внешний, освобождает от подчинения его чуждым законам и устоям, против которых он не протестует, нет! но которых страшится и которым, вследствие своего испуга, не способен следовать. Собственный малый мир, напротив, созидается им в полном соответствии со своей натурой и пристрастиями, отчего, оказывается, чрезвычайно удобен и интимен. Им же, своим миром, он избавляется от пугающего одиночества. Ведь теперь он располагает не только неотступным «я», но миром! целым миром!

Если трусу присуще трудолюбие и склонность запечатлевать свой мир в зримых и весомых формах — а такая склонность должна появиться, если трусость глубока: ведь страшновато жить в выдумке! Так вот, если у труса развивается способность запечатлевать свой мир, то большому внешнему миру вдруг может явиться ученый, писатель, редкий мастер своего ремесла, мудрый мыслитель или внимательный воспитатель, чуткий к своеобразию ребенка. Но никогда великий распростертый мир не поймет, откуда явились в нем эти неожиданные лица, которые он тотчас присваивает себе, будто им сотворенное. Присвоив, мир начинает безмерно гордиться собой, но мы с негодованием отвернемся от похитителя чужих приобретений и восславим истинный исток дарования — трусость!

О, это увесистое чувство, может быть самое тяжелое из всех возможных. Мы должны уважать его уже хотя бы за чрезвычайный вес. Ведь чтим же мы и прославляем спортсмена, поднявшего сколько-то там десятков и сотен килограммов металла — в виде штанги. Я уверен, что человек, вместивший в себя чувство злобы, выносящий его и мужественно пронесший через всю жизнь, поистине заслуживает звания сильнейшего тяжелоатлета — вместе со всей причитающейся по этому званию славой. Злобный человек приучается к редкой концентрации всех своих чувств и всего своего существа на одном предмете, вызвавшем его злобу. Это происходит почти автоматически. Ведь поскольку злоба имеет чрезвычайный вес, всякий охваченный ею предмет мигом перевешивает все остальное. Подобно тому, как камень, вогнувший клеенку, устремляет к себе все капли падающей на нее воды,— так и злоба притягивает к себе все силы души, концентрируя их на избранном предмете.

Даже когда чувство злобы отходит, привычка и умение сосредоточиваться на чем-нибудь одном остается. Благодаря этому возникают на редкость целеустремленные и стойкие натуры, умеющие все силы подчинить достижению желаемого. Нужно ли объяснять, сколь полезно в личной и общественной жизни такое качество?

Вообще злость — эта младшая легкомысленная сестра злобы — обладает редкой способностью мобилизовывать телесные и душевные силы. Разозлившийся человек становится неожиданно способен к таким деяниям, которые не под силу ему в безмятежном состоянии. Он, озлившись, дерзает подобно гению и вызывает искреннее удивление окружающих, никак не ожидавших от него такой прыти. Благодаря незаурядному поступку, пусть лишь однажды и случайно совершенному, человек открывает в себе неведомые ранее возможности. Личность его развивается, он проникается гордостью и уважением к себе, и приговаривает радостно: «Вот так я!» Неужели это преображение человеческой личности не стоит того, чтобы мы похвалили злость?

Злопамятный человек — поистине не утихающая наша совесть. Он -свидетельство великого закона жизни, гласящего: «Ничто не проходит бесследно!» Снисходительность к самим себе заставляет нас легко забывать собственные прегрешения, и кто знает, до каких глубин безнравственности опустились бы мы, не будь злопамятного человека.

Вот уж кто не выпустит из памяти ни малейшего нашего проступка, вот кто превратит его в неумолимо маячащий перед глазами призрак. И никакая мольба не избавит нас от мести собственного прегрешения, обретшего силу и действенность благодаря любезности злопамятного человека.

По самому смыслу слова ясно, что отнесение злопамятства к числу пороков есть величайшая несправедливость. Ведь всякая моральная система осуждает зло; и тут же, нисколько не смущаясь противоречием, предает анафеме того, кто зло помнит.

Помилуйте, как можно изживать зло, не помня о нем? и в ком бы зло нашло препятствие, не будь злопамятных людей? Отчего же злопамятного человека сторонятся, как прокаженного? отчего бегут от него, как от скверной заразы? отчего испытывают к нему не благодарность, а неприязнь и страх? Лично я не имею ответа и склонен все объяснять чрезвычайной нравственной распущенностью людей, которые не способны проникнуться симпатией к тому, кто помнит зло, а значит, искренне печется о добродетельности ближних.
<!––nextpage––>
Да, пусть злопамятство не всегда, а чаще даже никогда не сопровождается стремлением к бескорыстному добру. Пусть так, однако нельзя же требовать от одного свойства характера всех достоинств — нельзя объять необъятное! В любом обществе функции распределены: судья — и дома призрения, родительский нагоняй — и бабушкины пироги, хамящее начальство — и ломаный грош государственной помощи. От разного мы ждем различного, и только все вместе слагает единый ансамбль человеческого общежития.

Совершенно разумно, что и душа наша подчиняется сходным законам, разделяясь на карающую и благотворящую функцию. А как же иначе? И пусть злопамятство не несет добра, однако оно не упускает ни одного случая небрежения благом, и жалит нас малейшим нашим проступком, как неугомонный овод.

Зло обычно представляют в виде злых дел или же темного состояния души, из которого порочные деяния закономерно следуют. В злых делах справедливо видят чуждые и разрушительные вторжения в нашу жизнь, которыми другие -или, бывает, мы сами — наносят урон нашему благополучию, надеждам, самочувствию. Однако не меньший ущерб человеческим судьбам причиняют злые речи. Слово как будто не обладает весомостью поступка. Оно живет в краткий миг его высказывания. Но, однажды сказанное, способно оставить след навсегда.

Для настоящего злого дела требуется хоть доля мужества. Злоречие много безопаснее, и удовольствие от него непосредственнее. Ты говоришь гадость о ближнем, и уже в этот момент наслаждаешься его ниспровержением. Злоречие -яд, который тихо и неслышно вводят в артерии человеческих отношений; пораженный им замечает неладное лишь тогда, когда организм уже отравлен.

Какой может быть от злоречия толк? Кажется извращением искать полезность в том, что нас представляет в дурном свете, чаще всего незаслуженно, а иногда и вообще ни с чем не сообразно. И все-таки, злоречивость полезна так же, как кривое зеркало. Она исказит наш облик, привнесет в него уродливые, ложные, чудовищные черты. Глядя на них — на себя изуродованных и мерзких — мы лучше понимаем, какими мы не есть, и какими могли в худшем случае стать. В наветах, лжи, подлых речах заключено предостережение: такими нас могут видеть, такими нас могут выдумать. И каждый из нас, брезгливо отстраняясь от созданного злоречием образа, решает: «Этому не бывать!» Яд может погубить, но он же способен стать противоядием. Примем в себя злоречие, пусть нам станет больно, противно и грустно. Но зато никогда, никогда мы не будем такими, какими нас хотят видеть наши злоречивые ближние. Стоит сказать им спасибо за предостережение. И если свою благодарность вы совместите с пощечиной — тоже не беда.

Мало кто обладает столь поразительной возможностью почувствовать себя счастливым, как мнительный человек, и редко кто несчастен больше, чем он.

Сознание мнительной личности одержимо призраками. Зыбкие, туманные, унылые, являются они неведомо откуда и наполняют душу вялой, безропотной тоской. Появление этих призраков не имеет причин, а они сами не обладают сколь-нибудь определенным содержанием. Порождающая их сила — не обстоятельства внешнего мира, а сама мнительная натура. Их очертания крайне неотчетливы, и только одно в них ясно — они таят опасность и неведомую угрозу, они предостерегают и вещают несчастье.

Когда худшие опасения, возникшие на пустом месте, угнетавшие и томившие душу, вдруг — и это закономерно — рассеиваются, тогда мнительному человеку даруются минуты острого упоения жизнью, непередаваемо глубокого наслаждения счастьем. Весь мир расцвечивается для него чудесными красками, действительность становится сказочным волшебным дворцом, который по капризу повелителя воздвиг могущественный джин. И дворец этот, и прилегающий к нему великолепный сад полны добрых чудес, и все волшебства мира окружают мнительного человека, которого оставили его хмурые демоны.

Но, увы! — краткое, обидно краткое время продолжается это торжество, радостное пиршество жизни, выстраданное мнительной натурой. Случайная мелочь вновь вспугнет болезненно чуткую душу, и осядут стены чудесного дворца, пропадет неведомо где чародей, вчерашний обладатель неземных чудес проснется на каменистой почве, под открытым небом, в голой пустыне, продуваемой всеми ветрами. И снова побредет по свету наш вечно всего опасающийся, непрестанно робеющий и погруженный в непрерывный трепет путник — мнительный человек. Вновь маленький придорожный камень будет казаться ему горой, а перебежавшая тропинку мышь — свирепым зверем. Призраки и химеры, вызванные на этот свет мнительностью, наполнят окружающий мир, и в пустыне станут они уродливыми миражами, скрывающими горизонт.

Однако подпадать под власть мнительности вовсе не означает быть трусом. Скорее напротив: во всем усматривая угрозу своему существованию, пагубно переиначивая в своем воображении свойства предметов и отношения людей, мнительный человек приучается жить в чрезвычайно дискомфортном и угрюмом мире. Как и всякая суровая среда, созданный мнительностью мир закаляет личность, вырабатывает в ней стойкость к невзгодам, умение выносить тяготы, и самую главную способность живого существа — умение терпеть.

Поневоле выработав в себе эти качества, мнительный человек неожиданно оказывается на высоте, столкнувшись с реальными испытаниями и опасностями. Он привычно действует среди них, как раньше жил и действовал среди фантомов собственного воображения. Ведь для него-то они были совершенно реальными!

Иногда мне кажется, что некоторые попросту изобретают мнительность как средство разнообразить себе жизнь, наполнить ее острыми впечатлениями и сочувствием окружающих. Но вспоминая, сколь болезненны терзания мнительной натуры, я стыжусь и корю себя за недостойное предположение. Мнительный человек, несомненно, не ловкий хитрец, а подлинный страдалец.

Я преклоняю голову перед жизненным подвигом мнительной личности, я благоговею перед ее мукой, я содрогаюсь при мысли о ее суровом, ужасно одиноком существовании. И хочется воззвать к самому могущественному и милосердному: Боже, дай мне силы развеять эти печальные, горькие грезы и освободить душу из темницы, в которую она сама себя заключила!

Жестокий — тот, кто ставит себя вне течения человеческих жизней и испытывает удовлетворение от этакого местоположения. И потому вмешательство жестокой натуры в судьбы людей всего болезненнее, а наносимые им травмы наиболее тяжелы.

В жестокости заключена способность не замечать той очевидности, что человек — живая душа, Жестокий человек — мастер фантазий. Он ко всему относится по принципу «как если бы». И это «если бы» всегда принижает действительность, рисуя «ее более примитивной и бесчувственной, чем она есть. Относиться к личности, будто она всего лишь животное, к живому существу — будто оно неживой предмет, к неорганической природе — будто она слепой материал для чего вздумается, и ко всему на свете — будто ничто не имеет достаточного права на существование — таков дух жестокости.

Однако если все так, как сказано, то жестокость выглядит сплошным отрицанием, и потому становится непонятно, что же она утверждает и чем существует? Ответ прост: жестокость отстаивает избранное существование. «Есть нечто, во имя чего все дозволено»,— вот девиз жестокосердия.

В жестокости, поэтому, заключена вечная рассогласованность с действительностью, несоответствие жестокого человека с ней. Жестокий всегда стоит вне того, к чему относится, как бы предохраняя себя от малейшей возможности сочувствия. Жестокость противоположна жалости. Жалость — это трепет человека, когда другому больно. Жестокий органически не способен его испытать. Душа жестокого человека — абсолютно твердое тело, а как может трепетать твердь? Если такое случится, то скорее произойдет не трепет, а землетрясение, не жалость, а ярость-Невосприимчивость к боли другого существа часто вызвана не природной бесчувственностью жестокого человека, а тем, что его собственная душа… пронизана болью. Редко кто бывает столь жесток, как тот, кто сам страдает. Именно болевой шок делает человека бесчувственным, а его действия — жестокими. То, что причиняет боль, часто само оказывается следствием пережитых мук.

Приходится признать: нет другого пути к обретению гибкости и чуткости души, чем урок боли и жестокости. Не испытав жестокости, не претерпев ее на себе, не причинив боль другому, люди, увы, не способны почувствовать биение живого пульса. Жестокость — тот тяжелый урок, через который проходит становление каждой личности. Любой, порывшись в памяти, вспомнит примеры собственной жестокости; примеры, которые, быть может, заставят его содрогнуться. Вот это-то содрогание и есть необходимое приобретение души, которое в дальнейшем останавливает нас перед причинением боли другому.

Приучить к чуткости нельзя призывами, и даже самое горячее желание быть милосердным не спасает от проступков жестокости. Только инстинктивное содрогание, подспудно живущее в человеческой плоти и готовое обнаружиться во всякий опасный миг, только оно уберегает нас от собственной жестокости. Нет от нее другого спасения. И потому всякий, стремящийся сделать другого добросердечным, должен быть готов стерпеть его жестокость, и не отозваться столь же безжалостным действием. Без опыта жестокости не возникнет жалость, а в ком нет жалости — тот не человек. Это жестокое суждение. Но оно, скорее всего, правда.

Серьезность человека проявляется в размеренности и продуманности каждого его действия. Прежде чем нечто совершить, он сопоставляет все «за» и «против», прикидывает возможный исход и соизмеряет свои силы с поставленной целью. Столь похвальная рассудительность заслуживает всяческого уважения. В отличие от серьезного человека, легкомысленный лишен всякой обстоятельности. Он ведет себя как Бог на душу положит. Импульсивность и непосредственность побуждений лежат в основе его поступков. А там — опять же как Бог даст!

Где у степенной личности рассудительность — там у легкомысленного безрассудство. Где человек вдумчивый остановится — там легкомысленный бежит. Где осторожный смолкает — там легкомысленный восклицает. Надо ли говорить, что из этого для легкомысленного человека выходят одни неприятности.

Однако жизнь нельзя пройти, не отрываясь от опор. Безусловно, основательность и привязанность. К основам степенной натуры производит сильное впечатление, но… Вовремя пойманная синица — это, конечно, важно, однако… Ведь если вдуматься, то всякий идущий, а не стоящий на месте, всегда отчасти парит в воздухе. Точка опоры, разумеется, необходима, однако, не оторвав ногу от земли, не сдвинешься с места. Так обстоит дело при ходьбе, но совершенно так же и в жизни.

Ведь нам постоянно приходится совершать нечто непривычное, чего не было в нашем прежнем опыте. Ребенок поднимается с четверенек, юноша объясняется в любви, будущий врач впервые делает укол, начинающий судья неокрепшим голосом выносит приговор — на каждом шагу мы отрываемся от изведанного, опробованного, надежного. Кто отважится оказаться без опоры и гарантированного результата, если не поддержит нас дерзкое легкомыслие? Ему, единственно ему, люди обязаны тем, что не умирают от скуки и не остаются вечно в узких границах одного и того же существования, обреченного стать постылым и убогим от многократного повторения. Испуганно замер бы человек перед неизвестностью и ненадежностью жизни, если бы не прогнало все страхи легкомыслие и рожденная им бесшабашная решимость. Я уверен: первый из наших пращуров, кто поднялся с четырех лап и стал на задние — был легкомысленный человек. Да! уже человек!

Хвастун — самый вдохновенный и решительный мечтатель. Ему не хватает робости, чтобы таить в себе заветные чаяния, и он, простодушный, оповещает о них весь свет так, как будто они уже стали действительностью.

Хвастовством люди облегчают свою жизнь. Оно — спасительное средство, оберегающее того, кто смеет воображать и мечтать, от угрюмости и опасного раздвоения в видении мира. В самом деле, мечтания разъединяют людей, поскольку погружают душу в мир грез, надежд и прекрасных упований. Иногда, опомнившись, мечтающий человек ошеломленно оглядывается кругом и — о ужас! — видит совершенно иную, чуждую его грезам реальность. Тогда, несомненно, им овладевает угрюмость и начинается порча характера.

Однако тут — палочка-выручалочка! — появляется хвастовство, мигом устраняющее разлад между воображением и действительностью. Самый короткий путь к достижению цели, скорейшее удовлетворение желаний, благодетельное ощущение собственной значительности — все это щедро дарит нам простейшая хвастливая выдумка.

Одержимый похвальбой человек нередко сам начинает верить в порожденные им миражи и тогда случается чудо — воздушный замок обретает плоть. Оказавшись во власти своих слов, хвастун бывает вынужден совершить то, чего никогда бы не осмелился и не смог в ином случае. Увлеченный хвастовством оказывается в безвыходном положении. Он уже не может вернуться в обычный мир, не расцвеченный его выдумкой, и волей-неволей напрягает силы, чтобы ее оправдать и не оказаться всеобщим посмешищем. Ведь никто не захочет оказаться в глупом положении и выглядеть нелепо, когда его хвастовство откроется и беспочвенность притязаний станет всем ясна. Так хвастливость восполняет человеческую ограниченность, преодолевает недостаток смелости и решительности, компенсирует вялость желаний и неумелость действий.

Хвастовство подобно стреле, выпущенной из тугого лука. Как стрела увлекает за собой привязанную к оперению пеструю ленту, так и хвастовство увлекает за собой человека, заставляя его реальным дерзанием оправдывать хвастливую выдумку. Хвастливость, следовательно, способна побуждать на значительные деяния, и когда они сочетаются с природной отвагой и совестливостью, можно ждать замечательных результатов. Почти наверняка, в этом случае опрометчивое хвастовство повергнет личность на небывалые подвиги, и тогда явится доблестный поступок, щедрый дар, трогательная забота, напряженный труд, великое открытие,— словом, все, достойное восхищения, может родиться из хвастовства. И потому мы назовем хвастливое слово «волшебным заклинанием», извлекающим из пустоты самые удивительные и необыкновенные вещи, нежданно дарящим чудесные плоды.

Что поделать, мир часто слеп и глух к нашим лучшим качествам и еще более — к нашим усилиям и добрым стремлениям. Он равнодушен к деяниям человека и пренебрегает ими. И тому, гордому совершенным, не остается иного способа привлечь к себе внимание, как прибегнуть к похвальбе. Досада на тупость мира, на его косность и примитивность, нетерпимость к рутинному обыденному существованию прорываются в хвастливости. В ней переливается красками преувеличенная гордость собой, неспособная удержаться в душе. В ней живет нетерпеливость, жажда жизни: желание, чтобы скорее шли события, и чтобы они имели ярчайший из всех возможных исход. Хвастун творит поистине великолепные миры. Что ж из того, что они находятся по ту сторону реальности?

Хвастливы политики и целые правительства, дружно гарантирующие своим народам блаженное будущее, и никогда не выполняющие обещаний. Хвастлив влюбленный, смело обещающий подарить возлюбленной целый мир; без робости и опаски произносит он эти слова, ибо знает, лукавый, что любимая желает только его. Хвастливы родители, снисходительно, а иногда гневно поучающие свое чадо: вот я в твои годы…! Словом, хвастливостью пронизана вся наша жизнь, и в этом пустом шуме тонут миражи истинного хвастуна, и становится грустно ему, и замолкает он в растерянности, ибо все легко принимают его слова за правду, но и тогда ими совершенно не интересуются …поскольку заняты своим — сами хвастают напропалую!

У хвастовства есть особая обаятельная разновидность — бахвальство. Если хвастливость может быть подчинена корыстным целям, то бахвальство навсегда породнено с шуткой и оттого не принесет ощутимого вреда. Хвастовство, полное к себе иронии, и есть бахвальство.

Оно само себя не принимает всерьез, готовое в любой момент рассмеяться и признаться выдумкой. Эта округлая, добродушная, улыбающаяся хвастливость, обычно присуща физически сильным, добрым и уверенным в себе людям. Улыбающийся хвастун, всегда готовый свою выдумку обернуть шуткой — таков бахвал. Он не может не вызвать ответной улыбки.

Бахвалится восторженный и опьяненный жизнью человек, не вкладывающий в свои слова двойного смысла, не ведущий ими интриги, а простодушно наслаждающийся прелестью выдумки, собственной мощью, красотой мира. Да не исчезнет никогда это бурление торжествующей жизни, столь мило являющее себя в бахвальстве!

Ревность, наверное, самая свирепая, самая лютая страсть. Она бывает опаснее взбесившегося льва и гонимого амоком безумца. Ничто не может остановить ревность, если она проросла в душе и дала метастазы. Где господствует ревность, там жди несчастья.

Так обычно думают о ревнивости и потому за ней утвердилась худая слава беспочвенного и глупого притязания на жизнь и независимость ближнего. Однако, в отличие от данного одностороннего мнения, в ревности я склонен усматривать первую попытку «я» утвердить себя: начальное проявление личностью собственной натуры, свидетельство не равнодушия к окружающему. В ревности заявляет о себе все, что человеку дорого. Сила ревности показывает накал стремления отстоять, сохранить, уберечь то, что личность в этом мире признала своим.

Не ревнует лишь тот, кто ничем не дорожит и ни на что не притязает. Проблема не в ревности. Проблема в том, что она с нами делает. Без ревности все для человека стало бы чужим, ни в чем бы не находил он себя — и такой, ничем не дорожащий, пребывал бы в вечном скитании, как гонимый по дороге сухой лист. Ревнивость же соседствует со страстностью, и не случайно выражение «ревностное служение» служит обозначением наилучшего выполнения долга.

Нет человека более заботливого, чем ревнивец. Правда, он бывает так поглощен этой заботливостью и ухаживанием за дорогим существом, что перестает само это существо замечать. Тот, к кому относятся ревниво, подчас принужден поступиться своей свободой, что весьма утомительно и вызывает естественное раздражение. Однако взамен некоторых причиняемых неудобств, ревнивец дарит свое не знающее меры усердие — и сколь многого можно добиться, если его умело использовать’

Ревнивца стоит пожалеть, ибо он схож с больным ребенком; он, в сущности, слеп как андабат, и становится жертвой этого своего недуга. Андабатами в Древнем Риме называли гладиаторов, чье лицо закрывал щиток с узкими прорезями, отчего воин почти ничего не видел. Отчаянно размахивая мечом, андабат старался восполнить этот недостаток, но чаще всего поражал воздух, тогда как подкравшийся противник набрасывал сеть и наносил ему смертельную рану. У нас не может не возникнуть сочувствия к этой яростной и трагически беспомощной фигуре!

ПАМЯТКА РЕВНИВЦУ
Ревность — лютый зверь. И обходится с ней следует, как с лютым зверем. Животные обычно опасаются человека. Они, видимо, ощущают в нем смутную угрозу всему живому. Такая угроза действительно заключена в людях. Это -готовность человека убивать. Неуловимо присутствующая в человеке решимость к убийству служит едва ли не важнейшим основанием укрощения животных. Это верно, даже если человек любит животных, добр к ним и укрощает их лаской своей. Человек есть тот, кто может убить и в ком убийство может явиться не из вынуждающих его условий (голод, угроза жизни и т.п.), а из собственной его воли. Укорененная в человеческом существе способность своевольного убийства угадывается, должно быть, тонкой чувствительностью живых существ и служит их укрощению. Даже если, повторю, животное не видит от человека ничего, кроме любви. Видит только любовь, но знает и другое. Не от этого ли инстинктивного угадывания исходит привязанность живых существ к человеку?

Так и личность должна быть готова убить свою ревность. Иначе с этим зверем не будет сладу. Я говорю: «готова». Это не значит осуществлять насилие над чувством ревности и пытаться погубить его. Достаточно иметь в себе окончательную решимость сделать это во всякий момент, когда возникнет нужда. Если такая настроенность действительно серьезна и ваша собственная душа ощутила это, то, скорее всего, ревность присмиреет. Однако успех укрощения ревности, основанный только на решимости убийства ее, никогда не будет стойким и продолжительным без иного рода усилий. Эти усилия, как ни парадоксально, с первого взгляда прямо противоположны «убийственной» решимости. Человек должен расположиться к своей ревности, проникнуться к ней добродушием. Спросите ее: «Как поживаешь? Тебе не надоело? Чего ты хочешь? Может, попытаемся достичь твоих целей вместе?» Ничто так не обескураживает ревность, как спокойный ровный тон и рассудительность. Нужно принять свои ревнивые импульсы как простое, не опасное чувство, имеющее право на существование. Но, как и все живое, не посягающее своим бытием на существование других чувств и тем более на всю человеческую личность. Едва только ревность окажется среди многих других чувств и побуждений, как только она превратится из одинокого и пожравшего все чудовища в одно из существ, живущих в большом живом сообществе, тотчас в ней начнут происходить благодатные перемены и она начнет утрачивать свои опасные свойства.

Не оставляйте ревность одну, не позволяйте ей захватить все пространство души и выжить оттуда другие чувства. Не пытайтесь создать в себе резкую враждебность к ревнивым импульсам. Не бойтесь, дайте ревности друга, введите ее в круг чувств, которыми вы живете. И там, среди иных побуждений, влечений и впечатлений, ревность укротит свой ужасный нрав. Она может даже стать полезной. Ибо иссушающая и губительная ревнивость, смиренная другими чувствами, склонна превращаться в ревностность, в рвение, в немножко глупую рьяность. А без этих качеств, едва ли возможен успех в деятельности, тем более в деле сложном, необычном и ранее не опробованном. Также, впрочем, как и во всяком трудном начинании, требующем воли и настойчивости. Пусть же то, что нас губит, нам поможет.

P.S. Однако наилучшее средство укротить ревность — никогда не встречаться с ней и никогда ее не вызывать. Это единственно безотказный метод.

В пессимисте кроется редкая способность пребывать в унынии. На всем видит он печать скорби, нестойкости, неблагополучия. Даже глядя на солнце, он не обманывается его сиянием и помнит, что светило не вечно. Постоянно присутствует в его сознании идея конца и неудачи.

Пессимист не верит в благополучный исход дел. Оттого он — лучший знаток и исследователь трудностей. Спокойствие пессимиста дорогого стоит. И если Вы добились, что ваш замысел не смущает пессимистичную натуру, не вызывает в ней возражений и недоверия — тогда смело пускайтесь в предприятие, успех Вам обеспечен.

Самое упорное сопротивление действительности кажется пустяком по сравнению с тоской пессимистично настроенной личности. Каковы же истоки столь удивительного и стойкого чувства?

Вообще-то источники пессимизма разнообразны, но примечательно, что часто пессимистическое настроение охватывает как раз того, кто всего пристрастнее относится к делу и к достижению поставленной цели. Пессимист, как правило, крайне неравнодушное существо. Он только — благодаря преданности, делу— яснее прочих видит тот нелегкий путь, какой предстоит всякому человеческому начинанию. Пессимист глубже других постиг ту истину, что в , этом мире мало что зависит от человеческих усилий, и что даже при наилучшем исходе достигнутое разительно отличается от замысла. Уныние пессимистичной натуры — это переживание личности, видящей неосуществимость идеала. А чем сильнее жажда воплощения, тем глубже уныние.

В пессимисте проявляется породненность человека с трагическим. Люди смертны, силы их обозримы и возможности имеют очевидный предел. Этот печальный привкус конечности присутствует во всяком, даже самом счастливом событии человеческой жизни. Обычно мы склонны его не ощущать, находя разнообразнейшие способы забытья. Пессимист, напротив, живет в этой правде нашего существования; он не бежит от нее, и в этом самостоянии перед демоном печали проявляет редкое мужество и силу духа. Ему открыта неизбывная трагичность жизни; он угадывает сумерки, которые, словно легкие тени, присутствуют в ней в самый светлый час.

Поскольку человек сам конечное существо, он испытывает неизъяснимое тяготение к ситуациям, несущим угрозу его бытию и всему тому, чем он обладает: будь это положение в обществе, признание друзей, опыт жизни или любовь близких. Нами овладевает искушение все, чем мы располагаем, поставить под вопрос, подвергнуть угрозе и опасности. Неверный путь, случается, манит нас сильнее, чем обещание счастья. В остром испытании себя личность преступает собственные пределы, переживая горькое и упоительное наслаждение. Пессимист — гурман такой жизни. В ней он находит исход из собственной ограниченности, хотя и знает: конечность — непреложный рок человеческого существа.

Несправедливо упрекать пессимиста в отсутствии смелости или способности дерзать. Напротив, именно к дерзким поступкам, нарушающим установленное и привычное, пессимист склонен более, чем оптимист (этот привык довольствоваться тем, что есть: ему все отрада). Правда, всякое предприятие пессимиста окрашено грустными тонами. Ведь ему известно» все счастливое -чудесно и потому мимолетно.

Только пессимист знает истинную цену радости, только он способен глубоко насладиться приподнятым, свободным и веселым состоянием духа. Мы ценим лишь то, что редко и что дается нелегко. Пессимизм — настойка радости; радость необходимо выдержать, как доброе вино. Только тогда она обретет свой пьянящий вкус. Скромное и благодарное умение дорожить мимолетной похвалой, добрым словом, незначительной помощью, ласковым взглядом — присуще пессимисту как никому другому.

Пессимистичный человек выглядел бы несимпатично, если бы собственные сомнения обрекали его на бездеятельность. Однако убеждение, что пессимист уклоняется от дел и событий, безусловно, ложно. Ведь недоверчивость пессимиста рождается из пристрастности и заботы о наилучшем исходе, и потому она не мешает действовать, а лишь обнажает всю сложность дела и величину препятствий. Пессимист, живя в вечном ощущении трудностей и неблагополучия, постепенно привыкает к этой атмосфере и оттого переносит невзгоды более стойко, чем неподготовленный таким образом человек. Когда иссякает воодушевление самого заядлого оптимиста, пессимист продолжает свое дело, ибо для него мало что изменилось — ведь и начиная предприятие, он не надеялся на успех.

Пессимизм может угнетать силы личности, но гораздо чаще он освобождает человека от пресса внутренних обязательств. Не веря в благополучный исход, пессимист действует с той раскованностью и бесстрастием, которые вернее обеспечивают успех дела, чем горячие надежды, исступленное стремление к цели и не всегда оправданная вера в свои силы. Пессимистичный человек склонен к фатализму. Он уважает судьбу, он благоговеет перед случаем, он рачительно и точно использует всякое благоприятное обстоятельство и счастливую случайность. Самонадеянная личность пренебрегает удачным стечением обстоятельств, упуская одну счастливую возможность за другой. Подобная расточительность чужда пессимисту. Его сосредоточенность на ходе событий беспримерна, и можно быть уверенным:

пессимистично настроенная натура извлечет из ситуации все возможное. Были бы возможности…

Ох, лень, блаженная лень… Ни одно чувство не охватывает нас столь легко и непринужденно, как она. Достаточно лишь подумать о ней, и вот она уже ластится, нежит, окутывает истомой. Редкую глубину наслаждения дарит нам леность. Она убаюкивает в блаженном сне, она приносит грезы наяву. Счастливая расслабленность души и тела — вот что такое лень.

Невежественные люди, у которых отсутствует вкус к жизни, часто смешивают лень с бездельем. Это глубочайшее заблуждение. Бездельем следует назвать уклонение от дела, бегство от него. Безделье несамостоятельно и тревожно; оно не имеет собственно содержания, ибо суть его — в отрицании. Бездельник всегда помнит о деле, которое оставил. Дело тревожит его, преследует, рождая постоянную обеспокоенность. Одним словом, безделье суть та же деятельность, только вывернутая наизнанку и оттого еще сильнее закрепощающая. Лентяй, напротив, всегда самодостаточен и не признает диктат деятельного существования. Деятельные люди вызывают во мне светлое любопытство. Право, они забавны, очень забавны. В своей вечной и постоянной озабоченности, непрестанно устремленные к чему-то, они не ведают вкуса свободы. Счастливая незанятость жизни никакими побуждениями,— для них лишь источник смятения, а великая воля-вольная, ничем не стесненный простор -всего лишь пустое пространство, которое они тщатся заполнить, во что бы то ни стало и чем угодно.

Их доля — самозабвенное рабство. Бедняги! они истово служат целям, которые непрестанно обманывают их. Им не дано насладиться сочной плотью жития, слиться с великой стихией неспешного, ровного, всеобщего существования. Увы! им не дано пережить хотя бы единого мгновения глубокой, всепоглощающей безмятежности. Только ленивцу, только ему — счастливому избраннику — доступна волшебная власть непринужденности; только он, баловень неземного покоя, изведал блаженство неги и довольства. Во всякой ситуации бытия лентяй располагается как в уютном родном доме, и потому лишь ему свойственна истинная независимость и раскрепощенность.

Деятельный человек ищет собственное достоинство в чем угодно, но только не в самом себе. Любой предмет, свойство или отношение он сумеет подчинить своей воле, во всем он осуществит положенную цель. Быть может лишь в миг, когда достигнутое положение вещей станет прочным и неколебимым, лишь тогда, быть может, успокоится деятельный человек. Однако и в этом случае, боюсь, успокоение его не будет длительным. Скорее всего, ощутит деятельная натура несовершенство результата, смутное беспокойство овладеет ею, и она снова втянется в процесс деятельности, ибо ее внутренняя неустроенность -неистребима.

Совсем не то человек ленивый. Он изначально полон смыслом бытия. В нем нет тревоги и никак не удерживаются заботы, стекая с него, будто капли воды со стеклянного шара. Едва лишь чрезвычайные жизненные обстоятельства заставят ленивца сдвинуться с места, как тотчас, повинуясь заключенной в нем силе, он как ванька-встанька возвращается в исходное положение. Так происходит, ибо центр тяжести жизни ленивца расположен в нем самом и его душевных предпочтениях, а не предметах внешнего мира. Леностью человек спасается от того, что ему не по душе.

И в то же время там, где человек удовлетворен, где жизнь его наполнена смыслом и не терпит ущерба,— там он ленив, там жизнь сладострастна.

Справедливо говорят: наглость — второе счастье. А когда нет счастья первого, естественного, тогда наглость вдвойне дорога.

Поведение наглого человека выглядит вызывающим и обращает на себя искреннее возмущение и негодование окружающих. Однако на деле наглость не более, чем синоним человеческого самоутверждения и самостоятельности.

Когда человек не сообразуется с внешними условиями, когда не смиряет свою волю согласно с обстоятельствами, когда не следит за тем, чтобы выражение его лица совпало с мимикой остальных лиц — тогда его называют наглым. Но осуждение ли это?

Вдумайтесь в нелепость фразы: «Он ведет себя вызывающе». Ею чаще всего определяют наглеца, однако, что за смысл в ней заключен? Кто поймет, что же в данном случае «вызывается»: смех, слезы, радость, гнев или благодарность? Один лишь нелепый диктат видится за этим грамматически бездарным, оборванным выражением. В нем заявляет себя деспотическое стремление: всем и вся предписать определенное место, причем на совершенно непонятных и произвольных основаниях. Отвергая этот диктат, наглость выступает против конформизма, косности и нерассуждающего повиновения. Разве не это качество требуется сейчас, в эпоху пробуждения личной свободы?

Наглость вызывает в нас протест, и вызывая его, она выманивает из теплой пещеры тела нашу истинную сущность. И если в ответ наглому выкрику раздается только подобострастное эхо, или стыдливо молчит пустота — не узнаем ли мы тогда о себе нечто малоприятное, но немаловажное для дальнейшей жизни? Наглость служит символом дерзания и неукротимости; оттого именно в проявлениях наглости лучше всего видна природа человеческого материала, сущность людей. Встречаясь с заключенным в наглом существовании вызовом, мы лучше понимаем себя и учимся быть сами собою. Не к этому ли стремится каждый? А раз так, то встречу с наглецом можно смело назвать необходимой частью нашего личностного становления.

Противоположность наглеца — человек вежливый, терпеливый, обходительный. Однако всегда ли присущее наглецу противоположное стремление «ни с чем не считаться» заслуживает осуждения? Спору нет: обходительный человек, умеющий сообразовываться с принятыми в общении нормами и правилами поведения, никогда не преступающий меру дозволенного и стремящийся не вызвать неудовольствия окружающих, производит самое благоприятное впечатление. Однако в таком поведении одновременно таится невольное коварство. Ведь обходительный и деликатный своей манерой держаться поневоле внушает всем, с кем имеет дело, что таковы они должны быть. Он никогда не возбудит ни в ком опасений, не заставит другого задуматься: «А прав ли я? Вполне ли я справедлив? Правильно ли поступаю?» Всех оставляет в приятной безмятежности деликатная личность, тогда как, может быть, пора бить тревогу, усомниться в собственном «я», отбросить все привычное, превзойти себя и решительно перемениться. Именно наглец, органично неспособный считаться с общепринятым, выполняет эту возбуждающую функцию, которая нередко приносит немалую пользу.

Хотя наглецы пользуются сомнительной славой людей, умеющих устроиться в жизни, однако часто наглость бескорыстна и вырастает из вполне благородных побуждений души. Ведь нередко проявления наглости — это просто буйство заключенной в человеке силы, не желающей мириться с тесными или вовсе отжившими предписаниями извне.

Наглым является всякое стремление к независимости. Представим, в какую беду попал бы мир, исчезни наглость. Ведь если бы люди не преступали меру положенного, тогда ничего не менялось бы от века: не родились бы необычайные произведения искусства, не свершились бы революции, не появились бы неожиданные, меняющие жизнь открытия. Мир замер бы в косности, смирении и недвижности, не будь живительной наглости!

Корыстолюбивый человек по всем найдет свою положительную сторону. Всякий предмет или лицо он приспособит так, что они начнут приносить хоть какую-нибудь пользу. В этом искусстве извлечения полезности корыстолюбец не знает себе равных. Нужно ли объяснять, какую неоценимую выгоду государству могут принести люди, обладающие столь выгодным качеством? Всякое хозяйство держится на корыстолюбии.

При этом, следует с сожалением признать, корыстолюбие делает личность развитой весьма односторонне. В этом смысле корыстолюбец — несомненный урод. Однако не таких ли однобоких натур требует современная жизнь, в которой только польза, выгода, расчет принимаются за силы, с которыми следует считаться? Вероятно, так. Потому-то корыстолюбивая личность имеет все шансы достичь высоких чинов общественного служения — ведь его способность извлекать пользу беспрецедентна и изумительна. Нужно лишь внушить ему истинное сознание собственного «я» не как отдельного, но всецело социального существа. Какие заманчивые перспективы откроются перед обществом, сумевшим привлечь к себе на службу корыстолюбивых людей!

Однако есть в корыстолюбии тона не только социально значимые, но и более теплые, интимные. Подлинный корыстолюбец весьма мил. Сущность его натуры обнаруживается перед более-менее внимательным наблюдателем довольно скоро и ясно. А это значит, что всякий сколь-нибудь разумный человек может быть спокоен в отношении корыстолюбца. От него нечего ждать подвоха, его действия надежно предсказуемы, возможная направленность его поступков не вызывает сомнений. В отношениях с корыстолюбцем требуется одно: не становиться у него на дороге, не мешать удовлетворению его корыстного устремления, и тогда он становится столь же безопасен и беспомощен, как перевернутый на Спину неповоротливый жук.

Однако если вы с опрометчивой небрежностью отнеслись к характеру корыстного человека, если неверно определили предмет его устремлений, если стали раздражающим препятствием к вожделенной ценности… тогда мне жаль вас, читатель. Корыстолюбец обладает бешеной энергией, он неразборчив в средствах, и хотя диапазон его движений узок, однако в этой узкой полосе он обладает дьявольской мощью и совершенно неудержим. Он прокатывается по траектории, определенной корыстью, подобно тяжелому катку, и горе всему живому, оказавшемуся на пути всеподминающей глухой массы.

Но отойдите в сторону, приблизьте его немножко к предмету его притязаний, удовлетворите слегка его корыстное чувство — словом, побудьте к нему чуть-чуть снисходительны и бескорыстны. Тогда не окажется более безопасного и надежного товарища, чем корыстный человек. Только не показывайте ему, что вы угадали его характер, только не требуйте от него малейшего проявления жертвенности — и вы легко получите от него все, что для него ничего не стоит. Однако для вас-то как раз это и может значить многое, очень многое. Не так ли?
<!––nextpage––>
А он, даже увидев, что вы бессовестно используете его, останется к вам доброжелателен. Ведь, по уже обнаруженным нами свойствам корыстолюбия, корыстный человек устремлен в каком-то одном направлении, только в нем он патологически активен. Все же иные ценности и отношения, не сулящие прямой зримой выгоды, оставляют его равнодушным и оттого делают неожиданно щедрым и вялым. Удовлетворив свою корыстную страсть, он становится подобен напитавшейся кровью пиявке, которую ничто более не способно возбудить и которая мерно покачивается на воде. Так и корыстолюбец позволяет вам приобретать все, к чему сам не испытывает интереса; и не только позволяет, но нередко и помогает, ибо испытывает естественное сочувствие собрата к тому, кто ищет своей выгоды. Корыстный человек не обязательно жаден. Он стремится к определенной выгоде и чрезвычайно упорен в этом стремлении, но вместе с тем действует весьма избирательно и не пытается присвоить все вокруг. В отличие от жадины, поглощающего все сколь-нибудь стоящее, корыстолюбец душевно опрятнее, вкус его строже и лучше развит; расчетливость воспитывает в нем благотворную брезгливость. Все вне круга своих интересов он легко отдает на откуп другим людям, с холодным недоумением наблюдая кипение их страстей вокруг предметов, его не привлекающих.

Корыстолюбец не будет навязывать вам своего мнения, он не станет горой на защиту отвлеченных и никому не нужных идеалов, он мил и удобен, как домашнее животное, как корова в хлеву — не обижай, корми ее— и всегда будешь иметь молоко.

Самодовольство подобно бодрым маршам, торжественным созвучиям духовых оркестров. Изящно и задорно маршируют под звуки удалой, искрящейся музыки стройные девушки в красочных мундирах старинных времен. И воздух наполнен воодушевлением, и все светло, радостно, здорово и здорово! Нет места унынию, печали, тревоге, страданию. В едином звуке, в слаженном ритме, в общей мелодии сливаются души всех и торжествуют одинаковыми чувствами.

Самодовольство действует столь же свежо и очищающе. Самый истовый оптимист будет посрамлен самодовольным человеком. Он — самое бодрое существо на свете, и оттого — лучшая забава души.

Нечего, конечно, ждать от этого существа глубокого анализа действительности, внимания и сочувствия к окружающим, поддержки и помощи слабым. На эти действия самодовольная личность органически не способна. Как капли воды не могут проникнуть сквозь пропитанную жиром ткань, так точно все заботы и смуты скатываются с лоснящейся кожи довольного собой.

Из всех способов самовыражения самодовольство предпочитает торжественные песнопения, гулкие скандирования, упоительные выкрики. Или, наоборот, подчеркнутое, полное значительности молчание и тихие веские слова. Самозабвение, которого достигает довольный собой, одновременно трогательно и отвратительно. Я склонен думать, что самодовольство — редкий случай душевной болезни. Это — парадоксальная болезнь от здоровья. Бывает, что здоровья накапливается столько, что его некуда девать; оно давит само себя, и тогда само здоровье становится болезнью или тяготой. Оно угнетает своего обладателя, а в окружающих вызывает тошноту.

Но сделайте самодовольному человеку целительную прививку неудачей, огорчением, легкой обидой. И вы увидите тогда, как безалаберное самодовольство закаливается, зреет, постепенно формируясь в столь желательные для каждого качества — уверенность в собственных силах, стойкость духа, способность не теряться в сложных ситуациях. Самодовольство, прошедшее испытание жизненным опытом, становится скромнее и крепче. Оно теряет способность вызывать злую панику, ведущую к жестоким и несправедливым поступкам. Зрелое самодовольство придает человеческому существованию притягательную прочность и даже известное благородство. Но по-прежнему заразительно бодрой остается самодовольная жизнь, и мы любуемся, глядя на нее!

Равнодушный человек — это тот, кто раз и навсегда оставил нас в покое. Боже, окружи нас равнодушными людьми!

Они при любых обстоятельствах остаются невзыскательны к нашим недостаткам; они игнорируют наши слабости и ошибки; они никогда не помешают нам заниматься тем, что мы сами выбрали, и никогда — слышите: никогда! -не нарушат назойливым вниманием наше душевное равновесие — столь редкое и хрупкое достояние в нынешнее бурное время!

Мне жаль равнодушного — этого столь достойного человека, никогда не посягающего на нашу жизнь и не стремящегося подверстать ее под свою мерку. Жаль, потому что равнодушие превращается в тяжкую душевную болезнь, развитие которой приводит одержимого этим недугом к полнейшей безучастности ко всему. Разросшееся равнодушие делает человека безучастным даже к самому себе. Он оказывается по ту сторону всех происходящих на его глазах событий, и даже коллизии собственной жизни не колеблют его безмятежности. Что, казалось бы, проку в таком состоянии? Бесплодность и отрешенность его очевидны.

Однако именно потому, что силой своего душевного недуга безучастный человек становится потусторонен миру, именно по этой причине он превращается в идеального созерцателя действительности. Равнодушный — искусный наблюдатель чужого волнения и изощренный ценитель его. Собственная бесстрастность помогает ему лучше угадывать тончайшие оттенки движений чужой души. Оттого именно равнодушный человек, который по натуре своей не испытывает к людям интереса, парадоксальным образом оказывается отменным знатоком человеческих душ.

Из бесстрастности и природной успокоенности равнодушного рождается беспристрастность — столь редкое и ценное в человеческих отношениях качество. Равнодушие, порождая беспристрастность, делает личность способной к справедливым оценкам и хладнокровным решениям. Равнодушный человек оказывается замечательным судьей в споре. Его холодность удачно остужает горячность спорящих.

Однако не закралась ли в наше описание нелогичность? Ведь начали мы с того, что восславили равнодушного за невмешательство в жизни людей. А теперь приписали ему роль идеального судьи — этого символа наиболее бесцеремонного участия в человеческой судьбе. Впрочем, никакого противоречия в сказанном нет. Равнодушный действительно не предпримет по своей инициативе ничего и не станет вмешиваться в жизнь других. Иное дело, когда люди, подпавшие под обаяние его беспристрастности, сами призывают его рассудить их или дать совет. Ведь я не хочу сказать, что равнодушный человек лишен гордости, и даже тщеславие бывает ему не чуждо. Оттого он, я полагаю, не без удовольствия демонстрирует свой характер, занимая благодаря этому среди людей почетное положение.

Редко к кому относятся столь хорошо, как к человеку последовательно равнодушному и мало кто получает от окружающих такое уважение, как он. Впрочем, и уважение людей, и достигнутое среди них почетное положение мало беспокоят и мало вдохновляют его. Нехотя, играючи, отстраненно перебирает он свое достояние, глядит на собственную жизненную участь удивленно, как будто не с ним это все происходит. Через все, что творится вокруг него и что творит сам равнодушный, проступает для него ощущение скуки. Никакая оценка — ни стояния. Тускло мерцает огонек чувств равнодушного человека, высшим счастьем которого есть тихое удовлетворение, а вечным неотступным спутником — тоска.

Эгоизм — основа жизненных основ. Нет эгоизма — нет человека. Причем, благодаря эгоизму, каждый начинает существовать не только для себя, но и для окружающих. Кто сам себя не замечает, на того и другие не обратят внимания.

Вопреки расхожему мнению, эгоист — чрезвычайно приспособленное для дружбы существо. Он с редкой непринужденностью принимает заботу о себе, отчего заботящийся получает полное удовлетворение и возвышается в собственных глазах. Люди совестливые и предупредительные нелегко принимают заботу о себе; на всякое проявление внимания они стремятся ответить сторицей. Это чрезвычайно хлопотная в общении вещь; и она вдвойне досадна в общении дружеском. Эгоист, к счастью, начисто лишен подобного недостатка. Он, следовательно, способствует росту чужого самоуважения и гордости. Эгоист лишен угодливости и потому его отношения к окружающим наполнены редким здоровьем. Он никогда никого не обижает, ибо никто от него ничего не ждет. С полным основанием, поэтому, мы можем всех, кто упрекает эгоиста в подавлении чужой личности, объявить лжецами.

Главная особенность эгоиста — полное подчинение собственному «я». Его исходный завет — «не считается ни с кем, кроме себя!» Поэтому эгоизм, говорят, порождает рознь. А я скажу: «Хвала этой розни!» Не способны к единению те, кто прежде розни!» Не способны к единению те, кто прежде не обрели сами себя. Лишь тот, кто для себя есть; кто знает, в чем его собственная суть, достоинство и смысл, способен ощутить нужду в другом и объединиться с ним. Нет единства без уважения к достоинству каждого. А только тот способен увидеть и ценить достоинство другого, кто имеет достоинство в себе: кто знает, что значит «я» и сколь нелегкое дело это «я» иметь.

Мечтающие о славном объединении, в котором все забудут отличия друг от друга, на самом деле мечтают либо о том, чтобы мир танцевал под их погудку, либо о том, чтобы нашлась рука, которая распорядится их судьбой. Это мечты о массе, и выдают они человека массы, который не хочет к себе иного отношения, чем отношения к частице, пылинке, комочку грязи. Ему страшно и одиноко в жизни, требующей от него собственной ответственности, собственного выбора, своего суждения. Инстинктивно ищет он, кому передоверить жизнь и участь свою, а не найдя — злобствует. Не найдя, кому подчиниться, он начинает повелевать. Ибо и повелением своим он отказывается от ответственности, и повелением он возлагает судьбу свою на другого. Лишь в роли раба или господина — а это одна и та же роль — успокаивается мечтающий о «единстве».

Эгоист органически не способен к такой жизни. Хорошо зная себя, и зная то, что ему недостает, он ценит качества, которых сам лишен. Единство для него — восполнение собственной ограниченности, преодоление ее. Эгоист хорошо знает, кто ему нужен, и потому он объединяется лишь с тем, кто ему поможет. Общность, достигаемая эгоистичными людьми — всегда конкретное единство, делающее их сильнее и не подменяющее сущности их самих. Этим они разительно отличаются от человека массы, для которого «единство» — способ сохранить себя в своем безмятежном ничтожестве: в слиянии с тем, что превыше его. Напротив, для эгоиста «единство» — всегда свободный союз. Во всяком, самом глубоком и прочном объединении с другими, он сохраняет свободу воли. Эгоист — вот подлинно свободное существо. С эгоистического самоощущения начинается обретение каждым свободы.

В эгоизме человеческая натура является во всей ее полноте и содержательности (или бессодержательности, если натура такова). Эгоизм противоположен лжи: он беспощадно обнажает человека. Тогда — если личность душевно богата, если в ней живет нечто, интересное людям,— глазам нашим явится талант, самобытный характер, необыкновенная судьба. Не будь же эгоистичности — этого беспечного, своевольного и безоглядного следования своей натуре — люди находились бы в опасности навсегда остаться среди чужих, давно сношенных и пустых форм существования, покорно принимая их за свой мир. Но нет! берет свое эгоистическое чувство и человек отвергает довлеющие над ним формы бытия, и не боится общественных предписаний, и не робеет перед неисчислимыми толпами, чье существование, даже будучи рутинным и бессмысленным, желает представить себя нормальным. И более того: чем оно бессмысленнее, с тем большим Жаром желает выдать себя за образец. Только эгоист способен удержаться от следования ему. Священная заповедь: «Быть самим собой» — ты осталась бы пустым суесловием, не будь мощного душевного импульса, заключенного в эгоизме!

Тщеславие, о сколь ты ярко и наивно! Подобно ребенку, ты тянешься к блестящим предметам, радуясь безделице и упиваясь сущим пустяком. Человек тщеславный ищет славы, ему неможется без ее света — пусть неяркого, бледного света, или хотя бы отблеска. Так простейший организм оживает под солнечным лучом и, наоборот, застывает недвижно в сумерках.

Под тщеславием понимают человека, увлеченного вещами пустыми. Однако не торопитесь выказывать презрение. Это весьма благодетельная склонность, ибо как бы без нее существовала социальная жизнь, предлагающая людям никчемные цели и занятия?

Тщеславный человек обычно простодушен, и мы должны быть благодарны ему, что он находит удовлетворение в простом и малом. Он не соперник честолюбцу, не конкурент мыслителю, от него нечего ждать подвоха — если, конечно, учитывать особенность его характера. Достаточно усладить тщеславца небольшой порцией лести — и, право же, он превратится в приятнейшего человека. С ним легко, не нужно напрягаться и трудиться над установлением добрых отношений. Тщеславный человек сохраняет и оживляет наши силы — подобно красочной кинокомедии; он забавен — как мыльный пузырь; он мил, любезен и легко становится полезен — спасибо ему за это!

Милое тщеславие! ты — поплавок, за который можно ухватиться в жизненных бурях; ты — та щепочка, которая авось, да и выручит.

Чревоугодием называют насыщение плоти, минуту ее неприкрытого торжества. Первое ощущение вкуса жизни мы получаем благодаря пище. Здесь, в процессе еды, большой внешний мир впитывается и усваивается людьми, превращаясь в основу основ Их «я» — в телесность.

Изысканной пищей человек возбуждает свое тело и приводит его в желательное для себя расположение. Тончайшие запахи разнообразных яств… Не только в теле, во всем человеческом существе возбуждаете вы вожделение. Противно природе живого не повиноваться зову того, что питает жизнь. И потому не знает исключений закон телесного пристрастия: для всякого человека есть тот вид яств, которому он так же покорен, как суровейшему требованию долга, как заветной своей мечте, как желанию любимого существа.

В том, чтобы съесть что-нибудь — первое утешение наше и первая поддержка в час невзгоды. О нет, я не хочу унизить помощь преданного друга, совет мудрого наставника, самоотверженность бросающегося на выручку. Перед всяким, даже самым скромным проявлением искреннего сочувствия и бескорыстной помощи я благоговейно склоняю голову. Но мне непонятно в то же время, почему в пренебрежении остаются многие неприметные мелочи, которые оказывают нашей душе столь необходимую поддержку? Еда — одна из таких «мелочей», и роль ее в стабилизации человеческой жизни — и не только жизни, самой судьбы! -трудно переоценить. Благодаря трапезе наша жизнь вновь входит в колею привычного, размеренного существования. И пусть это только иллюзия, пусть на самом деле случилось непоправимое, пусть наша участь печальна — но трапеза внушает нам надежду жить. Даже ложная, эта надежда не может не согреть на мгновение нашу душу, не может не внушить хотя бы мимолетной бодрости. Даже приговоренный к смерти, быть может, благодарен последнему ощущению вкуса жизни, которым дарит его незатейливая пища. Однако не будем говорить о вещах столь печальных…

В чревоугодии многие религиозные проповедники исстари усматривали греховное угождение плоти, губящее человека. Презирая все телесное, они, разумеется, не могли отнестись терпимо к той изысканной заботе о наслаждениях тела, которая заключена в чревоугодии. Согласимся, что спасение души — главная забота человека. Однако он — существо во плоти; тело — не менее существенная его часть. Тот, кто в этом сомневается, пусть попробует обменять свое тело на вторую душу. Забавно и грустно будет смотреть на его существование, лишенное прелести видеть, слышать, осязать, впитывать запахи, чувствовать тепло и холод, каждой минутой бытия ощущать свою смертность, и оттого неистово желать жить! Как убога личность того, кто безразличен к наслаждениям любви, кто лишен возможности кожей ощутить благосклонность или неприятие окружающих. Удручающая картина перед глазами! Долой двоедушие! Да здравствует тело и источник его силы — здоровый желудок!

Здесь мы должны развеять несколько наветов, облыжно возводимых на чревоугодие. Первый — отождествление чревоугодия и прожорливости. Спору нет, умеющий угождать своему желудку, умеет ублажать его обильно. Однако важнее в чревоугодии — разнообразие яств, умение соткать тонкое полотно вкусовых ощущений, не смешать их в неверных пропорциях и не нарушить строгих закономерностей сочетания различных блюд. Изысканная пища воспитывает умеренность потребностей и утонченность их. К сожалению, искусство чревоугодия давно захирело. В нашем тусклом мире от него остался жалкий ублюдок — обжорство, тем отвратительнее, чем голоднее предающийся ему. Разве угадаешь в этом постыдном потомке изящного, утонченного предка?

Второй поклеп — в неопрятности чревоугодия, в неэстетичности его проявлений. Я убежден, что чревоугодие — не менее высокое искусство, чем живопись, литература или музыка. И напрасно думают, что все имеют к нему способности — было бы что есть. Нет, как и во всяком ином виде человеческого самоутверждения, здесь необходима особая одаренность; но и она приносит плоды лишь после долгого труда. Угождающий чреву, если он достаточно воспитан своей страстью, весьма переборчив в еде, и уже поэтому опрятен. Даже удовлетворяющее его вкус блюдо он никогда не станет есть как попало. Ведь каждому яству присущ свой церемониал его отведывания. В процессе принятия пищи должна установиться гармония между едой и человеческим организмом. В открытии законов этой гармонии и следовании им -смысл чревоугодия. И потому вполне развившееся чревоугодие порождает гурманство — эту искусную поэтизацию еды.

Из изложенного ясно, что чревоугодники — вовсе не те, кто бездумно набивают себе брюхо. Среди тех, кто никак не может быть обвинен в чревоугодии, встречаются и такие, кто ест сверх меры, и те, что недоедают. Как тех, так и других объединяет равнодушное, пренебрежительное, невнимательное отношение к собственному телу и задаче установления гармонии между ним и средой. Они не понимают, что в трапезе заключен один из высоких смыслов человеческой жизни, и что обеденный стол способен обогатить личность не меньше, чем самый прекрасный концерт, пейзаж или незаурядный поступок. И так же, как не приученные к музыкальной гармонии уши слышат в изысканных мелодиях лишь шум, так и за разнообразнейшим столом лишенному дара чревоугодия дана лишь одна скудная возможность — насытиться. Одна слепая мысль — «наедайся!» — придет в голову такому человеку. Но сколь бедно, сколь ничтожно это стремление по сравнению с теми возможностями, которые таит наше чрево!

Нет столь черствого человека, который бы хоть чем-то не бывал тронут. Но, в то же время, мы не можем все принимать близко к сердцу, да и немногое того заслуживает. Лишь сентиментальный иного мнения. Душа его трепещет, когда остальные равнодушны; глаза полны слез, когда у других сухи. Нельзя не порадоваться столь редкой чуткости. Но вот незадача: во всем этом больше демонстраций, чем искренних переживаний.

Сентиментальными порывами стремятся умилостивить мир — чтобы он стал мягок и уступчив. Но кто действительно кроток и мягок, тому незачем взывать к миру, требуя от него той же мягкости и податливости.

Сентиментальный невольно ищет зрителя, демонстрируя себя в трогательных качествах. Этим он выдает в себе искусного обольстителя. Все для сентиментальной души принимает ласкательно-уменьшительный вид; своей растроганностью она ко всему снисходит. И этим, может быть невольно, унижает.

Сентиментальность кем-то справедливо названа обратной стороной злорадства, которое, кстати сказать, также выполняет свою полезную миссию. Поскольку без зла нельзя определить, в чем состоит благо, постольку радующийся злу предвещает грядущее добро. И потому следует приветствовать проявления злорадства так же, как мы радуемся птичьим трелям, возвещающим весну.

В отличие от злорадного, сентиментальный человек умиляется. Он умиляется всему, что не доставляет ему забот, и что поэтому особенно сильно трогает его чувствительное сердце. Вообще сентиментальность — это постоянная готовность взволноваться и умилиться. Так, сентиментальный человек способен растрогаться самыми глупыми вещами. Это чрезвычайно полезная для общества черта душевного склада. Без сентиментальности не возникла бы благотворительность — ни личная, ни государственная, и тогда тысячи бедствий обрушились бы на низшие социальные слои. Не будь сентиментальных людей, кто бы всем сердцем откликнулся на мероприятия правительства, кто бы млел от лицезрения знаменитостей, на чьих бы глазах выступали слезы счастья от воспоминаний об историческом прошлом? Поистине, все остальные чувства — лишь иссушенная пустыня по сравнению с сентиментальностью, благотворно смягчающей климат общественной жизни.

С мрачным предчувствием приступаю я к оправданию этого порока. Кажется мне, что негодующие читатели именно в цинизме обвинят меня всего скорее. И если мое предчувствие верно, получится тогда, что, оправдывая циника, я выгораживаю себя. А это совершенно против моих правил, и я подумал даже, не оставить ли мне циничность не освещенной, как будто и не существующей, тем самым давая будущим критикам право наклеить на меня этот ярлык.

Да, так думал я, и совсем уже было склонился к этой мысли, но затем устыдился собственного малодушия и сказал себе: «Даже если бы я был прав, что ж из этого? Ведь циничность черта столь широко распространенная, что не найдя ее благих сторон, я невольно огорчу всех тех многих, кому она присуща. Разве это гражданственно?» И вот я решаюсь. Начнем.

Циничный человек — это нравственный инвалид, жестоко пострадавший в жизненных бурях. Только люди, склонные к благородству и великодушию, только те, кто привыкли наивно и простодушно принимать окружающую действительность, лишь бескорыстные и нежные натуры способны превратиться в подлинно глубоких и последовательных циников.

Часто цинизм путают с пошлостью, и хотя известное родство во внешних выражениях между ними есть, однако не менее глубоко и различие. Пошлость закономерно присуща чрезвычайно самодовольному, уверенному в себе, гарантированному существованию. Цинизм же всегда характеризует жизнь, лишенную основы. Он сам, во многом, есть не что иное, как тоска за этой основой и протяжный вой от ее отсутствия.

Потому-то и сказано, что подлинным циником может стать лишь человек, глубоко и Полнокровно принимавший жизнь, возлагавший на нее светлые надежды, и тем самым глубоко укорененный в ней. Крах этого счастливого приятия бытия и есть утрата жизненной основы, ведущая к цинизму — этой вечной и безысходной тоске за утраченным. Лишь зная, что ты утратил, лишь мучимый проклятыми, отвергнутыми, но бессознательно живущими воспоминаниями, человек ощущает всю остроту страдания, его душевная боль достигает предела, а значит до крайней степени своей беспощадности доходит цинизм.

Если бы государство лучше разбиралось в душах своих подданных, оно устроило бы пансионаты для циников, где за ними ухаживали бы так же, как за инвалидами, потерпевшими в боях за отечество. Ведь не что иное, как подлость окружающей жизни сломила эти изначально чистые и склонные к благу натуры. Да, может быть, они оказались недостаточно сильны и упорны, однако кто смеет упрекнуть их за это?

Движимый порывом милосердия, предлагаю открыть фонд вспомоществования циникам; эта мера будет достойным начинанием общественной благотворительности. В качестве ее девиза предлагаю слова: «Не вы оказались столь слабы, а жизнь была слишком немилосердна». Поддерживайте мой призыв! И, как теперь стало модно завершать обращения к общественности, вносите деньги на счет 12345 в Потеряйбанке.

Сластолюбие — слово, несравненно беднее того смысла, который призвано выразить. Слова живут самостоятельной жизнью. В них есть своя плотность и свой цвет. Иногда звучание слова оказывается богаче содержанием, нежели его смысл. Тогда оно само выходит на первый план, оставляя значение глубоко в тени. Тогда речь употребляет музыкальность слова, а не вкладываемое в него точное значение. И лучше бы такие слова называть нотами, или мелодиями.

Сластолюбие, к сожалению, не из их числа. Это слово лжет. Оно скорее вызывает ассоциацию сластей, чем напоминает о сладострастных наслаждениях жизни. Но, может быть, в этом несоответствии сказывается умное коварство слова, его нежелание выдавать свою тайну и превращать в публичное и всем доступное наиболее интимную и глубокую часть жизни? Кто знает…

Человеческий язык вообще несправедлив к любовным наслаждениям. Словно нарочно, выражающие эту страсть слова двусмысленны и не заявляют своего значения прямо. Они как будто скрываются в тени, оставаясь в ней смутными, трудно угадываемыми силуэтами. Протяни к ним руку, попытайся нетерпеливо стиснуть в кулак — и словно тень Эвридики растают легкие видения, отлетая с печальным криком в непроглядный мрак.

Природа сделала величайший дар людям, разделив человеческое существо на два пола. В вожделении, ухаживании, любовной ласке и соитии кроется величайшее наслаждение на свете. Уже этого одного достаточно, чтобы понять и разделить страсть тех, кто стремится к этому наслаждению. Однако наслаждение — при всей глубине и упоительности этого чувства — слишком простое слово, чтобы выразить всю ту наполненность жизни, которую приобретает сладострастный человек. Соединение мужского и женского начал — это и бесценный стимул существования, это поддержка в скорби и унынии, это источник творческих сил, это глубочайшая радость бытия и может быть лучший способ его познания. Все, что есть в жизни красочного, увлекательного, трагического; все, что в ней дышит, манит, очаровывает, грозит; все, что полно истомы, загадки, неги и торжества — все это (загадки, прелести и силы жизни) оживают и предстают в самом прекрасном и глубоком своем виде в моменты близости мужчины и женщины. Кто отвернется от этого богатства, кто осудит эту высшую породненность со всем сущим? Какой невежа воспротивится священному призыву жизни, порождающей жизнь!

Впрочем, нет другого человеческого чувства, которое вызывало бы большие споры, разногласия и непримиримость мнений. Деспотичные, тупые, склонные к самодурству натуры с особой яростью ощущают в себе проснувшееся вожделение. Привыкшие над всеми властвовать, всему предписывать свою мерку, они ненавидят силу, которая сама овладевает ими и властно увлекает их за собой.

Слабый, неуверенный в себе, обделенный природой человек страдает, ощущая призыв своей плоти. Чем сильнее он жаждет, тем глубже отчаивается. И от этой неразделенной страсти он впадает в исступление и готов проклясть то, о чем мечтает сильнее всего и что наполняет его грезы.

«Взыграла похоть», — трепещет аскет, когда его протестующее против искусственных обязательств тело заявляет о себе. Разве не такие аскеты все те, кто установил себе или бессознательно принял систему искусственных норм, которыми он пытается укротить то, что всего сильнее на свете? Он скрежещет зубами в слепом напряжении, и творит истовые заклинания, и надевает тяжкие вериги, дабы изнурить свою плоть и тем охранить ее от соблазнов сладострастия. Но не в силах спастись несчастный. Не лукавый, не телесный изъян, не душевная извращенность заявляет себя в сладострастном вожделении. Это требует своего жизнь; и нет живого существа, способного противиться ее могучему зову.

Презирающие сластолюбие как нечто постыдное и нечистое, не понимают, что наслаждение, которому предаются со вкусом и глубиной чувства, не менее целомудренно, чем самое суровое воздержание. Не душа — а тело, самая таинственная, великая и мудрая часть человеческого существа. В жизни плоти скрыты сокровеннейшие источники творчества, разума и счастья. И там же истоки величайших трагедий, печалей и бед. В теле таится уникальная возможность ощущения жизни и открытия ее загадок. И потому сластолюбие -самое острое ощущение жизненности.

Острой, чуткой, проясненной становится впечатлительность человека. Все его существо, каждая клеточка дышит окружающим миром: вдыхая его краски, события, запахи, звуки, вкус. Опьянение жизнью делает невозможным расчет и заставляет каждого повиноваться лишь самому себе. И если суждены смертному мгновения счастья и упоения, они наступают в тот миг, когда мы поглощены стихией сладострастия.

Безвольный подобен снулой рыбе, которая судорожно открывает рот и, не в силах удержаться в естественном положении, то и дело переворачивается кверху брюхом, беспомощно пошевеливая плавниками.

Желание безвольного человека угасает раньше, чем превратится в определенное намерение, подкрепленное действием. Подобно слабым огням зажигаются и тут же гаснут побуждения, в самый ответственный момент дела душой овладевают колебания и сомнения, принятое решение так и остается навсегда лишь мыслью, а когда результат все же случайно достигнут, безвольного охватывает апатия и отвращение к обретенному. Когда надо действовать — безвольный уклоняется. Когда же событие свершилось, приняв нежелательный поворот — он сетует на нерасторопность других и выставляет себя провидцем. Тот, в ком воля слаба, любит также угрожать и поучать, и делает это тем охотнее, чем решительнее требуется действовать. Безвольный человек находится в вечном смятении, постоянно одолевают его тревоги, неуверенность и покорность, и чаще всего чувствует он себя обреченным.

Однако эти же состояния, тяжко обременяющие душевную жизнь безвольного человека, делают его неспособным к активному злу. Ему попросту не хватает необходимой для злого дела целеустремленности. Часто безвольный человек вообще отрешается от всех дел мира и, неспособный к деяниям, отдается движению жизненной стихии и лишь созерцает происходящее. Постепенно увиденное откладывается в нем слой за слоем и так — нежданно-негаданно -складываются в душе наслоения богатого жизненного опыта. Именно потому, что безвольный не склонен к предприимчивости, самоутверждению и вмешательству в ход дел, он становится великолепным и внимательным свидетелем. Случайный собеседник, с удивлением открывающий в другом кладезь ярких жизненных впечатлений и мудрых наблюдений, редко догадается, что источником этого сокровища явилось прежде всего бессилие воли.
<!––nextpage––>
Из безвольных людей вырастают осторожные, мудрые, надежные советчики. Люди любят давать советы, но обычно они совершенно бездарны, ибо выражают индивидуальный опыт, не облагороженный размышлением. Такие советы еще бессмысленнее, чем могли бы быть, поскольку люди дают их с той степенью уверенности и безапелляционности, с какой они никогда не поступали в своей жизни. Ведь советуя, они ни за что в конечном свете не отвечают.

Безвольный человек — счастливое исключение в ряду ретивых советчиков. Во-первых, потому что опыт его — след вершившийся вокруг него жизни, а не результат собственного самоутверждения, которое делает личность чрезвычайно предвзятой. Во-вторых, советы являются для него чуть ли не единственным жизненным действием — в них он проявляет себя и к ним, поэтому, относится предельно ответственно. Вообще грустно думать о безвольном человеке. В нем живет самое печальное одиночество. И лучшим оправданием безволию служит то естественное чувство сожаления, которое охватывает душу при мысли о безвольной натуре. Ведь все, что вызывает жалость, достойно нежности и любви.

В угоднике каждый находит себя. Нет, не поймите меня в том смысле, что я каждого обвиняю в угодничестве. Речь о том, что угодник продолжает наше собственное «я». Послушно следуя прихотливым изгибам нашего нрава, он являет полную картину собственного характера каждого. Великая ценность такого изображения состоит в том, что оно поставлено перед нашими глазами и требуется лишь небольшое желание, чтобы рассмотреть себя во всех подробностях.

Напрасно думают, что угодничество рождается лишь из безволия и трусости. Нет, для искусного угождения требуются решительность, ум и мужество. Ведь натуры людей чрезвычайно разнообразны и распознать их нелегко. Угоднику необходимо точно определить, в чем таится душевная склонность избранной персоны. И тут уж, определив, угодник должен действовать смело и без колебаний — иначе выгодный момент будет упущен. Достичь успеха в угождении способен лишь тот, кто умеет быстро и безошибочно распознавать свойства людей.

В протяжении веков мудрецы бились над проблемой того, как человеку выявить собственную сущность: как сделать ясным то, что всегда скрыто от нашего взора, но что неизменно присутствует во всяком движении души и в любом действии. Однако до сих пор вполне однозначного и совершенно надежного способа не выработано, и потому каждый может лишь догадываться о своем «я», бесконечно обманываясь на свой счет. Если же счастливец и узнает свой истинный облик, то достигает этого тяжким трудом и малоприятными испытаниями. И ох как часто достигнутое его не радует

Угодник избавляет нас от всех этих забот. Он просто замечательное открытие — нежданная находка для всех, кто хочет узнать себя и к тому же не очень этим огорчиться. Угодливый избавляет нас от всех трудов самопознания; благодаря ему можно не корпеть годами над мудростью веков, покрываясь пылью и под конец — о горесть — узнавая в себе нечто малолестное. Даже самому глупому не составляет труда узнать себя и свои черты в том портрете, который составляет угодник. Он — наше правдивое зеркало; готовое скорее разбиться на куски, чем солгать. Любая прихоть угождаемого — закон для него; он никогда не преступит его, чтобы взамен следовать собственным повадкам. Редкий подвиг самоотречения являет нам искусчый угодник!

Низшей, презренной формой угодничества считается подхалимство. Кажется, нет той степени пренебрежения собственным достоинством, до которой не опустится подхалим. Заискиванием перед вышестоящим пронизано все его поведение, каждый шаг и жест, слово и взгляд.

Вопреки распространенному мнению, подхалим вовсе не бездарность, только и способная тешить самолюбие того, перед кем пресмыкается. Умение вести себя подобострастно — немалое искусство, заключающее в себе своеобразный талант угодливого человека.

Подхалим подобен некоторым рыбам южных морей. Эти рыбы ухитряются менять пол в зависимости от перемены ситуации. Если, например, умирает самец, возглавлявший рыбий гарем, то одна из наиболее активных самок превращается в самца и начинает верховодить над своими бывшими подругами. У нее изменяются половые органы, она распоряжается самками и приобретает все мужские повадки. Так и подхалим готов занять место того, чьи достоинства превозносит. Своей лестью он заранее осваивается с положением и привыкает к тем качествам, которые этому положению приличествуют.

Так что каждый, кто видит умелого подхалима, пусть знает: перед вами -тайный властелин. Не упускайте случая заручиться его благосклонностью. Хотя снискать искреннее расположение подхалима почти невозможно. Таков парадокс этой натуры. Многое обещая, она ничего не отдает.

Грубый — значит необработанный, необтертый, не пригнанный под определенную мерку. Если так, то всякое проявление талантливости, и других человеческих качеств, неминуемо выходящее за рамки обычного, следует счесть грубостью. Ведь все выдающееся невольно унижает заурядность и пренебрегает ее обыкновением. Разве не оскорблением заурядной натуры выглядит любое проявление самобытной, яркой, оригинальной способности?

Грубиян поневоле стесняет окружающих. Он не стремится причинить им вред, не желает унизить или оскорбить. Грубость отнюдь не тождественна наглости или жестокости, хотя нередко приводит к бесцеремонным и уязвляющим поступкам. Грубиян не стремится к злу, хотя часто его причиняет. Грубый человек просто остается самим собой, он поступает в соответствии со свойствами своей личности, он не умеет брать в расчет ни особенностей людей, ни реальных обстоятельств. Единственный недостаток грубияна состоит в этой простоте: в наивной неотесанной уверенности, что кроме него в мире никого нет; или, по крайней мере, никого и ничего, с чем стоило бы сообразоваться.

Грубость, следовательно, проявление своего рода душевной близорукости. В ней заключено безразличное отношение, не отличающее одно от другого, не способное учесть своеобразия действительности. Однако эта же особенность грубости выдает и своеобразное обаяние грубияна. Грубый человек — сама непосредственность (хотя нередко и обременительная). Он не умеет быть приспособленцем. В нашем мире людей, поднаторевших в использовании масок, безыскусность грубияна производит странное, но выгодное впечатление.

Кто груб, тот беспечен. А может быть и храбр. Ведь всякий человек относится к жизни с вполне понятной осторожностью и даже опаской. Только грубиян не замечает непростого норова окружающей реальности и совершенно игнорирует его. Неудержимая схваченность собственной натурой, у которой он оказывается в плену — вот главное, что отличает грубого человека. Притом, как следует из данного определения, подлинным грубияном может быть и тот, кто не произнес ни одного бранного слова.

Неспособность грубияна прибегать к искусственным средствам самоутверждения, которые давно стали обиходными для подавляющего большинства, способна растрогать самого равнодушного. Грубияну претит переступать через себя, прибегать к хитрости и лицемерию. Он стесняется «делать вид», он органически не способен выражать то, что не является для него естественным. Замечательное и для многих удивительное сочетание грубости и застенчивости отнюдь не является случайным, а составляет, как мы видим, закономерность жизни грубияна. Ведь грубиян, это тот, кто «не умеет себя вести», кто может быть только самим собой, а не соблюдать установленный порядок и следовать общепринятым манерам. Чувствуя эту свою неумелость, грубиян, естественно, смущается; и тогда, чтобы не показаться смешным, становится резок. Наиболее отчаянные вспышки грубости как раз и возникают из ощущения нескладности собственного поведения и возникшего отсюда душевного смятения.

Из приведенной характеристики грубости вытекают многие особенности поведения грубияна. Так, грубый человек нетерпим к фальши и лицемерию. У него чрезвычайно своеобразное отношение к «хорошему». Он считает, что обо всем хорошем, проникновенном, нежном не говорят, ибо слово — публично, а все лучшее в человеке — глубоко интимно. Все достойное находится внутри нас, и там, не извлеченное на свет, не потревоженное словами, сокрытое, оно и должно оставаться. Говорить можно лишь о повседневном, будничном, внешнем, нежность же следует хранить в душе, полагает грубиян. Несомненно, грубой натуре присуще в чем-то очень романтическое видение мира!

Из грубиянов нередко получаются прекрасные друзья. Вежливый, предупредительный человек имеет очевидное преимущество перед грубым. И все-таки: кого Бог хочет лишить друзей, того он наделяет неистребимой вежливостью. Более всего вежливый человек боится побеспокоить и уязвить другого, отчего он редко бывает вполне искренним. Он подчиняет свое поведение требованиям хороших манер, а не собственным побуждениям и порывам. Вследствие этого дружеские отношения лишаются непосредственности и столь необходимых в дружбе искренности и самоотверженности. Напротив, грубиян скорее готов разрушить сами дружеские отношения, чем изменить идее дружбы, в основе которой лежит самоотверженная и бескорыстная забота о другом. Друг-грубиян блюдет лучшее в нас вернее, чем мы сами. Дружески приняв наше «я», он отстаивает его самоотверженно и упорно перед всем миром — даже перед нашими попытками изменить себе. Оттого грубиян весьма ценен в дружбе. Берите грубиянов в друзья!

Грубости нельзя поддаваться, но к ней можно снисходить. Снисходить очень простым способом: не обращая на нее внимания, не замечая ее вопиющей бесцеремонности. Принимайте в расчет только чистое содержание того, что предлагает грубая натура, игнорируя оскорбительную форму. Грубиян тяготеет к демонстративности. Ваше же воздержанное поведение его обескуражит и, лишенный противодействия, необходимого для возрастания грубости, он сникнет. Спокойная независимость другого человека укрощает грубияна лучше всего.

Неприятная сторона грубости выражается в том, что природный грубиян всегда чувствует свое превосходство над окружающим. Из этого ощущения рождается пренебрежение ко всему, что попадается на глаза. Кто раз подчинился грубости, тот подпал под отношения превосходства и подчинения. Тогда грубые наклонности диктуют свое все безудержнее, в результате чего поступки грубияна давят и уничтожают достоинство личности. Из этого неизбежно возникает отчаянный протест живого существа, желающего сохранить себя. Доведенные до предельного напряжения, отношения рвутся со скандалом, горем, нередко завершаясь трагедией. Словом, безудержная грубость ведет к беде. И оттого относитесь к грубияну терпимо, сдержанно — но непреклонно. Не пасуйте перед ним, и не отвечайте резкостью, примите его грубость как бессмыслицу, как абсурдный поступок невменяемого существа. Поверьте, сам грубиян будет Вам благодарен за столь нежное отношение, и отзовется на него грубоватой, несколько бесцеремонной, но искренней преданностью.

Хитрец подобен канатоходцу, шагающему по проволоке высоко над толпой. Ловкость его вызывает естественное восхищение, к которому примешивается немалая доля страха от действия, происходящего в высоте. Толпа замирает, трепещет, ужасается, она вся в напряжении, и при каждом удачном прыжке гимнаста разражается восторженными криками.

Хитрец точно так же балансирует на острых и непредсказуемых гранях жизненных событий, отважно и бестрепетно вступая в рискованное состязание с обстоятельствами, людьми и различными могущественными силами (история знает хитрецов, пытавшихся провести даже смерть). Уже одной этой отвагой и силой духа он не может не снискать уважение.

Хитрость нередко называют вырождением разума. Суждение, согласимся, вполне справедливое. Хитрость мешает быть умным. Хитрец, который видит вокруг лишь свое подобие — одни только проявления хитрости — очень часто слеп. Сказанное, однако, отнюдь не означает, что хитрость достойна осуждения. Действительно, хитрость — это оружие заурядной натуры среди людей умных, это единственное средство глупого не потеряться в сложном мире, а отстоять себя. Хитрость, следовательно, является естественным следствием борьбы обыкновенного, слабого, ничем не примечательного человека за свою независимость. А разве кто-нибудь осмелится осудить стремление к независимости как порочное? Ведь нет естественнее побуждения.

Напрасно хитреца обвиняют в хищной расчетливости и тем самым превращают в сухое, рассудочное существо. Просто-напросто хитрец, сам лишенный достаточной мощи, вынужден учитывать всякий раз новую расстановку внешних сил и основывать собственное движение на их столкновении и противоборстве. Причем, чтобы поступать так, он вовсе не обязательно должен вызывать среди окружающих рознь. Напротив, у подлинного хитреца никогда не достанет на это энергии; он просто учитывает естественное, непрестанное противоборство, в котором находятся друг с другом личности, организации, живые существа, государства и все на свете. Следовательно, приходим мы к неизбежному выводу, хитрость иссякнет и потеряет почву, когда в мире установится покой и согласие. Как не посочувствовать обреченному хитрецу!

Хитрость обычно изящна, в отличие от лжи, которая нередко груба и жестока. И потому у людей, чей вкус эстетически развит, хитрость должна вызывать симпатию, как и вообще все элегантное и утонченное.

Изящество отнюдь не случайная черта хитрости, а ее непременная, необходимая форма. Ведь, как уже отмечено, хитрость развивается обычно в людях недалеких, малодушных, бесталанных или бессильных перед обстоятельствами — словом, личностях в чем-то беспомощных и слабых. Лишенные какой-либо силы — в виде могучего здоровья, редких способностей, развитого ума, прочного общественного положения — эти люди не способны быть грубы, наглы, вызывающе жестоки. Они вынуждены лавировать среди сил, неизмеримо превосходящих их собственные, и оттого поведение их должно быть гибким, динамичным, чутким к меняющимся обстоятельствам. Хитрость — это и есть универсальная способность гибко реагировать на ситуации, это спасение слабого в состязании с сильным. Поэтому восславим хитрость как единственную надежду слабых или бесталанных натур утвердить себя, и проникнемся к ним тем естественным сочувствием, которое вызывает беспомощное существо, и призовем людей действительно умных и сильных щадить тех, кто всего лишь хитер.

Хитрый поймет, а от умного Бог спасет.

Нескромный во всем стремится принять участие и во всякой судьбе стать действенным фактором. Высочайшая нескромность — поставить себя вровень с миром, а приравняв, соответственно, принять на себя все бремя мирового существования.

Из сказанного явствует, что те, кого мы называем подвижниками, кто прокладывает дорогу новому делу и новым отношениям между людьми, могут быть названы нескромными, сколь бы простым и неприхотливым ни казался их образ жизни. В самом их существовании заключена неприкрытая дерзость, нежелание смириться с тем, что есть и принять существующее в его наличном виде. В творчестве, подвижничестве, всяком открытии и даже просто решительном поступке обнаруживается очевидная нескромность. Нежелание погрузиться в пошлость, быть «как все» — разве уже одно это не нескромно?

Лишите человека притязаний, оскопите его дух, внушите ему беспрекословное почтение к окружающему — и вы получите абсолютно скромную, ничем не выделяющуюся личность. Подобный человек настолько неприметен, что, кажется, временами он пропадает вовсе. И не знаешь, наверное: то ли он есть, то ли его нет. А если убедишься, что все же как бы есть, то и тогда невольно подумаешь: «Что он есть, что его нет — все едино»…

А как замечателен конец нескромного человека! Если Вы встретитесь с подлинным талантом нескромности, то может посчастливится Вам стать свидетелем захватывающего зрелища. Вспученный своей нескромностью, раздувшийся от неудовлетворенных притязаний, мешающих ему совершить какое-либо конкретное дело, нескромный человек, в конце концов, надувается до полной прозрачности и с громким щелчком лопается! Вот это да! здорово!

Отчего человек раздражен? Оттого, что он чем-то занят и неожиданное постороннее вторжение отвлекает его от дела, мешает, разрушает воплощение замысла. Прикоснитесь к листу росянки — он съежится, сожмется — экий недотрога! Попробуйте отнять кость у обедающей собаки — она ощерится, зарычит и будет готова броситься на нахала. Точно так же раздражительностью человеческое существо защищается от всего, что его уязвляет.

Обратное раздражительности состояние — спокойная покладистость — не позволяет понять, чем заполнена личность и что определяет ее лицо. Покладистый человек должен вызывать опасение и тревогу: не таится ли в нем дурной умысел, который ждет подходящего момента, чтобы проявиться?

Напротив, раздражительный характер хоть и неприятен, зато вполне ясен; разумнее всего приучиться обращать на него столь же малое внимание, как на зудящую муху. Для этого тем больше оснований, поскольку раздражительность -одно из самых мелких чувств: оно возникает по мелочным поводам, преследует малые цели, прибегает к ничтожным средствам. Мелкость этого душевного состояния хороша, правда, тем, что раздражительный человек весьма отходчив. Расплескав по пустякам свою неудовлетворенность он, может быть, испортил окружающим настроение, вызвав к себе неприязнь, однако не принес никакого серьезного вреда.

Кто поддается раздражению, тот не бывает опасен. Он не таит угрозы, не вынашивает в темных местах своей души злобного замысла. Легко провоцируемый, он разом и по малейшему поводу изливает всю свою неустроенность, тотчас приходя в состояние умиротворения, благожелательности и даже раскаяния за свое «недостойное поведение».

Раздражительный человек, как ни странно, обычно весьма добродушен, ибо, изливая в раздражении скопившееся в нем зло малыми порциями, он не накапливает его в себе, не держит на другого тяжелого умысла, не склонен к мести. Он, в сущности, человек непосредственный, и поэтому нередко щедрый, способный к бескорыстной помощи и доброй услуге. Однако мы знаем, сколь наказуема непосредственность в отношениях людей цивилизованного общества. Простодушные натуры должны уметь охранить себя достойным и внушающим уважение поведением, которое служит острасткой тем, кто пытается использовать их наивность. И вот недостаточно сильные духом, они окутываются облаком раздражительности и вспыльчивости, подобно тому, как тело покрывается пупырчатой «гусиной кожей» в холодное утро. В раздражительности слабые натуры находят способ отстоять себя. А кто из нас не бывал слаб?

Раздражительность, став «гусиной кожей» непосредственных и сосредоточенных натур, служит им неплохой защитой. Множество прославленных творцов обладали этим свойством, заслужив у современников репутацию людей неуживчивых, вздорных, капризных. Но мы, их потомки, избавленные от тягот малоприятного повседневного пребывания рядом с великими людьми, мы, благодарно имеющие дело лишь с их замечательными творениями, мы можем с признательностью вспомнить эту прекрасную черту характера -раздражительность, сохранившую для мира наивные, эгоистично отданные своему занятию, неприспособленные к взыскательной строгости обыденной жизни души талантов и гениев.

Суть строптивости в том, чтобы поступать вопреки. Строптивцем владеет демон несогласия. Он не терпит над собой ничьей воли и восстает против всякой власти, которая хочет над ним возобладать. Даже себе самому он подчиняется не вполне. Истинный руководитель его поступков — дух неповиновения. Строптивость нельзя оправдать. Как можно обелять стремление всему стать поперек и поступать вопреки, даже не разобравшись: правильно или ошибочно то, против чего направляется протест?

Строптивость ужасно утомительна. Она вечно создает препятствия, превращая простое в сложное, бесспорное — в недостоверное, общепринятое -в неприемлемое. Все вещи и положения строптивый выворачивает наизнанку, а что открыто и доступно — сворачивает внутрь. Как хочется бежать от строптивца к его противоположности — покладистой натуре. Там на всякое наше «да» мы услышим желанное «конечно», на любое «нет» — успокаивающее «разумеется». Покладистость многим по душе. Покладистый человек, дескать, приятен в общении; он надежен, как прочный стул; он охотно взваливает на себя любое дело, не особенно вникая в его смысл и даже не сочувствуя ему. О, да! покладистая натура мыслями и чувствами всегда с Вами! Как важно и полезно для психического здоровья почувствовать себя частичкой внушительного целого. Это действует подобно освежающему душу, который смывает усталость, копоть жизни, паутину забот и обстоятельств, омертвевшую кожу озабоченности. Ставший частью массы погружается в экстаз. Человек опьянен общим настроением, и это делает его безотказным и покладистым. Подобно верблюду -да простится мне это сравнение! — везет покладистый человек любую ношу. Безропотность его просто поразительна!

Покладистость приемлет все; в свете ее крайних проявлений вещи, кажется, вообще теряют отчетливые контуры и границы. «Пусть будет так»,-«хорошо»; «а, может быть, этак?» — «тоже неплохо». Мы начинаем замечать, что в обществе покладистых людей незаметно теряем свою волю. Она, как и все остальное, утрачивает свою форму и направленность. Раз все равноприемлемо, то все едино, как и чему быть. Мы обмякаем, избавленные от труда самоутверждения. Наша мысль становится немного ленивой, реакции -замедленными, а чувства — вялыми. В ком еще жив инстинкт самосохранения, вскоре с испугом заметит, что окружающая нас покладистость оказывается удивительно едкой, разлагающей средой. Она лишает душу усилий, стремлений, потребности выбирать и, в конце концов, уничтожает основу основ личности -способность желания. И тогда, устрашенные вязкой, добродушной, бесстрастной покладистостью, всасывающей наше «я» с неотвратимостью трясины, мы бросаемся в стихию строптивости. Она — как освежающий порыв ветра в застоявшемся воздухе; как капли дождя, разрывающие духоту жаркого дня.

В строптивой натуре воплощается крайняя, нерассуждающая форма утверждения личностью своей независимости. Нужда в этом душевном свойстве чрезвычайно велика. Ведь окружающий мир непрестанно посягает на нас. У него всегда находится, чем занять каждого, и он с усердием предписывает всякий наш шаг.

Склонный к покладистости даже не замечает этой агрессивности внешней среды. Всего сильнее в нем оказывается страх оторваться от других, [«Проявить свою самостоятельность. Даже если навязываемое поведение ему претит и даже тягостно, то все равно он кротко принимает его, мечтая о лучшей доле. Разве что легкое раздражение, да некоторая усталость возникнут в покладистой душе, никогда не поднимаясь, впрочем, до решительного протеста и гневного возмущения.

Напротив, строптивец всегда готов поступить наперекор, и в этой готовности — одна из гарантий свободы личности. Строптивый человек не боится

оторваться от массы, общепринятой нормы, от всеобщего мнения. Нет ничего безусловного и святого, никакого авторитета, которому он не посмел бы оказать сопротивление. Он не страшится одиночества и жаждет самостоятельности. Даже против собственного суждения он способен вознегодовать; для этого достаточно лишь с ним сразу согласиться. Тогда с той же беспощадностью, с какой строптивец, противился чужому воздействию, он начинает обличать себя. Бестрепетного, добросовестного воителя за своеобразие и независимость личности представляет собой тот, кто строптив!

Со строптивыми мы никогда не будем знать покоя. Но одного ли покоя жаждет наша душа? Мы родились, чтобы узнать, на что мы способны. Как поймешь это, если избегать препятствий и испытаний? Именно их — препятствия и испытания, — в изобилии воздвигает перед нами строптивость. Подчас они вздорные, пустые. Пусть! Одолевая их, закалится наша воля, тверже станет характер. Мы научимся терпению и выдержке, стойкости и гибкости. И еще мы научимся улыбаться. Ведь строптивость не одолеть, если все в ней принимать всерьез. Ирония, шутка, чувство юмора незаметно станут свойствами нашей души и речи. Сколько приобретений! и все благодаря строптивости. Нет тверже воли, чем та, которая смогла одолеть строптивость. Неужели не стоит ее за это поблагодарить?

Каждая черта душевного склада придает жизни особую, неповторимую повадку. У чопорного человека жизненный процесс подобен выполнению череды изящных фигур, составляющих замысловатый танец. Любой его поступок, всякое побуждение, жест или слово, входят составным элементом в вычурное движение, начало и конец которого скрыты от глаз наблюдателя. Едва ли даже чопорному человеку дано знать их. Для него содержание жизни всецело подчинено ее ритуалу. Поэтому у тех, в ком чопорность вытеснила иные, укрощающие ее душевные качества, и заполнила собой все пространство внутреннего мира, жизнь исчезает вовсе и остается один лишь ритуал — самодовлеющий и все себе подчинивший.

Но чтобы по справедливости оценить чопорность, вспомним, что многое, составившее впоследствии самую суть нашей натуры, входило в нас путем почти бессознательного подражания, невольного подчинения обычаю и следования тому, чем нам хотелось бы быть, но чем мы вовсе не были. Не было ли это выполнением ритуала, достаточно чуждого нашим непосредственным побуждениям? Однако проходило время, мы свыкались с ним, выдуманное или непонятное становилось привычным; и то, что принималось по нужде, из боязни показаться смешным или в порыве дерзкой самоуверенности, постепенно становилось нашим «я».

В каждом человеке живет странная привязанность к привычным формам действительности — тем проявлениям ее, в которых она впервые возникла перед нами, была нами принята и сочтена за реальность. Никто не признает, к примеру, «ум как таковой». Каждый связывает с ним совершенно особый склад суждений и строго определенную манеру выносить их. Лишенный этих примет, ум едва ли будет признан; да и то лишь со снисходительным уточнением: «чудачество». Также никто не желает «вообще благодарности», получая удовлетворение лишь в случае, когда будет отблагодарен «как подобает». Мы не выносим счастья, о котором не знаем точно, что это счастье, и радости, которая не приняла вид, позволяющий ее опознать. Поистине, люди стремятся не к радости или счастью, благополучию или торжеству, славе или величию, а к удовлетворению своих представлений. Истинный предмет их вожделений — те пусть скромные или даже ложные жизненные приобретения, которые для них узнаваемы и привычны. Только они приносят душе покой.

Привычное делает нас своими безропотными слугами. Мы хотим лишь того, чему знаем цену и в реальности чего уверил нас прежний опыт. Нужно ли доказывать, что этот опыт совершенно случаен, что его право свидетельствовать реальность ничуть не больше, чем у прямо противоположного хода дел. Однако с трогательной кротостью мы следуем за раз явившимися нам формами жизни, повторяя все их очертания и желая лишь того, что заключено в их границах. Чопорная натура отличается от прочих только тем, что делает это всеобщее инстинктивное правило сознательным принципом поведения. То, чему другие следуют невольно, для чопорного стало явным пристрастием. Он не посягает на независимость поведения других людей. Его страсть к выдержанности манер и соблюдению церемониала, его привязанность к своим предрассудкам, которые он не считает нужным скрывать и делает нормами поведения, сочетается с невозмутимым приятием совсем иного стиля жизни. Без невозмутимости чопорность немыслима. Ведь всякое возмущение, негодование, раздражение подчиняют нас непосредственным чувственным импульсам, что делает невозможным неукоснительное, всегда и во всем, следование ритуалу. Чопорная натура — образец самообладания, столь редкого в современных людях качества. Не потому ли сама чопорность выглядит сегодня реликтовой, почти исчезнувшей чертой душевного склада личности, о которой мы вспоминаем скорее как о старинной фигуре из музея восковых фигур, чем как о свойстве знакомых нам людей.

Завистник выполняет полезную жизненную миссию, вызывая в окружающих чувство глубокого удовлетворения и гордости собой. Уже за одно это каждый должен быть ему — завистнику — благодарен.

Подлинно талантливый завистник безобиден и несчастен. Государство должно поддерживать его существование; ведь влачимая им жизнь тягостна и насквозь социальна, поскольку целиком отдана другим. Одаренный завистник совершенно поглощен своим чувством и тонет в нем, неспособный предпринимать никакие действия, нацеленные на приобретение предмета своей страсти. По правде сказать, он и не хочет его приобретать или отнимать у другого. Как подлинный гурман, он болезненно наслаждается собственным чувством зависти и само это страдание доставляет ему губительное удовлетворение.

Когда же случай или снисходительность окружающих дают ему то, чего он жаждет, завистник становится обескуражен и преисполнен грусти. Теперь он не знает, чем занять себя. Ведь единственное увлекавшее его чувство нашло свой исход, пролилось на землю и впитано сухой почвой — роль которой играет попавшая ему в собственность вещь, положение в обществе или иное приобретение. Настоящий, осознавший свою природу завистник, вовсе не стремится к приобретениям, а находит скорбное утешение в одном липшь чувстве зависти — этой превращенной форме радости за других.

Только еще не нашедший себя завистник, раздираемый непоследовательностью, воспаленный злобою, являет собой силу разрушительную и негодную. Тот, действительно, способен преступить все нормы человеческого общежития во имя обладания вожделенным. Даже готов уничтожить предмет своего упоения, если им владеет другой и нет шансов обрести его. Таков «злобный завистник» —эта нелепая карикатура на подлинно глубокий и последовательно завистливый характер.

Настоящий завистник имеет еще одну чрезвычайно привлекательную и симпатичную нам в людях черту. Он чрезвычайно неравнодушен, и потому с ним никогда не бывает скучно. Чем развитее в нем способность завидовать, тем более многогранную личность являет он. Нет на свете ничего сколь-нибудь примечательного, к чему бы не устремлялся острый взгляд его и что бы не возбуждало его глубокий, страстный интерес. Любой эрудит будет посрамлен, если вознамерится состязаться со зрелым завистником, ибо даже самое горячее стремление к образованности выглядит вялым шевеление души рядом с неудержимым чувством зависти. Поистине, завистники движут миром, и от зависти получает он стимул своего развития. Всякое человеческое начинание, все сколько-нибудь необычное и еще никем не признанное — и неизвестно, обретущее ли признание в будущем — получает в душе завистника мгновенный живой отклик. Мир еще сомневается, снисходительно смотрит на новое явление, лениво и угрюмо прикладывает его к старому и готов с раздражением отбросить его, а завистник с воодушевлением неофита уже принял, уже завидует, уже желает иметь и тем упрочивает в творце достоинство, ибо как будто говорит ему: Ты сотворил нечто славное».

Так же человек, влачащий самую ничтожную жизнь и не имеющий в ней ничего себе дорогого, встречаясь с завистником, вдруг обнаруживает неизвестные себе краски в собственном существовании. Ведь завистник ни к чему не бывает спокоен, и во всяком встречном найдет, чему позавидовать, возбудив гордость в обладателе ничтожного, никому более не интересного достояния.

Потому я назову завистника славным именем «великого утешителя всех и каждого», и призову всех быть его защитниками и покровителями дабы не исчезло из нашей жизни это редкое существо, дабы не истребили его безжалостные условия нашего существования, дабы черствость окружающих людей и государства не нанесли непоправимый вред его характеру, превратив столь замечательную личность в пагубного урода — «злобного завистника».

За нерешительностью скрывается мужественная способность жить в неопределенности. Обычно люди тяготеют к четко определенной Жизненной ситуации. Они желают твердо знать, что их ждет, на что они могут опереться, каковы обстоятельства их дела и какие исходы возможны. Длительное ожидание, зыбкость результата, отсутствие точек опоры, негарантированность собственного положения повергает человека в уныние и угнетает его душевные силы. Подобно тонущему, он, повинуясь слепому инстинкту самосохранения, стремится выбраться на твердое, неподвижное, надежное место. Но ведь реальный жизненный процесс являет собой нечто прямо противоположное идеалу неколебимой тверди. Это смена лиц и действующих сил, это неожиданная перемена обстоятельств, это вдруг явившийся причудливый случай, это смятение и неопределенность, из которых выныриваешь внезапно, когда уже перестаешь на что-либо надеяться. Иными словами, жизнь движется к неизвестному, она ничем не предопределена. Судьба человека зависит от мужественного умения пребывать в этой неопределенности, не скрываться от стихии жизни, но отдаваться ей, стремясь совладать с ее прихотливым течением. Иначе неминуемо рождается тягучая скука; ведь следуя изведанным путем, приедешь только к давно известному, а значит не стоило и отправляться в дорогу.

Перед человеком возникает выбор: предпочесть, ли известные, отработанные формы жизни и, следуя им, обрести гарантированное существование, — или же отдаться непредсказуемому течению событий, погрузиться в стихию неапробированного и неверного существования, из которого неизвестно что выйдет. В первом случае почти наверняка воспоследует жизненный успех (и даже точно известно, какого рода и вида успех); но при этом — увы! — будет прожита безликая, не своя жизнь. Ведь великое достоинство отлаженных форм существования состоит в том, что они принимают в себя всякого человека и каждый раз выдают одинаковый гарантированный продукт.

Во втором случае, напротив, ничего нельзя сказать заранее и не на что положиться; но зато личность обретает верную (и даже единственную) возможность состояться: обрести свое лицо, свою жизнь, собственную — а не чью-то — судьбу. Эта вторая возможность является естественной формой течения жизни.

Неопределенностью полно все живое: мысль, которая движется к изначально неведомому знанию; поступок, которым человек вторгается в противоборство множества сил, исход из которого никогда не ясен; чувство, которое следует самому себе, даже если оно безрассудно. Словом, все проявления живого существа требуют отдаться неопределенности, уметь стерпеться с этой ^прихотливой стихией, научиться плыть в ее бурном течении. Иначе — нет жизни, нет своего лица, нет судьбы.

Нерешительность — лучшее приготовление к жизненной действительности. Нерешительный никогда не остановится на чем-нибудь одном. Он опробует и одно, и другое, и благодаря этому будет расширяться его жизненный горизонт. Одна какая-нибудь сбывшаяся и заполнившая жизнь возможность будет вечно тяготить его, оставлять неудовлетворенным, требовать иного. И, подобно вечному мученику Танталу, нерешительный человек будет сомневаться, колебаться, склоняться ко все новым возможностям и соблазнам. И в этой непрестанной, обременительной, его самого унижающей слабости он выказывает неожиданную мощь и силу. Он — неисправимый изменник, неперевоспитуемый предатель, неблагонадежный, непрестанно предающий то, что есть, колеблющий всякое наличное состояние. Он — скромный герой, не дающий жизни застыть и завершиться в отлаженных прочных формах. Он — страдалец, сам не ведающий, сколь оздоравливающе действует на мир. Нерешительный человек — вечное брожение жизни, привносящее дух смятения и расстройства во всякое устоявшееся течение дел. Тем самым он все сущее подвергает испытанию на прочность — и удивительно, сколь многое, казавшееся бесспорным и неколебимым, не выдерживает вялого прикосновения нерешительности.

***
Нерешительный человек лишился бы значительной доли обаяния, если бы он колебался, что предпочесть, имея в чем-то твердую гарантию, этакую «синицу в руке». Но нет, нерешительный человек никогда не знает «как надо», он ни в чем не уверен, ничего не предлагает наверняка, но именно эта неуверенность, колебания и робость делают его удивительно недогматической и творчески стимулирующей личностью. Он способен разбудить спящих и самодовольных, а это уже немало.

Нерешительного нередко упрекают в стремлении уйти от ответственности, и это весьма суровый упрек. Однако справедливые критики нерешительности не замечают, что сама безответственность имеет совершенно разное содержание. Есть безответственность и деланная нерешительность бюрократа, который на самом-то деле потому и нерешителен, что давно все в своей жизни выбрал и все его «колебания» на самом деле представляют собой жестко целенаправленные и решительные действия, устремленные к одному — сохранить свое выгодное и благополучное положение, отстоять свой отлаженный образ жизни. О какой нерешительности и безответственности здесь может идти речь!

Напротив, последовательно нерешительный характер не надевает маску колебаний, сомнений и лживых забот, когда это выгодно; не может он и столь же легко сбросить ее и действовать жестко и расчетливо, когда такой образ действий предпочтителен. Подлинно нерешительный человек душой срастается с колебаниями и неуверенностью; он безответственен потому, что всей душой противится подавлению одного за счет другого. Он видит весь спектр возможностей и понимает привлекательность каждой из них, и поэтому — именно поэтому — не в силах отдаться ни одной. Своим существованием нерешительный человек постоянно напоминает нам о неиспользованных потенциях, о неосуществившихся перспективах. И когда, самоуверенно выбравшие лучший путь, мы вдруг упремся в тупик и растеряемся, тогда поспешим вспомнить досадные колебания нерешительного человека. Вернемся к ним мысленно, обратившись к истокам этих сомнений и тогда, очень может быть, забрезжит для нас желанный свет и откроется выход из тупика.

Но, увы! и тогда не поблагодарим мы нерешительного человека, с возродившимся воодушевлением устремившись по новой траектории. А он останется позади, за нашей спиной — он, невольно подсказавший правильный путь. Его роль будет забыта и торжествующий победитель пожнет все лавры. Так разве можно не помянуть добрым словом этого бескорыстного помощника, столь несправедливо обойденного?

Беспощадный — существо, чинящее расправу. Вся суть его выражена в неумении прощать, в стойком и постоянном немилосердии.

Беспощадному человеку претит оказывать милость. «Что значит снисхождение?» — недоумевает он. «Отчего, по какому праву?» Из этого искреннего недоумения видно, что беспощадный человек — идеальный исполнитель и неумолимый страж. Он не дает поблажки не только другим, но и самому себе. Он ревностный почитатель высших ценностей, во имя которых можно ни к чему не испытывать сожаления, ни о чем не задумываться и ничего ни с чем соизмерять.

Всесокрушающее стремление к ясности живет в душе беспощадной личности. Враг всяческих недомолвок, неопределенности, свободы выбора, беспощадный тяготится ситуациями, где требуется проявить собственную волю, творческое начало, поступить раскованно и непринужденно. Любая неокончательность приводит его в бешенство. Он — исступленный проповедник окончательных решений и незыблемых установлений. Без них беспощадный человек жалок. Тоскует и томится тогда душа его, и он напрягает все силы ума, воли, тела, чтобы рассеялась смятенность и установилась желанная однозначность. И тогда… О, тогда…

Тогда со счастливым облегчением, словно одержимый манией, выверенно, ловко и расчетливо действует беспощадный человек. Ничего он не жаждет больше, чем человеческой вины. Учиняя справедливую (только справедливую! как иначе разгуляться беспощадности?) расправу, он испытывает сладострастнейшее чувство. Ловкости, изяществу и холодности его в эти минуты может позавидовать самый искусный щеголь. Как лунатик бессознательным чутьем избегает пропасти, так и личность, одержимая бешеной страстью немилосердия, ловко одолевает все преграды на пути к жертве. Какое бы препятствие ни встретилось на пути беспощадного человека, какая бы хитрость и изворотливость ни противостояли ему, он словно клинком рассечет все мешающее и поразит жертву. Невозможно ускользнуть от не знающего пощады. Он, словно рок древних, настигает обреченного в самый, казалось бы, безопасный момент.<!––nextpage––>

Нет, трудно не восхититься беспощадным человеком! Пусть он довольно примитивен и в основе своей, я бы сказал, даже глуп. Однако сколько наслаждений и ярких впечатлений даровано ему! Сладострастие расправы может быть острее, чем упоение любовным соитием. Сноровке, утонченности, холодной отваге не знающего пощады нельзя не позавидовать. Какую силу духа, страстность и остроумие проявляет он в преследовании своей жертвы! А поскольку для беспощадного все люди (и даже он сам) существуют не иначе как в виде жертвы, то можно лишь вообразить, сколь красочно его существование, наполненное вечной и неутихающей расправой.

Нет, право, я пленен этим патологическим свойством. Если бы по желанию можно было приобретать душевные качества и меня бы спросили: «Желай, исполним…», то я бы всеми силами души пожелал никогда не знать пощады. К тем, кто сам ее не знает, разумеется. Вот бы вышла схватка!

Признаюсь, это чувство всегда внушало мне благоговение, подобное тому, какое производит в нас загадочно молчащий сфинкс. Я не устаю поражаться исключительному неравнодушию к миру, заключенному в жадности. Мало назвать это неравнодушием:

в жадности воплощено поистине бескорыстное приятие всего, что есть на свете. Бескорыстное, ибо жадный человек, не колеблясь, согласен весь мир назвать своим, ничего не требуя взамен. Редкая самоотверженность!

По сравнению с жадностью всякое иное отношение к действительности выглядит вялым и сытым снобизмом. Жадность с неиссякающей энергией преследует все сущее, и ничто не в силах остановить ее. Всякое препятствие, ставшее перед ней, заранее обречено, ибо жадность, выпучив на него свои беспокойно шныряющие глаза, тут же воспламеняется вожделением к этому препятствующему ей предмету. И вот уже препятствие бежит, спасаясь от настигающей его жадности. Однако тщетно: всепоглощающая, жадность втягивает в себя и изначально намеченный предмет, и все препятствия к нему. Удовлетворенно урча, жадина оглядывается вокруг, Прикидывая, к чему бы еще устремиться.

В жадности конкретные вещи теряют контуры, свою особенность — отличие и отделенность от других. Жаркое пламя вожделения расплавляет их. Они оплывают, становятся текучи, сливаются в единую вязкую субстанцию -раскаленную магму, которую поглощает зияющая бездна. Эта бездна не в глубинах океана, не в недрах земли. Она — в груди жадного человека. Воистину, жадина — самая глубокая личность на свете. Он способен поглотить все, обращая бесконечное многообразие существующего в единый субстрат удовлетворения своей воспаленной потребности. Расплавленный, слитый в общий поток мир, тяжко наполняет чрево, которое удовлетворенно оседает под этой тяжестью. Вобрать, поглотить, соединить все в себе — таковы побуждения жадности.

Она не терпит дистанции: ведь та напоминает о неприкосновенном. А все, что ему не принадлежит, тревожит и возбуждает жадину. Жадности не нужно глаз — ибо зрение отличает одно от другого; ей не нужно слуха — ибо звуки сообщают об отдельности существ и предметов; ей мешают ощущения — ибо они доносят воздействия извне и напоминают о границах жадного существа. Жадность неудержимо вдыхает, впитывает, упивается запахом — ибо запах легок и покорно втягивается в нас; она наслаждается вкусом, ибо в нем сокрыт миг высшего торжества — разложения веществ и их впитывания собственным организмом. Слепая, глухая, всепоглощающая, втягивающая в себя, непрестанно насыщающаяся, и вместе с тем ненасытная — такова жадность.

Есть у жадины еще одна черти, на которую почти никогда не обращают внимания. Ему, жадине, претит причинять ущерб, он не выносит разрушений, зряшных потерь и любого рода убытков. Жадина не любит нарушать ход дел и порядок вещей; он жаден за всех, и потому ко всему бережен. Он, в сущности, чрезвычайно жалостливая натура, и самое негодное он стремится сберечь, и любую мелочь приспособить к делу. А если приспособить не к чему — что ж, пусть лежит впрок. Авось пригодится.

Ни одно чувство, ни одно душевное состояние не обладает такой неиссякающей энергией. И если развитие личности складывается так, что жадность получает сообщение с другими чувствами, то она наполняет их невиданной силой активности. Тогда явится необузданно страстная любовь, не щадящее себя горение ученого, неиссякающая пылкость предпринимателя. Нужно только суметь развязать таящуюся в жадности энергию и дать ей выход к другим чувствам, которым она сообщает упругость и силу. Благословенная забота «не успею!», придающая жизни должный накал — откуда явилась бы ты, не будь жадности?

Малодушие проявляется прежде всего в зависимости личности от мнений и действий других людей. Сочтите малодушного человека глупым — и более абсурдных поступков, чем те, которые последуют от него, вы не увидите. Скажите ему, что он зауряден, бездарен, труслив — и точно: все его проявления станут невыносимо скучны, примитивны и отвратительно робки. Однако по этой же причине, если Вы отнесетесь к малодушному человеку уважительно, он продемонстрирует редкие образцы ума, самоотверженности, мужества. Внушите ему, что он смел, и перед Вами явится герой, изумляющий своей доблестью и отвагой. Глядя на него, Вы не сможете поверить, что сами, собственным влиянием вызвали на свет столь яркие проявления человеческого характера.

Малодушие означает, что человек в себе самом не имеет опоры и потому непрестанно нуждается в поддержке других. Только от чужого мнения и внушения обретает он веру в собственные силы. Но уж если малодушный получил столь необходимую ему поддержку, откуда только в нем все берется! Более вдохновенного человека тогда трудно сыскать. Мысли его становятся гибки и остроумны, действия — дерзки и отважны, а характер — стойким и сильным.

Оттого мы вправе сделать вывод, что не малодушный человек виновен в своих недостатках; не сам по себе его душевный изъян приводит к постоянной уступчивости, слабости духа и унижающим достоинство поступкам. В неприглядных проявлениях малодушного характера виновны прежде всего окружающие, использующие во зло природную податливость и мягкость его душевного склада. Окружите малодушного человека людьми храбрыми, умными и достойными; поверьте в то, что ему, малодушному, присущи лучшие нравственные качества — и тогда вы станете свидетелем чуда. Силой вашего убеждения гадкий утенок превратится в сильную, прекрасную птицу, которая умчится в свободном полете!

Ханжество сводится, в сущности, к одному движению: а именно к тому, чтобы делать вид добродетели там, где хозяйничает порок. Типичным проявлением этого качества служит наставление других «на путь истинный», тогда как сам наставляющий куда как от него далек.

Ханжа родствен лицемеру, однако отличается от последнего тем, что не только сам носит маску, но и навязывает ее другим. Причем требует, чтобы определенная им личина стала человеческим естеством. Если лицемер не преминет себя выставить в выгодном свете, то ханжа не упустит случая поучать любого, как если бы он, ханжа, сам был образцом добродетели.

Обычно ханжа требует от других то, что не в силах выполнить сам. Относительно каждого предмета, лица, события он точно знает, каким тому должно быть, и неодобрительно поджимает губы, когда окружающий мир не спешит исполнить этот священный долг. К себе, разумеется, ханжа не предъявляет претензий, или предъявляет только такие претензии, которые не выставляют его в постыдном виде. Иногда ханжа любит каяться. Этим он выказывает свою глубокую справедливость и беспристрастность. Стоит, впрочем, заметить, что ханжа удивительно ловок в подборе собственных недостатков и прегрешений. Как-то так странно оказывается, что все проступки ханжи извинительны и потому он растроганно прощает себя. Попеняв на свое несовершенство, ханжа находит в этом моральное право всех обличать и всем устанавливать образец поведения. Объяснение столь причудливой манеры обращения с собой кроется в главной страсти ханжи — стремлении выглядеть добродетельным. Он полагает, что подобное стремление извиняет многие недостатки, и потому, расценив себя как стремящегося к добродетели, ханжа заранее отпустил себе все грехи.

Ханжески настроенный человек ничего не принимает в том виде, в каком оно есть. Под простейшие свои поступки он неизменно подставляет самые возвышенные мотивы. Непосредственность отвратительна ему. Все происходящее рядит он в какие-то вычурные одежды, и даже самым элементарным действием что-то изображает.

Когда ему чего-то хочется, он никогда не говорит об этом прямо, но делает все, чтобы окружающие догадались о его желании. Тогда ханжа со снисходительным видом, слегка капризничая, соглашается получить желаемое. Если ханжа к чему-то исступленно стремился, и наконец-то добился, то сразу делает вид, будто все произошло само собой и не стоило ему никаких усилий. Всегда он желает показать себя человеком наилучших качеств, во всем блюдущим нравственные правила. Трудно найти существо, живущее столь недействительной жизнью, как ханжески настроенный человек.

У ханжи необыкновенно натруженное сердце. Всю жизнь его склонная к добродетели натура находится в разладе с несовершенным миром, столь далеким от нравственного идеала. Никто столь усердно не любит добродетель, как ханжа. Он — образцовый носитель всех нравственных идеалов. Особенно ему нравится идеалы превращать в правила. Этому занятию ханжа отдается с неподдельным азартом, готовый всю жизнь ему посвятить. Из всех точек зрения он признает исключительно точку зрения моральную, страшно негодуя, когда реальность с ней не согласуется. Только из величайшей доброты, не иначе, соглашается он оставаться в столь недостойной порядочного человека действительности и со вздохом терпит ее. С единственной, разумеется, целью ее облагородить и настроить на благонравный лад. Но вот что примечательно: несмотря на возвышенную противоречивость своей жизни, ханжи живут очень долго, благополучно переживая всех, на чьи недостатки они пеняли. В этом виден перст судьбы, указывающий, что добродетель служит лучшей основой жизни, чем порок, а ханжа — совершеннее прочих людей. Со своей стороны я полагаю, что ханжа заставляет себя существовать столь длительный срок единственно из нравственного долга. Ведь исчезни он, в ком найдет опору общественная мораль?

***
Любое душевное качество, как известно, принадлежит к одной из стихий: воды, воздуха, земли, огня. Оценивая природу ханжества, мы должны определить его как явление эфирное, пронизывающее человеческую жизнь, или, лучше сказать, служащее особым выделением ее. Когда личность, обуянная стремлением быть лучше, раз за разом сталкивается с собственной неспособностью его удовлетворить, тогда из нее — от чудовищного напряжения — начинает сочиться ханжество: подобно тому, как на теле выступает пот от непомерного физического усилия. Каждому, кто стремится стать лучше, постоянно угрожает опасность превратится в ханжу. Только тому, кто махнул на себя рукой, кто не пытается стать более умелым, сильным или чутким, только тому ханжество не грозит. Поэтому ханжество не столько вина, сколько трагедия человека. Не способный стать вполне хорошим, ханжа боится, как бы другие не догадались, что он плох, и оттого делает самый постный и благонамеренный вид.

Со временем в ханже развивается способность не выделять себя из действительности. Он и есть, и как будто его нет. Он ни к чему не причастен, но над всем витает. Он никогда не бывает в событии, но всегда рядом с ним. Надо ли добавлять, что это «рядом» — всегда самое правильное место на свете.

Не выделяя себя, ханжа, поэтому, не применяет к себе тех строгих критериев, которые он прилагает к другим. Собственных поступков и душевных движений он не различает, как если бы они совершались в темноте. В то же время действия окружающих видятся им будто в ясном, пронзительном свете, в котором, кажется ханже, ничего не может укрыться от его взора.

Эта раздвоенность в восприятии станет понятна, если учесть ее физиологический источник. Дело в том, что функции восприятия себя и других у ханжи выполняют два различных органа. Себя он воспринимает спинным мозгом, а окружающее — головным. Медикам и биологам эта органическая особенность покажется странной и невероятной. С тем большей гордостью я ощущаю свой скромный вклад в исследование физиологии человеческих тел. Исходя, по примеру ханжи, из сугубо моральной точки зрения, я и смог сделать это маленькое открытие.

Спинной мозг гибок, он послушен всем извивам человеческого хребта. Он темен и слеп, он не слышит и не осязает, он главный нерв смутной, подспудной, неявной жизни. Головной мозг, напротив, связан со всеми органами чувств и оттого воспринимает все с ясностью и отчетливостью.

Учитывая это физиологическое различие, приводящее к двойственности ханжеского восприятия, мы перестанем возмущаться ханжой, а, напротив, проникнемся сочувствием к его нелегкой доле. Никогда ханжеской натуре не дано знать правду о себе, видеть свое лицо и слышать собственный голос. Только темным первобытным инстинктом может он догадываться о себе, и чем больше догадывается, тем громче кричит о добродетели. От страха, наверное… За безнравственность мира, разумеется.

Что может принести столь же безмерное упоение, как долго лелеемая и наконец-то свершившаяся месть? Обладание прекраснейшей женщиной, создание гениального произведения, победа над ужасным недугом — все это меркнет перед сладострастием удовлетворенной мстительности.

Острое наслаждение, приносимое местью, воспитывает вкус к жизни и глубокое неравнодушие к происходящему. Нужно ли объяснить ценность такого душевного настроя в наш век всеобщей апатии?

Нет чувства, способного столь же полно охватить все существо человека, как месть. Ни один общественный идеал не удержался бы долго, исчезни мстительность. Ведь месть — это наиболее страстная, исступленная форма утверждения того, чему положено быть, во что человек верит и перед чем благоговеет. Только из страстной, неколебимо фанатичной приверженности к определенному порядку вещей рождается стремление отомстить тому, кто этот священный порядок нарушил или оскорбил. Не случайно безудержное стремление карать — этот государственный пароксизм мести,—никогда не утихает в носителях деспотической власти.

Свершившаяся месть наполняет душу умиротворением и покоем, особенно разительными после того напряжения, в котором она — неудовлетворенная -держала человека. Взаимосвязь этих состояний — душевного напряжения и сменяющего его упокоения — вырабатывает в личности стойкий рефлекс достижения цели, который работает затем уже независимо от того, является ли целью отомстить. Мало кто целеустремлен так же, как мстительные люди.

Однако не только целеустремленность, но и незаурядная выдержка является непременным спутником мстительности. Стремление мстить воспитывает самообладание, делает человека волевым, способным к выдержке в самые ответственные моменты жизни. Ведь чтобы осуществиться, месть должна немалое время таиться, скрываться от своей будущей жертвы, ожидая удобного момента для мстительного действия. В этот обязательный инкубационный период месть, во-первых, достигает необходимого накала, во-вторых, проясняет натуру жертвы. Приученные мстительностью к пониманию других, мы приобретаем чрезвычайно ценное качество, которое полезно в любой сфере деятельности — в быту и политике, в искусстве и науке, в любви и служении. Везде пригодится выработанное мстительностью умение быть внимательным к людям, к свойствам их характера и строению их личности.

Отточенность ума, умение анализировать и учитывать обстоятельства, способность соизмерять соотношение сил и находить их равнодействующую — все эти качества, вырабатываемые мщением, способны принести огромную пользу, соединившись с побуждением к благу. Дело за малым — чтобы такое побуждение появилось в душе мстительного человека.

Надменный не хочет мучить людей стыдом — ни своим, ни чужим. Своею холодностью он останавливает всякое поползновение к раскаянию, отстраняется от всякой привязанности и, следовательно, разочарования. Каждому он предоставляет идти своей дорогой и не смущаться собственным обликом, сколь бы несовершенным тот ни был. В надменности часто кроется не пренебрежение к людям, а тайное сочувствие им. Ею личность спасается от своего неумения отнестись к окружающим простодушно, непосредственно, внимательно. Чувствуя скованность, мы воспитываем в себе надменность как средство избавления от собственной стесненности, неловкости или неумелости.

Надменный вид должен спасти личность от разоблачения ее слабостей и, одновременно, остановить в других выражение их негордых, будничных и теплых черт. Надменность порождена с чопорностью — сухой системой искусственных манер. Никакая импульсивность и спонтанные проявления своего «я» невозможны в присутствии надменной персоны. Непреодолимая отстраненность ощущается в каждом ее взгляде и каждом слове.

Однако в этой отстраненности нередко скрывается больше уважения к ближним, чем в жадном интересе к ним. Вопреки распространенному убеждению, надменность направлена не к унижению человека, а к пробуждению в нем чувства собственного достоинства. Средство, согласимся, слишком сильное и подчас даже ядовитое, скорее причиняющее вред, чем способствующее выздоровлению. Однако кто не испытал возмущения от вида надменности, в ком не загорелось желание пробить ее холодную стену и сделать надменного человека живым, заинтересованным, внимательным? В этой справедливой уязвленности оживает страсть самоутверждения, и уже одно это — благословенно!

Двуличного упрекают в том, что он меняет свое отношение к одному и тому же в зависимости от смены обстоятельств. Это зачастую действительно выглядит неприглядно. Однако, благодаря такому поведению, двуличный человек приучается рассматривать всякий предмет многосторонне, выявлять различные его грани и свойства. Это, в свою очередь, хорошая почва для формирования недогматичного, гибкого ума.

И вообще я не понимаю, за что осуждать двуличного человека? Современная жизнь настолько сложна и многообразна, она устроена столь противоречиво, что требует от человека иметь не два даже, а двадцать два лица. Да и кто их считал! Каждый из нас играет множество ролей, и как бы мы справились с этой тяжкой задачей, если бы не воспитание двуличием? Не я — современное общество само на каждом шагу оправдывает двуличие и требует его, будто голодный — кусок хлеба.

Черствость царапает нас, приучая не тонуть в море любви, а заниматься делом. Не будь черствости, мир захлестнула бы стихия благодушия, и поглотила бы всех людей, и тогда они, разложившись в этом едком растворе, слились в единую вялую массу — безликую, бесцветную, безвольную, и тогда человечество неминуемо погибло бы. Напротив, обескураженный черствостью человек приучается к самостоятельности, поскольку видит: помощи ждать неоткуда.

Благодаря черствости облегчается страдание. Человеку свойственно сопереживать. И чем больше он не уверен в прочности собственной судьбы, тем больше сопереживает другому. Лишь благодаря черствости можно спастись от того вечного содрогания. ужаса, гнева, которых требует человечность в неизбывно несчастном мире. Бессильный изменить мир и спасти его от зла, человек истощился бы в бесплодных порывах и угас, не совершив ничего примечательного. Но приходит на выручку черствость. Она не дает вспыхнуть чувствам, она связывает страсти, она обращает человека на то, что находится в пределах досягаемости.

Черствый человек, неспособный облегчить ношу другого, по крайней мере, не ввергает в обман и ложные надежды, возбуждаемые сочувствием. Он отстраняется от бед и переживаний другого не потому, что считает их пустыми, а оттого, что знает свое место, предел возможностей и занят собственной жизнью. Черствость показывает: люди находятся вне меня, им нет до меня дела, я предоставлен самому себе. И, следовательно, должен сам о себе позаботиться. С этой озабоченности и начинается формирование личности, и как это стало бы возможным, не будь благословенной черствости?

С известного почтенного возраста начинаются жалобы на инфантилизм молодежи. В них проявляется дефект зрения, вызванный извилистой траекторией жизненного пути. Однако, тем не менее. инфантильный характер не выдумка. Я полагаю, что он рождается от недостатка черствости окружающих. Вспомните, сколь радушно родители берут на себя заботы, предназначенные ребенку. Зная, какие травмы ожидают того, кто не искушен в непростых жизненных ситуациях, они стремятся его от такой жизни спасти. Но тем самым лишь усугубляют его беспомощность.

А сколь благостно государство! В своей заботливости о благополучии подданных оно не знает границ. С каким отеческим тщанием оно освобождает своих граждан от малейшей самостоятельности, от дерзкой попытки заявить свое неуместное «я». Но, увы! это почему-то не делает граждан счастливее.

Поистине, родителям, как и государственным органам, не хватает черствости — этого разумного противоядия неумеренной отеческой любви.

Люди горьки друг для друга. Хотелось бы знать, из какого состава их приготовил Господь, что они, принадлежа к одному виду существ, вместе с тем полны взаимной отчужденности, равнодушия и опаски. Похоже на то, что слащавая личность инстинктивно старается восполнить это прискорбное свойство человеческой природы. Мне кажется, что такого рода человек неустанно стремится превратится в кусочек меда. Как будто ему хочется, чтобы каждый, с кем он встречается и общается, лизнул его и, лизнув, ощутил блаженную, тягучую, покойную сладость. Воистину, слащавый человек — просто лакомка.

Подлость — царица пороков. Она властвует над ними и получает в каждом из них свое особое, прихотливое выражение. «Порочный» и «подлый» — почти синонимы. Их различие — это отличие сущности от многообразия явлений, в которых она себя выражает. Встреча с подлостью всегда — поворот судьбы. И как всякое событие, решающее судьбу, подлость сколь ясна, столь и загадочна; она вопиюща, и в то же время молчаливо, хранит свою тайну. Она одновременно отвратна и интригующа. Чье сердце не сожмется при виде ее отталкивающей притягательности?

Довольно редко нам приходится в жизни испытывать сильные, охватывающие все наше существо чувства. Подлость же неизменно дарит нам эти редкостные ощущения: пронизывающие все тело, рвущие душу, вызывающие боль и негодование, помрачающие разум. Вся страстность человеческой натуры проявляется в отношении к подлости.

Однако постойте… Как становятся коварны, просто-таки подлы слова, когда речь заходит о подлости! Вот я сказал: «Вся страстность личности проявляется в отношении к подлости», и сам того не желая солгал. Ведь подлость — то состояние жизни и души, которое не может остаться вне нас: ему нельзя быть просто свидетелем и к нему, следовательно, нельзя отнестись внешним образом. Подлость втягивает в свой оборот каждого, и нельзя сказать, «там» и «тот» творит подлость, поскольку констатируя это и ничего не предпринимая, сам тут же оказываешься подл. Следовательно, подлость всегда обнаруживается не «там», а «здесь». Она всегда стоит перед нашими глазами: «здесь», а не в «ком-то», в границах собственной нашей жизни.

Подлый поступок покушается не только на того, кто становится его непосредственной жертвой. Не в меньшей мере он затрагивает достоинство как самого подлеца, так и любого другого человека. Где бы ни возникла подлость — собственным твоим поступком или случившимся с тобою происшествием, стал ты ее источником или страдаешь от ее последствий, в любом случае она — твоя личная проблема. Однажды попавшая в поле зрения, подлость тут же становится нашим обременительным достоянием — неотступным нравственным испытанием. Подлость оставляет каждого наедине с самим собой, «перед лицом собственной совести», требуя морального выбора.

Исступленное всеобщее неприятие подлости и та крайняя степень отвращения, которой сопровождаются ее проявления, внушает невольное уважение к ней. Ведь что еще может вызвать столь сильные и стойкие чувства? Неистовство влюбленного, гордость творца своим шедевром, самоотверженность матери — не более сильные переживания, нежели вызываемые подлостью. Она -источник человеческих страстей, а страсти — это то, что наполняет пульс человеческой жизни.

***
Если бы достоинство личности заключалось в следовании системе наилучших норм поведения, тогда путь к порядочности был бы прям и ясен. Однако прихотливость жизни ставит человека в ситуации, где ему негде положиться ни на кого, кроме как на себя. Очень часто личность скрывается от тяжести этого самоопределения за общепринятыми правилами, и просто поразительно, сколь часто обнаруживается чудовищная подлость в самом правильном поведении. Мне даже кажется, что только человек, привыкший вести себя с неукоснительной правильностью, способен на вопиющую подлость. Порядочные и добросовестные люди совершают подлые поступки отнюдь не реже, чем люди взбалмошные, необязательные, легкомысленные. Подлость последних, я бы сказал, не столь обременительна и упорна; в том, что они привыкли к неправильности своего поведения, кроется спасительная уступчивость; их подлость менее прочна и последовательна.

Не то человек правильный, положительный. Его поведение может быть самым что ни на есть подлым, а он даже не заподозрит этого. С неколебимой неуступчивостью он будет совершать все более низменные поступки, пребывая в святой уверенности, что он поступает если и не благородно, то уж во всяком случае правильно.

А что такое эта правильность, которой гордится тот, кто любит по поводу и без повода подчеркнуть свою порядочность? Не более чем система заповедей, которые претендуют на абсолютность и истинность лишь потому, что считаются естественными и общепринятыми. Но назовите мне хоть один принцип человеческого общежития, который бы неукоснительно соблюдался во всех случаях жизни? Такового не найдется, даже если переворошить всю историю человечества. Во всяком нравственном постулате кроется невидимый изъян, жизнь готова каждую норму обернуть ее противоположностью и там, где ожидали блага, вдруг является зло.

Крайности, как известно, сходятся. И подчас в уничтожающих оценках подлости, в глубоком отвращении ею, мне чудится некое проявление тайной преступной любви. Человек, я убежден, испытывает загадочную склонность к ситуациям, которые ставят его в крайнее жизненное положение. На острых гранях бытия и небытия личность должна проявить себя прямо и непосредственно. Здесь невозможно скрываться за приобретенным положением и теми средствами самоутверждения, обладателем которых ты заслуженно или незаслуженно стал. В предельных ситуациях бытия человек наг, непосредствен и не может располагать ничем, кроме самого себя, собственных качеств души и тела. Он сам, проявляясь в полноте и подлинности своей натуры, ведет событие к тому или иному исходу. Поэтому в крайних жизненных ситуациях человек находит истину себя, неприкрытая откровенность которой унижает или возвышает его дух. «Каков я?» — будто спрашивает человек у жизни, и нет для него важнее вопроса. «Ты — таков», получает он ответ из событий, в которых он обнажен, открыт и полагается только на себя, сам себе, предписывая образ действий и выбор.

Подлость и есть такое превращение бытия, которое ставит человека в предельные ситуации. От подлости нельзя отмежеваться, вне ее нельзя стать, от нее не охранит ни насмешка, ни гнев, ни самое увесистое социальное положение. Подлость — тот огонь, который сжигает все одежды человека и ставит его, обнаженного, на грань бытия и небытия.

Та буря чувств, которая разыгрывается в человеческой душе при соприкосновении с подлостью, вовсе не есть, как явствует из вышеизложенного, негодование по поводу чего-то внешнего. Подлостью люди соединены вернее, чем другими узами; именно к подлости нельзя оставаться посторонним, ибо, повторим, игнорируя ее, ты сам неминуемо оказываешься подл. И потому проявления подлости образуют смысловой центр нравственного мира. Без подлости и ее разъедающего всякую обособленность воздействия нравственность скоро выродилась бы в доктринерство и схоластику. Как, между прочим, и случалось со многими моральными системами.

***
Подлость — тот эфир зла, наилегчайшая и всепроникающая субстанция порочности, которая пронизывает собой все события жизни и проявления человеческой натуры. Всякая моральная система стремилась прельстить человеческую душу «землей обетованной» — той совокупностью норм и способов действий, следуя которым человек оказывается благ и непогрешим. Границами этого священного непотопляемого острова мы отмежевываемся от бушующего вокруг нас жизненного моря, представляя себе пороки и прегрешения человеческой души в виде отвратительных чудовищ, живущих в глубине неспокойной стихии. Так оно и было бы, не существуй спасительной подлости, которая не позволяет никому отгородиться от порочного мира собственной добродетельностью. Испарения поднимаются с поверхности моря, призраки являются на счастливый остров, тяжелые сны овладевают обитателями блаженного места. И нет от них избавления.

Метафорами подлости являются эти образы, неотступность жизни выражают они. Каждый претерпевает собой все зло мира, и нет в порочном мире -беспорочного человека. Утверждая эту истину, подлость понуждает добро быть деятельным, непритязательным, скромным, участливым. Кичливость, нередко овладевающая очень сильными и на редкость добродетельными людьми, испаряется благодаря дыханию подлости. Неизбавимость мира от подлости придает всем нравственным усилиям смысл.

Из изложенного должно быть ясно, почему мне кажется, что человеческая душа испытывает инстинктивное тяготение к подлости. Только в подлости личность обретает свое лицо и открывает, что она есть. Тот же, кто никогда не претерпел подлости, кто никогда не пережил ее в себе — тот мертв, тот никогда не жил.

Гнев одолевает страх. Пришедшая в гневное исступление душа преступает сковывающие препоны, пренебрегает угрозой, не смущается карой. Нет силы, способной остановить того, кто охвачен гневом. Все, что личность сковывает, что мешает человеку быть самим собой, что угнетает в нем самобытные свойства и способности души, все это давящее, унижающее, порабощающее, сжигается благородным гневом. Его беспощадное пламя уничтожает робость, боязнь, душевные комплексы, неуверенность в своих силах; гнев очищает и дух, и жизнь человеческую. И потому мы вправе сказать: без гнева нет свободного человека!

Верно, гнев способен уничтожить и повергнуть без вины виноватого. В гневливости часто усматривают, и не без основания, источник несправедливых поступков и суждений. Гнев подобен удару молнии. Загорается все вокруг, пляшут буйные языки пламени. Огненная стихия гнева способна поглотить разум, волю, достоинство личности. Однако и природный огонь способен обратить в мертвую пустыню леса, степи, селения. Несмотря на это, ведь не гасят люди огни в своих очагах, и не стоят темными, боязливыми их дома. Гроза не только опасна, она — благодатна. Земля пьет живительную влагу, рассеяна затхлость воздуха. Свежо и легко дышится, возрождается желание жить!

***
Нередко жизнью людей овладевает безумие. Обычно оно наступает тогда, когда даже не догадываешься о нем. Рабочая суета, нескончаемая усталость будней; груз раздражения, накапливающийся день ото дня; растущая душевная глухота к окружающим, небрежение близкими и собой, отупелое стремление к чуждым целям — все это симптомы безумия. Разорвать его можно лишь столь же сильными средствами, и одно из наиболее верных — гнев, строптивость, непокладистость. Гнев редко бывает продуман, но гневающийся оказывается прав не реже, чем рассуждающий. И, главное, он не менее нравственен, чем склонный к рассудительности. Ведь множество человеческих поступков невозможно обосновать определенной системой моральных норм. Рано или поздно разум становится в тупик, ибо неминуемо сталкивается с логическим противоречием. И там, где отступает разум, достоинство человека спасает гнев!

Только вконец омертвелые натуры способны противопоставлять гневливость и разум. Им, окостеневшим, хочется отождествить разум с рассудком, иначе они задохнутся от зависти к тем, кто способен к безрассудству, к дерзости, к безоглядному горению. Да, разум нуждается в рассудке, но истоком имеет страсть. А ведь гнев — это и есть страсть в своем наиболее чистом и свободном виде. И потому только способный гневаться — разумен!

В гневе проявляется самое глубинное, обычно таимое содержание души. Гневающийся выражает себя со всей непосредственностью. Гнев проясняет человека. Главное в его личности являет себя: красивый становится еще красивее, сильный — еще сильнее, а уродливый — еще безобразнее. Словно волшебное зеркало, гнев показывает истинное обличье каждого. Лжет, кто утверждает, будто в гневе человек теряет себя и изменяет собственной сущности.

Отблеск гневливости придает всякому чувству искру благородной страстности. Душа, способная поддаться гневу, никогда не застынет в ледяном дыхании расчета, ее не умертвит все себе подчиняющее стремление к выгоде, ее не задушит усталость — в ней всегда останется шанс спастись от того низменного и косного, что нередко обволакивает наше существование. И потому в гневе — в спасительном очищающем гневе — заключена наша вечная, неугасимая надежда на лучшую жизнь!

Рассеянность — самый милый из пороков, хотя отнюдь не всегда безопасный. В рассеянном человеке ничего не держится прочно: все, что ни попадает в него — знания, манеры поведения, договоренности, цели — все легко вываливается через какие-то невидимые дыры. Иногда удивляешься, как такой человек не потеряет где-нибудь своей ноги или руки, и я подозреваю, что у очень рассеянных людей бывают случаи подобной потери.

Такова рассеянность, доставляющая немалые хлопоты своему владельцу и досаждающая окружающим. Однако каковы внутренние истоки этого душевного состояния? Размышляя над этим вопросом, мы с удивлением заметим устойчивую связь рассеянности с внутренней сосредоточенностью. Рассеянный человек постоянно попадает в разлад с движением внешней среды, однако эта досадная отрешенность вызвана сосредоточенностью его на своем внутреннем мире. Сконцентрировав внимание на движении собственных мыслей, чувств, намерений, рассеянный человек, вполне закономерно, ослабляет контроль за внешним поведением и потому то и дело попадает впросак. Люди же, внутри себя вообще ничего не имеющие, и потому скрупулезно соблюдающие все внешние обычаи, склонны с преувеличенным гневом обличать каждый случай рассеянности. Наверное, они просто завидуют. Рассеянные люди обычно весьма добродушны. Лишенные мелочной пристрастности педанта, они легко прощают другим их мелкие прегрешения, неловкости, неумелость, а чаще всего этого попросту не замечают. Неспособность сосредоточиться на какой-то внешней ситуации делает их отходчивыми. Они не могут долго сердиться: внимание к тому, что вызвало их гнев, скоро рассеивается, взор привлекается чем-то другим и человек успокаивается.

Сосредоточенность на чем-нибудь одном покупается рассеянностью в отношении всего остального. Человек не может своим вниманием объять весь мир, и именно тот, кто для всех и во всякой сфере жизни выглядит внимательным, обязательным и точным, по справедливости заслуживает названия рассеянного. Ибо он отдает себя всему по чуть-чуть, а значит, ничего не приемлет глубоко и во всем лишь делает вид, а не овладевает сутью. Напротив, тот, кто не разбрасывается и не стремится объять необъятное, тот в чем-нибудь непременно выглядит рассеянным. Такова наша жизненная участь.

Обычно рассеянными именуют тех, кто рассеян в обиходе, в повседневных отношениях. Рассеянность таких людей наиболее заметна и бросается в глаза. Как ни странно, именно этот, наиболее безобидный вид рассеянности люди склонны терпеть менее всего. Напрасно. С таким рассеянным человеком легко найти общий язык. Не нужно лишь возлагать на него той ответственности, которой он все равно не сможет удовлетворить. Не давайте ему повода подвести Вас, и тогда общество рассеянного человека будет не обременительным, а весьма приятным.

Лесть — это крайняя, неразборчивая форма преданности. Нельзя поэтому, рассматривая преданность как бесспорную добродетель, сколь-нибудь последовательно осудить лесть. Когда же мы осуждаем лесть, тогда, без сомнения, уязвляем преданность и колеблем ее ценность. Молчаливая преданность выражается в безропотном, жертвенном служении. Когда же вернейший слуга обретает язык, он неминуемо и безудержно льстит.

Правда, льстец предан в ущерб как себе, так и тому, для кого звучат льстивые речи. Его преданность слепа; всякое движение превозносимого существа вызывает в льстивой душе восхищение. Льстец не хранит достоинства того, кому льстит — ибо приемлет в нем совершенно все, даже самые постыдные проявления натуры. Не сохраняет он и собственного достоинства — ибо совершенно слит с предметом своего восхваления. Льстец не друг; он, повторим,— слуга. Он никогда не дает острастки и никогда не воспрепятствует поступкам обольщаемого, сколь бы пагубны они ни были.

Лесть, как мы отметили, слепа, но льстец — прозорлив. Понуждая следовать изгибам натуры обольщаемого, лесть вырабатывает умение приноравливаться к конкретной личности, ее особенному складу, привычкам и свойствам характера. Без такого умения невозможны прочные связи между людьми, и оттого прошедший школу лести чрезвычайно полезен для установления дружелюбной, никого не уязвляющий атмосферы в любом коллективе.

Льстец поистине великий знаток человеческой природы. Он подобен искусному иглоукалывателю, который легким и безболезненным проникновением тончайшей иглы способен произвести желанную перемену во всем организме. Так и льстец изучил все важнейшие точки человеческой души. Ничтожной долей своего яда он легко достигает необходимого эффекта. Право, всем руководителям, психологам и писателям стоит пройти курсы у опытных льстецов. Это много прибавит к их пониманию человеческой сущности.

Лесть — сильнейший яд, который в микроскопических дозах неминуемо должен присутствовать в общении людей. Она — незаменимое средство социальной гомеопатии. Ничтожные доли лести укрепляют и оздоровляют человеческие отношения, сообщают им дополнительную притягательность и предохраняют от эрозии и распада. Выпарите совершенно лесть из общения, и вы его погубите. Тогда общение перестанет быть «лучшим из наслаждений» и удовольствием, разом утратив всю свою привлекательность. На его месте останется один лишь скучный обмен информацией.

Упражнения в лести вырабатывают замечательную психологическую гибкость и динамизм. Поразительно, как чутко реагирует льстец на перемену настроения и мыслей превозносимого, сколь быстро меняет он свое поведение в полном согласии с изменившейся ситуацией. Утонченность душевного склада льстеца просто удивительна.<!––nextpage––>

Есть еще одна примечательная сторона у лести. В льстивости нередко проявляется любовь, которая не может справиться сама с собой, которая теряет голову и безудержно восхищается предметом своей страсти. Все пропадает для одержимого любовью — мир перестает существовать, исчезая в туманной дымке, ибо любимое существо становится для него всем миром, собственное его чувство — содержанием мирового бытия. И потому любящий тонет в любимом существе, и не находит никакой внешней опоры в его оценке, и оттого восхищается всеми проявлениями личности любимого, а это и значит: льстить, льстить, льстить.

Способность льстить неотделима, следовательно, от способности любить, являясь тончайшим выражением последней. И оттого нельзя осудить лесть — это словесное сладострастие — не осуждая любви.

Скупость является продолжением рачительности; или, правильнее сказать, она и есть сконцентрированная рачительность. Скупость становится пагубной, если кроме нее в человеческой душе нет ничего. Тогда, подобно злому огню, она шипит и разбрасывает вокруг всепрожигающие искры, оставляющие в телах черные дыры. Соединившись же с иными побуждениями и подчинившись благородным стремлениям, скупость придает всякой деятельности выверенность, а человека делает внимательным к средствам достижения цели и умелым в выборе этих средств.

Уместно сравнить скупость с амброй, этим физиологическим отправлением организма китов. Амбра как она есть (в своем естественном виде) издает ужасное зловоние, а не приятный запах. Напротив, введенная в состав благовоний в малых дозах и надлежащих сочетаниях с другими веществами, она придает духам особо тонкое благоухание и, главное, стойкость.

Так же и скупость, взятая изолированно от остальных чувств и побуждений человека, может произвести отвратное впечатление. Однако в союзе с прочими душевными склонностями, она придает действиям и мыслям точность, целенаправленность и разумную экономность. Скупость, тем самым, гарантирует максимальную эффективность деятельности, ибо даже малыми силами и способностями человека она распорядится наилучшим образом. Скупой не растратит жизнь попусту — а не этого ли боится каждый?

Агрессивность — это невозможность оставить что-либо в неприкосновенности. На все, что его окружает, агрессивный стремится напасть. В нем живет неиссякающее желание вторгаться, разрушать, брать верх, захватывать в плен. Ничему он не позволяет следовать своим путем, во всем хочет утвердить себя или то, что принимается им за должное, надлежащее, приличествующее.

Кажется, агрессивной натуре до всего есть дело, в любое событие она вмешивается и каждому диктует свое. И как редко, видя изобильные, опасные, энергично-жестокие проявления агрессивности, люди догадываются о ее тайне. А она есть и без труда открывается внимательному наблюдателю. Вот она: агрессивному до всего есть дело, потому что ему не хватает самого себя. Он делает собственную личность и свои ценности мерилом всего сущего, поскольку подспудно ощущает таящийся в себе изъян и неполноценность. Стремясь возобладать над окружающим миром, агрессивный тем самым хочет одного -восполнить самого себя.

Поэтому агрессивность не может быть присуща никакому существу. Ведь всякое существо обладает изначальной, Богом данной целостностью. Сколь бы трудным или примитивным ни было существование живого организма, в нем взаимно увязаны телесные свойства и функции, органы и особенности поведения. Бегемот не ставит себе целью летать, а хорек не мечтает забраться в болото. У каждого организма, от бактерии или вируса до дерева и человека есть свой образ жизни — основа его целостности, а значит неагрессивности.

Надо полагать, этим небольшим научным рассуждением я доказал всем сомневающимся, что нет такого существа, которое можно было бы считать агрессивным. Агрессивность присуща только части, фрагменту, обломку живого существования. Или проще сказать, только поломанному существу. Поэтому не нужно сетовать на агрессивную личность, не нужно с ней бороться — разрушая в ней даже то малое, что еще осталось. Ведь чем меньше обломок, тем интенсивнее желание себя восполнить, а значит — сильнее агрессивность. Лучше постараться починить агрессивное существо: заменить негодные детали, добавить недостающие, смазать трущиеся сочленения. На месте моралистов, я бы открыл мастерские по починке агрессивных натур. Этим они принесли бы обществу больше пользы, чем напыщенными проповедями и недобросовестными стенаниями.

Итак, не сражайтесь с агрессивным человеком. Чем больший урон вы ему нанесете, тем сильнее он станет. И потому не спешите радоваться своей победе. Она неминуемо окажется временной и агрессивный непременно одержит верх (если, конечно, не уничтожится совсем). Ведь он единственный, кто черпает силу в собственных поражениях, обретая в своих изъянах неиссякающий источник бытия. Ну и, конечно, всякая деятельность исходит из агрессивности и дышит ею. Ведь субъект — это тот, кому чего-то недостает, кто в чем-то нуждается и делает окружающее предметом восполнения своей нужды. А кто не таков? И что бы окружало нас, не будь деятельности?… Но эта благотворная сторона агрессивности хорошо, слишком хорошо известна. К чему лишний раз говорить о ней.

Тяготение ко всему возвышенному и уклонение от низменного — вот сущность высокомерия.

Высокомерная личность ходит на ходулях. Эти ходули — ее горделивое мнение о себе самой. Никогда высокомерной ноге не дано коснуться почвы. Она в вечном напряжении опирается на костыль. Мне кажется, что даже спать высокомерный не ложится, опасаясь более не встать. Он, должно быть, находит удобное дерево и прислоняется к стволу. Так стоит он на своих ходулях и тревожно дремлет, в непрестанной заботе сохранить свое высокое положение. Точно престарелый слон, ей-богу.

У меня, признаться, есть совсем иное свойство. Я боюсь высоты. Стоит мне выйти на балкон выше пятого этажа, как тут же начинает казаться, что балкон вот-вот отвалится и понесется вниз, словно оборвавшийся лист. А иногда — со страху, видимо — возникает жутковато-сладостное желание самому ступить в раскинувшуюся под ногами бездну. Чур меня, чур!

Неизвестно, откуда берется столь странное желание. Может быть, это какая-то болезнь, или врожденный страх, или инстинкт живого существа, привыкшего ступать по земле? Не знаю, но только свойство это совершенно безотчетное и врожденное. А у высокомерного такая же болезнь, только иной направленности. Он любит высоту и не переносит ничего низкого. Даже величайшую подлость творит он с видом благородства. Если случается ему солгать, то при непременном убеждении в собственной честности. И на неблаговидное действие он решится лишь тогда, когда уверится в полной своей невинности. Эти особенности поведения проистекают из того, что нет для высокомерной личности ничего страшнее, чем «себя уронить». Поскольку обычно, в силу своей природы, она стоит высоко и возносится еще выше, то такое падение всегда чрезвычайно болезненно и даже смертельно опасно. Все низкое, приземленное, обыкновенное для высокомерной натуры, словно микроб холеры или чумы. Соприкоснувшись с зараженным, того и гляди отдашь концы.— Однако, постойте, что же это я? Какое неприличное выражение, нимало не подходящее к высокомерной персоне, вырвалось у меня невольно! Конечно же, высокомерный может только почить. Иная смерть проходит мимо него.

Он также не ест. Да-да, совсем нисколечко. Он исключительно вкушает. И не спит. Представьте себе, ни минуты! Вместо сна у него отдохновение. Кажется, я завидую высокомерному человеку. Так хочется являться на свет, взирать, выказывать благосклонность, внимать, испытывать услады, дарить восхищением, ощутить волнение души и трепет тела, знать радость молодых лет и входить в преклонные лета. И почить, наконец! Не скончаться, не сыграть в ящик, не гигнуться, не врезать дуба, не помереть, не быть убитым, не гробануться, ни — тем более — не сдохнуть. А: по-чи-ть! Словно печальный колокольчик прозвенел. Нет, как хотите, а высокомерному человеку есть в чем позавидовать.

Беспринципность выражает чрезвычайный динамизм человеческой натуры. Жизнь постоянно налагает на личность ограничения, делая ее в итоге косной, неповоротливой, малоподвижной. Напротив, в жизни беспринципного человека никогда не бывает этой рутины. Он всегда свеж, как сорванный с грядки огурчик, и столь же непосредствен, как детский смех.

Обычно человека в его поступках, мыслях и желаниях что-нибудь вечно останавливает, тормозит, укрощает. Иногда таким тормозом становится робость, неуверенность в себе, страх наказания, стыд, а то и вовсе пустячное -какое-нибудь неудобство в одежде, общественная обязанность или воспоминания детства. Все эти сознательные и бессознательные границы своей жизни мы обычно именуем принципами — так поступить проще, ибо это сразу избавляет нас от малоприятного анализа самих себя и могущих последовать из него беспокойных выводов.

Беспринципный человек, напротив, по натуре отважен. Он окунулся в свое «я», проанализировал все основания своих поступков, все окружающие его нормы — и не обнаружил в них ни последовательности, ни прочности. Главный девиз беспринципности: «Не остаться в дураках!» Кто, скажите мне, решится осудить такой девиз в нескончаемую эпоху всеобщего поклонения перед разумом, еще недавно выражавшегося в громком восхвалении разумных потребностей — этой попытки общества оставить всех при том, что они имеют? На подобный шаг осмелится, пожалуй, лишь человек… беспринципный!

Беспринципный человек, в отличие от принципиального, исходит не из отвлеченного правила, а из своеобразия натуры каждой личности, из конкретных обстоятельств ситуации и соизмерения различных мотивов поступка. Оттого в беспринципном человеке мы зачастую находим куда больше живой и теплой человечности, чем в ригоризме человека принципиального.

С естественностью дикаря — этого «дитяти природы» — беспринципный человек отдается наиболее сильным побуждениям. За это и еще более от проистекающих из этой установки последствий, он нередко получает имя «негодяя», тогда как нам более справедливым представляется закрепить за ним репутацию «человека искреннего». Он не воспринимает всерьез общество, в котором живет, а также сложившиеся нормы отношений между людьми; разве этим он не заставляет нас задуматься над «природой вещей»? разве не выполняет он тем самым достойную просветительскую миссию?

Однако остановимся на этом; и сказанного, думается, достаточно, чтобы увидеть обаяние беспринципности.

Неблагодарность приучает нас к важнейшей нравственной норме, суть которой выражена в словах: доброе дело противится расчету.

Благодарность окружающих невольно приучает нас ждать воздаяния за добрые дела, отчего все ростки великодушия и бескорыстия в нашей душе незаметно глохнут. Теперь уже мы притязаем на ответное добро; на собственный дар мы ждем подобного ответа. Так наше наивное, но возвышенное стремление творить благо постепенно вырождается в простые отношения обмена. И приходит день, когда не найдя в таком обмене эквивалентности, мы вскипаем благородным негодованием, считая себя обманутыми. Мы вздорим, обижаемся и делаемся неприступны и холодны. Словом, душу нашу охватывают низменные чувства. Так благодарностью иссушаются возвышенные порывы, великодушные поступки и все поведение становится подчиненным расчету.

Напротив, проявления неблагодарности охраняют нас от этой опасности. Неблагодарные поступки окружающих настраивают нас на возвышенный лад. Они приучают нас к простой мысли: мы живем сами для себя, и то, что совершаем, совершается нами в конечном счете для себя самих. В самом поступке мы должны найти всю полноту жизненного содержания, и ждать вдобавок от мира какого-либо дополнения в виде одобрения и сочувствия — излишняя и даже пагубная роскошь.

Быть самим собой — в этом заключено высшее благо. Крайне наивно ожидать, что к этому великому счастью будет добавлена поддержка и радушие окружающих. Гораздо естественнее счастливому человеку вызвать раздражение и зависть тех, кто рядом. И скажите: разве эти недобрые чувства чрезмерная плата за подлинное счастье7 Да, конечно, неблагодарность вызывает душевную боль. Но это — целительная боль, освобождающая нас от шор и ложных надежд, внушающая истинную меру ценностей.

Только не рассчитывающий на благодарность — благодарен. Лишь когда мы с неблагодарностью смирились и приняли за норму, тогда формируется истинное благородство души. И разве появление в нас этого замечательного качества -великодушия — не стоит того, чтобы мы с благодарностью отнеслись к тому, кто был к нам неблагодарен. Человек живет, себя отдавая и даря: как этот великий закон жизни осознать, исчезни неблагодарность?

Тупица — это великий хранитель мироздания, неприметный Атлант, поддерживающий на своих плечах сложившееся строение жизни. Не будь тупости, действительность подверглась бы страшной опасности погибнуть. Представим себе: все общество устремилось бы в едином порыве… куда? не знаю «куда», да это и неважно. Существенно, что это стремление к новому образу жизни разом вырвало бы людей из прежних устоявшихся форм существования, и наступила бы сумятица, и ни в чем нельзя было бы найти опору.

А если цель, к которой устремились, на поверку оказалась пустой? Если идеалы показали себя несостоятельными, а упования — напрасными? Тогда и вовсе гибельным стало бы положение общества, и разрушилось бы оно до основания, оставив по себе руины и печальные воспоминания в помутившемся сознании одичалых людей.

Но никогда, при самых решительных поворотах общественной жизни не случается этаких живописных трагедий. И все потому, что существуют тупые люди. Они — сберетатели и спасители мира. Оттого, что нормы поведения и способы действий, знания и стремления входят в их косное сознание с величайшим трудом, от этого они усваивают самые простые, чаще всего повторяющиеся, наиболее устоявшиеся элементы общей жизни. Тем самым они впитывают и сохраняют именно те человеческие проявления, которые прошли суровейший естественно-исторический отбор и всеми сменявшимися формами человеческими общежития признаны за необходимые. А что тупица усвоил, тем не в силах пренебречь; от своего он не откажется никогда. Всем творцам, в каких бы областях человеческой деятельности они ни дерзали, хочется мне сказать: овладейте симпатией тупого человека, снищите его признание. И только тогда радуйтесь, только тогда восклицайте: «Я добился многого, меня не забудет мир!» Да, только в этом случае он вас не забудет.

Когда я смотрю на тупицу, умиление охватывает меня. Это чувство, разливаясь в душе теплой волной, быстро гасит то естественное раздражение, которое вызывает тупость. «Господи, — думаю я, — есть все-таки в этом мире островок незыблемой, неколебимой тверди», и разумею под этим островком жизнь и сознание тупого человека. Как утомленный путник приходит в оазис, так мы возвращаемся к тупому, ограниченному, примитивному существованию после странствий по нетореным дорогам к манящим целям. Если на этом пути мы добились успеха, то хочется погордиться достигнутым, сравнивая его с примитивностью предшествующего. Ну а если, мы потерпели поражение, то, гонимые и измученные, спасаемся в прежнем существовании, как в надежной гавани. Слезы раскаяния и растроганности выступают на наших глазах, и нет тогда ничего милее прошлой незатейливости нашей жизни. И при успехе, и в случае неудачи нуждаемся мы в тупом, ограниченном, косном, пережитом, но именно поэтому знакомом, ясном и спокойном существовании. В тупости и незатейливости бытия вечная наша надежда и вечное утешение.

Нелегко, натужно усваивает тупой человек жизнь и ее законы. Но уж что усвоил — то неистребимо. Можно жуткой пыткой выдавить клевету у героя, можно честнейшего человека вынудить к неблаговидному поступку, можно мать настроить против своего дитя. Но нельзя, совершенно невозможно выбить из тупого человека однажды усвоенный им навык. Пытайте и жгите его, расставляйте ему коварные ловушки, погружайте его в трясину нищеты и ничтожества — тупой человек лишь будет оглядываться в недоумении, не понимая, чего от него хотят. Он не властен над своей натурой, и то, что стало его содержанием, стало таким навсегда, до скорбного момента его кончины.

Да, тупица — неуничтожимая надежда наша. Пусть рушится вокруг мир, пусть возвещают новое социальные реформаторы, пусть изгаляются тираны -тупой человек будет неукоснительно продолжать раз начатое существование. По-моему, тупицу даже убить нельзя, поскольку смерть не присутствует в его душе и сознании; ведь там есть лишь то, что многократно повторялось в его жизненном опыте. Приди смерть, и с ней, кажется, обойдется тупой человек по-свойски. И оттого начинаю думать я, что тупость — бессмертна, так же как тупица — посланец вечности!

Нахальство подобно пене на гребнях волн. Как пена образуется на поверхности бурлящей стихии, так и нахальство выдает чрезвычайную жизнерадостность личности и кипение в ней жизненных соков. Но так же, как пена быстро лопается и сходит на нет, так и нахальство нестойко. Впрягите человека в круг житейских обстоятельств, заставьте его непрестанно трудиться, подчините его стабильному ритму и распорядку — и не останется в нем ни сил, ни возможностей для нахального поведения. При том условии, конечно, если вам удастся его поймать в перечисленные ловушки. А это не так-то просто.

Ведь нахальная личность ускользает от всего стесняющего с такой же легкостью, с какой менял свои обличья вещий старец Протей — морское божество античных мифов. Коль скоро возникала нужда, он мгновенно превращался в рыбу, скалу, водоросли; в льва, в человека, в божество. И во всяком образе чувствовал себя прекрасно. Нахал не менее ловок. И коль уж он получил сравнение с пеной, то вспомним: пена быстро исчезает, не оставляя следа; однако она так же быстро появляется, стоит стихии заволноваться. Заволнуется море — и вот уже снова вспениваются волны, пенные клочья разносит ветер: торжествуй, стихия! Пока будет она — пена неистребима.

***
В нахальстве заключена способность не смущаться ничем (и ничего не стесняться). Там, где всякий здравомыслящий и благовоспитанный человек отступает — там нахал действует. Каждый ощущает определенные рамки своего поведения, мыслей и желаний. Нахалу же подобные ощущения неведомы и он с непосредственностью ребенка творит все, что ему заблагорассудится. И что самое удивительное — часто добивается своего. Нахальство, коротко говоря -это достижение успеха без достаточных к тому оснований.

К чести нахала надо отметить, впрочем, что он не склонен уязвлять окружающих. В нем нет злобы и болезненных амбиций, и оттого он «осаживается», отступает, если всерьез заденет кого-либо. Нахал инстинктивно уклоняется от неприятностей. В отличие от наглеца нахал редко наносит оскорбление, обиду или вызывает гнев. Гораздо чаще проявления нахальства возбуждают удивление, недоумение и, самое большее, досаду. Причем она тем сильнее, чем удачливей оказался нахал. В досаде на нахала благоразумный человек старается потопить собственное разочарование тем, что «вот мог бы, а не решился; так просто, но не сделал». Нахалу многие чуть-чуть завидуют.

Нахальство — это поведение без задней мысли, скрытых мотивов и таинственных целей. Нахал — весь здесь; в том, что он делает, говорит, желает, он явлен сполна, во всем содержании своей натуры. Это не всегда приятно, но, как правило, безобидно, ибо у нахала натура легкая, воздушная, порхающая. Ведь иначе он не смог бы обращаться с жизненными обстоятельствами, людьми и проблемами с той непринужденностью, с какой он это делает.

Нахальный человек готов увильнуть от малейшего давления, он не вступает в противоборство, но как-то очень ловко занимает место победителя. И приходится недоумевать: как он туда попал?

Чрезвычайная подвижность нахала — подвижность, разумеется, души и поведения, а не обязательно тела — делает его похожим на ртутный шарик. Он всегда выскользнет из рук, пытающихся его удержать, Однако, выскользнув, непременно окажется именно там, где он хотел быть. Нахал склонен играть с жизнью в прятки, и бывает чрезвычайно забавно наблюдать за этой веселой игрой. Будем же радоваться, глядя на нахала, а если он вам надоел и нужно подействовать на него, то не напрягайте мускулы и не срывайте голос. Он не обратит внимания, а если будете слишком допекать и «принимать меры», то извернется и снова будет вас игнорировать. Не нужно, право, тратить столько сил; тем более впустую. Я дам добрый совет, как избавиться от нахальства, если оно станет Вам невыносимо. Просто подуйте на него, и дело с концом! Не верите? Попробуйте!

Печальной жизни лучше всего соответствует угрюмое состояние души. Даже если погруженный в печаль человек воспламеняет себя безудержным весельем, то и в этом веселье видится угрюмая тоска.

Все в мире для угрюмого человека утяжелено. Даже свет кажется ему блеклым, сероватым, льнущим к земле. Все трудно. Сделать шаг — трудно, вымолвить слово — трудно; ответить на улыбку — невозможно. Свинцовая тяжесть хмурости все придавливает к почве; для угрюмой натуры жизнь протекает в поле тяготения, в несколько раз превосходящем обычное. Оттого неохотно и через силу проявляет угрюмец активность. Оттого не откликается он на живость и радость других людей. Он, хоть и находится рядом с ними, живет в другом мире, в котором сила притяжения много больше: и потому малейшее движение дается большим усилием, и любое падение опасно.

В душе угрюмого человека лежит камень. Бывают камни в почках, в желчном пузыре. А угрюмость — камень в душе. Иногда люди рождаются с этой тяжестью, но чаще она образуется вследствие трагических и горестных событий жизни. Беды и тревоги, заботы и печали никогда не уходят в прошлое. Они скапливаются в душе человеческой, слепляясь в единый ком и окаменевая. Так возникает угрюмость.

Внешность угрюмого человека лучше всего характеризуют неторопливость и неподвижность. Кажется, что его душа не подвержена никаким колебаниям, что вечно он остается одним и тем же. Его поступки, мысли, чувства непроницаемы для постороннего взгляда. И он сам столь же нелюбопытен. Замкнутость освобождает от назойливости. Но напрасно думают, что угрюмец по натуре равнодушен. Нет, в угрюмости проявляется особая форма душевной деликатности. Человек замыкается в себе и становится угрюм, чтобы собственным унынием и тяготами не обременять других. Все печальное он несет в себе — отчасти из гордости, отчасти из неверия в других.

Видимая отчужденность угрюмого человека от забот и радостей остальных людей вовсе не означает, что душа его пуста и окружающие безразличны. Напротив, угрюмая душа способна раскрыться, как створки раковины, и тогда удивленному взору предстанет переливающаяся светом жемчужина. Согласимся, что такое случается редко, ибо разочарование, боль и горечь, породившие угрюмое состояние души, не склонны отпускать ее. Угрюмость выдает способность личности глубоко переживать события жизни, ее травмированность ими. Не очень счастливая, очевидно, способность. Но если кого-то и следует обвинять за неприятные последствия угрюмого характера, то не самого угрюмца, а горестные обстоятельства бытия, которые внушили ему столь печальное восприятие мира. Рассеются сумерки существования, и вся страстность души угрюмого человека выкажет себя. Прекрасным в своей жажде жизни предстанет он… Но что разгонит ненастье? Что сильнее горести и печали?…

Ложь возникла в первобытные времена, когда наши пращуры, убив зверя, творили торжественные заклинания, песнопения, ритуальные пляски в причудливых масках, что должно было внушить убитому, будто он пал жертвой кого угодно, но не этих любящих его и благоговеющих перед ним людей. С тех пор смысл лжи, в сущности, не переменился. Все так же, как в древности, ложь возникает из страха и трепета перед более сильным. Как и в давние времена, ложь остается молением, заклинающим и отводящим от человека могущественные, опасные силы.

Тот, кто не способен справиться с людьми и обстоятельствами своими силами, непременно лжет. Ложью спасаются, в ней открывают магический способ приращения собственных сил, в ней живет способность оборотничества и превращений. Благодаря лжи человек уклоняется от того естественного течения событий, которое они приобрели бы, не стань им поперек лживость. Ложь — это первое, древнейшее достояние человеческой культуры, шаг на пути из дикости в цивилизацию. Многие считают, что лгун отстоит от истины дальше, чем кто-либо из людей. Величайшее заблуждение. Напротив, именно тот, кто лжет, лучший знаток истины. Лжец изведал все заблуждения — ведь он сам творец их. Он изучил природу всех ошибок и слабостей разума. Он, усердно протаптывающий ложные тропы, хорошо знает истинный путь. Нельзя обманывать, не ведая правды: а ну как промахнешься ложью своей и угодишь в самое истину! Но зная истину, вовсе не обязательно ее раскрывать.<!––nextpage––>

Нетрудно представить, сколь многие события и процессы, предоставленные собственной воле, привели бы к итогам печальным и пагубным. Что случилось бы, например, начни люди искренне и честно относиться хотя бы к своим гражданским обязанностям? Пришло бы время братства и процветания, полагаете вы? Нет, скажу я Вам, пошел бы всеобщий разлад, порвались бы связи между людьми, и началась бы в итоге война всех против всех. Так непременно случилось бы, ибо до сих пор человечество не придумало и тем более не создало совершенного общества. Гражданские же обязанности заключают в себе требования вполне совершенного социального устройства, а значит добросовестное исполнение их обнажает ущербный характер строя. Закономерно, что из этого рождается недовольство людей обществом, растет их желание переменить порядок жизни. В конце концов, людское негодование достигает такой остроты, что озверелые граждане начинают чинить насилия и впадать в буйство. Так возникает гражданская война.

Лгущий бессознательно и инстинктивно совершает мудрое и горькое открытие существа жизни. Он постигает, что не может человек стать ответственным за весь свет, не в силах его дать всему верное основание и правильный ход. Мир сильнее человека, и жестоко наказывает всякого, стремящегося быть мироустроителем. В минуту высшего торжества, он готовит победителю скорбный яд поражения, который безудержно честным человеком будет выпит до дна. И поделом, добавлю л, ибо в честности и искренности, ни с чем не соизмеряющихся, есть нечто безумное. В этих неистовых благородных стремлениях заключена такая жестокость, такое немилосердие к человеческой природе, что никакая подлость, кажется мне, не способна столь бесповоротно уничтожить и унизить личность, как не знающее сомнений чистосердечное стремление к честности.

Догмат абсолютной честности есть не что иное, как перенос в сферу нравственности заветной мечты упорного рационализма, в соответствии с которой все в мире покоится на единых основаниях и согласуется с ними. Достаточно выяснить эти основы бытия, полагает рационалист, и все дальнейшее станет, как говорится, «делом техники», или «метода». С нравственной точки зрения честность и представляет собой правильный метод надежно держаться определенных оснований — того должного, истинного, доброго, на чем зиждется человеческая жизнь. И все было бы хорошо, если бы прихотливое течение жизни не обманывало всякую моральную систему, возомнившую себя абсолютной. Только-только философ, политик, проповедник, моралист, изощрив свою мысль, установит некоторые надежные и бесспорные основы человеческого общежития, как тут же в чем-нибудь случится изъян. Так уж странно выйдет, что где-нибудь неминуемо обнаружится вопиющее несоответствие между моралью и ее последствиями. Словно дьявол ворожит!

Однако нечего припутывать нечистого там, где он даже кончиком хвоста не касался. Это жизнь выказывает свой подлинный нрав, разоблачая заключенные в слепой, чистосердечной, безапелляционной честности жестокость, несправедливость и тайную злобу. Рядом с такой честностью ложь выглядит просто способом самосохранения человека, избегающего посредством лжи насилия над собственным «я».

Еще Сократ выявил разницу между множеством прекрасных вещей и сущностью прекрасного. С тех пор человеческая мысль напряженно пыталась постигнуть сущность красоты, одновременно собирая тайную коллекцию проявлений прекрасного. Вряд ли мне удастся внести вклад в разрешение первой проблемы, но вот на один из странных случаев любования прекрасным хочется обратить внимание. Речь идет о человеческой натуре, способной пленяться и очаровываться… рабством; будто оно художественный шедевр, замечательное лицо или выдающийся подвиг.

Поистине удивительно разнообразие человеческих страстей и эта -раболепие — одна из наиболее вычурных, но и широко распространенных. В раболепии заключено умиление и восхищение рабством, причем не со стороны господина, а, как это ни покажется странным, со стороны раба. Глубокая униженность стала нормальным самоощущением этой натуры, а безропотная покорность — вторым ее естеством.

Напрасно думают, будто рабское состояние — примета давно ушедших древних времен. В моральном смысле рабом становится всякий, кто отрекся от свободы, беспрекословно и полностью передав свою волю в распоряжение другого лица, которое отныне получает имя господина. Однако человеку, по природе обладающему свободной волей, в рабстве жить противоестественно. Следовательно, его необходимо облагородить хотя бы своим чувством, сделав приемлемым и нормальным. Лишь раболепие, любовь к своему рабству спасает от смерти рабское «я».

Известно, что крайности сходятся. Это правило действует и в отношении любви. Это чувство, принято считать, возвышает личность, сообщает ей ощущение собственного достоинства. Но рабство, угнетение, уничтожение личности также способно внушить любовь жертве рабства и насилия. Раб, чье достоинство сломлено, падает в любовь к своему господину. Он, разбитый и униженный, самосохраняется в этом извращенном чувстве. Никакое действие -свое или чужое — раболепный человек не может представить без указки господина, и оттого всякое проявление самостоятельности тревожит, возмущает и раздражает его. В независимости других людей он чувствует молчаливый укор собственному ничтожному состоянию, и оттого такие люди вызывают его неукротимую злобу и ненависть. Нет для него ничего сладостнее, чем подтвердить, что все люди — рабы. Единственно, в чем раболепный человек оказывается смел и инициативен, так это в повсеместном насаждении рабства. Эта обуянная раболепием личность — «холоп», составляет основной ингредиент верноподданного, обескураживающе бескорыстного в своей преданности.

Но разве способен человек жить, нисколько не любя своей жизни? А если жизнь такова, что не оставляет иной возможности, как быть рабом? Отказаться от нее? Умереть, уничтожить себя? Вероятно, именно так поступают герои. Но будь все люди героями — обезлюдел бы мир. Не будем же хвалить раболепие, нет. Однако и осуждая его, не забудем — именно оно помогало человечеству выжить в условиях, в которых выжить — нельзя!

Мне неловко оправдывать глупость, ибо я сам неразумен, о чем искренне поведал в предисловии к этой книге. Преодолевая себя, начертал я название «Глупость». Неловко и стыдно мне. Ведь имей я разум оправдать глупость, то солгал бы, назвавшись дураком. И в то же время, зная о малых силах своих, не могу оставить глупость без утешения, а глупцов, родных братьев своих, -неприкаянными. Хорошо ведаю, сколь печально быть глупым, как часто причиняют неумному унижение и как горько оно для личности с убогим сознанием, лишь много спустя после нанесения обиды понимающей, что с ней в самом деле стряслось.

Эта горечь, в которой мне мало кто сочувствовал, а чаще насмехались, побуждает меня произнести добрые слова о глупости. Прошу у людей умных снисхождения к тем, кто глуп. Ведь глупец не проницает истину, он игрушка внешних сил. Любое обстоятельство или чье-то намерение может оказать на него фатальное действие и повлечет с прямого пути в чащу. Словно утлый челн в бурном море, движется по жизни глупец. Однако странность: этот прохудившийся челн, колеблемый малейшим движением морской или воздушной стихии, редко когда идет ко дну.

Истинно сказано: познание умножает скорбь. Слишком многое открывается умному, и что? Лишь возрастает уныние, обозленность и отчаяние. Человек становится мизантропом, его недоверие к людям приобретает все более уродливые и жестокие формы. Дурак, напротив, делает мир добрее. Каждый имеет право быть дураком. Это такое же святое и нерушимое право, как право на жизнь, на свободу, на крышу над головой. И отнимать его так же преступно.

Ум — насилие над личностью; он прельщает нас отвлеченными и устремленными в неведомую бесконечность идеалами. Кому он принес счастье? И кто смог достичь его? Действительность оказывается хитрее, изворотливее самого умного; и нет такого мудреца, который никогда бы не обманулся.

Падают с возвышений своих надменные честолюбцы. Изощрившийся разум приводит обладателя своего к гибели. Стойкость и мужество встречаются наконец с силой, чей натиск не в силах выдержать. Хитрец, лгун, плут, лицемер попадают в собственный обман, превращаясь из ловцов в жертвы. И вот уже могучие корабли иных душевных качеств покоятся на дне, а маленький кораблик глупости все еще покачивается на волнах жизненного моря. Отчего так?

Случается сие по причине того, что глупость — наиболее извинительное и безопасное качество. Никто не видит в глупце угрозы для себя и, наоборот, всякий прикидывает, как использовать его для своей пользы. Дурак -образцовый исполнитель многих дел. Достаточно ему втолковать, что следует совершить, и он сделает, не особенно задумываясь о цели, своей пользе, возможных следствиях и прочих привходящих материях. Глупца готовы простить, к нему снисходят. Особенно же любят дураков люди сами недалекие, но активные, амбициозные, чванливые. Им, любящим потешить свое самолюбие, чрезвычайно лестно снисходить к кому-нибудь. Вот они и радуются дураку. А он, неразумный, еще и тронут их расположением, льнет к ним всей душой и позволяет творить с собой совершенно несуразное.

Все это показывает, что дурак обыкновенно добр и отходчив. Таков он не по причине врожденной мягкости характера, а просто потому, что не может долго сосредоточится на одном. Говорит, бывало, о чем-нибудь, и вдруг спохватится: к чему я это говорю? — ибо за разговором успел забыть его зачин и цель. В достижении цели, кстати сказать, немало хитростей. Некоторые думают попросту: поставил себе цель и иди к ней. Но как поставить, как удержать, как двигаться к ней? И где она есть, когда еще не достигнута? Сложные вопросы.

Однако не соображу, зачем я поставил их и к чему завел речь о цели? Видно, снова забрел мыслью не туда, куда следовало. А куда следовало я уже позабыл. Раз позабыл, то, видно, повод к разговору был незначащий и потому оставим его.

Детство почитается самой беспорочной частью человеческого существования. На самом же деле с детьми происходят столь странные — и с общего взгляда недостойные — вещи, которые и привидеться не могут взрослым. Эта неосведомленность взрослых людей тем более непостижима, что они сами были детьми и имели подобные переживания. Слепота взрослого мира объясняется разве что тем, что события и впечатления детства, о которых идет речь, происходят не при ясном свете сознания. Их течение подобно движению подземных рек, прокладывающих свой путь во мраке. Только изредка отдельное причудливое впечатление явится в памяти взрослого человека, как подземные воды, прорвавшиеся на поверхность родником. Но и тогда взрослый собственным недоумением заслонит себе таинство становления своего «я».

Дети, осваивая мир во всем его многообразии, делают это простейшим, чудеснейшим и эффективнейшим способом. Они попросту перевоплощаются во все явления и предметы, существа и события окружающего мира. Вокруг них скоро не остается ничего, чем бы они не побывали. Так же, как на известной стадии своего развития ребенок все тащит в рот и пробует языком, так в другой период своего становления он умудряется перебывать всеми элементами действительности.

Разумеется, что человеческие пороки, составляющие столь важный компонент отношений людей и их душевной жизни, не могут ускользнуть от пристального взгляда ребенка и избегнуть его всепоглощающего внимания. Оттого порочные наклонности и недостойные поступки вовсе не остаются, как полагает большинство взрослых, за пределами детской души, но проникают в самую ее глубину. Я рискну утверждать, что никогда личности не дано быть столь многообразно порочной, как в детские годы.

В эту пору ребенок претерпевает на себе все изъяны жизни взрослых. Он жадно поддается всему, что получает осуждение взрослого мира и тогда кажется, будто бес в него вселился. Он все творит наперекор и нет такой гадости, которую он бы по-своему не осуществил.

Во всех своих порочных действиях, а еще больше в порочных душевных состояниях, ребенок остается столь безмятежен, сколь не бывает ни один самый добродетельный взрослый. Все, совершающееся с ним, ребенок принимает совершенно естественно, ибо не видит в происходящем отличия от того, что творится вокруг него. Напротив, скорее дети должны чувствовать удовлетворение, ибо мир открыл им еще одну заветную тайну и они еще одним своим превращением уподобились ему. Совершая недозволенное или то, что -как он догадывается — вызывает осуждение, маленький человечек ощущает все более полное слияние свое с миром; он становится во все большей мере «существом от мира сего». И это, согласимся, счастливый миг. Я вовсе не иронизирую, называя этот миг счастливым. Ведь порочные пристрастия ребенка не закрепляются в нем устойчивыми чертами характера. Так же, как детские игры, они лишены жизненной ответственности и, способствуя первым отложениям нравственного опыта, отнюдь не делают нарождающуюся личность порочной натурой… Если, конечно, окружающие не позаботятся об обратном.

Гордыню бичуют как один из смертных грехов. На самом же деле, что отличает гордыню от других состояний души, так это редкостное бескорыстие.

В гордости человек отвергает многое из того, чем неразборчивый пользуется и на чем нередко паразитирует. Гордыня, вероятно, вызывает наибольшее презрение у торгаша, ибо более других чувств противится расчету. «Глупа ты, безнадежно глупа»,— усмехается низкий человек, подбирая подпорченные, лишь немного тронутые гниением плоды, валяющиеся у ног статуи гордости. Насытившись, он начинает со статуей диалог, долженствующий выяснить ее непомерную глупость.

«Ну и что приобрела ты, глядя только перед собой и никогда не опуская голову? Зачем блюдешь себя, будто не видишь, что преуспевают только ловкие и небрезгливые?» …Но молчит статуя, и глядит поверх его головы. Тогда раздражение овладевает сытым, и он грозно вопиет: «Смирись, хуже будет!» -но икота прерывает его окрик. А статуя никак не отвечает ему…

Гордыня — высшее искушение. Кто не изведал его, тот не узнает цену смирения. Ниспровергают мятущиеся статую гордыни, но и низверженная — она возносится! Разъяренные, враги гордыни пинают статую и разбивают ее на куски, злобно смеясь. Но, о несчастье их! и один кусок статуи больше их! Так, желая низвергнуть гордыню, они вознесли ее — ведь пережитое страдание возвышает того, кто перенес его.

Ужас охватывает ниспровергателей и презрение их превращается в зависть. Так тайное становится явным. Ибо ничья гордыня не унизит того, кто имеет достоинство свое. И лишь ощутивший ущербность свою, пораженный изъяном своим, уязвляется гордыней чужой. Пусть же каждый приобретет достоинство свое, и тогда ничья гордость не смутит его.

А кто на это не способен, того я утешу: благодаря гордыне человек становится безобиднее мухи. Раз уяснив, что для него преисполнено достоинства, мы можем строить свои отношения, исходя из этого знания. И никогда не ошибемся: чужая гордыня нас не подведет. Поверьте, легко и удобно с гордым человеком, и ни в ком вы не найдете столь бесстрастно спокойного отношения к тому, чем мы, негордые, торопливо и без брезгливости пользуемся.

…как таковая

Неверность коренится в самой природе человека. Никто из людей не остается вечно одним и тем же. Как утверждают медики, за определенный срок полностью обновляется печень, так же почки, еще быстрее — кровь, и в целом через некоторое время человек сменяет все клетки тела. Следовательно, даже наше естество не хранит верности и постоянства. Чего же требовать от более динамичного и прихотливого духа?

Впрочем едва ли есть смысл говорить о неверности в общем виде -слишком своеобразны ее проявления в различных сферах жизни. Всмотримся в некоторые из них.

Неверность в любви, или…

В том, что человек изменяет возлюбленному, виновата сама любовь. И вовсе не то имеется в виду, что прежнее чувство угасло, переродилось в привычку и утратило привкус неожиданного приключения. В этом, действительно, часто кроется причина супружеских измен, и оптимизм в их оценке можно почерпнуть разве что из бессмертного чеховского афоризма: «Если Вам изменила жена — радуйтесь, что она изменила Вам, а не отечеству». Большинство такого рода измен совершается в объятиях собственного супруга. Разве отдаться со скукой, разве овладевать без страсти — это не измена тому, кого называешь «возлюбленным»? Разве целовать одно лицо, и в то же время невольно видеть иные черты — не измена чувству?

Эти, как и многие иные, подобные им, проявления любовной неверности никем не судятся строго, поскольку почти никогда не обнаруживаются обманутым. Да и тем, кто их испытывает, они столь же редко сознаются с ясностью. Однако если бы существовали незримые весы, способные взвесить тяжесть измены, некоторые из этих зыбких и неосязаемых состояний перевесили бы явные прегрешения против супружеского долга. В смутных и неосознаваемых движениях души содержится подчас большее отчуждение от возлюбленного, чем в случаях прямой супружеской измены.

Изменяющий от скуки действует по расчету. Не берусь судить, насколько этот расчет оправдан. Очевидно лишь, что он преследует цель вывести личность за пределы постылой жизни, и именно поэтому результаты его обычно жалки, а удовлетворенность — мимолетна. Любовь нельзя обмануть, используя ее для достижения иных целей, чем она сама.

С тяжелым сердцем приступаю я к оправданию измен. Признаюсь, что множество чувств во мне протестует против этой затеи. Больше всего я боюсь ранить тех, кому измена близкого человека принесла страдание и неизбывную горечь. Ведь, действительно, нет большей боли, чем обнаружить, что любимое тобой стало чужим, а то, в чем видел надежду и опору своей жизни — не более чем иллюзия. Тяжелее всего мы переносим разочарования, которые ничем не поправить, и утраты, которые уже не возместить. Но как бы ни были горьки переживания измены, есть вещи, которые больше наших чувств. Где невыносимо чувствовать — там следует понимать.

Стоит начертать слово «измена», как останавливаешься, словно перед незримым препятствием. Душу охватывает безотчетная тревога и понимаешь, что подошел, пожалуй, к самой критической точке всего дела. Почему? Потому что всего труднее и всего опаснее покуситься на права любви. Любовь -могущественное, всевластное божество всех живых существ — ревниво и жестоко относится ко всякому, посмевшему усомниться в его безраздельной воле. Легче восславить подлость, чем сказать слово в пользу измены, этого нарушения завета любви. Ведь в случае подлости можно предположить некие скрытые причины, или невольность подлого поступка, или неокончательность его. Но крайний случай отступничества, который являет нам измена, превращает судящего о ней человека в слепое, глухое и беспощадное существо. Измена, пожалуй, единственное порочное действие, которое в полной мере не прощается никогда никем. Таковы законы рабства, в которое нас, человеков, заключила любовь.

Положение мое крайне затруднительно. Я преисполнен сочувствия к жертвам измен, я искренне сопереживаю их боли, я готов поддержать уязвленного предательством и осудить его обидчика. Но вместе с тем я не могу не видеть в измене проявления какой-то могучей силы, какого-то неизъяснимого таинственного порыва, природу которых еще только предстоит постичь мудрецам, исследователям и утешителям рода человеческого. Легко проклясть измену; но наблюдая сокрушающее действие ее, производящее великий переворот в человеческой душе, невольно думаешь: а не есть ли измена проявлением самой любви? Не она ли, всевластная, подчиняет себе отступника?

Большинство измен вообще не заслуживают этого имени. Они возникают там, где прежние чувства пожухли или умерли, где мужчину и женщину держит вместе лишь привычка и житейские обстоятельства, где место стремления друг к другу заняло глухое раздражение и желание свести счеты. Тут измена не попирает прав любви, а констатирует ее кончину; тут,, налицо лишь нарушение долга, что судится иначе.

Странные приходится говорить вещи, но очевидно: изменяющий стремится вернуться в любовь, восстановить ее власть в своей жизни. Правда, это не любовь к тому, кому изменяют. Но не будь нового чувства, не было бы и измены. Можно сказать, что изменой любовь стремится восстановить самое себя. Да позволено мне будет здесь немного пофилософствовать. Древние греки представляли любовь силой, находящейся вне человека и лишь овладевающей его существом. «Эрос» — звали они эту вселенскую силу, запечатлевая ее свойства в облике многих богов.

Так и мне любовь кажется силой, заключенной во всем мире. Сила эта дарит человека могуществом и талантом, отвагой и весельем. Нет более великого наслаждения, чем наслаждение любовью. В любви человек соответствует своей истинной природе. А раз так, то можно ли осудить за неверность того, кто любит, кто вожделеет, кто горит страстью? Пренебрегая интересами своего прежнего возлюбленного, любящий, а значит вдохновленный Эросом, верен более высокому призванию, чем простое служение интересам другого человека. Ведь в любовном порыве каждый верен своей скрытной сущности, своему истинному предназначению, и потому в самой любви и следовании ее побуждениям нет ничего порочного, сколько бы ни внушали нам обратное. Самые основательные аргументы сознания то и дело оказываются бессильны перед правдой нашего непосредственного чувства. И я не думаю, что побуждения нашего сердца более ложны, чем предписания ума.

Даже если влюбленный безумен, его безумие — священно: ибо подчинившийся Эросу сам становится частью вселенской силы, два лика которой — жизнь и смерть. Наша беда в том, что мы не умеем ни доверять чувству, ни распознавать его внушений. Страдания и горе приносит не любовная страсть, а то, что люди с ней делают. Что способно стать источником воодушевления и обновления жизни превращается в истязание и позор; что могло возвысить, становится тошнотворным и постылым; а в том, в чем открыта возможность обрести себя, мы теряем даже то немногое, что имеем. Так мстит Эрос, чей великий дар мы пытаемся разменять на мелочные желания и жалкие потуги самолюбия. Нигде так не проявляется суть человека, как в тот момент, когда свершилась близость, когда самый неудержимый порыв желания утолен и нужно жить дальше, с этим вошедшим в твою жизнь событием. Описывая многообразие реакций в этих ситуациях, можно составить целую энциклопедию человеческих типов. Задача эта, может быть, будет решена когда-нибудь, мы же вернемся к основной мысли: изменяя, не человек предает человека, а в смертном существе торжествует и властвует любовная страсть.

Изменивший просто покоряется этой вселенской силе, по своей прихоти соединившей его с одним человеком, и столь же своенравно отторгнувшей от него, чтобы увлечь другим. Люди — всего лишь игрушки Любви, великого древнего Эроса, чьи пути никогда не постичь смертным и чьи предпочтения, даря одним радость, оборачиваются горечью для других. Увы! языческие боги не знали милосердия.

***
Жертвы измен вызывают законное сочувствие, а их обидчики — законное осуждение. Но вершащие суд редко задумываются о том, что измена — драма обоих, и что положение виновного может быть не лучше, чем у потерпевшего.

Изменивший покидает мир, в котором прежде жил. Даже если он остался на прежнем месте, если воспроизводится привычный ритм существования, изменивший все равно ушел из этого мира. Он в полной мере становится существом «не от мира сего». Он пришелец, гость, странник, остановившийся в чужом месте -ибо раз отвергнув то, что некогда принимал, человек стал чужим своему прошлому. Он покинул то, к чему был привязан, чему отдавал свои силы и чувства. То, что составляло его жизнь, перестало быть таковым.

Когда я представляю личность в таком положении, меня пробирает озноб. Вникните, столь тяжко приходится человеку, в котором совершился подобный переворот. Весь мир, который прежде служил ему опорой и был обустроен им, был его родиной и хранителем, теперь превращается в ложь и постылость наихудшие из видов бремени. Гнет их отступник переживает неизбежно в одиночку. От этого особенно тяжело. Трудности своего бытия мы, привычно делим с близкими, друзьями, случайным встречным. Когда нам очень уж плохо, непременно найдется кто-то, хотя бы тварь бессловесная, в ком мы встретим сочувствие или чье сочувствие мы придумаем, облегчая тем свое страдание. Последний, кто нас может утешить — мы сами, и в обычных обстоятельствах надежда на себя редко обманывает. Всего этого лишен изменивший. Ведь он виновен не только перед любимой — он виновен перед своей любовью. Он отступился от самого себя и потому даже в себе не имеет надежной опоры.

Изменник находится в бесконечно ложном положении. Он продолжает оставаться в знакомом мире, где он знает все и все знает его. Но лишь ему одному известно, что теперь он не тот, за кого его принимают. Он чужд всему, что продолжает считать его своим. Для отступника утрата, известная только ему одному, создает не только внешний, но и внутренний гнет. Ведь мир неотъемлем от человека, он проникает в душу его, срастается с ней, получает свое продолжение в качествах души. Поэтому отступник вступает в разлад не только с миром, но и со скрытым строем собственной натуры. Он имеет врага в себе самом, и оттого одиночество его наиболее горькое.

Изменившему приходится начинать жизнь на пустом месте. Сделав себя изгнанным и отторгнутым, он не имеет никакого достатка, кроме собственного отчаяния, или исступления, или надежды. Свое отчаяние или свою надежду он должен положить в основание собственного бытия, ибо более нечем основать его. Трудно сказать, чего в этом больше: героизма, безумия или обреченности.

Остается добавить, что мир сам приучает нас к изменам и было бы неоправданно делать конкретное человеческое «я» всецело виновным и ответственным за них. К чему бы ни обратились мы своим взглядом, во всем мы находим урок измены. Поистине, прежде чем человек чему-либо изменит, ему самому изменят неоднократно. Посмотрите, стоит нам привязаться к какому-нибудь месту, как тут же происходит случай, заставляющий его покинуть. С нами расстаются друзья, уходят наши родные, прихотливо меняются обстоятельства. А время, наш постоянный и непреклонный спутник! Оно -худший предатель, изменник и отступник, какого когда-либо видел свет! Едва лишь мы привыкли быть детьми — как, глядь, уже выросли. Только-только усердием молодых сил приобрели благополучное положение — как иссякает желание им воспользоваться. Долгими стараниями мы наконец-то овладели непростым умением, но уже умение это никому не нужно и время нашего дела ушло. Так на каждом шагу мир, люди, вещи, природа, тело, дух, внушая нам устремления и надежды, обещая достижения и удовлетворенность, изменяют и предают без зазрения совести. И не на кого жаловаться, не от кого требовать — что было, того нет, и чем жили — то исчезло. Скорбь, одна лишь скорбь, печаль и горечь накапливается в душе, будто нет на свете других сокровищ, которыми можно было бы ее наполнить.

Кто удивится после этого, что существо, которому постоянно изменяет окружающий его мир, от которого отступается всякий миг его бытия -безвозвратно убегая в прошлое,— кто удивится, спрашиваю я, что такое существо само постепенно усваивает этот главный урок, преподносимый ему жизнью. И так же, как мир изменял человеку, человек рано или поздно изменит миру. И родина, отступающая от детей своих, будет покинута детьми своими. Это не выбор, это — судьба. Но пусть лучше судьба людей будет иной. И да не иссякнет наша любовь, и да не обманет нас надежда!

***
Признаюсь, я не чувствую уверенности в том, что говорю по поводу измен. Я пытался подступиться к предмету с разных сторон, но ни разу результат не удовлетворил меня вполне. Остается лишь расписаться в своем бессилии и завершить сюжет неким подобием элегии.

Измены печальны, измены мучительны. Но, по правде говоря, их попросту нет. Изменять можно только тому, что любишь. Кто изменяет — тот отказывается от того, кем дорожил и кого любил. В прошедшем времени этих глаголов — «дорожил», «любил»,—кроется разгадка всех измен. Невозможно изменить любви. Ведь она — самое замечательное, что есть на свете. Ею мы только и живы. Предать любовь — то же самое, что покончить жизнь самоубийством. Люди сводят иногда счеты с жизнью, но за последним печальным действием стоит обычно отчаяние. А где есть любовь, там отчаянию не выжить долго. Невозможно отказаться от любви — ведь она наша жизнь, и где мы очутимся, если покинем ее?

Однако, скажете вы, мы видим во множестве случаи, когда мужчина покидает женщину и предпочитает другую; когда женщина оказывается близка вовсе не с тем, кого называла «любимый». Мужчины уходят от женщин, женщины оставляют мужчин, и этот престранный танец длится испокон века и будет продолжаться до тех пор, пока существует человечество. Но все это — не измены. Ибо совершаются они там, где нет уже любви. Тот или та, кого мы любили — умер. Его нет больше, и потому предавать — некого. Есть человек, которого мы некогда любили. Но он — всего лишь телесная оболочка. Любимого мы не оставим никогда. Только если, не дай Бог, он покинет наше сердце, тогда лишь мы отдадим наше сердце другому. И никакой долг, никакие обязательства, коими мы связаны с некогда любимым, не имеют здесь власти. Измена — нарушение прав любви, а не долга. Там, где остался только долг и где умерла любовь — там нет измены. Просто люди, ставшие друг другу чужими, покидают один другого. Все то, что называют изменами — это только новое обличие любви: вечная, неумирающая надежда на то, что любовь все-таки будет с нами.<!––nextpage––>

Неверность в стремлениях, или …

Стремления составляют суть человеческой души. Устойчивые, незатухающие, неуклонно пролагающие себе дорогу стремления называются страстями. Поэтому, заводя речь о стремлениях, мы тем самым говорим о началах страстей.

Непостоянный человек подобен женщине, которая ищет в отношениях с мужчинами разнообразия удовольствий, пренебрежительно относясь к миссии продолжения рода. Ей не по душе вынашивать, рожать, нянчить, растить ребенка. Весь смысл любовных отношений заключен для нее в прелести соития и интимной ласки. Соответственно в такой женщине более всего развивается замечательная способность увлекаться.

Так же и непостоянный человек постоянно увлекается. Он являет редкую приверженность смене одного предмета другим. Не в силах оставаться надолго в пределах одного впечатления, он устремляется к иному. И что же?

Непостоянство вызывает зачастую более суровое осуждение, чем пороки много более неприглядные. Людей раздражает неопределенность непостоянной натуры, сложность введения ее в определенные рамки. Они скорее извинят явный проступок, чем неясность поведения. Человек вообще тяготеет к установлению законченной картины мира. Все, что вносит в нее разлад, всякая вещь, вдруг поменявшая заданное ей место, вызывают его глухое негодование. Однако представим, что люди стали подчинять свою жизнь всецело тому, чтобы соответствовать представлению других о себе. Получилось бы из этого лишь всеобщее уныние и упадок сил.

Непостоянный собственной натурой избавлен от таких бессмысленных и тщетных попыток. Легко и непринужденно сменяет он предметы своей страсти, в чем проявляется чрезвычайная живость его характера. Веселье царит вокруг непостоянного человека, ибо даже в самом ответственном предприятии он не принимает угрюмого, сосредоточенного вида и не вздыхает от нелегкого бремени. Он вообще никогда не чувствует бремени и самое серьезное дело исполняет, словно играючи.

Страсть ничем не обременяться — главный нерв непостоянной натуры -развивает в таком человеке умение мгновенно сосредоточиваться, быстро вникать в дела и ситуации, без промедления находить решение и спор его осуществлять. Во всякой задаче непостоянный ищет кратчайший путь, ибо хорошо знает, что на длинный его терпения и пыла не хватит.

Непостоянный либо никогда не достигает цели, либо добивается ее очень быстро. Зная свойства своего интереса, который подвижен, как лесной огонь, мгновенно перебрасывающийся с дерева на дерево, непостоянная личность вырабатывает способность действовать быстро и точно, соображать мгновенно и разом схватывать суть в ее полноте. Непостоянство формирует замечательное умение высвобождать себя, отвоевывать жизненное пространство для спонтанных проявлений своей личности. Кто не позавидует этому умению? Только обладающий им готов к творчеству, к открытию нового, достижению неожиданного и вообще только такого рода человек умеет радовать других и не быть им в тягость.

***
Состояние души, противоположное непостоянству, отрицающее даже намек на него — носит имя одержимости. Одержимость! Когда произносится это слово, будто удар молнии разрывает мрак. Вся обыденность жизни отступает перед истовостью одержимого. Страстность его напоминает извержение солнечного протуберанца, а несокрушимостью действия он схож с буром, проникающим недра земли. Одержимость подобна беспощадному солнцу, превращающему землю в пустыню. Она пуста и немилосердна, вызывая лишь одно стремление — вырваться из ее пут.

Согласимся, что человек одержимый, обуянный одной конкретной страстью, может произвести сильное впечатление. Однако мне гораздо интереснее непостоянные натуры, которые обаятельнее и глубже, в содержании которых можно привольно двигаться и при этом испытывать все впечатления увлекательного путешествия.

Только непостоянный умеет по-настоящему отдыхать. Сменяя труд досугом, он отдается последнему с той же полнотой, что и самому значительному делу. Вообще непостоянный человек с редкой живостью отдается своему стремлению. Зная, что его собственная природа отмерила краткое время любому его увлечению, он концентрирует на избранном все силы души, дабы за немногие мгновения, пока живет овладевшее им побуждение, исчерпать весь заключенный в нем смысл и не оставить вне себя ничего не испробованного.

Непостоянный человек — личность поистине универсальная. Он переходит от одного занятия к другому, не успокаиваясь на достигнутом, он весь -символ вечного, неостановимого движения, которое да будет благословенно!… даже если оно не знает своей цели… Ведь так?

Неверность в действиях, или…

Деятельный человек — истинный герой современной цивилизации, ее надежда и предмет поклонения. Ничто не прельщает наше сознание больше, чем уверенные, выверенные, неколебимые действия личности, последовательно приближающие ее к цели. Никого, пожалуй, не уважают больше, чем того, кто умеет действовать решительно, находя при этом именно такой способ действий, который кратчайшим путем приведет к успеху.

Поэтому, оправдывая неверность в действиях, мы покушаемся на основы современной цивилизации. При этой мысли меня пробирает дрожь, холодный страх проползает по спине и я готов отказаться от начинания… Однако ведь тогда я сам окажусь непоследовательным, а для меня, человека этого мира, не может быть огорчительней приговора. Да, лучше перенести внешнее осуждение, чем ощущать внутренний изъян. Будем же последовательными в оправдании непоследовательности!

Непоследовательному человеку не хватает истовости. Ведь достижение любой, даже скромной цели, предполагает долгую цепь опосредующих действий. Цель редко дается в руки, а то, что само в них идет, никогда не становится целью. Поэтому всякий деятельный, целеустремленный человек ведет себя «во имя чего-то». Если Вы попытаетесь в каждом его действии обнаружить смысл, то скоро почувствуете абсурдность его действий. Так бывает потому, что ни одно действие не имеет самостоятельного значения. Все они — подчиненные, не значащие элементы достижения того, что действительно полагается значительным.

Однако задайте вопрос: что за великое, значительное, сокровенное содержание скрыто за мощью человеческой деятельности? Боюсь, что Вы не получите вразумительного ответа, ибо ответить здесь нечего. Парадокс в том, что смыслом для деятельного человека является сама деятельность, а не цель; непрестанная смена действий, упоенное владение средствами, гордость собственным умением — и ничего больше. За покровами самой интенсивной деятельности сокрыт не высший смысл, а абсурд.

Непоследовательный не способен принять аскетический идеал деятельного человека. Он настоящий сибарит, и потому делает лишь то, в чем находит непосредственный смысл и удовольствие. Ему претит самоотверженность деятельного человека. «Ради чего стоит пренебрегать самим собою?» — ставит он резонный вопрос, на который еще никем не найден неопровержимый ответ.

Для успеха деятельности важнее всего последовательность действий. Когда одно деяние словно ступает в след предыдущему, когда складывается цепочка их, взаимно усиливающих друг друга, тогда деятельность достигает своей наивысшей мощи и эффективности. Благодаря последовательности слабость превращается в силу, а цель из далекого миража становится присвоенным достоянием.

Непостоянная натура как будто скрывается от этого закона. Как только дело близится к завершению, как только наступает время последних решающих усилий, как только предчувствуется конец, тотчас непоследовательный человек стремится убежать от него. И для этого бегства всегда находятся весомые поводы.

Начав делать одно, непоследовательный переходит к другому, едва оно покажется более привлекательным. За счет этого он охватывает гораздо более обширную сферу жизненных проявлений, нежели деятельный субъект. Ведь тот стремится к одному, а непоследовательный разменивается на многое. Он расточает себя со щедростью транжиры, чем вызывает законное негодование деятельного, а значит рачительного, человека. В глазах последнего он выглядит безумцем, поскольку способен вдруг отказаться от почти достигнутого результата и заняться другим.

Однако при этой очевидной безалаберности, непоследовательная личность иногда становится обладателем выигрыша, который никогда не попадает в руки людей более целеустремленных. Что, впрочем, не удивительно, ибо целеустремленная личность приобретает лишь то, к чему направлены ее действия, тогда как непоследовательный ищет неизвестно что. Закономерно, что именно он скорее всего находит неизвестное, необычное, чудесное.

***
Непоследовательной натурой руководит неодолимый инстинкт не доводить дело до завершения. Мне кажется, что в каждой непоследовательной личности живет крохотный гомункулюс, который то и дело твердит: «Брось начатое… Не доводи до конца…» Я не отважусь решить: злой или добрый этот голос. Очевидно лишь, что в указанном инстинкте проявляется упорное избегание однозначности, то есть тупости. Под влиянием этого инстинкта развивается чуткость к своему и чужому душевному складу, к обстоятельствам места и времени.

В склонности к перемене образа действий проявляется отнюдь не одна хаотичность и слабость непоследовательной натуры. Не меньшее значение в этом характере имеет интуиция и постепенно вырабатывающееся редкой остроты чутье. Во всяком действии непоследовательный человек быстро разгадывает, что оно сулит. Когда он, с внешней точки зрения беспричинно и неоправданно оставляет избранный способ действий, то часто в этом проявляется угаданная им раньше других бесплодность попытки.

И еще одно важное достоинство есть в непоследовательной натуре. Мне кажется, что поступающий непоследовательно разгадал и крепко усвоил одну из величайших тайн человеческого бытия. Суть этой тайны в том, что цель норовиста и редко дается в руки тому, кто прямо к ней стремится. Мир своенравен, он не любит зависеть от человека и, напротив, предпочитает себя дарить. Оттого все наиболее значительные достижения людей получены как бы «косвенным образом», словно бы ненарочно. И я подозреваю, что непоследовательный разгадал этот характер мира; похоже, что своей безалаберностью он просто усыпляет его бдительность и напрашивается на его дары. Ведь, кажется, давно сошел непоследовательный с верного пути, потратил время и силы, далеко отстал от целеустремленного, упорно бьющего в одну точку человека, и вдруг… Нежданно-негаданно блеснет среди пустой руды алмаз, и вот уже непоследовательный стал счастливым обладателем драгоценности. «Удача слепа и редко избирает достойного!» —говорит тогда в досаде истовый деятель. Но, пожалуй, теперь мы увидели, что счастливый каприз судьбы подготовлен всем характером непоследовательного человека. И кто не позавидует его свойствам в момент счастливой удачи, которую приносит непоследовательность?

Неверность в повседневности, или…

Неверность широко распространена в повседневной жизни и давно стала явлением обыденным. О том, какой вид она приобретает в быту, мне и хочется сейчас посудачить.

Собственная неверность внушает нам недоверие к другим, а развивающаяся из этого подозрительность, то есть стремление уличить другого в коварстве, делает догадливыми. Поэтому неверный по натуре человек обычно отличается тонким чутьем и весьма сообразителен. Если свойственная ему ловкость становится преобладающей чертой характера, тогда он превращается в плута.

Плутовство — старинный вид игры человека с себе подобными. Внушить другому иллюзию, хитростью вынудить его к выгодному для себя поведению, к вящей своей пользе разыграть маскарад — так действует плут. Он никогда в своей недобросовестности не преступает известной границы, за которой последствия поступков могут стать для него губительны. Люди, одержимые иными порочными наклонностями, нередко становятся преступниками и сознательно принимают сторону зла. Плутующий же всегда готов сказаться если и не добродетельным, то вполне безобидным.

Плут чрезвычайно заботится о том, чтобы даже в случае обнаружения его прегрешений они не выглядели преступными и непростительными. Поэтому во всяком действии плута есть известная неокончательность, недоведенность поступка до решительного — только злого или только доброго, только благородного или только подлого — выражения. В плутовском деянии рядом с коварством, изменой, корыстью и жестокостью вдруг да и проглянет учтивость, нежность, доброжелательность и даже, подчас, жертвенность. Своего возможного судью плут всегда оставляет в сомнении и колебаниях, даже если проступок установлен совершенно точно. Ведь в осуждении всегда кроется тщеславная надежда на исправление провинившегося, и продуманными, добропорядочными черточками своих неблаговидных деяний плут внушает свою неокончательную порочность. «Я не погиб для дела добра»,— словно говорит он. «Еще слышен мне голос совести, и готов я следовать ему».

Подобная манера поведения приводит к тому, что плут редко попадает под суровое наказание. Он заранее готовит себе возможность отступить, умело используя ее в момент опасности или настигшего его осуждения. Почуяв проигрышность своего дела, плут не упорствует в неблаговидной затее и не стремится осуществить ее во что бы то ни стало. Вследствие органической неверности своей натуры плут не способен стать человеком зла и держаться злого умысла до любого исхода. Девиз: «победа или смерть!»—самое отвратительное сочетание слов для плута. Жизнь, только жизнь предпочитает он, сколь бы скудными ни были ее проявления. Он редкостный жизнелюб.

Поэтому как только опасность становится грозной и плутовская затея обнаруживает свою бесперспективность, так сразу плут меняется и спешит отречься от того, что делал. До окружающих еще только начинает доходить неблаговидный смысл его поступков, а плут уже кается. И, предупреждая обвинения, сам указывает на свои грехи, тут же отыскивая, на кого свалить бремя вины. Так покаянием, ужимками, искренними слезами и ловкой подтасовкой фактов плут ускользает от ответственности. Как-то уж странно оказывается при разборе плутовского дела, что в нем причудливо замешаны почтенные и, несомненно, достойные люди. Одной ли, другой стороной они, выясняется, причастны К плутовскому замыслу и невольно способствовали осуществлению его. От этого пренеприятного открытия гаснет их обвинительный пыл и смущается общественное мнение, неспособное судить неоднозначно. И редко кто догадывается, что все это плут заранее имел в виду и предусмотрительно позаботился сделать своими невольными пособниками честных людей.

Так, вспыхивая, угасая и кружась, проходит жизнь плута и никогда нельзя вынести о ней определенного суждения, и сам плут, я полагаю, его не имеет, ибо неистребима в нем лукавая переменчивость.

Неверность слову, или…

Проблема несоответствия слова и дела стала проблемой так давно, что уже не различишь ее истока. Можно предположить, что не держащий слова просто… занят делом. Однако, предвидя ироническое и недоверчивое отношение читателя к этому предположению, я спешу подыскать более серьезные объяснения названному недостатку.

Держать слово в наш разговорчивый век чрезвычайно трудно. Трудно хотя бы по причине небеспредельности человеческой памяти. Ведь, право же, невозможно удержать в голове все то, что произнесет собственный язык в течение хотя бы одного беспокойного дня. А если такие дни нескончаемой чередой тянутся из месяца в месяц? И даже из года в год? Эх, суета суесловия…

Так уж странно устроена наша цивилизация, что все только говорят. Никто не хочет слушать, и потому быть услышанным — редкая удача. Не приученный слушать, человек сам не слышит, что он болтает. А если он не слышит собственных слов, то было бы странно, если бы он их держал. Как держать, если толком не знаешь что?

Или еще одна особенность нашей жизни: никто не ищет в словах то содержание, которое вложил в них говорящий. Все готовы откликаться лишь на расхожие, общеупотребительные значения слов, а значит, понимают их в самом плоском, истершемся, пошлом смысле. Оттого и получается, что даже сам перестаешь принимать собственную речь за свою. Никто уже не вкладывает в нее содержание собственной жизни; не стремится, напрягаясь и мучаясь, выразить в ней свои, только ему принадлежащие мысли, чувства, желания. Приученный всеобщим невниманием к небрежности, человек все чаще употребляет слова не в их собственном — своем личном, выношенном — смысле, а в обыденном, расхожем, общепринятом. Тогда ему сразу становится легко, слова сыпятся с его языка словно горох, он воспаряет на крыльях бойкой речи. Однако если слова существуют как бы между людьми, если их значения выражают не твой опыт, а нечто публичное, в реальности чего убедиться весьма трудно, то нужно быть величайшим глупцом, чтобы за этакие слова отвечать. С какой стати! Пусть отвечает тот, кто их выдумал! Из этого справедливого негодования и рождается неверность слову.

К слову сказать, и некоторые ученые-языковеды способствуют распространению в обществе суесловия. Ведь они полагают, будто есть между людьми одного народа некий единый, однозначный язык. Будто слова этого языка обладают некими самостоятельными значениями, никак не зависящими ни от воли и сознания, ни от жизни каждого. Какой бы жизнью ты ни жил, язык остается для всех единым и хранит свои строгие значения в словарях. Право слово, большей бессмыслицы я не слыхивал! Виданное ли дело, чтобы человек знал то, что в руках не держал и в себе не пережил? Все, что мы не знаем и не испытали, то определяем через хорошо известное. Когда первые каравеллы португальцев прибыли в Индию, местный очевидец так их описал: «Приплыли драконы, из чрева которых вышли невиданные люди, евшие белые камни и пившие кровь». Так преобразились в его сознании корабли, караваи хлеба и вино. Но то же самое происходит со всем, что для нас только слово. Пока мы не испытали того, что оно значит, до тех пор понимаем его по аналогии, от известного, приблизительно и неточно. Мало услышать название заморского плода, если ты ничего, кроме яблок да груш не отведывал. Никакими эпитетами, вроде «сладкое», «кислое», «терпкое», «горькое» тут не обойдешься. Надо увидеть, потрогать, надкусить, и только этим — чуть-чуть знать. Так это всего лишь фрукт! А если коснуться более высоких материй? Ведь какие тонкости слово выражает — как подумаешь, дух захватывает! Неужели можно всерьез полагать, что достаточно слово услышать или в словаре прочесть, через «кислое» да «терпкое» его определить и вот оно уже твое, слово-то? Фиг вам, извините за выражение.

Только если слово проступило через твою собственную жизнь, если напиталось твоими жизненными соками, если собственная твоя судьба (tutti!) — тем, что ты претерпел, что испытал, чему радовался — его вымолвила, тогда оно действительно твое — слово. Без жизни человека слово смысла не имеет. Пустой звук оно тогда — да и только. Поэтому слова произносятся не движением языка, а проживанием жизни. Как жизнь идет, такие и слова в каждом складываются. Произнести слово легко — достаточно дикции; а вот вымолвить — ох как трудно: требуется усилие души. Легко стать перед зеркалом и кричать «люблю, люблю!», а попробуй это слово впервые любимой вымолвить… Эх!

Ну, хватит, заболтался я с вами. Кто пережил, тот понял, а кто не понял, может быть потом сообразит. Впрочем, и не всем сказанное понимать надо.

И еще одно в завершение. Понятно должно быть из сказанного, что обманывает человек словами своими большей частью ненамеренно. Он просто не знает подлинного нрава слов. И думает, наивный, что любыми словами пользоваться можно, если научился их произносить и с другими сочетать. Честно, искренне, в радости начинает слова выговаривать, а на поверку, если вдуматься, сплошной обман получается. Что ж удивляться: не прожитое — не нажитое.

В честолюбии содержится юношески пылкое приятие красоты и многообразия мира. Никто не относится к действительности с таким воодушевлением, как честолюбец. Он — самый великий миро-устроитель, он полон неугасимого энтузиазма, он верит истово в будущее мира, и эту огненную веру обнаруживает неистовством своего самоутверждения. Честолюбец дерзок, пылок, чувствителен, даже если он подчеркнуто сдержан, сосредоточен, немногословен, даже если печален, робок или угрюм.

Вообще внешность и поведение его могут быть самыми различными, и мы скоро зашли бы в тупик, пытаясь выявить честолюбца по особым приметам и манерам поведения. Все его действия направлены к избранной цели, и потому сколь многообразны пути к ней, столь же различается его поведение. Поэтому сказанные в начале слова следует считать душевной особенностью натуры честолюбца, характеристикой его внутренней жизни. Поведение же его, и даже мысли о себе самом, могут оставаться предельно скромными, непритязательными, трудолюбивыми.

Чествование приятно каждому, но единственно честолюбец превращает стремление к почестям в главный нерв и смысл своей жизни. Идея величия манит его. В грезах сновидений он, должно быть, нередко видит себя слоном, а после пробуждения сожалеет: зачем он в самом деле не родился серым гигантом, или синим китом, или — того больше — Великим Морским Змеем!

Яркие, почти живые грезы развивают в честолюбце способность воображения, умение мечтать, а также неудовлетворенность малым. В отличие от тщеславия, которое все запечатлевается в эффектной вспышке, честолюбие является гораздо более глубокой и серьезной устремленностью жизни. Неудовлетворенное честолюбие способно сжечь человека изнутри, и оттого даже вполне преуспевшие честолюбцы редко и глухо признаются себе в сущности своей натуры, и еще реже думают о ней. Их знание о своем честолюбии — тайное знание, скрыто диктующее все поступки, но крайне редко заявляющее себя в явном и откровенном виде. Одной из причин такой скрытности является глубокая суеверность честолюбивых натур; они не заявляют о своих притязаниях, боясь «сглазить» и обидеть богиню удачи. Они чрезвычайно ранимы, нет для них ничего болезненнее насмешки, и ничего они не страшатся более, чем уронить мнение о себе.

Оттого, что честолюбивые стремления обычно сокрыты, они не мозолят глаза и не досаждают окружающим. Напротив, честолюбивый человек легко уступает в мелочах, он никогда не встревает в склоку и тяжбу, он не притязает на все те маленькие поощрения и достижения, которые так ценят обыкновенные люди и вокруг которых кипят почти все страсти нашей обычной жизни. Сияющие цели честолюбца — его далекое солнце, которое ему светит и его манит. В движении к этому свету он может, конечно, по небрежности наступить на соседскую мозоль, но никогда не сделает этого со зла и обычно весьма доброжелателен к окружающим. Они ведь увлечены малыми, будничными целями, и потому не соперники ему. Самой обыденностью своих целей и жизней они выделяют его, честолюбца, в особенную личность. Вследствие этого честолюбивый человек ощущает бессознательную благодарность к обычным людям, они симпатичны ему. А поскольку мир в массе своей слагается из обыкновенных людей и заурядных жизней (так полагает честолюбец), то и в целом он расположен к миру доброжелательно и оттого в общении приятен, внимателен и вежлив.

***
Честолюбие движет социальными реформаторами, великими учеными, вдохновенными творцами — всеми, кто идет впереди, кто шагает в неведомое. Именно туда устремляется честолюбец, ибо там, в неведомом, всего вернее надеется найти себя. Точнее — свою славу; ведь он весь в ней, ибо она воплощает то, что привлечет к нему взоры всех людей.

В этой жажде всечеловеческого признания проявляется замечательная черта честолюбца — любовь к людям, потребность в их уважении и восхищении. Бывает, конечно, что увлеченный этой страстью честолюбивый человек, отчаявшийся получить ответ на свое чувство, прибегает к средствам постыдным или жестоким. Но разве само чувство виновато в этом? разве осуждаем мы любовь, хотя и она в диких или измучившихся людях приводит подчас к бессовестным и гнусным деяниям? Так и низменные проявления честолюбия мы должны отнести к трагическим последствиям чистой и возвышенной в своих истоках страсти. Однако увы! По мере того, как обыденная жизнь втягивает личность в свой оборот, честолюбие бледнеет и гаснет. Мало-помалу человек свыкается со скукою повседневного существования, и хотя еще мнит себя устремленным к высшим целям, на деле дерзает все реже и реже.

С течением времени он обнаруживает с ужасом свою похожесть на других, и тогда понимает, что его честолюбивые стремления — попросту несбывшаяся мечта. В душе каждого человека, наверное, живут, угасая, такие неосуществившиеся чаяния. Мы, покрывшись слоем «жизненной опытности», гоним эту мечту, или отмахиваемся от нее как от детской наивной выдумки, или смеемся над нею, или забываем, или заменяем наглядными, сподручными целями… но остается от нее легкая, иногда пробуждающаяся в душе печаль. Обеспокоенно оглядывается тогда человек, не в силах понять, откуда она берется, и вертит головой, рассматривая обстоятельства своей жизни в поисках неблагополучия, и не найдя сердится, и досадует на нелепое чувство, объясняя его плохой погодой и срывая раздражение на близких. А это всего лишь… вы знаете теперь, что это. И это значит, что каждый человек был честолюбцем, и потому осуждающий честолюбие вынужден будет осудить себя!

Педант — самый верный из подданных. Раз определив для себя систему мира, он хранит ее с усердием пчелы или муравья. Оттого он чрезвычайно удобен в быту — как в семейном, так и гражданском.

Всякое явление, цель или вещь имеет у него свое место, и железный закон связи этих явлений, действий и норм незыблемо поддерживается им. Твердо и непреклонно он стоит на своем, утверждая собственный образ жизни как нечто непрекословное. Педант сильнее и последовательнее самого сильного духом человека. Его ограниченность закрывает для него все иные возможности, кроме одной, им однажды избранной. Поэтому для педанта может быть лишь то, что есть. Представьте, сколь незыблемую опору в подобном душевном складе находит любой социальный строй!

Педантизм в самом буквальном смысле — положительное качество. Действительно, на какого человека можно положиться с большим основанием, чем на педанта? Надо лишь знать, какое течение дел принято им за норму, и тогда можно опираться на эти сведения с той же уверенностью, как если бы это было знание не о поведении человека, а о природной закономерности.

Неукоснительные привычки педанта особенно благотворно должны действовать на замученного суетой человека. В них он должен находить то же отдохновение, что в мерном плеске прибоя или в убаюкивающе-монотонном шелесте листвы. Так непременно должно быть… если, конечно, мы не задерганы до такой степени, что кроткая размеренность бытия педанта кажется нам угрюмым издевательством над естественным течением жизни. Тогда возникают гнев, ненависть, скандал и даже бытовое членовредительство. Однако, согласимся, это следует отнести на счет воспаленной психики, а не педантичности. Я твердо держусь того мнения, что с педантом легко, безмятежно, надежно, а скука и раздражительность — неминуемые спутники общения с педантичной личностью, — проходят ведь… проходят, правда?

Неопрятность внушает людям зачастую большее отвращение, чем подлость. Это вполне естественно, ибо в неопрятности заключено не меньшее пренебрежение общепринятым, чем в подлом поступке.

Меня искренне удивляет, почему чистота и аккуратность не внесены в качестве важных нравственных ценностей ни в одну моральную систему. Впрочем, у них есть достойные заменители: долг, душевная чистота, верность слову и т.д. Опрятный человек держит себя в порядке, какой бы порядок при этом ни имелся в виду: на письменном столе, в сознании, в одежде, в поступках, в квартире, на работе — словом, в любой части человеческого существования. Опрятность нетерпима к неряшливости и безалаберности, допуская последнюю лишь как мгновенный импульс, импозантный штрих, вносящий легкий хаос в одежду, мысли, обстановку квартиры или чувства, тем самым с особой выразительностью подчеркивая неукоснительный порядок.<!––nextpage––>

Напротив, неопрятному человеку невыносимо быть все время правильным и аккуратным. Он изнывает от скуки в упорядоченном мире. Ему хочется вносить в устоявшееся течение дел живительную сумятицу и веселый хаос. Нет, он не зловредствует. Просто его натура не позволяет ему усвоить весь тот набор правил, норм и манер, которыми сопровождают свою жизнь все люди. Поэтому он бросает где попало свои вещи, выходит на улицу в мятой одежде, убирает квартиру по вдохновению и вечно путает последовательность членов в фигурах силлогизма. Разумеется, такой человек вызывает естественное раздражение всех людей порядочных, негодующих на несоблюдение им элементарнейших правил общежития, понятных даже малым детям.

Действительно, неопрятному человеку стоит попенять. Однако не потому ли в нем развилось столь досадное качество, что его с малых лет приучали к простейшим нормам с такой истовостью, будто в них заключена вся полнота бытия и вековечная мудрость в придачу? Не родилась ли его неопрятность из естественного протеста живого существа против мелочной опеки и суровой обязательности в том, в чем она никак не оправдана? Не инстинкт ли самосохранения, пусть и в непривлекательной форме, проявляется в неопрятности? У меня нет определенного ответа, и кто желает, пусть вникнет в этот вопрос глубже. Интересно, к какому он придет выводу.

Я ощущаю смущение перед описанием пошлости, ибо не могу определить вполне отчетливо, где же находится это свойство и чему оно, в конце концов, присуще: миру или человеческой душе? Эта неясность заставляет меня смущаться, повергая в растерянность. Несомненно, в неуловимости пошлости -ее первый успех, ее очевидная победа над всеми обвинителями и недовольными: над всеми, кто ей противится.

Проявления пошлости столь же многообразны, сколь многообразны следы протекшей жизни. И как раз потому, что они столь обильны и наглядны, именно потому, что многочисленные примеры пошлости отнюдь не таят себя, а существуют спокойно и уверенно, именно поэтому суть ее сложно ухватить. У пошлости есть два главных значения. В узком смысле она означает непристойное, вульгарное обращение с интимной стороной человеческой жизни, в которой самое интимное — близость мужчины и женщины, равно как и чаяния, возлагаемые нами на самих себя. Выставить интимное напоказ, сделать сокровенное публичным, не иметь чувства меры и деликатности к тому, в чем человек наиболее легко уязвим — всем этим заявляет себя пошлость. Однако она обладает и вторым, более широким и универсальным значением. Это последнее трудноопределимо, но именно оно наиболее важно и ставит пошлость в ряд важнейших человеческих качеств.

После некоторых размышлений я пришел к выводу, что общий смысл пошлости можно вывести лишь из природы времени и движения. Когда нечто движется, но при этом ровным счетом ничего не происходит — тогда возникает пошлость. Ее власть начинается, когда судьбы и ход вещей подчиняются тому, что заведомо известно, сбылось, осуществилось, исчерпало свой смысл, потеряло почву под ногами, пережито, прожито, иссякло; когда бытие доходит до предела своей пустоты и никчемности, и не замечает этой своей опустошенности, ненужности и обременительности, утверждая себя с жизнерадостным видом только что родившегося существа. Пошлостью наполнен безжизненный, мертвый мир. Она -его воспаленная, разлагающаяся плоть.

Самая обременительная форма жизни — та, с которой все давно ясно, чье содержание известно л изведано, чей смысл и чья увлекательность сносились, как старое платье. Она давно никому не нужна, но, невзирая на это, все длит и длит себя. Почти все бывает хорошо впервые, но мало что достойно повторения. Воистину нет ничего хуже, когда неуместное — есть. Только пошлому человеку это непонятно. Он никогда не отправляется от самого себя и повинуется только внешнему внушению. Ко всему можно подходить с мерками более низкими и более высокими. Не существует единого стандарта отношений, дел, мыслей, манер. Пошлость есть не что иное, как склонность придерживаться нижайшей мерки, какая только в данном случае возможна. Из всех образов пошлость выбирает низший, из всех идеалов — самый сподручный, из многих путей — наиболее утоптанный, ничуть не смущаясь, даже если у начала его обозначено: «тупик».

В пошлом мире нет никакой загадки; в нем все заранее известно; а если подчас и делается какой-то вид на загадочность или таинственность, так это только ужимки — сентиментальное средство разогнать скуку, прибегая к средству еще более тягостно-скучному. Пошлого человека ничем нельзя удивить; во всяком явлении он видит наиболее банальную, скучную, истасканную его сторону. У него к каждому случаю уже заранее готовы слова, а на любые обстоятельства имеются готовые поступки.

Кажется, у нас получилось осуждение пошлости. Однако в этом же осуждении заключено и ее величайшее оправдание. Пошлость, втягивая человеческую жизнь в предустановленные формы, спасает личность от одной из величайших тревог — страха завтрашнего дня. Все многочисленные терзания и беспокойства, связанные с этим страхом, отступают, испаряются, исчезают вовсе в пошлом мире. Действительность становится прозрачной, как в самый ясный день, и все находится под рукой, и все окружающее любезно к тебе, и ты сам связан с миром и людьми спокойной внятной связью. Метания, неуверенность, маета, скука никогда не охватят душу того» кто вполне свыкся с пошлостью и принял заключенную в ней предустановленную гармонию. Нет более безмятежной жизни, нежели жизнь, заключенная в границы пошлого существования. Легкими штрихами, мягкими тонами вписывает пошлый человек свою жизнь в то течение дел, которое бог весть когда и кем определено. Но неизвестно кем определенное, оно всесильно и всеохватно.

Главное в последовательном утверждении пошлости — это всей душой принять мир, в котором появляешься на свет, и прожить жизнь так, чтобы никогда, ни одним бессознательным и смутным движением не выйти за его границы. Тогда вся линия времен откроется так же ясно, как предметы в собственной комнате, и увидишь ты и прошлое, и будущее свое; и тех, кого ты сменил, и тех, кто придет тебе вослед, и даже скупую слезу над собственной могилой сможешь обронить…

***
Пошлый человек лучше всего выражает себя неучастием в действительной драме мира, и потому — в полном неприятии ответственности за происходящее. Действие по заведенным правилам игры, в которой результат предрешен, становится апофеозом пошлости. Самый правильный человек оказывается весьма пошлым. Он никогда не отдается течению жизни, он всегда стоит рядом с бытием и смотрит на него извне. Бог весть, где он при этом находится: видимо, в том особом мире, который создает пошлость.

Из этой характеристики пошляка хорошо видно его сходство с ученым и политиком — этими столь почтенными, почти священными фигурами современной цивилизации. Каков первый принцип ученого? — отстраниться от своего объекта, не привнести в него ничего от себя, предоставить ему двигаться собственным путем и лишь фиксировать, прояснять, объяснять, ну а затем использовать это движение. Какова первейшая заповедь политика? — быть у власти, а значит поступать не так, как тебя побуждает собственная натура, соображения человеческого достоинства, справедливость, нужды людей и тому подобная суетность, но единственно исходя из задачи сохранения, умножения и укрепления власти. Разве может беспристрастный взгляд не увидеть в этих канонах поведения сходства с жизненной установкой пошлого человека?

Нет на свете ничего обширнее пошлости; нет ничего более величественного, чем она. Всякое иное душевное состояние по сравнению с ней незащищено и неуверенно в себе. От этой неуверенности каждая мысль, и всякое чувство, и любое желание стремятся утвердить себя в действительности -выйти из души в мир и стать его, мира, особым измерением.

Не то в пошлости. Она, имея источником предопределенное содержание мира, порождает предустановленную жизнь, и оттого она в высшей степени самодостаточна, ибо находится в душе в той же степени, что и в мире. Высшая гармония души и действительности заключена в пошлости, и оттого она представляет собой наиболее спокойное, неагрессивное, величественное душевное состояние. Она — качество личности, совершенно гарантированной бытием. От этой гарантированности и защищенности человеческие мысли, чувства, отношения становятся по особенному легкими и беспечными — как воздушные шарики, качающиеся на пенистой воде. В пошлом мире установленные границы абсолютны и неприступно святы, а малейшее покушение на них, даже произведенное ненамеренно и случайно, почитается величайшей непристойностью. Оттого пошлость не терпит какого-либо дерзания и даже малейшего намека на его возможность. Поистине, в пошлости человеческая душа находит желанное место упокоения. В ней спасается она от бурь и потрясений, обретая долгожданный отдых. Жизнь без печали, без суеты, без боли и тревоги обещает человеку пошлость, и мне непонятно, как в нашем смятенном мире ей можно предпочесть что-либо иное.

Однако же агрессивная среда внешнего мира не оставляет пошлость в покое. Она давит и терзает пошлое существование, вынуждая его отстаивать себя. Тогда пошлость вынуждается изменить своей спокойной благодушной природе. Подталкиваемая извне, она осознает свое противоречие с развитием мира, который движется к сомнительной будущности. Это открытие придает ей вообще несвойственную злую скрытность или агрессивность. Разъяренная, пришедшая в исступление пошлость способна уничтожить все живое, ибо мощь ее не знает пределов, истовость — безмерна, а жалость — неведома. И только ответная мощь зла, сконцентрированная в остальных человеческих пороках, способна остановить и укротить пошлость. Оттого лишь глубоко порочный человек имеет шанс состязаться с пошлостью и одержать над ней верх. Следовательно, не будь пошлости, многие человеческие пороки утратили бы почву и потеряли одно из оснований своей полезности.

Скабрезность — родная сестра пошлости. Надсмеяться над тем, что человеку дорого, обнажить и выставить на всеобщее обозрение то, что для него интимно и сокровенно — так выказывает себя скабрезность. Способом ее существования является глумление над тем, что для человека свято.

Поскольку скабрезность решительный враг интимности, то, следовательно, она — наилучшее средство упрочения и пропаганды публичных форм жизни. Угнездившаяся в душе скабрезность рождает в личности тяготение к помпезным зрелищам, напыщенным речам, к изощренным фальшивым ритуалам — словом, ко всей совокупности тех нарочитых форм, в которых заявляет себя самодовольная жизнь. Скабрезность представляет собой способность получать удовольствие от того, что нормальный человек обычно считает просто неприличным. И потому в скабрезной натуре находит себе сторонника общественный и личный быт в своих наиболее отталкивающих, гадостных и… (вычеркнуто цензурой — Изд.) проявлениях. Страсть скабрезного ко всему нечистому и подгнившему кажется странной, но ведь известны, например, племена, которые предпочитают протухшее мясо свежему, видя в нем особый деликатес. Так почему явление, характерное для гастрономической области, не может проявить себя в душевной жизни?

Зараженный скабрезностью человек все хочет разоблачить, опрокинуть, разъять. Желание над всем поизгаляться наиболее сильно в нем. В его душе пульсирует злая и раздраженная нетерпимость ко всему, перед чем другие благоговеют, что свято чтут, чем искренне восхищаются и к чему испытывают нежные чувства. Откуда же происходит это превратное душевное состояние? Ответ мы найдем в моральной энтомологии.

Скабрезный человек — просто переродившееся насекомое. Он подобен таракану, который вдруг почему-то стал хозяином квартиры. Люди исчезли, и вот со всех углов, норок и щелей тащит это торжествующее членистоногое свой заветный мусор, складывает его посреди комнаты в кучу и, забравшись на нее, пузырится мыслью: «Это — весь мир, и нет в нем ничего больше, а если и есть— то оно ничтожно!»

Несчастное насекомое, всю жизнь проведшее в темных щелях, теперь получило право хозяйничать там, где прежде пряталось и прозябало. Однако осталось-то оно при своем затхлом достоянии, на то только и сподобившись, что вытащить его на свет. Скабрезный человек очень похож на него: и своей незаживающей уязвленностью, которая таится за очередным похабным выражением; и яростным тяготением к публичности, вырастающим из презрения и ненависти ко всему сокровенному. Надо думать, что мерещится ему во всякой интимности затхлая тараканья щель. Ужас этого видения охватывает скабрезного человека — и темное прошлое, кошмаром явившееся в его сознание, заставляет кричать от ненависти и страха.

***
Выше скабрезность описывалась как явление психологическое, зоологическое и даже немножко мистическое. Однако не это все в скабрезности главное. Основной его смысл в том, что это явление, прежде всего, и по преимуществу физиологическое.

Чувствительного читателя я прошу пропустить завершающую часть описания скабрезности. Перейдите к следующему пороку, ибо выяснение природы скабрезности принуждает меня заняться делом нечистоплотным и прибегнуть к образам дурно пахнущим.

Что такое скабрезность? — Это когда из гнилого тела источается гной. Телу от этого, видимо, становится легче. Жаль только, окружающая среда заражается. Я не нахожу ничего лучшего, как вывести скабрезность из детского увлечения собственными испражнениями. Когда-то мне привелось читать об этой особенности развития ребенка, и поскольку далекие детские времена совершенно изгладились из моей памяти, сообщение психологов произвело на меня сильное впечатление.

Итак, представьте. Ребенок вдруг обращает внимание на свои экскременты. Раньше они почему-то не интересовали его (должно быть, в силу недоразвитости). И вот в известный момент его становления окрепшее личностное начало проявляет себя в том, что начинает интересоваться этой примечательной частью мира — первым естественным продуктом творчества ребенка. Что манит дитя к своим испражнениям? — Гордость ли творца? любопытство ли к непонятной субстанции? желание ли все испытать? Не знаю. Вижу лишь, как ребенок без содрогания и брезгливости берет ручонкой свои выделения, размазывает их между пальцами, пачкает ими стену, нюхает и, может быть, даже пробует языком (последнее не удивительно, если учесть, что многие животные имеют привычку поедать свои, причем свежие, экскременты).

Повторяю, не могу точно сказать, что побуждает ребенка делать так и что впоследствии заставляет его оставить необычное занятие. Однако кажется мне, что он находит в нем странное наслаждение, обретая какое-то неясное чувство единения с окружающим миром. И подозреваю я, что скабрезные люди вырастают из тех, у кого подобные ощущения не ушли вместе с детской наивностью, а глубоко укоренились и стали свойствами их натуры. Конечно, под влиянием иных условий и жизненных требований они не могли не переменить свою форму и сделались неузнаваемы. Однако нет-нет, да и проступит в поведении и ухватках скабрезного человека первобытное наслаждение ребенка, размазывающего между пальцев говно…

А если так, если скабрезность имеет физиологический исток, если нельзя вполне уверенно отнести ее к душевным качествам, то можно ли осуждать ее как душевный и нравственный изъян? Нет, гораздо справедливее видеть в ней отправление физиологической системы организма и, соответственно, относиться к скабрезности точно так, как и ко всякому испражнению — смотреть внимательно, чтобы не наступить и не запачкаться, или не попасть под струю, или не оказаться испачканным блевотиной. Не надо гневных филиппик против скабрезного человека. Просто дайте ему средство для очищения и укрепления желудка. В этом, право, будет больше толка и человечности.

Человеческие натуры можно разделить на две категории: легковоспламеняющиеся и тугоплавкие. Душевной чертой, разделяющей их, является вспыльчивость.

Вспыльчивость есть мера, обозначающая легкость воспламенения натуры. Чем вспыльчивее человек, тем скорее поддается он на провокации бытия:

тем проще маленькой искре непонимания, недоразумения, недоумения или досады возжечь костер пылающих страстей. Степень вспыльчивости — это показатель уровня человеческой страстности, готовой излиться в ответ на сущий пустяк.

У вспыльчивости немало форм и обличий. Глядя на них, редкий человек догадается, что перед ним всего лишь явления вспыльчивости. Таков энтузиазм, особенно массовый, заражающий людей в обществе. Легкая охватываемость одним настроением, увлеченность общим порывом, загорание единым стремлением — эти черты энтузиазма выдают его породненность со вспыльчивостью. Однако не только пылкость энтузиаста, но и увлеченность творца, самоотверженность героя — все это различные лики натуры, в основе которой лежит вспыльчивость.

Вспыльчивый всегда блуждает. Он есть огонь, уносимый ветром. Легко выходя из себя, он лишается самого надежного укрытия каждого из нас -собственного «я». Неприкаянный, он долго не чувствует ущерба от своей бездомности. Утрата своего «я» возмещается для вспыльчивого увлеченностью ситуацией. Сливаясь с неодолимым движением стихийных сил, он испытывает, должно быть, редкостное наслаждение и восторг. Вспыльчивость дарит человеку минуты совершенного упоения. Нет такого воздействия, которое могло бы остановить порыв вспыльчивости. И не потому нет, что вспыльчивый безволен и теряет контроль над собой. Нет, его манит неведомое здравым людям наслаждение, он предвкушает упоение своего слияния со стихиями, он заворожен образом этой безраздельной, безграничной и коварной свободы. Вспыльчивый, утрачивая самообладание и волю конечного человеческого существа, на краткий, но сладостный миг приобщается к высшей воле, беспредельным светом заполнившей простор Вселенной.

Кто измерит этот миг, и на каких весах человеческих судеб оценит его? У меня нет для этого взвешивания гирь и мне не ведома подходящая к случаю система мер. Поэтому мне не пристало говорить о смысле этого мгновения, и достаточно того, что сказано: оно есть. Одно хочу добавить: отторженность вспыльчивого от своего «я» выдает жертвенность его натуры. И потому вспыльчивость служит синонимом самоотверженности.

Но как бы ни был наполнен и глубок миг вспыльчивого торжества,-буйства вселенских сил, прорвавших пределы конечной жизни,— миг этот мимолетен. След его всегда горек. Вобрав в себя огромную энергию, вспышка вспыльчивости оставляет человека опустошенным и угрюмым. Уныние овладевает им, оставляя упадок сил на месте яростного порыва. В это время вспыльчивый человек, чей пламень иссяк, становится совершенно беззащитен, и именно в это время начинается ответное действие оскорбленного вспыльчивостью. Нужно ли добавлять, что это действие, совершенное с хладнокровием и беспощадностью, способно совершенно уничтожить вспыльчивую личность? Но даже если обиженного не оказалось или обида прощена, на вспыльчивого человека наползает трудноудалимая тяжесть. В ней — его расплата, низшее положение душевного маятника. Так и живет вспыльчивый человек, которого порывы то возносят, то опустошают. Поток увлекает его неведомо куда, и никто не знает, к какому берегу прибьет его. И если справедливо утверждение, что своими действиями он наращивает нелегкий долг перед людьми, то так же верно, что ему всякий раз приходится расплачиваться за этот долг.

Есть пороки, которые едины по своей природе и отличаются лишь степенью проявления ее — нисходя от наиболее безобидных форм к самым отталкивающим. Ворчливость начинает ряд, неприятно нисходящие ступени которого -брюзгливость, сварливость, грубость, хамство. Впрочем, различие здесь не только количественное. В зависимости от уровня одно и то же свойство имеет свой неповторимый оттенок, особый психологический колорит. Недаром Аристотель считал как избыток, так и недостаток одного и того же качества души пороком, и только умеренность — добродетелью. Так, например, мужество — это не что иное, как середина между крайностями: трусостью и безрассудной храбростью, удальством.

Искренне полагаю, что ворчливость попала в число пороков по недоразумению. Правда, и добродетелью ее не назовешь. Она, скорее всего, не нравственное качество, а такой себе звук. Все, что работает и движется, производит шум. Дребезжит сношенный движок, посвистывает коса в руках косаря, шуршат шаги прохожих. Так и трения, возникающие в нашей жизни, то и дело порождают ворчание. Им выказывает себя законное недовольство; на него не досадуют, пока оно не становится чрезмерным. Закономерная реакция превращается в изъян, когда переходит границы, в которых оправдана. Разница между естественным свойством и недостатком бывает чисто количественной.

В ворчании важны модуляции. Можно ворчать добродушно, можно — зло. Ворчанием можно одобрять, сочувствовать, даже гордиться. А можно -раздражаться, выказывать недовольство, обижать. Ворчливость — просто привычка реагировать и откликаться ворчанием. Быть может, это рудимент нашего медвежьего происхождения. Само по себе качество вполне безобидное, и только от натуры ворчуна зависит, чем оно окажется для окружающих -утомительным испытанием нервов или милой чертой косолапости.

Когда я слышу слово «брюзга», кажется, будто мелко задребезжала посуда или, того хуже, кто-то противно елозит по стеклу. Брюзжание возникает от того, что в человеке лопнула какая-то пружина или шестеренка, отвечающая за адекватность реакций. Никто не любит неудобств, и каждый находит естественные средства от них избавиться. Только брюзга как будто даже предпочитает дискомфорт, чтобы ответить на него дребезжанием сломанной пружинки. Слушая чье-то брюзжание, словно воочию видишь как там, в темной утробе, перекатывается и звякает отпавшая, ставшая вдруг ненужной деталь. Брюзга просто ничем больше не умеет ответить на неудобство или вдруг возникшую проблему. Он брюзжит о своей слабости и беспомощности. Издаваемые им противные, тяжело действующие на психику звуки, есть не что иное, как просьба о помощи. Но как трудно ее распознать! Как тяжело, преодолевая отталкивающую силу брюзжания, на нее откликнуться!

В старых домах никогда не бывает спокойно. То и дело ухо улавливает звуки, обычно едва различимые и смутные, происхождение которых никак не определить. Иногда, кажется, кто-то ходит на чердаке, или охает старый шкаф; в потертом диване постанывают пружины, почему-то позвякивают ложки, вилки и чашки. В иную минуту что-то задребезжит, или зашуршит, зашелестит, замрет; или провеется мимо вашего лица. Иногда сварливый человек напоминает мне такой старый дом. В нем неустанно и бессмысленно что-то происходит. Ничего не проходит мимо него, и на все он откликается каким-то дребезжанием, ворчанием, бормотанием — гулом и рокотом… В речах сварливого обычно мало что разберешь, в них нет толку вслушиваться. Их содержание одно и тоже -недовольство.

Сварливая личность отличается удивительным талантом неудовлетворенности. Ее ничего не устраивает. Если вещь белая, сварливый досадует, что она не черная. Однако окажись она черной, тотчас плохо, что она не белая. А если она и черная, и белая — его раздражает контраст цветов. Приглушите их, введите более мягкие тона — и он окатит презрением «эту блеклость». Сварливый вечно кого-то отчитывает. Он гудит, как трудолюбивый шмель; дребезжит как плохо пригнанное стекло. Все перед ним виноваты: вещи и люди, ход дел и погода, состояние государственных финансов и небесные светила. Всему и вся он воздает по заслугам, и суд его поистине неистощим и не знает отдыха. Мне кажется, у сварливого человека когда-то кто-то что-то дорогое отнял. С той незапамятной поры он ищет потерянное и взыскивает всех, кто ему ни попадется. Все держат перед ним ответ: не они ли злостные похитители? Это ситуация, трудная не только для ответчика, но и для самого сварливца. Ибо обычно он сам не ведает, что ищет. Спросите его, какое положение устроит его, наконец, и вы услышите раздраженное: «Глупый вопрос! Каждый нормальный человек понимает, что хорошо, что плохо». Увы, увы! Поиски сварливого — бесконечны. Ему просто нравится отчитывать, в своей сварливости он как в панцире; в ней он чувствует себя в безопасности. В этом, кажется, главный секрет сварливой натуры. Она попросту боится быть уязвлена. Может быть, в ней живет предчувствие своей слабости, или сказывается душевный дискомфорт, или дает о себе знать неизжитая обида. Так или иначе, сварливость служит средством защиты. Ею охраняет себя самолюбие, не знающее лучших методов. Что ж, не будем отвечать сварливому осуждением на его бесплодный, безостановочный суд. Ведь барабанит по крышам дождь, тарахтит разлаженный холодильник, чем-то то и дело гремят соседи за стеной. Так почему бы сварливцу не утомлять нас своими попреками? Еще одно докучное явление природы — только и всего.

Человечность — это своего рода гостеприимство, которое оказывает человек человеку. Естественно и необходимо для человека принимать всех людей за принадлежащих к одному с ним виду существ. В таком приятии проявляется своеобразное жизненное гостеприимство, когда всякий входящий в человеческую обитель становится членом дома. Прохожий может быть богат или беден, пригож или отвратителен, любезен или угрюм, однако во всяком случае он будет принят, ибо он человек в зыбком существовании, его жизнь отдана стихии и невозможно для живого существа не поддержать подобного себе, находящегося в столь неуютном положении. Здесь проявляется не сочувствие в обычном смысле слова, не особые нравственные достоинства. Здесь звучит зов самой человеческой природы.

Этот зов непреложен для человека так же, как для животного непреложны его шерсть, усы, лапы. Ведь не может волк сменить свою шкуру, хотя из этого вовсе не следует, что он любит ее или сохраняет из чувства долга. Она просто составляет неотъемлемую часть его существа. Так и человечность составляет простейшее, неразложимое на составные, исходное качество человеческой натуры.

Что же сказать о бесчеловечности, которая отворачивается от зова человеческой природы и жестоко пренебрегает всем тем, что объединяет нас в род людской?

Бесчеловечность отрицает за человеком какие-либо неотчуждаемые права; точнее, даже не «права», а сам факт того, что человек есть живое существо. Для бесчеловечного человек вовсе не существо, он отвлеченная сущность, с которой можно обращаться по своей прихоти и воле. Поэтому бесчеловечность столь страшна, неумолима и тягостна. Заключенное в ней отрицание относится не просто к конкретному индивиду. В его лице подвергается уничтожению весь род людской, и потому каждое проявление бесчеловечности есть покушение на человечество. И совершается это покушение самими людьми.

Бесчеловечность — это перерождение человека в иную сущность, решительное изменение его природы. Как раковыми клетками становятся переродившиеся ткани человеческого тела, так и проявления бесчеловечности -это знак, что перед вами иное, нечеловеческое существо. Не знаю, кто он -зверь или инопланетянин, чародей или демон, глиняный истукан или мыслящий ствол… Он всегда — оборотень, чуждая и грозная сущность, явившаяся в мир людей. К нему неприложимы людские понятия и потому требуется особая логика, чтобы понимать его.

Есть нечто завораживающее в бесчеловечной натуре. Так странно притягательны уроды, диковинные звери или ужасные катастрофы. Подобно этим необыкновенным явлениям, обогащают бесчеловечные натуры опыт человечества. Благодаря им, человек лучше понимает собственную суть. И учится дорожить ею.

Есть глубокое сродство между бесчеловечностью и несправедливостью, и часто кажется, что они — две стороны единой сущности.

Несправедливость — порок, который люди склонны прощать менее многих иных. Можно быть грубым, дерзким, глуповатым, корыстным, но если ты справедлив, то многие твои изъяны исчезнут в благородном свете этого достоинства и простятся окружающими. Несправедливость же не искупить, нет, другими достоинствами души. В решении «справедлив» или «несправедлив» слышится тот же окончательный нравственный приговор, как и в определении -подлый или порядочный человек перед вами.<!––nextpage––>

Несправедливость, может быть, не вызывает того чувства гадливости как, скажем, пошлость, спесивость или трусость, однако отталкивает она людей не менее сильно. Что же за таинственный смысл заключен в справедливости, если она способна внушать такую приязнь и, наоборот, перечеркнуть личность того, кто явно ей противится? Иногда даже кажется, что идея справедливости -священная заповедь, неизвестно кем людям данная.

Суждение о справедливости и несправедливости приложимо не ко всем отношениям между людьми, а лишь к той части их, в которой люди друг перед другом обязаны. Причем эта взаимная обязанность и ответственность людей не только никак не санкционирована законом, но даже нравственный долг не имеет к ней прямого отношения. Названная ответственность вытекает из более глубокого источника, чем любой долг, и коренится в самой человеческой природе — в том, что делает человека человеком. Пусть самым гадким, преступным, презренным, но — человеком. Делает его таковым признание за другими людьми их независимости, ощущение собственной приобщенности к виду живых существ, называющихся людьми. В этом безотчетном признании заключена та смутная, почти не ощущаемая граница, преступление которой вызывает ответное — и тогда уже явное — отчуждение других людей от несправедливой личности. При этом срабатывают не рассуждения, а простой инстинкт приобщенности к единому роду. И кто эту существующую между людьми породненность нарушает, тот подвергается остракизму, изгнанию из человеческого мира.

Вся тонкость этого положения заключается в том, что указанная солидарность представляет собой связь подспудную, почти не ощущаемую, в жизни чрезвычайно редко обнаруживающуюся явно. Она словно легкий прозрачный эфир связывает людей, но никак не выделяется ими. Она служит предпосылкой прочности человеческого мира и даже самого существования его, однако никогда не становится зримым элементом этого мира или оформленным в нем отношением. Подобно незримой солидарности живых существ, она существует даже там, где эти существа пожирают друг друга. И там, где люди дружелюбны, и там, где они ранят и губят друг друга — везде присутствует их незримое единство. Должно случиться великое несчастье, чтобы эта дремлющая в глубине всего живого связь вспыхнула и спаяла воедино живые существа, властно остановив их рознь перед лицом всеобщей опасности. В обычной же жизни она незаметна, позволяя вершиться «войне всех против всех», и не останавливая, наверное, ни одного преступления человека против человека.

Все так, однако же глухо слышится голос этой связи, невидимый страж бдит, дабы не порвалась она, и всякое покушение на нее виноватит человека больше, чем явное преступление. Несправедливость и есть непризнание этой всечеловеческой солидарности, посягательство на ту взаимную обязанность людей друг другу, которая следует из простого факта единокровности всех человеческих существ.

Несправедливый становится изгнанником в мире людей. Он чужак больше, нежели злодей; ибо последний нарушил лишь нормы отношений между людьми, тогда как несправедливый покусился на единство человеческого рода. Никто не дает ему в своей душе приюта, будто он нарушил некий священный закон, который не дано преступать людям. Печальна эта фигура, и даже в самом торжестве ее есть нечто постыдное и жалкое.

Я человек мелочный. Сущий пустяк способен расстроить меня больше, чем крупная неприятность. Мелкие препоны и нескладности то и дело деформируют течение моей жизни, вызывая к действию темные силы раздражения и тревоги, гнева и отчаяния. Для меня загадка, почему мне не удается отдавать мелочам столь малое внимание, какое они заслуживают? Почему законная и спасительная безучастность не выручает в случаях, когда речь идет о вещах мимолетных и незначительных? Какая превратная сила делает меня рабом сущей ерунды, оставляя в душе мерзкий осадок униженности и опустошенности? Этому нет объяснений. Разве что единственное кажется мне вероятным. Иногда я думаю, что подвластность мелочам есть назначенная мне плата. Или, правильнее сказать, расплата. Ведь серьезные, подчас трагические потрясения моей жизни никогда не вызывали во мне тех ничтожных и оскорбительных порывов, которые так часто рождаются из сущих пустяков. Мне пришлось, без преувеличения сказать, перенести немало тяжелых и горестных испытаний. Слова «горе», «смерть», «безысходность», «пустота» для меня, к сожалению, слишком реальные пометы жизни. Но никогда, в самых отчаянных и ужасных для меня состояниях, я не терял присутствия духа так, как это случается в связи с какой-нибудь бытовой мелочью, совершенно безобидной несогласованностью твоего и чужого поведения, мимолетным непониманием или недоразумением. Наверное, какая-нибудь зловредная сила назначила мне расплату за дар принимать жизненные тяготы и испытания в присутствии духа. Быть может, это мое «жало в плоть».

Будет ли толк от человека, доверившегося первому встречному, услышанному слову, ближайшему впечатлению — всему, что непосредственно есть, что всякий момент предстает перед глазами, слышимо ушами, осязаемо, вкушаемо, ощущаемо? Нет, не будет толка от такого человека. Прежде, чем ему удастся нечто достойное совершить, он окажется жертвой истинной сущности вещей, которая всегда потаенна, которая не спешит выказывать себя и которую разгадает лишь изощренный ум.

Каким же образом, спрашивается, так изощрить сознание и душу свою, чтобы стало возможным постичь тайны мира, овладеть затаившимся, открыть незримое? Нет к этому более надежного пути, чем подозрительность.

Подозрительность — это неиссякающая душевная стойкость, ограждающая человека от обмана и самообмана. Недоверие к тому, что есть, что наивно и неприкрыто являет себя; страсть к разоблачениям; настороженность к откровенности; уклончивость в обнаружении собственных качеств; избегание отчетливых суждений и однозначных поступков; лицедейство и провоцирование в других предполагаемых скрытых свойств; неизбывная грусть; горечь разочарований;

смешение сна и яви, надежды и злости — вот некоторые очевидные признаки подозрительности.

Подозрительность тягостна и приносит беды. Редко она делает счастливым. И даже тот, кто стал обладателем заветной истины: кто уверился в том, о чем прежде лишь смутно подозревал и тем оправдал свою подозрительность, нечасто бывает удовлетворен.

Подозрительным всегда руководит скрытая боль. Она, будто тонкий луч фонаря, мечется и шарит по стенам, везде наталкиваясь на глухой мрак. Странно, но подозрительный всегда находит то, что ищет. Из лесов своей угрюмой охоты он никогда не возвращается без добычи. Это тем более странно, что он отправляется за неведомым зверем и овладевает им, даже если того на свете нет, и лес безжизнен, и сгорел давно, и пустыня кругом, и нет даже шевеления жизни на много дней пути.

Разгадка этих странных происшествий и вечной охотничьей удачи довольно проста. Подозрительный человек — великий творец. Он редкостный маг и чародей; он материализует призраки и разговаривает с духами; он заселяет пустошь химерами и открытое место становится опасным. Созидательная, продуктивная сила, заключенная в подозрительной душе, не знает себе равных. Кажется, скажи подозрительный человек о чем-либо «сбудься!»—и указанное непременно сбудется.

И что же, счастье и благодарность людей приносит этот редкостный дар своему обладателю? Ничуть не бывало. В нашем несправедливом мире достоинство никогда не вознаграждается. Мается и скитается подозрительный человек. Он подобен Агасферу, вечному страннику, ибо ни на чем не дано успокоиться ему. Едва лишь он приобретает покой и благополучие, как тут же крот недоверия начинает рыть в душе его глубокую яму, куда рушится едва наметившаяся устойчивость жизни. Поднимается из ямы ядовитый туман, трудно становится дышать, и снова отправляется подозрительная душа в свое вечное скитание, отторгая все, льнущее к ней, прогоняющая все дружелюбное прочь, уходящая в никуда и стенающая о помощи. Есть ли зрелище печальнее?

«Сам виноват в муке своей»,—скажет всякий о подозрительном человеке и будет удовлетворен. Оставим его в этом самодовольстве и задумаемся: что разжигает подозрительность пуще всего? Обида, которую подозрение вызывает. Подозрительность — это алчность, которую воспаляет причиненная Другому обида. Обиженный подозрительностью человек разжигает страсть подозрительного. И даже если тот, смущенный обидой ближнего, стыдится и раскаивается на мгновение, спустя короткий срок подозрение разрастается пуще прежнего.

Родная сестра подозрительности — проницательность. Более того — это два лица одного и того же качества. Проницательность представляет собой подозрительность спокойного и уверенного в себе человека, который не видит в окружающем вечной опасности и угрозы себе. В то же время, подозрительность — это проницательность испуганной, загнанной в угол или слабой личности.

В подозрительности воплощается беспокойство человека о том, что нечто в мире происходит без его участия. Единственная достоверность для него — он сам, и эту достоверность он хочет присоединить ко всякому событию и всякому предмету, ибо без этого они останутся как бы и не существующими. Убедите его в том, что мир есть и там, где его нет, что ход вещей длится и без его участия, что благополучный исход возможен без его усилий — и тогда успокоится подозрительный человек. Уверенности в себе не хватает ему; так помогите же ему увериться в себе, не обижайтесь. Тогда его подозрительность, словно от волшебного заклинания, превратится в тонкость ума, чуткость чувствования, несгибаемость воли. Самая проникновенная вещь на свете -подозрительность; жаль, если она становится орудием самоистязания себя и мучения других.

Сноб всегда оставляет других в дураках. Он сам задает правила, по которым следует думать, говорить, вести себя и, поскольку эти правила наилучшим образом приспособлены к его натуре, все остальные оказываются в неудобном и глупом положении.

Каждый имеет свои привычки. Но только сноб возводит их во всеобщую норму. Он, поэтому, не признает достоинства никакого иного способа поведения или образа мыслей, кроме избранного. А избранное и установленное для него, напротив, свято и непреступимо.

Когда-то Кант определил категорический императив нравственности: поступай так, чтобы твой образ действий мог служить основой всеобщего законодательства. Сноб живет в уверенности, что любое его действие воплощает в себе категорический императив. Поэтому всякого, чьи движения выходят за рамки заданного снобизмом, он считает вправе наказать как преступника. Сам же сноб изобретает универсальный способ наказания, состоящий в унижении виновного, в скатывании его волной презрения. С замечательной невозмутимостью сноб презирает всех, кто хоть чем-нибудь не соответствует тому, как со снобистской точки зрения должно быть.

Снобизм — это поистине спасительное душевное качество, позволяющее удержаться в ограниченном круге бытия, и в то же время не впасть в уныние, а оставаться довольным жизнью. Если снобизм достаточно сильно развит, то человек способен удовлетворяться самыми косными и примитивными формами существования. Он смакует банальнейшие мнения, он упивается простейшими чувствами, он желает ничтожного. Нет более простого и надежного способа превратить человека в раба, чем сделать его снобом. В снобизме заключена удивительная способность жить выхолощенной жизнью, не замечая ее изъянов.

Но в то же время снобизм — это протест против дутых авторитетов и зовущих в никуда целей. В снобизме заключено замечательное требование конкретности и осязаемости мыслей, поступков, целей, влечений. Снобизм не терпит абстрактности и отвлеченности: он точно знает, в чем состоит его смысл и его утешение. Снобизм спасает от жизненной сумятицы, он избавляет от бесплодных метаний и смутных устремлений. В нем неистребим здоровый скептицизм ко всему неопределенному и слишком возвышенному.

Сноб бывает смешон. Но пока он верен своей привычке, он никогда не будет беспомощен.

Робость, ты мешаешь человеку быть самим собой. Ты стоишь на пути его желания, ты колеблешь его решимость, ты смущаешь его намерение. Ты, робость, воистину воздержание некстати, препятствие добрым делам и чувствам.

Робкий отступает, когда его никто не гонит. Он смущается, хотя ему нечего стыдиться. Может быть, и важнейшего для себя дела не совершит робкий человек. И все от того, что без всякого повода вдруг покажется это дело ему неуместным, или несвоевременным, или неподобающим — словом, некстати совершаемым. Лишь когда минует время, благоприятное для поступка, подосадует на себя робкий, грустно и обидно станет ему от странной немощи своей, и захочет он все переменить — однако поздно, поздно… Робкий человек -словно вывихнутый сустав. Даже возвращенная на свое исконное место, кость теряет былую подвижность; и связки, держащие ее, глухо напоминают о своей непрочности. Кто пережил серьезный вывих, инстинктивно помнит о нем и избегает нагрузок, которые смело бы возложил на здоровое сочленение. Так и робкий, словно давней травмой, стеснен своей робостью, которая не дает свободно проявиться его натуре. Неудобное, как видим, невыгодное для жизни качество.

Однако знаем ли мы наверное, какие качества для жизни нужны? Вполне ли мы уверены, что наша натура есть именно такое телесное и душевное целое, которое необходимо для существования между людьми и, главное, для существования, достойного имени человеческого? Человек самоуверенный, дерзкий, скорый на действия, вторгается в сложную связь элементов действительности, толком не разобравшись ни в них, ни в себе самом. Словно дымный шлейф, тянется за ним череда совершенных ошибок, невпопад сделанных выборов и удручающих деяний, способных отягчить совесть даже при оговорке, что содеяны они без злого умысла. Активная деятельность и целеустремленность, не знающая сомнений, еще не гарантируют исполнения человеческих надежд. Напротив, часто оказывается так, что смелый и дерзающий достигает желаемого, но — заполучив его в руки — вдруг обнаруживает с неудовольствием, что вовсе не такого обладания хотелось ему. Тогда досадует на себя непреклонный и бойкий человек, оставляет приобретенное и бросается вслед другой цели, ибо почудилось ему, что в ней-то истинное призвание и счастье его. Однако, боюсь, снова ждет его разочарование. Так странно получается, что и робкий, и дерзающий с равным «успехом» упускают свой шанс и остаются ни с чем. Ведь приобретение, которое нам не нужно, способно тяготить даже более, чем нужда или потеря.

***
Самоуверенный человек обычно бывает поверхностным, тогда как робкий необыкновенно восприимчив. Он, не решаясь что-либо сделать явно, вынашивает дорогие ему мечты в душе своей. Малейшее воздействие внешнего мира поражает его, проникает глубоко в его сознание и оставляет в нем ощутимый след. Не имея настойчивости, необходимой для того, чтобы должным образом обустроить жизнь свою, робкий человек постепенно становится обладателем немалых душевных сокровищ. Он ждет нежного и деликатного участия к себе, чтобы раскрыть эти сокровища и поделиться ими. И, право же, они бывают сказочно прекрасны.

Робость противостоит наглости. Она выражает собой отвращение ко всякому бесцеремонному действию, слову и жесту. Робость делает человека легким, податливым и не жестоким. А разве не эти качества нам особенно милы в людях? Робкие люди — прекрасные поверенные душевных тайн и жизненных секретов, они обычно честны и порядочны. Их верность достойна подражания, и если что-нибудь робкий человек наконец решился отстаивать, то делает это с твердостью, достойной удивления. Отступать от решенного ему, вследствие робости, так же трудно, как прежде трудно было принять решение.

Не надо думать, будто робкого отличают чрезмерные колебания или нерешительность. Нет, он способен быть личностью, вполне определившейся в своих желаниях и стремлениях. Вот только осуществлять их он предпочитает, действуя укромно, не вызывая к себе излишнего внимания, стараясь остаться незамеченным. Этими манерами робкий человек напоминает скромного, и их часто путают, принимая одно качество за другое.

Право, мне кажется прелестной неокончательность робкого человека. Он, готовый прервать любое свое движение, останавливающийся перед жестким напором и не противоборствующий, а ищущий обходной путь, лучше многих деятельных натур узнает все хитросплетения жизни. Может показаться странным, но робость — один из вернейших путей к мудрости и знанию жизни. Позавидуйте чуткости робкого человека: она помогает ему прикоснуться к тому, что никогда не побывает в наших руках, и ощутить те скрытые истины и свойства вещей, которые останутся навсегда недоступны для людей более настойчивых.

Вера по своей природе противоположна знанию. И оттого ломка веры освобождает путь к непредвзятому познанию и поведению. Следовательно, вероломство составляет необходимый компонент просвещения, науки и всякого действия образованного человека. Использование первейшего завета познания -«все подвергай сомнению» — невозможно без содержащегося в вероломстве умения опрокинуть любую доверительность. Вероломство учит ничего не принимать на веру, формируя необходимую каждому цивилизованному человеку склонность к объективному знанию и трезвому расчету.

Человеку, в силу врожденного животного благодушия его натуры, свойственно надеяться на других людей, на устойчивость обстоятельств, на определившееся течение дел. Со странным и ленивым доверием к миру живет он, неохотно предпринимая усилия к определению собственной личности. Если бы вероломство не разрывало этих доверительных связей с бытием, человек скорее всего вообще не догадался бы, что он представляет собой нечто, отличное от мира. Спасительное действие вероломства прогоняет сон личности, причиняет ей оздоровляющую боль и побуждает искать опору для собственного существования. Благодаря вероломству мы приходим к обособленности, к трезвому осознанию своих границ.

Значит ли это, что вероломство порождает замкнутость, подавленность и угрюмость души? Нет, отнюдь. Выработав в себе жизненную самостоятельность, личность вовсе не теряет склонности к общению с людьми и умеет полагаться на них. Это умное доверие от прежней слепой веры отличается лишь тем, что раньше некритическим принятием действительности человек щедро передоверял свою судьбу другому; он взваливал собственную жизнь тяжким бременем на близких, общество, друзей, на естественный ход вещей. Теперь, вразумленный вероломством, он строит свою жизнь из самого себя, полагается прежде всего на свои силы, вследствие чего учится их соизмерять и развивать. В тех случаях, когда он получает неожиданную помощь со стороны окружающих или стечения обстоятельств, он чувствует благодарность — и от этого чувства благодарности к миру смягчается его характер. Закаленный вероломством человек лишается притязательности и претенциозности, он не обидчив, он ничего от других не ждет, и оттого рад всему, что нежданно получает.

Заключая наше описание последствий вероломства, мы вправе сказать: вероломство много способствует совершенствованию человеческой натуры, помогая горькому прозрению личности и приучая ее к тому одиночеству, которое является истинным уделом каждого живого существа.

Кто умеет полагаться на себя, на того и другие могут положиться.

Дракон, извергающий пламя; Тартар, готовый поглотить все живое; мертвые, восставшие на живых — ничто не способно внушить такой ужас, как нетерпимость. Нетерпимость дышит рьяностью — устремленностью, не знающей оглядки. В рьяности заключена дикая энергия нетерпимости, возводящая ее на трон госпожи мира.

Может ли быть нетерпимость свойственна человеку? Мне кажется это невозможным. Ибо где в человеке найдется место, чтобы вместить огромность нетерпимости? где в нем простор для ее энергий? Оттого полагаю, что нетерпимости нет в людях. Она безобразным ковром распласталась по всей земле, и люди бродят в чащобе ее, путаясь в цепких побегах, становясь ее пленниками, поклонниками и ревнителями. Воспламеняется сознание заблудившихся, разжижается мозг их, и не остается в нем ничего, кроме всепожирающей истовости. Зачем эта истовость? что преследует она? не обращает ли вспять дело, которому намерена послужить? — Тщетные и напрасные вопросы. Задавать их так же нелепо, как спрашивать у заблудившегося дорогу. Если не знаете пути сами и не имеете сил вывести его, блуждающего, то бегите и скрывайтесь, опасаясь обратить на себя его внимание. Ибо грядет тогда беда. Пройдет по заколдованной чаще судорога и, повинуясь ей, изойдется в ярости объятый нетерпимостью. Закричит он дико, ударит, вцепится, уничтожит, погубит, задохнется ненавистью, переполнит ею и изрыгнет ее, не в силах удерживать в себе. Зальет ядовитая пена мир, и пропадет в ней все живое.

Все глухо, слепо, одеревенело в нетерпимом человеке. Да и человек ли он? Живое ли существо? Не чувствует он вкуса, не ощущает прикосновения, не имеет внятного голоса — только клекот. Лишь одно чувство существует для него, одному призыву он внемлет. Это зов нетерпимости, звучащий из внутренностей его. Там, во чреве его, положена некая вещь, или идея, или мечта, или желание, или каприз. И вот это обосновавшееся во внутренностях существо, обмотавшееся кишками и устроившее из них гнездо, шипит, свищет, клокочет, желая быть всем и все сделать повинующимся себе. Только этот зов слышит нетерпимый человек, лишь ему следует и принимает безропотно господином своим.

Но откуда, откуда это сморщившееся, бесформенное существо во внутренностях человека? Невозможно, чтобы оно родилось в самом человеке. Не может из живого явиться такое, и даже больное тело не даст подобного ростка. Извне, из ядовитых зарослей нетерпимости, из впитанных едких паров ее, загустевших и осевших во чреве человека, рождается безобразный урод. Нетерпимость впитывает и выедает личность, гложет внутренности ее бесчувственный упырь. Ничего вскоре не останется от охваченного нетерпимостью. Лишь пустой кокон, послушная оболочка нечеловеческой сущности, следующая всем прихотям ее. Оттого не назову нетерпимого человека человеком, ибо истинное имя его — жертва; и потому все вокруг станут жертвами его.

Этот образ живо предстал перед моими глазами и несколько испугал меня. Остановил я руку свою и долго оставался в недвижности, и думал о печальной жизни своей.

Влюбленность, это настолько хорошо, что даже самовлюбленность не может быть чем-то плохим. Влюбленный в себя со всех сторон окружен собою. В каждом поступке или жесте ближнего он видит собственное отражение. Во всем, что совершается, он усматривает направленность на себя и искренне недоумевает, когда события обнаруживают свой собственный, к нему не относящийся смысл.

Влюбленный в себя как будто находится в зеркальной комнате. Все, что его окружает, превращается в его глазах в зеркало. Его отношение к миру весьма незатейливо: он сердится, если «зеркало», как он полагает, выставляет его безобразным или неприметным; он радуется и торжествует, если оно показывает прекрасный облик.

Вообще способность торжествовать и восхищаться развита в самовлюбленной личности необычайно. Раз усвоив, что в радости и веселье человек наиболее пригож, влюбленный в себя инстинктивно стимулирует в себе эти душевные состояния. Раб своей страсти, он не может не восхититься собой, даже когда все остальные угрюмы; а значит у него всегда готов повод к радостному настроению. Ведь ничто не воодушевляет нас больше, чем собственное преуспеяние.

Любование собой оборачивается недовольством теми, кто может затмить себялюбца. Ревнивое чувство просыпается в самовлюбленном человеке: он негодует, приходит в ярость и исступление, бессознательно или намеренно начинает мстить. Однако такого рода злобствования не бывают продолжительны. Ведь злобное состояние — вещь тяжелая, неуютная, а злонамеренность требует от личности немалой жертвенности и способности отдать себя на нелегкое дело мести, подлости или клеветы. Себялюбец же не способен даже ради самого себя превратить себя же в средство.

Так, пусть в своекорыстном виде, себялюбивая личность великолепным образом утверждает идею самоценности человека. Тем самым себялюбец преподносит замечательный урок всем, кто превращает человека в средство достижения других целей, в простую составляющую иных, более «значительных» процессов. Нет, себялюбец не таков, его природа глубоко гуманистична. Он не может отрешиться от безусловной значимости собственного «я», всему остальному придающего меру и значение. И потому мы вправе назвать жизнь самовлюбленного человека подвижническим утверждением идеала самоценности личности. Не другим внушает себялюбец достоинство этого величественного идеала; в себе самом, в собственной жизни воплощает он его. Это редкий в наше время пример единства слова и дела, идеи и действительности.

Самовлюбленность — безрассудное, раскованное, шальное проявление любви к себе. Это вольный всплеск упругого любовного чувства. Для душевного здоровья человека полезно чуточку любоваться собой. Тогда всякое дело выходит у него лучше, сам он становится любезнее и окружающим, право, такой человек приятнее буки. Ведь так?

Перед любовью, как известно, благоговеют все моральные мыслители. Правда, каждый вкладывает в нее свое содержание и производит на свет собственный вид любви. Здесь найдем мы и «любовь небесную», и «любовь-страсть», и «любовь платоническую», и «любовь к божеству», и даже «любовь-божество». Невероятное обилие обличий у любви! Однако на одном, пожалуй, сойдутся все здравомыслящие люди: способность любить не может появиться, а если и появилась, то не сможет развиться, а если и развилась, то неминуемо зачахнет без любви человека к самому себе. Правда, любовь к себе — сложное, неоднозначное чувство. Я не рискну отождествить с ним самовлюбленность, так же как не отважусь назвать любящего себя -себялюбцем.

Любовью к себе человек утверждает свою гордость и личное достоинство; любовью к себе он открывает простор проявлению своих талантов, а если они скромны, то побуждает себя к упорному труду, который разовьет даже незначительные задатки. Любовь к себе делает личность углубленной, душевно богатой, интересной для других. Умеющий любить себя не только сам интересен, он — и только он — способен по-настоящему любить другого: ближнего, дальнего, друга, встречного, свой народ, человечество. Однако любовь -непростое, своенравное чувство, как никакое другое проясняющее все черты человеческой натуры, и я не хочу мимолетным упоминанием упрощать его. Потому прерву свое описание и продолжу его молчанием, которое каждый сможет заполнить по своему усмотрению.

Занудливый вечно в кругу одних и тех же чувств и занятий, тем и привычек. Этим непрестанным, неутомимым, невыносимым для окружающих круговращением, зануда напоминает древнего ослика, в старину служившего двигателем для перекачки воды. Ослик, привязанный к палке, другой конец которой прикреплялся к водозаборному устройству, ходил по кругу и вращал ворот. Чтобы животное ничем не отвлекалось и смотрело только под ноги, на глаза его одевали шоры — плотные кусочки кожи. А иногда даже ослепляли. Так на протяжении долгих часов, изо дня в день, бродило безропотное существо по одному и тому же кругу, толкая одну и ту же палку под неумолчное журчание бегущей воды. Мне трудно решить, чего больше в этом примере: тупости или мужества, покорности судьбе или верного исполнения долга?

Занудливость проистекает из неспособности соблюдать меру. Подобно мухе, попавшей в мед и захлебнувшейся сладкой патокой, зануда не в силах вырваться из липкого плена увлекшего его занятия. Все остальное перестает для него существовать; точнее, все на свете начинает видеться ему сквозь призму того, чем он увлечен. С наивностью новообращенного он всех желает втянуть в тот же круг переживаний, мыслей и реакций. Не замечая нарастающего раздражения окружающих, зануда воодушевленно дарит всех тем, что заключено в нем. Что из того, если дары его обременительны? Ведь никто не решится отрицать его щедрости и искреннего желания сделать личное всеобщим достоянием.
<!––nextpage––>
Увы! в своих побуждениях зануда чрезмерен. Ему на роду написано вызывать утомление, усталость и скуку. Он продолжает дело и тогда, когда оно начинает вредить самому себе. Он так многословно и часто повторяет одну и ту же интересную мысль, что ее начинают презирать. В чувствах он так назойливо настойчив и обременителен, что вызывает отвращение. Бедняга, рок сулил ему поступать невпопад, и он с редкой последовательностью выполняет предначертание рока.

Однако с точки зрения зануды, как раз остальные люди, а отнюдь не он, поступают невпопад. Именно они — другие — легкомысленны, непоследовательны, хватаются то за одно, то за другое. Я склонен согласиться с этим мнением занудливого человека; во всяком случае, он имеет на него полное право. Ведь зануда — это образец личности, доводящей дело до полной завершенности. Никакое начинание он не оставит на полдороге. Какие бы препятствия не возникли, как бы утомителен ни был путь, зануда пройдет его от начала до конца. Он достигнет всех, самых отдаленных следствий, он узнает все варианты и возможности, он обретет все, что можно обрести. Этот неприметный и осмеиваемый гений добросовестности не оставляет после себя недоделанного и незавершенного. Там, где приложил руку зануда, можно ставить табличку: «Исчерпано». Это слово да послужит скромной эпитафией непритязательному душевному качеству, и да будет оно укором всем, кто, презирая зануду, не вправе сказать о себе: «Я прошел свой путь до конца». А ведь какие великие слова!

Сутягой называют человека, которым владеет непомерная страсть к отстаиванию своих прав и того, что кажется ему правильным и справедливым. Сутяга производен от тяжбы, которую ведет по всякому поводу и, кажется иногда, со всем миром. Главное его побуждение — настоять на своем, не отдавая себе отчета ни в правомерности претензий, ни в значимости дела, к решению которого привлекаются средства и усилия. Так, во всяком случае, кажется окружающим, раздраженным тягучей неотступностью сутяги. И мало кто догадывается о тайном мотиве сутяжничества. К нему склонны люди, которым попросту …недостает общения, человеческого общества, естественного внимания к их личности. Видимо, в них действительно отсутствует особое обаяние, привлекающее окружающих. Но ведь внимание нужно не только баловням судьбы, умницам и красавцам, щедрым и великодушным, культурным и жизнерадостным. А если природа и вывихи жизни отняли у вас все, чем можно понравиться людям, а потребность в их обществе осталась? Тогда только и остается, что навязывать им свое присутствие и, если они сами не замечают вашей значительности и не отдают ей положенного, то должным образом, используя силу закона, социальных институтов и общественного мнения ее всем и вся внушить.

Вот и начинает сутяга «обращаться в инстанции», «ходить по учреждениям», «привлекать внимание к вопросу» и всячески обременять сознание максимального количества ответственных и служебных лиц своей безнадежной правдой. Только столкнувшись с сутяжничеством, открываешь, что и правота может быть постылой. Даже истина и польза, если их отстаивают непомерными средствами и с излишним усердием, теряют всякую ценность и обращаются в свою противоположность.

Всякий, кого обременяет сутяга, пусть вспомнит, что им движет жажда общения и человеческого участия. Она реализуется в отталкивающей форме, но стремление-то не может не вызвать сочувствия! Быть может, правда о сутяге поспособствует смягчению нашего восприятия его — инвалида людских взаимоотношений.

Кто учтив, тому больше нечего желать. Вежливость открывает любые двери и сердца, ею успешно торятся жизненные пути.

Любое общество, и всякий порок жизни, и все возвышенные нравы — не более чем ритуалы. Можно исполнять ритуал слишком искренне, принимая его за саму действительность. Однако подобное усердие скорее приносит вред, чем пользу. Учтивый человек хорошо понял двусмысленность ритуала. Он уважает притязания ритуала на то, чтобы быть действительностью, и одновременно не настолько простодушен, чтобы верить этому. Неучтив всякий, не удовлетворяющийся всеми признанным обычаем и во всем ищущий смысл. Неучтив тот, кто избегает привычек и стремится к новому. Кто не удовлетворяется общепринятым и желает иметь нечто свое — тоже неучтив.

Учтив же тот, кто старается соответствовать требованиям, не задаваясь вопросом об оправданности их. Неучтивость, напротив, состоит в выяснении права требований быть предъявленными. Всякий порядок должен обосновать себя перед лицом неучтивости и доказать свое право на существование. Мы опасаемся неучтивости, ибо действия ее непредсказуемы, проявления — неприятны, а в итоге — хаос. Да, манеры неучтивого дурны. Но не открывается ли подчас, благодаря их бесцеремонному действию, что мы сами слишком манерны? Совлеки кое с кого манеры — и вообще ничего не останется. Совсем ничего, пустота. Обескураживающий результат, но разве в нем виновна неучтивость?

Назойливый приучает нас к терпимости. Не считаясь с действительными потребностями ближнего, он обременяет его своими услугами, радушием и заботой. Нет ничего утомительнее инициативы, начинания, внимательности назойливого человека. Во всяком проявлении своей чуткости он чрезмерен; каждым действием он угнетает, желая поспособствовать.

Постоянная неуместность порывов назойливого характера вызвана тем, что он более всего воодушевлен собственными благими побуждениями, перед которыми как-то теряются истинные заботы предмета его страсти. Назойливость — хищное внимание, покушающееся на независимость человеческого «я». Назойливый не может успокоиться и смириться с тем, что у каждого своя жизнь и судьба. Все он стремится повернуть к наилучшему или правильному ходу вещей, не особенно задумываясь, нуждаются ли окружающие в его утомительной участливости.

В назойливом человеке мы встречаем редкое упорство. Трудно представить жизненную бурю, которая внесла бы перелом в его натуру. Тихо, неприметно, или шумно и требовательно, но в равной степени неколебимо будет настаивать назойливый на своем. Кто поймет, что кроется в его действиях — искреннее желание помочь или тайная издевка? Назойливая натура неумолима, как тихо журчащая вода, которая и камень точит.

Больше всего назойливый человек ненавидит одиночество. Нет для него сильнее ужаса, и оттого он не терпит оставлять ближнего в уединении. Во всякое событие чужой жизни встревает он с детской непосредственностью. Не удивительно, что в каждом нормальном человеке назойливость вызывает раздражение. Однако далеко не всегда жизнь складывается нормально. Когда душой овладевает тревога, горечь или печаль, когда наступает тоскливое одиночество, когда, одним словом, жизнь становится тягостна и не знаешь куда деться, тогда на выручку приходит назойливый человек. Он удивительно неприхотлив. Он внимателен, даже если мы угрюмы; он приветлив, даже если мы раздражены; он безостановочно говорит, даже если мы упорно молчим. Своим бестактным вмешательством он отвлекает от угнетающих мыслей и помогает забыться. Большое облегчение в час невзгоды способен принести назойливый, и мы невольно ощутим благодарность к тому, кто нас раньше раздражал. Моральное вскрытие показало, что в назойливости скрыта неумелая активность души. Силы бурлят в ней, она одержима сама собой, она не может оставаться спокойной и беспристрастной, и потому оказывается назойливой. Стоит потерпеть, и растущий жизненный опыт огранит эту не знающую удержу натуру. Активность станет созидательной, к страстности прибавится чуткость, а возросшая уверенность в себе укротит пустые притязания. Стоит подождать… Ведь даже если назойливый человек не переменится, мы, благодаря ему, научимся может быть важнейшему умению — терпимости.

Некоторые слова, случается, говорят сами за себя. Например, «паровоз» — везти силой пара. Или «ошеломить» — ударить дубиной по шлему с легко представимым результатом. Так же и слово «склока» сразу вызывает картину потасовки, в которой от противников «шерсть летит клочьями». Почему шерсть? Мы ведь как будто не собаки. Но, видимо, всякий раздор превращает нас в животных; отсюда и шерсть.

Склочный человек — любитель скандалов и раздоров. Он просто не может жить там, где спокойно. Всякую безмятежность ему надо возмутить, любое согласие — расстроить. В нем живет неукротимый дух беспокойства и разлада, который, в зависимости от типа личности, принимает вид то злого вихря, то тихого шипения змеи. Но результат всегда один: в людях возбуждаются претензии друг к другу; мирно жившие бок о бок вдруг начинают испытывать взаимные подозрения и раздражаться по пустякам; спокойные дотоле лица передергиваются, будто в лихорадке, а ровный тон общения сменяется напряженным и глухо враждебным. Если вы замечаете подобные изменения в атмосфере. Будьте уверены, склочная натура затесалась среди вас и проделывает свою работу.

Но вот что мне всегда казалось любопытным: склоку обычно затевает один, а втягиваются-то в нее все! И делают это с таким азартом, воодушевлением, что, кажется, только и ждали подходящего момента. Впечатление такое, что наши современники — взведенные курки. Достаточно легкого движения, чтобы их спустить — и… бах! бах! Покатились обвинения, ссоры, крики, обиды, месть и конца-края им не видно. Должно быть, склочник часто недоумевает от произведенного им эффекта. Даже он, мне кажется, находит его непомерно шумным и не отвечающем поводу. Из этого приходится делать печальный вывод, что большинство людей предрасположены к склочности и бросать в склочника камень следует с опаской: глядь, угодишь в себя!

Бесцеремонное обращение с личностью и ее волей составляет сущность хамства.

Хамство предписывает всему и каждому, каким ему быть. Хам почитает себя вправе заместить собою жизнь другого человека, его мысли, чувства и соображения. С легкостью необычайной он «становится на место другого», совершенно игнорируя, что другой может чем-то от него отличаться. Он, ни с чем вне себя не сообразуясь, убежден в нормальности единственно своего поведения, и потому безмятежно предопределяет другим людям меру их поступков и желаний. Могучая способность не считаться с суверенностью и своеобразием другой личности живет в хаме.

Именно поэтому хамство — просто-таки спасение для слабовольных или нерешительных натур. Не в силах самостоятельно отважиться на тот или иной шаг, они охотно подчиняются чужой воле, избавляющей их от мучительных колебаний выбора. Хамство, следовательно, не только не унижает достоинство многих, но и оказывает целительное, благодетельное воздействие, избавляя от мук собственного выбора.

Хамством пытается сохранить свое достоинство тот, кто не в силах его утвердить какими-либо иными средствами. Униженный и пренебрегаемый человек, утративший надежду снискать уважение окружающих своими достоинствами, прибегает к хамству как последнему отчаянному средству спасения. Оторопь или негодование, которые чаще всего вызывает хамское поведение, заменяют для него столь желанное, но недостижимое почтение. Хама можно ненавидеть, презирать, избегать, но к нему почти невозможно остаться безучастным. Даже если выдержки хватает для того, чтобы никак не выказать своей обиды или раздражения, все-таки в душе остается ощутимый след от хамства. Хам это отлично знает и этим доволен. Ведь цель его как раз в том и состоит, чтобы преодолеть отстраненность от себя других людей, сделать их неравнодушными к себе и связать их с собственной персоной. Признаем, что обычно хаму удается достичь желаемого.

Хамство привыкли распознавать по внешним эффектным признакам: громкому голосу, бесцеремонной указке, грубому навязыванию своего мнения, беспардонным поучениям. Однако все эти звучные, яркие, зримые проявления хамства составляют лишь малую видимую часть айсберга. Центр хамской жизни расположен много глубже. Он скрывается в равнодушном игнорировании интересов другого человека; в героическом стремлении заставить всех «жить лучшей жизнью»; в самоотверженности и жертвенности, требующих от окружающих того же; в нескромности того, кто кичится своими действительными заслугами; в злорадном торжестве ученика перед менее удачливым товарищем; в деланном удивлении мужчины перед… а, впрочем, стоит ли продолжать? Ведь проявления хамства неисчислимы, и нам должно быть ясно одно: большая часть хамских поступков не бросается в глаза и совершается молча.

Хам не только навязывает другим свое «я». Приученный собственной натурой к отношениям господства и подчинения, он не менее успешно становится ревностным исполнителем чужой воли. В услужении хам чувствует себя не менее естественно, чем в самодурстве. Нужно ли доказывать, что государство в лице хама приобретает идеального чиновника — рабски угодливого перед начальством и немилосердного к подчиненным. Я полагаю, что споспешествование в исполнении столь важной общественной функции оправдывает любое душевное качество окончательно и бесповоротно.

Косный — это чего-то коснувшийся и застывший в этом случайном положении. Им владеет мимолетная привязанность, ставшая уздой всем чувствам, мыслям и поступкам. Раз прикоснувшийся к чему-либо, он уже не может от него отклеиться, и потому со временем — из-за вечной опаски за себя — избегает вообще чего-либо касаться. Мне кажется, на косную личность некогда наложил заклятие злой чародей. Помните детскую сказку, в которой герой становился обладателем волшебного заклинания, какого-нибудь «прилипни!» Произнося его, герой достигал того, что его обидчики прилипали ко всему, чего касались к предметам, животным, другим людям. Так образовывалась целая цепочка несчастных, моливших о пощаде. Так и я думаю, что если бы косность была болезнью и микроб ее, распространяясь, заразил всех нас, то мир слипся бы в один пестрый ком, в котором уже не различить отдельных существ и предметов. Слава Богу, что косность — не заразная болезнь, а всего лишь следствие злого колдовства.

Наверное, если вспомнить сюжет тех же сказок, должен быть рецепт, позволяющий избавиться от косности. В сказке, помнится, герой говорил «отлипни!» И прежде неразрывно соединенные друг с другом люди и животные, снова с облегчением возвращались к нормальной разделенной жизни. Может быть, и косному человеку пригодится такой опыт? Может быть, пусть попробует он сказать себе: «отлипни!» — и чудесным образом расторгается никому не нужная, надоевшая, саму косную личность обременяющая связь. И начнется новая жизнь?

Но хочется, все же хочется, чтобы косный человек сохранил исток своего не очень удачного свойства. Ведь косность выражает собой чрезвычайную любвеобильность, редкую склонность души к приязни и привязчивости. Косный лишь не знает меры в своем предпочтении. Живое чувство он переживает с одеревеняющим его напряжением, живую плоть своим непомерным усердием превращает в косную ткань. Косный человек — гений добросовестности. Он именно от того не приемлет многообразия окружающего, что теряется в пестроте разнообразных существований, не в силах отнестись ко всем им в равной степени внимательно. Втайне он страдает от этой тихой, для него самого только существующей ущербности. А ближним не хватает мягкости и чуткости, чтобы его в этих чувствах понять. Зато уже то, что косная натура приняла, что она взяла под свою ответственность, тому она следует неукоснительно. Правда, и эта неукоснительность в исполнении дела, утверждении определенного порядка или заботы, способна причинить вред тому, во имя чего она существует. Ведь само усердие должно быть соизмерено с сущностью вещи, иначе оно разрушает то, чему призвано послужить. Немногого — всего лишь чувства меры — недостает косной личности. А если вдруг каким-то случаем или чудом это чувство косный приобретает, то не сыщется тогда добросовестнее, усерднее и полезнее человека.

Как подумаешь, сколько есть слов, выражающих согбенность одного человека перед другим, грустно становится. Какое богатство оттенков: угодливость, льстивость, подхалимство, услужливость, раболепие, подобострастие, пресмыкательство, заискивание! Не много ли для одного, в сущности, положения фигуры? Есть случаи, когда богатые отечественные традиции не радуют.

Когда я вижу заискивающего человека, передо мною будто является призрак некогда случившегося с ним несчастья. Трудно, поверить, что это качество, в крайних проявлениях своих имеющее вид пресмыкательства, возникает в ходе естественного развития личности. Оно — верный знак какой-то душевной травмы, излома, насилия. Кого однажды не сломила чья-то грубая воля, или собственный страх, или малодушный расчет — кто, одним словом, не потерпел ущерба своему достоинству от других или себя самого, — в том едва ли заискивание возьмет верх.

Заискивающий неустанно ищет чьего-то расположения. Мало кто отдает столько внимания и усердия установлению добрых отношений. Его не оставляет опаска, что им могут быть недовольны, что недовольство рождает недоброжелательство, недоброжелательство опасно, опасность неотвратима, а заключенная в других угроза способна напрочь разрушить его существование. В силу этой логической цепочки, всякий раз безотчетно возникающей в заискивающей душе, она любое недовольство окружающих воспринимает как предвестие грядущей беды. И, естественно, ищет как ее предупредить, стараясь всем внушить доброе к себе отношение.

Невдомек заискивающему, что поощряет его так себя вести не логика, а недержание эмоций. Маленький камешек, брошенный с вершины горы, способен увлечь за собой множество иных, так что к подножию скатится уже целая лавина. Это происходит, если склон крут и камни некрепко держатся в почве. Так и в душе заискивающего малейшее беспокойство, простой знак неприятия или просто равнодушия со стороны окружающих вызывает целую лавину тревоги и смятения. Что доказывает: заискивающей натуре трагически недостает выдержки, самообладания и спокойной уверенности в себе — качеств, предупреждающих смятение страстей и хаос чувств.

В том, кто заискивает, нет ничего дурного. Он вредит главным образом, самому себе. Кто перед всем отступает, в конце концов исчезает вовсе. Кто пытается достичь благополучия, тщательно избегая любой неприятности и уклоняясь малейшей угрозы конфликта, обрекает себя на вечную неудачу. Успех и счастье не найдут того, кто не проявил себя. А ведь заискивающий только тем и занят, чтобы себя не заявить и не стать препятствием на пути других. Желая со всеми быть в ладу, он просто избрал неверную стратегию. Стремясь ко всеобщему уважению, утратил себя. Ему постоянно изменяет чувство меры (как впрочем, и остальные чувства).

Каждый из нас время от времени ищет чьего-то расположения, трудится над установлением добрых отношений, старается достичь компромисса и согласия. Но только заискивающая натура видит в этом главное средство достижения любых целей; только она теряет в этих действиях свое достоинство. Заискивающему вовсе не нужно отказываться от качеств своей души. Единственное, что требуется — выдержать характер. Вы так хорошо умеете чувствовать других, постарайтесь же почувствовать себя. Личность начинается с открытия того, что каждый принадлежит самому себе. Если Вы в своем праве, не думайте об одобрении или неудовольствии других. Ведь это так естественно, что не хотеть этого нельзя.

Ничего так не желает заискивающий, как освободиться от тягостного и закрепощающего присутствия других в его сознании. Желает и боится. Поверьте, он сам утомлен своим подобострастием. Все чаще его одолевают раздражение и злость, тем более тягостные, что их требуется скрывать. Он начинает тихо ненавидеть тех, перед кем заискивает; а может, ненавидел их изначально, видя в них воплощения своей несвободы. Воистину, прожившие жизнь в непрестанном заискивании кончают либо черной меланхолией, либо — если случайность подарит им власть над кем-нибудь — крайним самодурством и садизмом. Этих грустных проявлений легко избежать. Укротите свои подобострастные рефлексы чувством собственного достоинства, не лебезите и не трепещите, пусть взгляд Ваш будет ясен, а воля внятной. Тогда на облагороженной почве заискивания поднимутся ростки предупредительности и обходительности, внимательности и чуткости, заботливости и самоотверженности — целое соцветие столь ценимых людьми качеств. Любуясь ими, мы редко догадываемся о почве, которая их породила.

Где податливый спасует, там упрямый сдюжит. В отличие от упорствующего, который верен лишь достижению цели и потому легко меняет средства в зависимости от обстоятельств, упрямец стоит на своем, что бы в этом «своем» ни заключалось: прихоть, случайное слово, благородное стремление, очевидная глупость или что иное. Любую мелочь упрямство способно возвести в абсолют и отстаивать ее с неиссякающим упорством фанатика. Ни абсурдность позиции, ни ее очевидная вредность, ни вполне обнаружившаяся нелепость предприятия не могут заставить упрямца изменить раз совершенному выбору. Из этого напрашивается вывод, что упрямец представляет собой неколебимо верного человека.

Да, очень часто в проявлениях упрямой натуры сквозит беспросветная глупость. Но, одновременно, нельзя не признать, что на самом диком и вздорном случае упрямства лежит отблеск доблести. Ведь упрямый челочек выдерживает поистине беспримерный натиск. Чем упрямее он стоит на своем, тем сильнее становится оказываемое на него давление, и тем больше сил требуется упрямцу для сопротивления. Удивительную силу духа выказывает упрямая личность!

Упрямец не только силен, ко и последователен. Начав с некоторых посылок и установив себе ориентир, он неуклонно следует избранному. И вот что удивительно: даже если путь был неверным, даже если цели оказались обманчивы, даже если усилия обнаружили свою тщетность — даже в этом случае упрямство не бесплодно.

Более гибкий ум уже неоднократно сменил направления движения, перебрал множество вариантов, ни в одном не нашел удовлетворения и, может быть, начинает обволакивать его отчаяние и грызть сомнения. И вот он видит, что в то же самое время упрямец своей неверной, извилистой дорогой приблизился к цели больше, чем он. Он прошел путь вдвое длиннее разумного, но благодаря своему неостановимому движению он его все же прошел! Как не проникнуться уважением к примеру труженика, который нам являет упрямый человек. «Дорогу осилит идущий!» — словно раз за разом, упрямо и кротко повторяет он нам. Ты прав, милый упрямец. Не в том главное, чтобы найти выгодный маршрут, а в том достоинство личности (не одного лишь ума), чтобы решиться на нечто определенное. И, не обращая внимания ни на что, ни на какие препятствия, тупо и гордо шагать к своей цели. Спасибо тебе за тот запас терпения, сил и стойкости, которым ты одариваешь нас, упрямство.

Иногда думают, что упрямым человек становится от бессилия или из страха. В самом деле, действия, вызываемые испугом, могут выглядеть как проявления упрямства. Однако в страхе, так или иначе, заключено бегство человека — от угрозы, от выбора, от факта. Словом, в боязни человек уклоняется от жизни, тогда как упрямством он принимает и утверждает ее.

Самое ценное в упрямстве — его бездумность или даже глупость. Упрямый не слышит голоса разума, его не останавливает явная абсурдность собственных стремлений, и хотя такое поведение чревато неудачами и драмами, нередко именно упрямство приносит нежданный успех. Только заядлый рационалист считает, что во всем последнее слово должно оставаться за разумом, за расчетом, за анализом обстоятельств и вытекающим из него выводом. Нет, не менее важная роль в жизни и достижении цели принадлежит воле, решимости, умению следовать выбору, сколь бы нелеп или ошибочен он ни казался. Замечательной прививкой против колебаний и нерешительности, способных погубить всякое начинание, служит упрямство. И потому можно сказать: без упрямства настоящее всегда лишь уходило бы в прошлое и никогда на его место не пришло бы будущее, и остановилось бы, иссякнув, время, и замерла бы жизнь. Где нет упрямства — там ничего не появится и не утвердится на свете.

Глядя на суетливого человека приходится вспомнить, что каждый из нас -физическое тело. И как таковое занимает в пространстве определенное место; причем только одно. Если он есть здесь, его нет там; а если находится там, то отсутствует здесь. Суетливый будто вознамерился попрать этот физический закон. Он разом хочет оказаться везде и во всем. До всего у него есть дело, во все он готов вмещаться. Он непрестанно хлопочет, хлопочет, так что начинает рябить в глазах и шуметь в ушах. У тех, конечно, кто находится рядом с суетящимся. Только у них от суеты возникает глухое раздражение и головная боль. Сам суетливец чувствует себя прекрасно, у него превосходный вестибулярный аппарат. И только один недостаток — за все хвататься, но ничего не удерживать; многое начинать, почти ничего не доведя до конца. И, главное, во всем хватать через край: привносить массу лишнего, забывая о необходимом.

Суетливость определить просто: это излишнее беспокойство, проявляемое всегда некстати и, как правило, самым утомительным образом. В теле суетливого человека как будто бурлит множество маленьких вихрей. Он ни в чем не виноват. Он просто жертва избытка движения, которое вдруг оказалось в нем, и которое он не умеет толково употребить. Его постоянно дергает во все стороны; он похож на отражение в воде, разбитое комком глины: цельное изображение дробится и мелкими волнами пытается разбежаться в разные стороны.

Впрочем, не стоит смотреть на суетящегося свысока. Весь наш мир, с его заботами, нуждами, тревогами, как справедливо сказал мудрец, есть «суета сует». И самый степенный в нем, коль скоро он плоть от плоти мира сего, не избегает суеты. Так что когда я вижу непомерно суетного человека, меня пронизывает жалость. Я вижу существо, которое потеряло себя, а точнее -никогда себя не имело. Им играет мир, мода, собственные пристрастия, чья-то прихоть… Он втянут в круговорот бестолкового, в сущности, движения, из которого почти невозможно вырваться. И я, глядя на него, искренне жалею… нет, не его, а себя, несчастного, кто подобен ему если не обликом, то сутью. Мое сожаление о нем — это печаль о самом себе.

В любознательности проявляется один из инстинктов живого существа, чувствующего мир вокруг себя. Его интерес к окружающему естественен и закономерен. Им открывается смысл существующего и неведомого.

Напротив, нелюбознательный человек живет со спокойным достоинством своего знания. Он уверен, что знает о мире все необходимое, и это сознание наполняет его спокойствием и невозмутимостью. Наивными и смешными кажутся ему порывы того, кто жадно открывает свои глаза и свою душу, желая вобрать в себя все краски и все события мира. Нет, нелюбознательный человек не таков. Он хорошо изучил пределы своего существования, он прочно усвоил, какие знания и умения требуются в осуществлении привычного или желанного ему образа жизни. И потому он равнодушен к многообразию происходящего, к тем удивительным свидетельствам необыкновенного и чудесного, которые доставляют нам сила познания и человеческое дерзание.

Нелюбознательный человек противник приключений в любом их виде. Как в интеллектуальной, так и в жизненной области они равно не любезны его сердцу. Может быть, в этом проявляется скромность или здоровая рассудительность нелюбознательного?

Всепоглощающий интерес к миру, который становится главным нервом жизни людей любознательных, не виден у того, кто лишен стремления знать. Кажется, будто этот интерес вовсе у него отсутствует и даже враждебен его природе, как враждебен телу амебы головной мозг. Однако это не так. Интерес к себе и окружающему, к тому, что было, есть и грядет, действительно не принимает в нелюбознательной личности вида бурной страсти, чистой жажды познания или горячего азарта собственных поступков и решений. Однако при этом он вовсе не лишен интереса к жизни, и я даже готов утверждать, что нередко этот интерес более глубок, чем у человека, увлеченного познанием. Просто вкус нелюбознательного уже установился, и он знает, в чем найти отраду, и что в этом мире — его. Его не прельщают постоянные порывы в неведомое, ибо мир уже открыл ему свою главную тайну. Что заключено в ней? Кто знает…

Иногда это жестокое открытие, навсегда отбивающее охоту задавать вопросы; тогда нелюбознательность проистекает из страха и боли человека. Но чаще в спокойствии нелюбознательного нет этой трагической ноты. Он просто совершил свой жизненный выбор, в отличие от любознательного, горение которого зачастую объясняется лишь тем, что он не определился с самим собой, что он возбужден зыбкостью своего положения и воодушевлен тем, что собственная будущность для него неясна. Дайте ему найти себя, ощутить радость владения определенным делом, почувствовать ответственность за конкретных людей — своих друзей, близких или родных — и Вы тотчас увидите, как переменится любознательный человек. Иссякнут его порывы, много рассудительней сделается речь и улетучится восторженность. Жажда жизни, которая выражает себя в живости и заинтересованности любознательного, сменится самой жизнью. Разве это так уж плохо?

Никто не любит неудач. Однако некоторые люди притягивают их, словно магнит. От постоянного краха больших и малых дел они превращаются в тоскливых неудачников. Совсем не то человек опрометчивый. В нем живет неутихающий задор все новых и новых дерзаний. Мы называем опрометчивостью не оправдавшую себя дерзость — рискованное, недостаточно рассчитанное, подчас отчаянное предприятие, конец которого — фиаско. Однако удайся оно, и мы назовем его подвигом, открытием, выдающимся деянием, щедро одаривая его восхищением и восторгом. Что ж, никто наперед не знает итога; я думаю о том, сколько героев были бы названы людьми опрометчивыми или попросту авантюристами, не удайся их предприятия.

В опрометчивом привлекательна бодрость духа. Он всегда готов действовать. В нем никогда не угасает воля к начинаниям и неудачи не страшат его. Сколь много полезного, важного и достойного не произошло в этом мире лишь потому, что люди опасались неблагоприятного исхода дела. В иной миг так и хочется подтолкнуть их под локоть и воскликнуть: «Решайся же! Действуй!». Как мы расточительны! Как часто из-за ненужной мысли, неоправданной опаски, неготовности к непривычному или неожиданному, из-за стремления лишний (воистину лишний!) раз все просчитать и предусмотреть мы теряем удачу, которая уже принадлежала нам! Так и хочется пожелать людям быть в иные моменты опрометчивыми. И там, где трезвый расчет говорит «нет», силой своего желания и стремления, лихой дерзостью опрометчивых сказать «да». Поверьте, даже если результат окажется плачевен, его покроет азарт попытки. И вместе с всегда грустным признанием «я этого не достиг», мы получим право на гордое воспоминание «я это испытал».

Составляя перечень пороков я как-то упустил невежество. Подумав, сообразил почему. В нашем отечестве образованность, ученость, основательные знания традиционно не признаются чем-то ценным, умножающим достоинство личности и дающим преимущество перед другими. Более того, эти качества сплошь и рядом не только не вызывают уважения, а провоцируют раздражение, пренебрежение, попросту злость. Что толку оправдывать невежество, если оно уже оправдано всем строем нашей жизни, в которой чем меньше знаешь — тем лучше живешь; в которой ум давно заменили лукавство и изворотливость, а познания выглядят ненужным излишеством, ничему не помогая и ничего не меняя в глупости и бездарности. Одно утешает: участь образованности и просвещенности разделяют также совесть и деликатность, свобода и терпимость, уважение к чужому достоинству и сохранение своего. Все это, как и многое другое из приобретений человечества, — излишества для нашей жизни, стелющейся, словно туман над землей; и такой же тусклой, непроницаемой, без огня клубящейся, сырой и влажной.

Впрочем, справедливость сказанного не избавляет нас от труда оправдания невежества. Мир не ограничивается пределами любезного отечества, столь успешно и бесплодно заменившего знание и просвещенность, образованность и дисциплину мысли смутными «духовностью» и «интеллигентностью». Итак, начнем.

В невежестве справедливо видят корень многих бед, в том числе нравственных дефектов личности. Она чаще, чем злобный нрав, становится причиной жестокости. Она оставляет людей в рамках косного и ограниченного существования; мешает не только осуществлению целей и стремлений, но и пробуждению их. Пожалуй, обвинений в адрес невежества может собраться более, чем на счету самых нетерпимых пороков. И все-таки, все-таки… Попробуем, сравнив невежду с человеком образованным и знающим, выяснить преимущество того и другого.

Образованный человек живет идеями и познаниями. Они имеют над ним немалую власть, диктуя способ разрешения разнообразных проблем, предпочтения и жизненные цели. Он не свободен от влияния своей образованности ни в чем: да и меньше всего обеспокоен этой зависимостью. Ведь он искал знаний именно для того, чтобы обеспечить прочное основание своей жизни, сделать безошибочными цели и правильными — выборы. Что ж ему отказываться от того, что приобретено немалым трудом и самоограничением?

И, надо признать, иногда образованность оправдывает возлагаемые на нее ожидания. Однако — увы! — это бывает гораздо реже, чем думают, и несравненно реже, чем должно бы быть, исходя из высокой претензии образованности. Люди индивидуальны и их судьбы трудносопоставимы. Но есть мера, их всех уравнивающая. Это — счастливость или несчастность их участи. Исходя из этого универсального критерия, образованные люди едва ли имеют преимущество перед простецами. Может, даже больше оснований предположить обратное, памятуя бессмертное: «Во многом знании — много печали, и кто умножает познания — умножает скорбь», равно как и сокровенное отечественное: «горе от ума».

Ну да Бог с ним, со счастьем. Беда в том, что образованность и многие знания не гарантируют главного, для чего они приобретались: верного понимания действительности и возможности точно ориентироваться в ней. Многообразные знания и идеи, накопленные человечеством, представляют собой целый мир. Углубляющаяся в него личность вольно или невольно отвлекается от окружающих ее реалий и житейских отношений. В результате человек невежественный, совершенно неосведомленный ни в чем, что выходит за пределы его собственного жизненного процесса, получает неожиданное преимущество перед образованным. Он не способен судить о предметах столь многосторонне и углубленно, видя их в широком горизонте, который создается образованностью, однако — теряя в разносторонности,— его суждения нередко выигрывают в трезвости.

Невежда знает жизнь по-простому, глядя на нее немудрящим и прямым взглядом. По поводу всего, чему он сам не был свидетелем, невежда не способен судить толково; он склонен уклоняться от тем, которые выходят за пределы его непосредственного опыта и прямо его не касаются, проявляя к ним полнейшее равнодушие. Но вот что странно: во многих вопросах, иногда даже отвлеченных, люди Невежественные оказываются проницательнее образованных и знающих. Происходит это от отмеченного выше влияния на образованное сознание целой вселенной знаний и идей. Они становятся призмой, сквозь которую преломляются восприятия окружающей действительности. Не удивительно, что многое такой взгляд видит превратно, собственный характер вещей ускользает от него, заслоненный мировоззрением, научной картиной мира, совокупностью захвативших его представлений и идей.

Невежда совершенно избавлен от подобной опасности. Восприятие его свежо и незатейливо. Он не понимает, а видит; не познает, а запоминает. В результате его представления просты и безыскусны. В них, быть может, отразилась лишь внешность мира или небольшая его часть. Но кто сказал, что внешность всегда обманчива и по части нельзя составить представления о целом? Великий палеонтолог Кювье некогда говорил: «Дайте мне единственную кость вымершего животного и я восстановлю весь его облик». Так и невежда способен проявлять недюжинную сноровку, заключая из своего ограниченного опыта о вопросах весьма далеких. Он словно спускает их с отвлеченных высот в низины простого человеческого существования, и уж там-то он знает, как себя с ними вести.

Стоя ближе к непосредственности жизни, невежда обнаруживает способность трезвее и точнее судить о ней. Ситуации, в которых он повергает и ставит в тупик людей многознающих, не так уж редки. Приходится признать, что на житейском поприще обыденный ум или простая сноровка имеют преимущество перед ученостью. И чем примитивнее характер общества, тем больше это преимущество. Так что если справедливо, что современная цивилизация идет к новому варварству (во что я не верю), невежественные люди имеют прекрасную перспективу. Вот только едва ли они, в силу своей природы, имеют шанс прочесть это суждение и узнать о своих достоинствах. Что меня, по правде сказать, не очень-то огорчает.

В любопытстве проявляет себя интерес, который не может оправдаться в своем праве и серьезности. Ни в ком не вызовет протеста заинтересованность в том, что для человека жизненно необходимо или прямо его касается. Но стоит нашему вниманию перешагнуть эти узкие границы, лишившись почтенной ссылки на заботу, нужду или полезную цель, как тут же окружающие хмурят брови и осуждающе покачивают головами. «Какое ему дело до того, что его не касается?» — написано на их недовольных лицах. «Не нужно знать того, что не нужно»,— вот девиз добропорядочной и степенной жизни.

Ах, как это верно! Вот только где взять весы, которые бы с точностью отмеряли, что придется кстати, а что окажется излишним; и давали бы нам ответ в каждом конкретном случае; и могли бы все предвидеть наперед; и, конечно, самое главное — никогда бы не ошибались! Ведь что за пользы в весах, которые напыщенно лгут?

Нам никак нельзя ошибиться в своем внимании. Впав в апатию нелюбопытства мы, быть может, пропустим важнейший для себя шанс, который мог счастливо переменить нашу судьбу. Не заметим зреющей над нами угрозы или неприятности, окажемся слепы к скрытым предостережениям и возможностям, которыми дарит нас высшая сила. Любопытный хочет узнать, чтобы себя развлечь. В нем живет недюжинная способность откликнуться. Ему есть дело даже до того, что никак не составляет его дела. Он — живая антитеза безразличию, и уже этим — замечателен. Иногда мне кажется, что нелюбопытные просто устали. Их чувства померкли, азарт пропал, им ничего больше не нужно. Или, во всяком случае, не нужно ничего неожиданного — того, что является некстати, неведомо откуда и неизвестно зачем. И в самом деле: зачем?

Любопытство беззащитно. Оно не в силах удовлетворить этот строгий вопрос, беспомощно улыбаясь в ответ. Хотя не сомневается: а ни зачем, а просто так! Просто потому, что захотелось узнать, увидеть, испытать. Без всякой цели — просто потому, что любопытно. Вот уж немудрящее побуждение, легковеснее трудно сыскать. Однако им, в котором нет ни смысла, ни основания, ни толка, отменяется весь порядок бытия, дух поднимается над всем устоявшимся и прочным, чтобы оказаться… где? Нигде? в пустом, зряшном интересе к тому, что его не заслуживает. Может, и так — только наперед этого никто не знает. И потому там, в кажущейся пустоте праздного любопытства, мы негаданно находим долгожданный ответ, и проблеск надежды, и счастливый шанс. И как из ничто силой Божественного творения некогда явилась вселенная, так из пустой страсти любопытства вдруг да и явится новая жизнь. Ведь и Бог, творя мир, думал должно быть: «Интересно, что получится?» И не от этого ли священного любопытства в начале времен мы теперь есть? Любопытно было бы знать…

Никто не вызывает во мне большего сочувствия и раздражения, чем капризные люди. Они — самые трогательные существа на свете, и самые утомительные в то же время. Ими повелевает мимолетная прихоть, сущий пустяк, ничего не значащая случайность. Проще простого их уязвить. Это скорее располагает к ним, чем отталкивает. Ранимость вызывает симпатию, даже если выражается в неприятной форме.

Капризные навсегда остались детьми. Их желание просто и естественно. Им хочется, чтобы мир принимал их такими, каковы они есть: чтобы люди были к ним понимающими и благосклонными, обстоятельства — благоприятными, ход дел — наилучшим, жизнь — интересной и исполненной смысла. Они желают того же, что и все мы: чтобы все было, как надо; как желает в нас неведомая субстанция, именуемая душой. Но мы все, живущие в этом мире и мирящиеся с ним — отступники. Мы отступились от самого естественного и изначального желания нашей души, оставив его далеко в детстве. Только капризные сохранили ему верность. Они, словно не замечая свойств действительности, упрямо и своевольно желают от мира милости и любви. Разве есть более наивная и благородная надежда?

Они невыносимы, когда что-то происходит, как говорится, «не по них». Но разве следует их за это обвинять? Ведь они хотят лишь, чтобы ход вещей находился в согласии с их душевными движениями; чтобы на каждое побуждение ума и сердца мир давал желанный отклик. Созвучия, понимания, приятия хочет тот, кто капризничает. А разве не этого хочет каждый? Разница только в том, что мы давно отреклись от этого желания, сочтя его невозможным и невыносимым. Мы стерпелись. Мы стали слишком трезвы, слишком разумны — или, лучше сказать, сведущи. И вместе с тем — слишком горьки или пресны (смотря по складу характера). Только капризный продолжает желать. Он длит то заветное чаяние, от которого мы сами давно отказались. Возблагодарим же его за это. Ведь он, отчасти, живет за всех нас. И, вынося его капризы, мы расплачиваемся за собственную косность и унылость.

Антипод капризного — человек правильный и основательный. Однако основательность в людях вещь весьма условная и преходящая. Переменчивость более естественна для существ, живущих в зыбком и подвижном мире. Воздействие множества внешних обстоятельств и причин заставляет каждого из нас меняться, принимая то один, то другой облик, входя в разные роли и даже мнения свои изменяя от случая к случаю. Есть в этой зависимости от внешних влияний что-то унизительное. Нас словно влечет какая-то могучая сила, поворачивая так и эдак, ставя то на голову, то на ноги, заставляя то плакать, то смеяться. Как хотите, но в этом видится полное отсутствие характера.

Совсем иначе выглядит капризный человек. Он как будто самый переменчивый из смертных. Однако во всех его движениях одно остается неизменным: непослушание. Он страсть как не любит повиноваться какому-либо принуждению или диктату. Каприз — это желание, не имеющее основания. Оно -чистый произвол; выходка воли, ничем не желающей себя стеснять. В капризе нет никакого смысла, кроме наслаждения своей свободой. Капризничая, мы как бы испытываем наше положение, измеряем степень своей независимости и несвязанности какими-либо ограничениями. Почему так поступает капризный?

В том, кто капризничает, всегда есть скрытая боль. Каждый каприз -признание в слабости и знак ее. Но не всякая слабость от немощи. В натурах, полных жизни, слабость выдает лишь их чуткость, ранимость, восприимчивость. Не нужно думать, будто грубость кожи— лучшее из’человеческих качеств. Мы же все-таки люди, а не носороги. Основа нашей силы состоит в способности ощутить и понять то, что недоступно другим существам. А этой способности не приобрести тому, кто избегает сострадать и воспринимать, отзываться и переживать. Чувства открывают нам мир. Избегая их, мы предохраняемся от многих скорбей и трудностей. Но и мир наш тогда сжимается до точки, теряющейся где-то в желудке, мизинце левой руки или ножке кухонного стола.

Капризный инстинктивно ужасается этой потери. Он хочет всего. Свойство, признаемся, неудобное для окружающих. Однако больше всего оно ранит своего обладателя. Мне становится не по себе, когда я думаю, через какую череду травм обречен проходить капризный человек. В каждом капризе скрыто удивительно открытое, по-детски обезоруживающее ожидание. И почти всегда оно оборачивается разочарованием. На каприз — удар. Душа капризной натуры должна быть избита, как боксерская груша. Она — жертва своей наивности, своей неудовлетворенной потребности в любви, своего безответного доверия к миру. Разве, осознав это, мы не проявим большей терпимости к прихоти нашего ближнего? Давайте хоть иногда потакать капризам друг друга. Кто знает, быть может мир от этого станет чуть добрее, а мы — немножко свободнее…

Спесивость возникает из преувеличенного мнения человека о собственных достоинствах — либо личных, либо же достоинствах того, чем он обладает. В каждом движении спесивого человека видится чувство превосходства. Каждым своим жестом, действием, выражением лица стремится такой человек унизить окружающих и доказать их полную ничтожность.

Спесивость не существует без скрытого злорадства. Обычно свойственна она особенно глупым людям, получившим свои действительные или мнимые преимущества перед другими всего менее собственными усилиями и дарованиями, а почти всегда — незаслуженно и случайно. Спесивость с особой силой проявляется в том, кто вознесен силою обстоятельств, как говорится, «из грязи в князи». Именно потому проявления спесивости столь отвратны, что выдают неуверенность превознесенного, смутно ощущаемую им несправедливость собственного положения. Из этой бессознательной тревоги, из этой невольной униженности своим высоким положением и рождается спесивое поведение.

Спесивый обычно общается молча, ибо окружающее ничтожно в его глазах и достойно только презрения. Склонность поучать развита в нем необычайно, хотя проявляется нечасто. Спесивец своим нравоучением выказывает снисходительность, душевную расположенность, благоволение. Словом, поучением спесивец одаривает, отчего оскорбляется при всяком возражении. Однако гораздо чаще он предпочитает выражать свое превосходство внушительным молчанием и гримасой на лице. Он презирает молча, и так же молча дает всем понять свою незаурядность. Всего больше он ненавидит тех, кто не обращает внимания на его замечательные качества и легкомысленно не считается с ними. Тогда спесивец дает понять «кто есть кто». Если же и это не возымеет желанного действия, тогда спесивец люто ненавидит.

Спесивого человека стоит пожалеть. Он, бедняга, никогда не остается один. Вечно вместе с ним и рядом с ним его исключительность. Он носит ее, как улитка свою ракушку. Но если ракушка все-таки дом и убежище, охраняющее своего обладателя, то исключительность предмет куда более неудобный. Представьте, если бы к Вам привязали стул, или настольную лампу, или небольшой шлифовальный станок. Представьте, и посочувствуйте спесивому человеку. Неустанно и неусыпно охраняя свое достояние, спесивец так раскаляется от вечного напряжения, что начинает шипеть, подобно раскаленной сковороде, на которую попала капля воды. Любой пустяк способен вывести спесивца из себя. Он — самое неуравновешенное существо на свете.

***
Спесивый человек находится в плену своего ложного представления о действительности. И потому он легко становится игрушкой в чужих руках. Тот, кто умело упрочивает в нем иллюзию превосходства над другими людьми, тот скоро становится невидимым хозяином спесивца. Поэтому мы вправе заключить, что несмотря на свой надменный вид и склонность чинить обиды, спесивая личность весьма беззащитна и уязвима. «Из спеси шубы не пошьешь»,—замечает пословица.

В отличие от чванства, которое массивно и уже поэтому довольно добродушно; в отличие от надменности, которая чрезвычайно брезглива и не разменивается на мелочи; в отличие от тщеславия, которое весьма легкомысленно и редко сочетается со злостью — спесивость полна желания поглубже уязвить окружающих. Изо всех сил, к месту и не к месту пренебрегая другими, пренебрегая ими даже тогда, когда этого вовсе не хочется, когда душа жаждет человеческого участия, деланно пренебрегая людьми, когда собственная избранность уже тяготит — всем этим исступленно и утомительно выказываемым пренебрежением спесивый человек добивается уважения к себе.

Нужно ли объяснять, сколь тщетна его попытка, насколько бесплодны его усилия, как безнадежен его замысел, способный увлечь разве что маленьких спесивцев-подражателей? Мало что выдает уязвленность, неспокойствие и тайную униженность с той же очевидностью, как поведение спесивой натуры. Удел неспособного остановиться спесивца один — глухое одиночество. Так будет, если он и сохранит свое привилегированное положение. Так еще очевиднее будет, когда он — что всего вероятнее — рано или поздно вернется к своему исходному положению и окажется, как Пушкинская старуха, у своего разбитого корыта…

Коварный человек обычно весьма обаятелен и мил. Без этих качеств никакое коварство не может состояться — оно попросту не будет коварством, а сойдет за простую подлость или гадость.

Напрасно думают, будто все проявления коварства осуждаются общепринятой моралью. Возьмите, к примеру, иронию — эту элегантную, легкую форму коварства. Она не только допускается в образованном и добропорядочном обществе, но и ценился как очевидное проявление тонкости ума. Или, например, художники, все как один пытающиеся внушить нам реальность своих произведений. Хорошо, что цивилизация лишает нас простодушия, иначе жутко представить, какие общественные бедствия вызвало бы полное доверие к художественным творениям и их отожествление с действительностью. А разве, скажите, когда тот, кто прежде никогда не любил, вдруг произносит впервые «люблю», разве в его признании не заключена доля коварства?..

Вообще люди недоступны друг для друга. Чем больше открываются их души, тем явственнее видна несочетаемость их жизней. В повседневности мы привыкли думать иначе. Сходные условия существования делают наши действия похожими, и потому мы считаем, что всему есть общее основание и что все в сущности едино. Коварный человек восстает против этой пошлой истины, резким движением выворачивая мир наизнанку и приучая нас уважать своеобразие каждого. Не способствует ли этим коварство рассеиванию вреднейшей и бесплодной иллюзии всеобщего подобия, не обостряет ли оно вкус к познанию мира и готовность воспринять самые неожиданные его проявления? Несомненно, так.

Коварный человек призван оставлять нас в вечном заблуждении. О его чувствах, мотивах, действительном смысле поступков никогда нельзя утверждать наверняка. Стоит лишь в чем-нибудь увериться, как тут же коварная натура представит совершенно иной лик. Удивительная тяга к превращениям таится в коварстве! Развившееся, зрелое, талантливое, это чувство может вызвать то же восхищение, что и художественная одаренность, принося своему обладателю высшее наслаждение творца.

Вдохновленность, утонченность, изящество коварства выгодно отличают его от лицемерия и вероломства. Лицемер носит искусную маску, и даже если она -его главное создание — прирастет к лицу, он все же чувствует, где кончается личина и начинается его естество. Без способности этого важнейшего различения лицемерие теряет и свой смысл, и самое имя.

Вероломный точно так же хорошо представляет себе действительное положение дел; он уверяет — не веря, призывает — отступившись, внушает -посмеиваясь. То, что вероломный представляет прочным, на самом деле зыбко и неверно — и это хорошо известно вероломному человеку.

Напротив, коварной натуре претит совершать действия над чем-то, оставаясь вне стихии собственных поступков. Коварный погружается сам в ту зыбкую реальность, которую создает. В этом положении он равен всем тем, кто становится его жертвой. В отличие от лицемера и человека вероломного, коварный сам разделяет с другими ту двусмысленную, иллюзорную, неверную реальность, которую всеми силами творит. Именно поэтому я вижу в нем вдохновенную поэтическую натуру, которую увлекают восхитительные образы, и она отдается им с большей пылкостью, чем течению реальной жизни.

Наверное, коварному человеку слишком скучно в обычном, размеренном существовании. На его вкус оно слишком пресно и невыразительно. Желая придать течению жизни динамизм, непредсказуемость, остроту и напряженность, личность становится на путь коварства. К чему приведет этот путь -неизвестно и самому коварному человеку; он не столько таит свое естество, сколько попросту его не имеет. Для коварства нет ничего подлинного, действительного, незыблемого. Во всем устоявшемся оно видит лишь повод к перемене, а во всем безусловном — шанс утонченной провокации.

Как явствует из сказанного, коварный человек отнюдь не остается вне своего коварства, но претерпевает его в той же мере, что и подпадающие под него люди. Он соединен с собственными коварными поступками столь же прочной и интимной связью, что и мастер со своим творением. Поэтому коварный человек, осмелюсь заявить,—честен, он не лжет; и явственнее всего подтверждает это собственной погруженностью в создаваемую им ситуацию.

Мне кажется, если предоставить коварному человеку возможность извлекать выгоду, не прибегая к многообразным превращениям действительности, он наверняка отвернется от нее. Не выгода, не успех прельщают коварную натуру прежде всего, но сама страсть к риску, многоцветью колеблющихся отражений, неверным бликам, любовь к вторжению иллюзий и снов в действительность, а действительности — в сны. Характернее всего для коварства стремление стереть грань между так называемой «реальной жизнью» и миром иллюзии, воображения, чуда. В своем чистом виде это стремление вполне бескорыстно и является простым приглашением людям жить в этом неверном, пленительном, меняющемся мире, где ничего нельзя знать наверняка, где в самом обыденном таится неожиданность, а в самом привычном — невероятное.

Коварный человек движется в этом перламутровом мире легко и вольготно. И, чувствуя всю его красочность, досадует на обычных людей, довольствующихся заурядным. Словно заезжий фокусник, увлекает он за собой пестрыми чудесами. Да, в этом своем увлечении он бывает жесток; он часто не замечает, что естественное для него является для других болезненным; что прельщающее его — Других тяготит и отвращает. Словом, коварный столь же нечуток, как и всякий одержимый человек. Однако если свыкнуться с его миром, нырнуть в головокружительный хаос превращений и не искать поминутно точки опоры, которой не может быть, если привыкнуть полагаться лишь на вечно изменчивую стихию движения, а не на гарантии благополучия, тогда коварный человек выглядит столь же естественно, как ваш партнер в игре. Отдайтесь порыву жизненного азарта, и Вы неминуемо станете коварны, уверяю Вас!

В час, когда проявления человеческой натуры огорчают и угнетают нас, кажется, будто рать пороков бесчисленна. В действительности пороков много, но количество их конечно. И сколь бы ни были они пагубны и неприятны, над всем, что поименовано, человек имеет некоторую власть.

Самое большое, вялое, всеобъемлющее страдание доставляют нам не ясно определимые качества, а те поступки, слова, отношения к нам, которые и назвать-то однозначно трудно. Порок, имеющий имя — это ясная и отчетливая форма поведения’ или души. Но мы живем отнюдь не в мире определившихся форм. Наш удел — постоянное вращение в смутных, невыразительных, удушающих касаниях бытия. Иногда кажется, будто люди вообще не поступают. Они только делают вид, что живут, на деле не придавая своей жизни никакой формы — ни порочной, ни добродетельной. Мир наполнен тихой и безымянной подлостью, укромным и заглазным злоречием, кротким отступничеством и благодушной черствостью. Все как будто нормально, все имеет неплохой вид, но каким безмолвным, стелющимся, тихо дышащим злом полны эта нормальность и этот хороший вид!

Невыносимость жизни проистекает не от злодеяний, не от ужасных проявлений порока. Между добродетелью и пороком, доблестью и низостью простирается необозримая равнина, окутанная глубоким туманом. Он недвижим, в нем не видны очертания предметов и даже звуки без следа исчезают в нем. Такова наша повседневность. Она не убивает — душит, не ранит — разлагает, не бросает вызов — отравляет. И мы — ее творцы.

Мы безмерно низки, ибо каждодневно совершаем то, что никто не назовет подлостью, но что на деле и есть самое подлое, что может быть. В наших поступках, мыслях и словах чуть-чуть лжи, немножко хитрости и лицемерия, капелька равнодушия и тупости, маленькая примесь жадности и едва ощутимая печать жестокости. Всего по чуть-чуть: в едва заметных, почти неразличимых дозах, нимало не нарушающих общей благопристойности, порядочности, ответственности. Но этими незаметными примесями испорчено все. И потому там, где как будто течет нормальная, даже хорошая жизнь, мы произносим в себе: «жизни нет». Мы не делимся этим сокровенным печальным знанием: потому что, во-первых, оно никому не нужно. И еще потому, что нечего назвать: нет имени, ясной формы и вида у той щелочи, которая разъедает нас — нет виновного, нет злодеяния, совершается только допустимое и дозволенное. И кому какое дело, что в дозволенных и допустимых вещах подчас больше бесчеловечности, чем в явных преступлениях. И, наконец, мы не делимся своим откровением, потому что всем оно известно и каждый открыл его в себе самом и вокруг себя.

Когда я вижу, с каким самодовольством и самоуверенной небрежностью относится человек к тому, кто ему близок, сколь мало склонен он извинять другого, как жалко непрочны связи между людьми и сама человеческая жизнь, тогда хочется мне рассмеяться горько и отвернуться от мира людей, и презирать все, с людьми связанное. Словно на пустые, бездельные игрушки смотрю тогда на отношения человеческие, и кажутся они мне жалким шутовством, примитивным балаганом с бездарными актерами. Тогда, разуверившись в возможностях добродетели, видя ее бессилие, напыщенность и фальшь, я хочу попробовать хотя бы настоящего яду и устремляюсь к источникам его -порочным наклонностям человеческой натуры. Ведь если ядом сочится обычная жизнь людей, если им пропитана сама добродетель, то не лучше ли, отвергнув эти мутные смеси и суррогаты, припасть к чистому источнику дьявольского зелья? И сквозь фиглярские маски посмотреть в единственно истинное, сквозь них проступающее лицо смерти!

…Прошли, кривляясь, ухмыляясь и скорбя, перед глазами нашими десятки масок. Что расскажут они о человеке, чем помогут нашей жизни, как исказят ее? И нужна ли нам помощь, и важен ли собственный образ? Или давно и равнодушно махнули мы на свою судьбу рукой, и исчезла судьба, оставив после себя неуемную тоску или пустое безразличие. И нет нам спасения, и только бессмысленный шутовской хоровод втягивает нас в свой круг. И там, в смешении нелепых фигур и уродливых личин, пропадает наше смятение, и наши безответные вопросы, и чувства, и мысли, и желания. И нет уже скорби, и нет маяты, -веселая Смерть пляшет, улыбается, освобождает от бремени…

Я смотрю на многочисленные человеческие пороки и грусть охватывает меня, ибо в каждом ощущаешь нечто, себе родственное. Тогда я не знаю, как поступить с собой, в растерянности опускаю руки, не в силах остановить мятущиеся мысли. Может быть, какая-то новая реальность приоткрывается в этом чувстве, а может быть — моя ненужность на свете? Неспособный найти решение, я повинуюсь инстинкту спасения и…

(На этом обрывается рукопись дурака)

Другие книги
ТЕХНИКИ СКРЫТОГО ГИПНОЗА И ВЛИЯНИЯ НА ЛЮДЕЙ
Несколько слов о стрессе. Это слово сегодня стало весьма распространенным, даже по-своему модным. То и дело слышишь: ...

Читать | Скачать
ЛСД психотерапия. Часть 2
ГРОФ С.
«Надеюсь, в «ЛСД Психотерапия» мне удастся передать мое глубокое сожаление о том, что из-за сложного стечения обстоятельств ...

Читать | Скачать
Деловая психология
Каждый, кто стремится полноценно прожить жизнь, добиться успехов в обществе, а главное, ощущать радость жизни, должен уметь ...

Читать | Скачать
Джен Эйр
"Джейн Эйр" - великолепное, пронизанное подлинной трепетной страстью произведение. Именно с этого романа большинство читателей начинают свое ...

Читать | Скачать