Заказать звонок

Книга смеха и забвения

Автор: КУНДЕРА М.

ПЕРВАЯ ЧАСТЬ. УТРАЧЕННЫЕ ПИСЬМА

1
В феврале 1948 года вождь коммунистической партииКлемент Готвальд вышел на балкон пражского барочного дворца, чтобыобратиться с речью к сотням тысяч сограждан, запрудившихСтароместскую площадь. Это была историческая минута в судьбе Чехии.

Рядом с Готвальдом, окруженным соратниками, находился Клементис. Шелснег, холодало, а Готвальд стоял с непокрытой головой. ЗаботливыйКлементис снял свою меховую шапку и надел ее на голову вождя.

Отдел пропаганды размножил в сотнях тысяч экземпляров фотографиюбалкона, на котором Готвальд в барашковой шапке, окруженныйсоратниками, говорит с народом. На этом балконе началась историякоммунистической Чехии. Любой ребенок знал эту фотографию поплакатам, учебникам и музейным экспозициям.

Четырьмя годами позже Клементис был обвинен в измене и повешен. Отделпропаганды незамедлительно удалил его из истории и, разумеется, извсех фотографий. С той поры на балконе Готвальд стоит уже один. Там,где некогда был Клементис, теперь только голая стена дворца. ОтКлементиса осталась лишь шапка на голове Готвальда.

2
1971 год. Мирек говорит: борьба человека с властью —это борьба памяти с забвением.

Так он пытается оправдать то, что его друзья называютнеосмотрительностью: он тщательно ведет дневники, собирает письма,делает заметки на всех собраниях, на которых идет речь о настоящемположении вещей и решается вопрос о дальнейших действиях. Онобъясняет им: я ничем не нарушаю Конституцию. Прятаться и ощущатьсебя виноватым — было бы началом поражения.

Неделю назад, работая со строительной бригадой на крыше новостройки,он посмотрел вниз и почувствовал головокружение. Покачнувшись,ухватился за неукрепленную балку; она сорвалась, и его пришлосьвысвобождать из-под нее. На первый взгляд ранение выглядело ужасно,но затем, убедившись, что это всего лишь обычный перелом руки, он небез удовлетворения подумал о нескольких предстоящих свободныхнеделях, когда он наконец сумеет завершить дело, для которого до сихпор не находил времени.

Ему все-таки пришлось признать правоту своих более осмотрительныхтоварищей. Даже если Конституция и гарантирует свободу слова, законы,однако, карают за все, что может быть истолковано как подрывгосударства. Но откуда нам знать, когда государство поднимет крик,что то или иное слово подрывает его? И потому он все же решилпереправить компрометирующие бумаги в безопасное место.

Но прежде всего надо было поставить точку в истории со Зденой. Онпытался дозвониться в ее город, что в ста километрах от Праги, нобезрезультатно. Зря потерял четыре дня. Только вчера ему удалосьпоговорить с ней. Она обещала ждать его нынче после обеда.

Семнадцатилетний сын Мирека считал, что с загипсованной рукой он несможет вести машину. И вправду, это оказалось непросто. Сломаннаярука болталась на перевязи у груди беспомощно и без всякого проку.Каждый раз, когда приходилось переключать скорость, он отпускал руль.

3
Он встречался со Зденой двадцать пять лет назад, и отой поре у него сохранилось лишь несколько воспоминаний.

Как-то раз она явилась к нему, утирая платком глаза и шмыгая носом.Он спросил, что случилось. Она объяснила ему, что вчера умер в Россииодин большой человек. Некий Жданов, Арбузов или Мастурбов. Судя поколичеству пролитых слез, смерть Мастурбова потрясла ее больше смертисобственного отца.

Могло ли вообще такое случиться? Уж не нынешняя ли его ненавистьпридумала эти рыдания по Мастурбову? Нет, это было на самом деле.Конечно, и то правда, что непосредственные обстоятельства, делавшиеее рыдания искренними и настоящими, нынче уже ускользали от него, ивоспоминание сделалось неправдоподобным, точно карикатура.

Все сохранившиеся о ней воспоминания были такого же рода. Однажды онивместе возвращались на трамвае из квартиры, где впервые познали другдруга. (Со странным удовлетворением Мирек обнаружил, что об ихлюбовных встречах он забыл начисто и не смог бы восстановить в памятини одного их мгновения.) Она сидела в уголке на скамейке, крупная,сильная (по сравнению с ней он был маленький и хрупкий), трамвайдребезжал, и ее лицо было мрачным, замкнутым и на удивление старым.Он спросил ее, отчего она такая молчаливая, и услышал в ответ, чтоона не удовлетворена их любовной близостью. Сказала, что он спал сней, как интеллигент.

«Интеллигент» на тогдашнем политическом жаргоне былословом бранным. Оно определяло человека, не понимающего жизни иоторванного от народа. Все коммунисты, вздернутые в то время другимикоммунистами, были удостоены этим ругательством. В отличие от тех,кто обеими ногами стоял на земле, они якобы витали в облаках. Апосему представлялось справедливым, что земля у них из-под ног была внаказание окончательно выбита и они повисли невысоко над ней.

Что Здена имела в виду, обвиняя его, что он спал с ней, какинтеллигент?

Так или иначе, но она была не удовлетворена им, и подобно тому, каксумела наполнить некое абстрактное отношение (отношение к неведомомуМастурбову) самым конкретным чувством (материализованным в слезах), исамому конкретному действию смогла придать абстрактный смысл, а длясвоей неудовлетворенности найти политическое обозначение.

4
Он смотрит в зеркальце заднего обзора и понимает,что за ним неотрывно следует легковушка. Он никогда не сомневался втом, что за ним установлена слежка, но до сих пор они соблюдалиискусную осторожность. С сегодняшнего дня дело коренным образомизменилось: они хотят, чтобы он знал о них.

Примерно в двадцати километрах от Праги посреди поля высится ограда,а за ней — авторемонтные мастерские. Там у него хорошийзнакомый, который сможет заменить ему неисправный стартер. Передвъездом, перегороженным шлагбаумом в красно-белую полосу, оностановился. Возле шлагбаума стояла толстая тетка. Мирек подождал,пока она откроет проезд, но тетка все смотрела на него и не двигаласьс места. Он посигналил, но результат был тот же. Он выглянул из окна.Тетка сказала: — А вас еще не забрали?

— Нет, меня еще не забрали, — ответил Мирек. —Вы можете поднять шлагбаум?

Она еще с минуту равнодушно смотрела на него, а потом, зевнув, пошлав будку. Рассевшись там за столом, она больше не удостаивала Мирекадаже взглядом.

Он вышел из машины и, обойдя шлагбаум, направился в мастерскую, чтобынайти знакомого механика. Тот, вернувшись вместе с Миреком, самподнял шлагбаум (тетка по-прежнему безучастно сидела в будке), иМирек смог въехать во двор.

— Ну видишь, а все потому, что ты без конца мельтешил втелеке, — сказал механик. — Любая баба с лицатебя узнаёт.

— А это кто? — спросил Мирек.

Как выяснилось, вторжение русской армии, захватившей Чехию иповсеместно навязывавшей свое влияние, в корне изменило жизнь этойженщины. Видя, что люди, занимавшие более высокие должности, чем она(а все кругом занимали более высокие должности, чем она), по самомуничтожному наговору лишаются власти, положения, работы и хлебанасущного, распалилась и сама начала доносить.

— Почему же она по-прежнему торчит в будке у шлагбаума? Еечто, так и не повысили в должности?

Автомеханик улыбнулся: — Она и до пяти тебе не сосчитает. Какее повысить? Они только и могут, что снова подтвердить ее правонаушничать. В этом вся ее награда. — Подняв капот, онзанялся мотором.

Вдруг Мирек осознал, что в двух шагах от него стоит человек. Оноглядел его: на нем были серый пиджак, белая рубашка и коричневыебрюки. Над толстой шеей и отекшим лицом волнились уложенные седыеволосы. Он стоял и смотрел на автомеханика, пригнувшегося подоткрытым капотом.

Автомеханик вскоре тоже заприметил его и, выпрямившись, спросил: —Вы кого-нибудь ищете?

Мужчина с толстой шеей и уложенными волосами ответил: — Нет, яникого не ищу.

Автомеханик, снова склонившись над мотором, сказал: — НаВацлавской площади в Праге стоит человек и блюет. Мимо него идетдругой, смотрит на него и печально кивает: «Знали б вы, как явас понимаю…»

5
Убийство Альенде быстро перекрыло воспоминание орусском вторжении в Чехословакию, кровавая резня в Бангладешзаставила забыть об Альенде, война в Синайской пустыне заглушиластенания Бангладеш, бойня в Камбодже заставила забыть о Синае и такдалее и так далее — вплоть до полного забвения всех обо всем.

Во времена, когда история двигалась еще медленно, ее немногочисленныесобытия легко запоминались и создавали общеизвестный фон, на которомразыгрывались захватывающие сцены приключений из частной жизни.Сейчас время движется быстрым шагом. Историческое событие, за ночьзабытое, уже назавтра искрится росой новизны, и потому в подачерассказчика является не фоном, а ошеломляющим приключением, котороеразыгрывается на фоне общеизвестной банальности частной жизни.

Ни одно историческое событие не следует считать общеизвестным, ипотому даже о тех из них, что произошли всего лишь несколько летназад, мне приходится рассказывать как о событиях тысячелетнейдавности: в 1939 году походным порядком вошла в Чехию немецкая армияи государство чехов перестало существовать. В 1945 году в Чехиюпоходным порядком вошла русская армия и страна вновь стала называтьсянезависимой республикой. Люди восторгались Россией, изгнавшей из ихстраны немцев. А поскольку в чешской коммунистической партии виделиее верного сподвижника, перенесли свою симпатию и на нее. И такслучилось, что в 1948 году коммунисты взяли власть не кровью инасилием, а под ликование доброй половины народа. И обратитевнимание: та половина, что ликовала, была более активной, болееумной, была лучшей половиной.

Да, что бы вы ни говорили, но коммунисты были умнее. У них былаграндиозная программа.

План совершенно нового мира, в котором все найдут свое место. У тех,кто противостоял им, не было никакой великой мечты, разве чтонесколько моральных принципов, избитых и скучных, которыми они хотелизалатать разодранные штаны установленного порядка. И потомунеудивительно, что эти энтузиасты, люди широкого размаха, одержалипобеду над осторожными соглашателями и стали быстро претворять вжизнь свою мечту: идиллию справедливости для всех.

Подчеркиваю снова: идиллию и для всех, ибо все люди издавна мечтаютоб идиллии, о том саде, в котором поют соловьи, о том пространствегармонии, где мир не восстает на человека, а человек — на себеподобных, где, напротив, мир и все люди созданы из единой материи иогонь, пылающий на небесах, — это огонь, горящий вчеловеческих душах. Там каждый человек являет собой ноту в прекраснойфуге Баха, а кто не хочет быть ею, останется лишь черной точкой,ненужной и бессмысленной, которую достаточно поймать и раздавитьмежду ногтями, как блоху.

С самого начала иные осознали, что лишены характера, требуемого дляидиллии, и захотели покинуть страну. Но поскольку суть идиллии в том,что она мир для всех, пожелавшие эмигрировать продемонстрировали своенеприятие идиллии и вместо того, чтобы уехать за кордон, угодили зарешетку. Вскоре туда за ними последовали тысячи и десятки тысячдругих, а заодно с ними и многие коммунисты, такие, например, какминистр иностранных дел Клементис, водрузивший когда-то на головуГотвальда свою шапку. На киноэкранах держались за руки робкиелюбовники, супружеская измена сурово каралась гражданскими судамичести, соловьи пели, и тело Клементиса качалось, словно колокол,возвещавший новую зарю человечества.

И тогда эти молодые, умные и решительные люди вдруг обнаружили в себестранное чувство, что они выпустили в мир поступок, который зажилсобственной жизнью, перестал походить на их исконные представления ипрезрел тех, кто его породил. И вот эти молодые и умные началивзывать к своему поступку, воскрешать его, хулить, преследовать,гоняться за ним. Если бы я писал роман о поколении тех одаренных ирешительных людей, я назвал бы его Погоней за утраченным поступком.

6
Механик захлопнул капот, и Мирек спросил, сколькодолжен ему. — Ерунда, — ответил тот.

Мирек сел за руль, он был тронут. Ему совсем не хотелось продолжатьпуть. Куда охотнее он остался бы с механиком и обменялся бы с ниманекдотами. Механик, наклонившись к машине, хлопнул Мирека по плечу ипошел к будке — поднять шлагбаум.

Когда Мирек проезжал мимо, механик кивком указал ему на машину,припаркованную у въезда в мастерскую. Там, склонившись у открытойдвери машины, стоял мужчина с толстой шеей и уложенными волосами. Онсмотрел на Мирека. Парень, что сидел за рулем, тоже наблюдал за ним.Оба смотрели на Мирека нагло, без стеснения, и Мирек, проезжая мимо,постарался ответить им таким же взглядом.

Миновав их, он увидел в зеркальце заднего обзора, как мужчина вскочилв машину и она, развернувшись дугой, пристроилась к нему в хвост.

Мысль, что надо было раньше избавиться от компромата, тотчас пришлаему в голову. Нельзя было подвергать опасности и себя, и своихдрузей. Если бы он сделал это в первый же день своей болезни и неждал, пока дозвонится до Здены, возможно, ему удалось бы все вывезтибез всякого риска. Но сейчас ничто не занимало его так, как поездка кЗдене. Впрочем, он думал об этом уже немало лет. Но в последниенедели его преследует мысль, что с этим нельзя больше мешкать, ибоего судьба близится к концу и он должен сделать все ради еесовершенства и красоты.

7
Когда в те давние времена он расстался с ней, егоопьянило ощущение беспредельной свободы, и все вдруг стало емуудаваться. Вскоре он женился на женщине, чья красота выковала в немсознание собственного достоинства. Потом его красавица умерла, и оностался один с сыном в какой-то кокетливой сиротливости, вызывавшейвосхищение, интерес и заботу многих других женщин.

Он преуспевал и в своей научной работе, и этот успех защищал его.Государство нуждалось в нем, и потому он мог позволить себе отпускатьколкости по его адресу еще в ту пору, когда почти никто неотваживался на это. Постепенно, по мере того как те, что в погоне засвоим поступком обретали все большее влияние, он тоже все чащепоявлялся на телеэкране и сделался весьма заметной фигурой. Когдапосле прихода русских он отказался предать свои взгляды, его выгналис работы и обложили легавыми. Это не сломило его. Он был влюблен всвою судьбу, и ему казалось, что его путь к гибели полон величия икрасоты.

Поймите меня правильно: я сказал, что он был влюблен в свою судьбу,но не в самого себя. Это две абсолютно разные вещи. Его жизнь как быобрела самостоятельность и стала вдруг отстаивать исключительнособственные интересы, что далеко не совпадали с интересами самогоМирека. Именно это я и имею в виду, утверждая, что его жизньпревратилась в судьбу. Судьба не думала даже пальцем шевельнуть радиМирека (ради его счастья, безопасности, хорошего настроения издоровья), тогда как Мирек готов был сделать все для своей судьбы(для ее величия, ясности, красоты, стиля и внятного смысла). Ончувствовал себя ответственным за свою судьбу, однако его судьба нечувствовала себя ответственной за него.

К своей жизни он относился как скульптор к своему изваянию илироманист к своему роману. Одно из неотъемлемых прав романиста —возможность переработать свой роман. Если его не устраивает начало,он волен переписать его или просто вычеркнуть. Но существование Зденылишало Мирека авторских прав. Здена настаивала на том, что онаостанется на первых страницах романа и вычеркнуть себя не позволит.

8
Но почему, собственно, он так отчаянно стыдится ее?

Скорее всего напрашивается такое объяснение: Мирек с давних порпринадлежал к тем, кто пустился в погоню за собственным поступком,тогда как Здена оставалась приверженной саду, где поют соловьи. А впоследнее время она и вовсе относилась к тем двум процентамнаселения, кто приветствовал русские танки.

Да, это правда, но я не считаю это объяснение достаточноубедительным. Если бы речь шла лишь о том, что она приветствоваларусские танки, он осудил бы ее во всеуслышание и не отрицал бы того,что знает ее. Здена провинилась перед ним в гораздо большем. Она былауродлива.

Но много ли значило то, что она была уродлива, коль он не спал с нейболее двадцати лет?

А вот и значило: большой нос Здены даже издалека бросал тень на егожизнь.

Несколько лет назад у него была красивая любовница. Однажды онанаведалась в город, где проживала Здена, и вернулась оттуда вне себя:— Скажи мне, пожалуйста, как ты мог крутить любовь с этойстрашилой?

Он ответил, что знаком был с ней лишь поверхностно, а их интимныеотношения опроверг начисто.

Все дело в том, что он был посвящен в великую тайну жизни: женщины неищут красивых мужчин. Женщины ищут мужчин, обладающих красивымиженщинами. Поэтому уродливая любовница

— это роковая ошибка. Мирек пытался замести все следысвоей связи со Зденой, а так как любящие соловьев все больше и большеего ненавидели, он надеялся, что и Здена, успешно делавшая карьерупартийной функционерки, быстро и охотно забудет о нем.

Но он ошибался. Она говорила о нем всегда, везде и при любыхобстоятельствах. Если он по несчастливой случайности встречал ее вобществе, она всеми правдами и неправдами спешила оживить какое-товоспоминание, явно свидетельствовавшее о том, что когда-то они былиблизко знакомы.

Он неистовствовал.

— Если ты так ненавидишь эту женщину, объясни мне, почемуты встречался с ней? — задал ему однажды вопрос егоприятель, знавший ее.

Мирек стал объяснять ему, что он был тогда двадцатилетним балбесом, аона — старше его, всесильная, уважаемая, все восхищались ею!Она практически знала каждого работника Центрального комитета партии!Помогала ему, продвигала, знакомила с влиятельными людьми!

— Я был карьеристом, пойми же ты, болван! —кричал он.

— Напористым, молодым карьеристом! Поэтому я ухватился занее, и мне было начхать, что она уродлива!

9
Мирек говорил неправду. Здена была того же возраста,что и он. Хоть она и оплакивала смерть Мастурбова, двадцать лет назаду нее не было ни влиятельных связей, ни возможности поспособствоватьсвоей карьере или чьей-либо другой.

Тогда почему он это выдумывает? Почему лжет?

Одной рукой он держит руль, в зеркальце заднего обзора видит машинутайных агентов и вдруг покрывается краской. В нем проснулось односовершенно нежданное воспоминание.

Когда после их первой любовной близости она попрекнула его чересчуринтеллигентной манерой вести себя, он решил в следующий раз исправитьвпечатление и проявить ничем не скованную, необузданную страсть. Нет,неправда, что он забыл обо всех их интимных встречах! Одну из них онвидит сейчас абсолютно явственно: он двигался на ней с притворнойдикостью, издавая протяжный, рычащий звук, сродни тому, что издаетпес, воюющий со шлепанцем своего хозяина, и при этом (с легкимудивлением) смотрел, как она очень спокойно, тихо и почти безучастнолежит под ним.

Машина оглашалась этим рычанием двадцатилетней давности

— мучительным звуком его покорности и рабского усердия,звуком его готовности и приспособленчества, его комичности иубожества.

Да, именно так: Мирек был готов объявить себя карьеристом, лишь бы непризнать правды: он встречался с уродиной, потому что посягнуть накрасивую женщину не хватало духу. Ни на что большее, чем на Здену, онне смел рассчитывать. Слабодушие и нужда — вот тайна, которуюон скрывал.

Машина оглашалась яростным рычанием страсти, и этот звук убеждал его,что Здена лишь магический образ, который он хотел бы стереть, дабыуничтожить в нем свою ненавистную молодость.

Он остановился у ее дома. Машина, преследовавшая его, притормозиласзади.

10
Исторические события по большей части бесталаннопохожи одно на другое, однако мне кажется, что в Чехии историяпровела невиданный эксперимент. Там не просто восстала, согласностарым рецептам, одна группа людей (класс, нация) против другой, алюди (одно поколение людей) восстали против собственной молодости.

Они стремились догнать и укротить собственный поступок, и это импочти удалось. В шестидесятые годы их влияние возрастало все больше ибольше, и в начале 1968 года оно стало почти безраздельным. Этотпериод обычно принято называть Пражской весной: стражам идиллиипришлось демонтировать микрофоны в частных квартирах, границы сталиоткрытыми, из партитуры великой фуги Баха убежали ноты, и каждаязапела на свой лад. Это было невообразимое веселье, это был карнавал!

Россия, пишущая великую фугу для всего земного шара, не могладопустить, чтобы где-то разбежались ноты. 21 августа 1968 года онанаправила в Чехию полумиллионную армию. Вслед за этим страну покинулопримерно сто двадцать тысяч чехов, а из тех, что остались, околопятисот тысяч вынуждены были расстаться со своей работой и пойтигнуть спину в мастерские, затерянные в глуши, у конвейеровпериферийных фабрик, за рулем грузовиков, то есть в такие места,откуда уже никто никогда не услышит их голоса.

А чтобы даже тень досадного воспоминания не нарушала возрожденной встране идиллии, Пражскую весну и вторжение русских танков, это пятнона прекрасной истории, необходимо было полностью изгладить изсознания. И потому сейчас в Чехии уже никто не вспоминает годовщину21 августа, и имена людей, восставших против собственной молодости,тщательно вычеркнуты из памяти страны, как ошибка в школьном задании.

И Мирек один из тех, чье имя было так же вычеркнуто. Если он иподнимается по лестнице к двери Здены, это всего лишь белое пятно,фрагмент едва очерченной пустоты, восходящей по винтовой лестнице.

11
Он сидит напротив Здены, рука качается на перевязи.Здена, избегая его взгляда, косится в сторону и торопливопроговаривает: — Не знаю, зачем ты приехал. Но я рада, что тыприехал. Я говорила с товарищами. Это была бы полная бессмыслица,проведи ты остаток своей жизни поденщиком на стройке. Я точно знаю,партия еще не закрыла перед тобой двери. Еще есть время.

Он спросил, что ему следует делать.

— Потребуй, чтобы тебя приняли и выслушали. Ты сам долженсделать первый шаг.

Он знал, о чем идет речь. Ему не раз давали понять, что у него естьеще последние пять минут, чтобы вслух заявить о своем отречении отвсего, что он когда-либо говорил и делал. Он знает эту торговлю. Ониохотно продают людям будущее за их прошлое. Они станут принуждать егопойти на телевидение и, обратившись к народу, покаянным голосомобъяснить ему, что он ошибался, высказываясь против России исоловьев. Они станут принуждать его отбросить свою жизнь и статьтенью, человеком без прошлого, актером без роли, и в тень обратитьдаже свою отброшенную жизнь, даже роль, покинутую актером. И вот, ужеобращенному в тень, ему позволят жить.

Он смотрит на Здену: почему она говорит так торопливо и неуверенно?Почему косится в сторону, избегая его взгляда?

Это ему даже очень хорошо понятно: она подстроила для него ловушку.Она действует по поручению партии или полиции. Ее цель —заставить его покориться.

12
Но Мирек ошибался! Никто не поручал Здене вступать сним в переговоры. О нет, нынче уже никто из сильных мира сего несогласится принять и выслушать Мирека, как бы он ни добивался того.Слишком поздно.

Если Здена и призывает Мирека предпринять какие-то шаги ради его жепользы, утверждая, что об этом просят его самые высокопоставленныетоварищи, ею руководит просто беспомощное, растерянное желание как-топомочь ему. И если при этом она говорит столь торопливо и отводитглаза в сторону, то не потому, что держит в руке наготове ловушку, апотому, что руки у нее совершенно пусты.

Понимал ли ее когда-нибудь Мирек?

Он всегда полагал, что Здена потому так яростно предана партии, чтоона фанатичка от политики.

Но Мирек ошибался. Она осталась верна партии, потому что любила его.

Когда он покинул ее, она мечтала лишь об одном: доказать, чтоверность в жизни превыше всего. Она хотела доказать, что он неверенво всем, а она во всем верна. То, что казалось политическимфанатизмом, было лишь предлогом, параболой, манифестомверности,зашифрованным упреком обманутой любви.

Я могу представить себе, как в одно августовское утро ее разбудилнеистовый гул самолетов. Она выбежала на улицу, и встревоженные людисказали ей, что русская армия захватила Чехию. Она разразиласьистерическим смехом. Русские танки пришли наказать всех неверных!Наконец она увидит погибель Мирека! Наконец увидит его на коленях!Наконец она сможет склониться над ним, она, знающая, что такоеверность, и протянуть ему руку помощи.

Он решил грубо оборвать разговор, уклонившийся в сторону.

— Ты наверняка помнишь, что когда-то я послал тебе уймуписем. Я хотел бы забрать их.

Вскинув в удивлении голову, она спросила: — Письма?

— Да, мои письма. Я тогда послал их тебе не один десяток.

— Да, твои письма, понятно, — говорит она ивдруг, перестав коситься в сторону, смотрит ему прямо в глаза. УМирека создается неприятное впечатление, что она видит его насквозь изнает совершенно точно, что он хочет и почему хочет.

— Письма, да, твои письма, — повторяет она, —недавно я их снова перечитала. И спрашивала себя, возможно ли, что тыбыл способен на такой взрыв чувств.

И она еще несколько раз повторяет слова взрыв чувств, но произноситих уже не торопливой скороговоркой, а медленно и взвешенно, словнометит в цель, боясь промахнуться, и не сводит с него глаз, словножелая убедиться, что цель достигнута.

13
У груди болтается рука в гипсе, а лицо горит, словноему дали пощечину.

О да, его письма наверняка были жутко сентиментальны. А как же иначе!Любой ценой он должен был доказать себе, что это не его слабодушие инужда, а любовь, которая его с ней связывает! И в самом деле, лишьнепомерная страсть могла оправдать его близость с этой уродиной.

— Ты написал мне, что я твой соратник по борьбе, помнишь?

Он краснеет еще больше, если это вообще возможно. Какое немыслимосмешное слово борьба. Чем была их борьба? Они сидели на бесконечныхсобраниях, натирая мозоли на задницах, но когда поднимались со стула,чтобы высказать какую-нибудь ужасно радикальную мысль (классовый врагзаслуживает еще более сурового наказания, тот или иной взгляднеобходимо сформулировать куда решительнее), мнили себя не иначе какфигурами с героических полотен: он падает на землю с пистолетом вруке и кровоточащей раной в предплечье, а она, также с пистолетом вруке, идет вперед, туда, куда ему уже не суждено дойти.

Тогда его кожа была еще усыпана запоздалой пубертатной сыпью, и дабыскрыть ее, он надел на себя маску бунтарства. Любил всемрассказывать, как навсегда порвал с отцом — крестьянином. Он,дескать, плюнул в лицо столетней деревенской традиции, завязанной наземле и собственности. Он рисовал сцену ссоры и свой драматическийуход из отчего дома. Но в этом не было и крупицы правды. Оглядываясьсейчас назад, он не видит там ничего, кроме легенды и лжи.

— Ты тогда был совсем другим человеком, —говорит Здена.

И он представил себе, как увозит с собой пачку писем. Оностанавливается у ближайшего мусорного бака, брезгливо, двумяпальцами, берет эти письма, словно измаранную дерьмом бумагу, ибросает их в мусор.

14
— Зачем тебе эти письма? —спросила она. — Что ты с ними собираешься делать?

Разве он мог сказать ей, что хочет бросить их в мусорный бак? Придавсвоему голосу меланхолический тон, он стал говорить ей, что достигуже того возраста, когда оглядываешься назад.

(Говоря это, он испытывал неловкость, чувствовал, что его россказнизвучат неубедительно, и ему было стыдно.) Да, он оглядывается назад,ибо уже забыл, каким был в молодости. Он понимает, что потерпел крах.И посему хотел бы вернуться к своим истокам, чтобы лучше осознать,где допустил промахи. Вот почему он хочет вернуться и к своей старойпереписке, ибо в ней заключена тайна его молодости, тайна его начал иотправных точек.

Она покачала головой: — Я никогда не отдам их тебе.

— Я хочу их взять только на время, — солгал он.

Она продолжала отрицательно качать головой.

Он вдруг подумал, что где-то здесь рядом в ее квартире лежат егописьма, которые она может давать читать кому угодно и когда угодно.Ему казалось невыносимым, что целый кусок его жизни остался в ееруках, и его охватило желание стукнуть ее по голове тяжелойстеклянной пепельницей, стоявшей на столике между ними, и удрать,прихватив с собой письма. Но вместо этого он снова стал ей объяснять,что, оглядываясь назад, он хочет больше узнать о своих истоках.

Она посмотрела на него, взглядом заставила замолчать: — Яникогда не отдам их тебе. Никогда.

15
Провожая его, Здена вышла с ним на улицу; обе машиныбыли припаркованы перед ее домом, одна позади другой. Легавыепрохаживались по противоположному тротуару. При виде Мирека и Зденыостановились, не сводя с них глаз.

Он кивнул в их сторону: — Эти два господина следуют за мной всюдорогу.

— В самом деле? — спросила она с недоверием, ив ее голосе послышалась явно подчеркнутая ирония. — Всетебя преследуют, не правда ли?

Как она может быть так цинична и говорить ему прямо в лицо, что этидвое, оглядывающие их так нагло и демонстративно, всего-навсегослучайные прохожие?

Тому лишь одно объяснение: она играет в их игру. Игру, котораяоснована на том, что все делают вид, будто никакой тайной полиции несуществует и никого не преследуют.

Легавые тем временем перешли улицу и, подойдя к своей машине, наглазах у Мирека и Здены нырнули в нее.

— Всего хорошего, — сказал Мирек, даже невзглянув в сторону Здены. Сел за руль. В зеркальце заднего обзора онвидел машину тайных агентов, последовавшую за ним. Здену он не видел.Не хотел ее видеть. Уже никогда не захочет видеть ее.

Поэтому он не знал, что она стояла на тротуаре и долго смотрела емувслед. У нее был испуганный вид.

Нет, это был не цинизм, когда она отказывалась видеть в мужчинах напротивоположном тротуаре тайных агентов. Вещи сверх ее пониманиявселяли страх. Она хотела скрыть правду от него и от самой себя.

16
Вдруг между Миреком и машиной тайных агентоввклинился красный спортивный автомобиль, управляемый бешенымгонщиком. Мирек нажал на газ. Они как раз въезжали в небольшойгородишко. Дорога делала здесь поворот. Мирек сообразил, что в этуминуту преследователи не видят его, и свернул в маленькую улочку.Резко завизжали тормоза, и переходивший улицу мальчик едва успелотскочить в сторону. В зеркальце заднего обзора Мирек увидел, как поглавной магистрали промелькнул красный автомобиль. Но машинапреследователей все еще не показывалась. Ему удалось быстро свернутьв следующую улицу и таким образом окончательно исчезнуть из их полязрения.

Дорога, по которой он выехал из города, тянулась в совершенно иномнаправлении. Он посмотрел в зеркальце заднего обзора. Никто его непреследовал, дорога была пуста.

Он представил себе, как несчастные шпики ищут его и как трясутся, чтошеф крепко пропесочит их. Он вслух рассмеялся. Сбавил скорость и сталоглядывать местность. Никогда прежде он не позволял себе этого. Онвсегда куда-то спешил, чтобы устроить или обсудить какие-то дела, ипотому пространство мира воспринимал как нечто негативное, как потерювремени, препятствие, тормозившее его деятельность.

Впереди него медленно опускаются два шлагбаума в красно-белую полосу.Он останавливается.

Чувствует себя вдруг безмерно усталым. Зачем он к ней ездил? Почему,собственно, хотел забрать свои письма?

На него обрушивается вся бессмысленность, смехотворность,ребячливость этой поездки. Она не была результатом какого-либорассуждения или практического интереса, им руководило лишь неодолимоежелание. Желание запустить руку в свое далекое прошлое и сокрушитьего кулаком. Желание располосовать ножом образ своей молодости.Страстное желание, которое он не умел обуздать и которое так иостанется неудовлетворенным.

Он чувствовал себя безмерно усталым. Пожалуй, ему уже не удастсяубрать из своей квартиры компрометирующие документы. Все кончитсяскверно. Они следуют за ним по пятам и уже не спустят его с глаз.Поздно. Да, слишком поздно что— либо сделать.

Издалека донеслось до него пыхтение поезда. У железнодорожной будкистояла женщина в красной косынке. Подходил поезд, медленныйпассажирский поезд, из одного окна высовывался дядька с трубкой вруке и плевал. Потом раздался станционный звонок, и женщина в краснойкосынке, подойдя к шлагбаумам, принялась вертеть рукоятку. Шлагбаумыподнялись, и Мирек тронулся с места. Он въехал в деревню, состоявшуюиз одной бесконечной улицы, в конце которой был вокзал: маленький,низкий белый дом за деревянным забором, сквозь него просматривалисьплатформа и рельсы.

17
Окна вокзала украшены горшками с бегониями. Мирекостанавливает машину. Он сидит за рулем и смотрит на это здание, наокно и красные цветочки. Из давно забытого прошлого выплывает образдругого белого дома, чьи подоконники алели цветами бегонии. Этомаленькая гостиница в горной деревушке: время летних каникул. В окнесреди цветов появляется большой нос. И двадцатилетний Мирек поднимаетглаза на этот нос и испытывает безграничную любовь.

Его первый порыв — быстро нажать на газ и избавиться от этоговоспоминания. Но на сей раз меня не проведешь: я снова подзываю этовоспоминание, чтобы на какое-то время его удержать. Итак, повторяю: вокне среди бегоний Зденино лицо с огромным носом, и Мирек испытываетбезграничную любовь.

Возможно ли это?

Да. А почему бы нет? Разве слабак не может испытывать к уродинеистинную любовь?

Он рассказывает ей, как восстал против отца-мракобеса, она боретсяпротив интеллигентов, у обоих мозоли на задницах, они держатся заруки, ходят на собрания, стучат на сограждан, лгут и занимаютсялюбовью. Она оплакивает смерть Мастурбова, он рычит как бешеный песна ее теле, и один не может жить без другого.

Он стирал ее из альбома своей жизни не потому, что не любил ее, апотому, что любил. Он вымарал ее вместе со своей любовью к ней, онудалил ее, подобно тому как отдел партийной пропаганды удалилКлементиса с балкона, на котором Готвальд произносил своюисторическую речь. Мирек такой же переписчик истории, каккоммунистическая партия, как все политические партии, как все народы,как любой человек. Люди кричат, что хотят создать лучшее будущее, ноэто не правда. Будущее — это лишь равнодушная и никого незанимающая пустота, тогда как прошлое исполнено жизни, и его обликдразнит нас, возмущает, оскорбляет, и потому мы стремимся егоуничтожить или перерисовать. Люди хотят быть властителями будущеголишь для того, чтобы изменить прошлое. Они борются за доступ влабораторию, где ретушируются фотоснимки и переписываются биографии исама история.

Как долго он стоял у этого вокзала?

И что означала эта остановка?

Она ничего не означала.

Он мгновенно вычеркнул это из памяти и тотчас забыл все о беломдомике с бегониями. Он уже снова быстро пересекает местность и неоглядывается по сторонам. Простор мира снова всего лишь препятствие,тормозящее его деятельность.

18
Машина, от которой ему удалось оторваться, былаприпаркована у его дома. Оба мужчины стояли неподалеку.

Он остановился позади их машины и вышел. Они улыбались ему почтивесело, словно бегство Мирека было всего лишь шуточной игрой, приятновсех позабавившей. Когда Мирек проходил мимо них, мужчина с толстойшеей и уложенными седыми волосами засмеялся и кивнул ему. Мирекпочувствовал тревогу: это амикошонство обещало в дальнейшем еще болеетесную связь между ними.

И глазом не моргнув, он вошел в дом. Своим ключом открыл дверьквартиры. Прежде всего он увидел сына: его взгляд выражал едвасдерживаемое волнение. Незнакомый мужчина в очках подошел к Миреку ипредъявил ему удостоверение: — Вы хотите видеть ордер прокурорана домашний обыск?

— Да, — сказал Мирек.

В квартире были еще двое. Один стоял у письменного стола, на которомгромоздились кипы бумаг, тетрадей и книг. Все эти вещи он бралпоочередно в руки, а второй, сидевший за столом, записывал то, чтодиктовал ему первый.

Мужчина в очках вынул из нагрудного кармана сложенную бумагу ипротянул Миреку: — Вот распоряжение прокурора, а там, —кивнул он в сторону тех двоих у стола, — готовится для вассписок конфискованных вещей.

На полу было разбросано множество бумаг, книг, двери шкафа былираскрыты, мебель отодвинута от стен.

Сын, наклонившись к Миреку, сказал: — Они пришли через пятьминут после твоего отъезда.

Мужчины у письменного стола продолжали переписывать конфискованныевещи: письма друзей Мирека, документы, датированные первыми днямирусской оккупации, заметки, анализирующие политическую обстановку,протоколы их собраний.

— Вы не слишком предусмотрительны по отношению к своимтоварищам, — сказал мужчина в очках и кивнул наконфискованные вещи.

19
Те, что эмигрировали (их сто двадцать тысяч), те,кого заставили замолчать и выгнали с работы (их полмиллиона),исчезают, как удаляющаяся во мглу процессия, они невидимы и забыты.

Однако тюрьма, хотя и обнесена со всех сторон стенами, являет собойвеликолепно освещенную сцену истории.

Мирек это знает давно. Ореол тюрьмы весь последний год неодолимопривлекал его. Так, наверное, самоубийство мадам Бовари привлекалоФлобера. Нет, роман своей жизни Мирек не мог бы представить себе случшим концом.

Они хотели стереть из памяти тысячи жизней и сохранить в ней лишьодно-единственное незапятнанное время незапятнанной идиллии. НоМирек, как пятно, распластается во всю длину своего небольшого телана их идиллии. Он останется на ней, как осталась шапка Клементиса наголове Готвальда.

Они дали Миреку подписать перечень конфискованных вещей, а затемпопросили его вместе с сыном следовать за ними. После годапредварительного заключения был суд. Мирека приговорили к шести годамлишения свободы, сына — к двум годам, а человек десять егодрузей получили от года до шести лет тюрьмы.

ВТОРАЯ ЧАСТЬ

МАМА

1
Было время, когда Маркета не любила своей свекрови.В те годы, проживая с Карелом в ее доме (свекр еще здравствовал), онаежедневно натыкалась на ее сварливость и обидчивость. Они не смоглиэто долго выносить и переехали. Как можно дальше от матери —был их тогдашний девиз. Поселились они в городе, находившемся напротивоположном конце страны, и потому им случалось видеться сродителями Карела не чаще раза в год.

Потом свекр внезапно умер, и мама осталась одна. Они встретились сней на похоронах, смиренной, несчастной и показавшейся им меньше, чембыла прежде. У них в голове вертелась одна и та же фраза: «Мама,теперь ты не можешь оставаться одна, мы возьмем тебя к себе».

Фраза звучала в голове, но ни один из них так и не произнес ее вслух.Тем более что во время печальной прогулки на следующий день послепохорон она, хоть и была все такой же несчастной и маленькой, пенялаим с неуместной, на их взгляд, агрессивностью на все грехи,когда-либо совершенные ими по отношению к ней. «Ее ничтоникогда не изменит, — сказал Карел Маркете, когда они ужесидели в поезде. — Печально, но для меня непреложнымостанется одно — подальше от матери».

Однако шли годы, и если мама и вправду не изменилась, то, вероятно,изменилась Маркета: ей вдруг стало казаться, что все, чем когда-тосвекровь оскорбляла ее, лишь невинные глупости, тогда как настоящиепромахи допускала она, Марке— та, придавая ее придиркамнепомерное значение. Тогда она относилась к свекрови, как ребенок квзрослому, но сейчас роли переменились. Маркета взрослая, а мама натаком большом расстоянии кажется ей маленькой и беззащитной, какребенок. И Маркета, проявив к маме снисходительное терпение, стала сней даже переписываться. Старая дама очень быстро привыкла к этому,отвечала аккуратно и, требуя от Маркеты все новых и новых писем,заявляла, что только они помогают ей переносить одиночество.

Фраза, родившаяся на похоронах отца, в последнее время все чащезвучала в их головах. И вновь именно сын укрощал доброту невестки, ипосему вместо того, чтобы сказать ей: «Мама, мы возьмем тебя ксебе», они пригласили ее погостить у них всего одну неделю.

Была Пасха, и их десятилетний сын отправлялся на школьные каникулы. Вконце недели, в воскресенье, должна была приехать Ева. А всю неделю,кроме воскресенья, супруги готовы были провести с мамой. Они сказалией: «Пробудешь у нас с субботы по субботу. На воскресенье у наское-что намечено. Едем в одно место». Ничего определенного онией не сказали, ибо не хотели слишком распространяться о Еве. Карелдаже дважды повторил ей в трубку: «Пробудешь у нас с субботы посубботу. На воскресенье у нас кое-что намечено. Едем в одно место».И мама ответила: «Ладно, дети, вы очень добры, вы же знаете, яуеду, когда вы только пожелаете. Хоть ненадолго спасусь от своегоодиночества».

Но в субботу вечером, когда Маркета попыталась уточнить, в какоевремя завтра утром они должны отвезти ее на вокзал, мама четко ипрямо сказала, что уедет в понедельник. Маркета удивленно посмотрелана нее, но та стояла на своем: «Карел мне говорил, что напонедельник у вас кое-что намечено, что вы куда-то уезжаете, и потомув понедельник утром я должна убраться отсюда».

Естественно, Маркета могла сказать: «Мама, ты ошибаешься, мыедем уже завтра», но у нее не хватило духу. Да она и не сумеласразу сообразить, куда им завтра надо ехать. Поняв, что они какследует не продумали свою отговорку, она ничего не ответила исмирилась с тем, что мама останется у них и на воскресенье. Онауспокоила себя мыслью, что комната мальчика, куда поселили маму, вдругом конце коридора и что их планы не будут нарушены.

— Прошу тебя, не сердись, — уговаривала МаркетаКарела.

— Ты только погляди на нее. Такая бедняжка. Просто сердцесжимается при виде ее.

2
Карел безропотно пожал плечами. Маркета была права,мама действительно изменилась. Была всем довольна, за все благодарна.Карел напрасно поджидал минуту, когда они из-за чего-то столкнутся.

Однажды на прогулке она устремила взгляд вдаль и сказала: «Какназывается эта хорошенькая белая деревенька?» Однако это былане деревенька, это были придорожные каменные тумбы. Карел опечалился,что у мамы столь ухудшилось зрение.

Но этот дефект зрения отражал нечто более существенное: то, что дляних было большим, ей казалось маленьким, то, что для них былокаменными тумбами, для нее — домами.

По правде говоря, эта черта была давно ей присуща. Только когда-тоэто раздражало их. Так, например, однажды в течение ночи их странузахватили танки соседнего государства. Это был такой шок, такой ужас,что долгое время никто ни о чем другом и думать не мог. Стоял август,в их саду созревали груши. Мама уже за неделю до этого пригласилапана аптекаря прийти собрать урожай. Но пан аптекарь не пришел и дажене извинился. Мама не могла простить ему это, и ее обида доводилаКарела и Маркету до бешенства. Все думают о танках, а для тебя важныгруши, укоряли они маму. Вскоре они уехали, убежденные в еемелочности.

Но в самом ли деле танки важнее груш? С течением времени Карелначинал понимать, что ответ уж не столь очевиден, как ему всегдапредставлялось, и стал испытывать тайную симпатию к маминому видениюперспективы, когда на переднем плане большая груша, а где-то далекопозади нее танк, маленький, как божья коровка, готовая в любую минутувзлететь и скрыться из глаз. О да, ведь мама права: танк смертен, агруша вечна.

Когда-то мама хотела знать о сыне все и сердилась, если он утаивал отнее хоть частицу своей жизни. Одним словом, на сей раз они хотелипорадовать ее рассказами о том, что они делают, что произошло с ними,какие у них планы. Но вскоре они заметили, что мама слушает их большеиз вежливости и на их рассказ отвечает репликами о своем пуделе,которого на время своего отсутствия оставила на попечение соседки.

Прежде он счел бы это эгоцентризмом или мелочностью, но сейчас ондумал иначе. Прошло больше времени, чем им казалось. Мама отложиламаршальский жезл своего материнства и ушла в другой мир. Как-то раз,когда они были с ней на прогулке, поднялся страшный ветер. Онидержали маму с обеих сторон под руки и буквально несли ее, не товетер сдул бы ее как перышко. Карел растроганно ощущал невесомостьмамы, понимая, что она принадлежит к миру иных существ: болеемаленьких, легких, уносимых малейшим дуновением ветерка.

3
Ева приехала после обеда. На вокзал за нейотправилась Маркета, считая ее своей подругой. Приятельниц Карела онане любила. Но с Евой все было по-другому. Ведь она познакомилась сЕвой раньше Карела.

Случилось это лет шесть назад. Они поехали с Карелом отдохнуть наводы. Маркета через день ходила в сауну. Однажды, когда она,обливаясь потом, сидела с другими дамами на деревянной скамье, всауну вошла высокая обнаженная девушка. Они, хоть и не были знакомы,обменялись улыбками, и девушка тут же заговорила с Маркетой.Поскольку девушка была очень естественна, а Маркета —благодарна ей за проявленное дружелюбие, они быстро подружились.

Маркета была потрясена обаянием Евиной необычности: уже одно то, какона сразу заговорила с ней! Словно они заранее условились тамвстретиться! Ева вовсе не стала тратить время на общепринятуюболтовню о том, что сауна — вещь полезная и что после нееужасно хочется есть, а сразу же начала говорить о себе так, как этоделают люди, завязывающие знакомство по объявлению и стремящиеся впервом же письме предельно кратко объяснить будущему партнеру, ктоони и что собой представляют.

Стало быть, кто такая Ева, по словам самой же Евы? Ева веселыйохотник за мужчинами. Но она охотится за ними не ради замужества. Онаохотится за ними так, как мужчины за женщинами. Любви для нее несуществует. Для нее существует лишь дружба и чувственность. Оттого унее много друзей: мужчины не боятся, что она хочет их захомутать,женщины же не боятся, что она не прочь отбить у них мужей. Впрочем,даже если когда-нибудь она и выйдет замуж, муж будет ее другом,которому она все позволит и ничего от него не потребует.

Сообщив все это Маркете, она объявила, что у Маркеты отличный костяк,а это качество очень ценное, поскольку, на ее, Евин, взгляд у редкойженщины действительно красивое тело. Этот комплимент слетел с ее усттак искренне, что порадовал Маркету больше любой мужской похвалы. Этадевушка просто вскружила Маркете голову. У нее было такое чувство,будто она вступила в царство искренности, и она условиласьвстретиться с Евой через день в то же время в сауне. Потом онапознакомила с ней Карела, но тот в этой дружбе навсегда осталсяфигурой второго плана.

— У нас мама Карела, — извинительным тономпроговорила Маркета, когда везла Еву с вокзала. —Представлю тебя как свою кузину. Думаю, это тебя не смутит.

— Напротив, — сказала Ева и попросила Маркетусообщить ей некоторые сведения о ее семье.

4
Мама никогда особенно не интересоваласьродственниками снохи, но слова «кузина», «племянница»,«тетя», «внучка» согревали ее сердце: это былдобрый мир близких интимных понятий.

И вновь подтвердилось то, что она давно знала: ее сын —неисправимый чудак. Будто мама могла ему помешать встретиться здесь сродственницей! Она понимает, что им хочется поговорить между собой.Но чтобы ради этого выпроваживать ее на день раньше — небессмыслица ли это? К счастью, она уже знает, как взять их в оборот.Она просто решила сделать вид, что перепутала день отъезда, а потомчуть ли не смеялась, наблюдая, как славная Маркета не в силах сказатьей, что она должна была уехать уже в воскресенье.

Да, приходится признать, что сейчас они вежливее, чем были когда-то.Прежде Карел безжалостно сказал бы ей, что она должна уехать. А этиммаленьким обманом она, собственно, сослужила им вчера неплохуюслужбу. По крайней мере, не придется им корить себя, что напрасновыгнали маму днем раньше в ее одиночество.

Впрочем, она очень рада, что познакомилась с новой родственницей. Этоочень милая девушка. (Она ужасно кого-то напоминает ей. Но кого?)Целых два часа ей пришлось отвечать на ее вопросы. Как мамапричесывалась в девичестве? Носила косу. Ну конечно, это было еще вовремена старой Австро— Венгрии. Вена была столицей. Маминагимназия была чешской и мама — патриоткой. Ей захотелось спетьим несколько патриотических песен, которые тогда пели. Или почитатьстихи! Несомненно, она еще помнит их наизусть.

Сразу же после войны (ну конечно, после Первой мировой войны в 1918году, когда возникла Чехословацкая республика, Бог мой, эта кузинадаже не знает, когда возникла республика!) мама читала стихотворениена торжественном собрании в школе. Праздновали падение Австрийскойимперии. Праздновали независимость! И вдруг, представьте себе, когдаона дошла до последней строфы, у нее потемнело в глазах, и она немогла вспомнить эту строфу. Она стояла и молчала, лоб покрылсяиспариной, ей казалось, что от стыда она провалится сквозь землю. Новдруг, совершенно неожиданно, раздались бурные аплодисменты! Вседумали, что стихотворение кончилось, никто так и не заметил, чтонедостает заключительной строфы! Но мама все равно была в отчаянии,ей было так стыдно, что она скрылась в туалете, заперлась там, исамому пану директору, прибежавшему за ней, пришлось долго стучать вдверь и умолять ее не плакать и выйти оттуда: ведь у нее огромныйуспех!

Кузина смеялась, а мама долго не сводила с нее глаз: — Вы мнекого-то напоминаете, Боже, кого вы мне напоминаете…

— Но после войны ты уже не ходила в школу, —заметил Карел.

— Мне лучше знать, когда я ходила в школу, —сказала мама.

— Ты получила аттестат зрелости в последний год войны. Мытогда были еще в составе Австро-Венгрии.

— Я прекрасно знаю, когда я получила аттестат, —рассердилась мама. Но уже в ту минуту она поняла, что Карел неошибается. В самом деле, она кончила школу во время войны. Так откудаже возникло это воспоминание о торжественном вечере после войны? Мамавдруг почувствовала себя неуверенно и замолчала.

И в этой короткой тишине раздался голос Маркеты. Она обратилась кЕве, и ее слова не имели никакого отношения ни к маминой декламации,ни к 1918 году.

Мама, преданная неожиданным равнодушием и провалом собственнойпамяти, чувствует себя одинокой в своих воспоминаниях.

— Развлекайтесь, дети, вы молоды, у вас есть о чемпотолковать, — говорит она и, переполненная внезапнымнеудовольствием, удаляется в комнату внука.

5
С растроганной симпатией смотрел Карел на Еву,задававшую маме вопрос за вопросом. Он знает ее уже десять лет, и онавсегда была такой. Непосредственной и смелой. Он познакомился с ней(тогда он жил с Маркетой еще у своих родителей) почти так же быстро,как несколькими годами позже познакомилась с ней его жена. Однажды всвоей конторе он получил письмо от незнакомой девушки. Она писала,что знает его только по внешнему виду, но решила написать ему,поскольку никакие условности для нее ровным счетом ничего не значат,ежели мужчина ей нравится. В данном случае ей нравится Карел, а онаженщина-охотник. Охотник за незабываемыми ощущениями. И признает онане любовь, а лишь дружбу и чувственность. В конверт была вложенафотография обнаженной девушки в вызывающей позе.

Поначалу Карел решил не отвечать, предполагая, что за этим стоитпросто розыгрыш. Но в конечном счете он не устоял и, написав девушкепо указанному адресу, пригласил ее в квартиру своего друга. Евапришла: высокая, худая, плохо одетая. Она походила на долговязогоподростка, одетого в бабушкино платье. Усевшись напротив Карела, онастала выкладывать ему, что условности для нее ровно ничего не значат,если какой-нибудь мужчина ей нравится. И что признает она толькодружбу и чувственность. На ее лице прочитывались смущенность инапряжение, и Карел испытывал к ней скорее какое-то братскоесочувствие, чем желание. Но потом подумал, что грех упускать любуювозможность.

— Замечательно, — подбодрил он ее, —когда встречаются два охотника.

Это были первые слова, которыми Карел нарушил торопливое девичьепризнание, и Ева тотчас оживилась, сбросив с себя бремя ситуации,которое она почти четверть часа героически несла в одиночку.

Он сказал ей, что она красива на присланной ему фотографии, и спросил(провоцирующим голосом охотника), возбуждает ли ее показыватьсяобнаженной.

— Я эксгибиционистка, — сказала она таким жетоном, как если бы признавалась, что она баскетболистка.

Он сказал, что не прочь бы это увидеть.

Облегченно выпрямившись, она спросила, есть ли в квартирепроигрыватель.

Да, проигрыватель был, но у друга имелась лишь классическая музыка,Бах, Вивальди, оперы Вагнера. Карел счел бы странным, начни девушкараздеваться под арию Изольды. Ева тоже была недовольна пластинками.«Нет ли здесь какой-нибудь поп-музыки?» Нет, поп-музыкиздесь не было. Делать нечего, в конце концов ему пришлось поставитьфортепианную сюиту Баха. Он сел в угол комнаты для лучшего обзора.

Ева попыталась двигаться в ритме мелодии, но спустя минуту-другуюобъявила, что под эту музыку ничего не получается.

— Раздевайся и не болтай, — прикрикнул онстрого.

Божественная музыка Баха наполнила комнату, и Ева послушно продолжалакрутить бедрами. Под музыку, столь нетанцевальную, она двигаласьужасно напряженно, и Карелу подумалось, что путь от ее первогодвижения, когда она отбросила кофточку, и до последнего, когдаотбросила трусики, должен представляться ей бесконечным. В комнатезвучало фортепьяно, Ева кружилась в танце, постепенно сбрасывая напол предметы своей одежды. На Карела она ни разу даже не взглянула.Сосредоточенная на себе и на своих движениях, она походила наскрипачку, которая играет наизусть сложное сочинение и боитсяотвлечься, кинув взгляд в публику. Раздевшись донага, она повернуласьк стене, уткнулась в нее лбом и просунула руку между бедрами. Карелмгновенно тоже разделся и с упоением наблюдал подрагивавшую спинумастурбирующей девушки. Это было восхитительно, и вполне понятно, чтос тех пор он никогда не давал Еву в обиду.

Впрочем, она была единственной женщиной, которую не раздражала любовьКарела к Маркете. «Твоя жена должна понять, что ты ее любишь,но что ты охотник и эта охота не угрожает ей. Хотя все равно ни однаженщина этого не поймет. Нет, ни одна женщина не поймет мужчину», —добавила она грустно, будто сама была этим непонятым мужчиной.

Потом она предложила Карелу сделать все, чтобы помочь ему.

6
Комната внука, куда мама ретировалась, была удаленаот гостиной едва на шесть метров и отделена лишь двумя тонкимистенами. Мамина тень была постоянно с ними, и Маркета чувствоваласебя стесненно.

К счастью, Ева не закрывала рта. С тех пор как они не виделись,произошло многое: она переехала в другой город и, главное, вышла тамзамуж за умного пожилого человека, обретшего в ней независимуюподругу, ибо, насколько нам известно, Ева обладает великим даромдружбы, тогда как любовь с ее эгоизмом и истеричностью не признаетвовсе.

Кроме того, она перешла на другую работу. Жалованье приличное, но делневпроворот. Завтра утром ей надо быть там.

— Что? Когда же ты собираешься уехать? —ужаснулась Маркета.

— В пять утра идет скорый.

— Господи, Евочка, тебе придется вставать в четыре!Кошмар! — И тут она почувствовала если не злость, токакую— то горечь, что мама Карела осталась у них. Ведь Еваживет далеко, у нее мало времени, и все же она выкроила этовоскресенье для Маркеты, которая теперь не может уделить ей стольковнимания, сколько хотелось бы, ибо здесь постоянно маячит призракмамы Карела.

У Маркеты испортилось настроение, а так как беда не ходит одна, тутеще зазвонил телефон. Карел поднял трубку. Его голос звучалнеуверенно, ответы были подозрительно лаконичны и многозначительны.Маркете казалось, что он выбирает слова осторожно, чтобы скрыть смыслсвоих фраз. Она не сомневалась, что он назначает свидание какой-тоженщине.

— Кто это был? — спросила она. Карел ответил,что коллега из соседнего города собирается приехать на следующейнеделе и обсудить с ним кой-какие дела. С этой минуты Маркета непроронила ни слова.

Была ли она так ревнива?

Несколько лет назад, в первый период их любви, несомненно, была. Ношли годы, и то, что сегодня она воспринимает как ревность, скореепросто привычка.

Скажем об этом еще иначе: всякая любовная связь основывается нанеписаном соглашении, которое любовники необдуманно заключают впервые недели любви. Они еще витают в облаках, но одновременно, дажене сознавая того, составляют, точно неуступчивые юристы, подробныеусловия договора. О, любовники, будьте осмотрительны в эти опасныепервые дни! Если станете приносить своему партнеру завтрак в постель,вам придется делать это вечно, а не то вас обвинят в нелюбви иизмене!

Уже в первые недели между Карелом и Маркетой было договорено, чтоКарел будет неверен, и Маркета с этим смирится, но зато Маркетаполучит право быть лучшей, а Карел будет чувствовать себя перед нейвиноватым. Никто не знал так хорошо, как Маркета, до чего печальнобыть лучшей. Она была лучшей только потому, что ничего лучшего ей небыло дано.

Конечно, в глубине души Маркета понимала, что этот телефонныйразговор сам по себе ничтожен, но дело было не в том, каким был этотразговор, а что он собой представлял. С красноречивой лаконичностьюон выражал всю суть ее жизни: она делает все ради Карела и дляКарела. Она заботится о его матери. Она знакомит его со своей лучшейподругой. Она дарит ему ее. Исключительно ради него и егоудовольствия. А почему она все это делает? Почему старается? Почему,точно Сизиф, толкает в гору свой камень? Но что бы она ни делала,душой Карел не с ней. Он договаривается о встрече с другой женщиной ипостоянно от нее ускользает.

В гимназии она была неуправляема, неугомонна, даже излишне полнажизни. Старый учитель математики любил подшучивать над ней: «Завами, Маркета, никому не уследить! Заранее сочувствую вашему мужу!»Она горделиво смеялась, эти слова звучали для нее счастливымпредсказанием. А потом вдруг, неведомо как, вопреки ее ожиданию,вопреки ее воле и вкусу выпала ей совершенно иная роль. А все потому,что она была недостаточно предусмотрительна в ту самую неделю, когдатак безотчетно составляла договор.

Ее уже не забавляет — всегда быть лучшей. Все годы супружествавдруг навалились на нее тяжким грузом.

7
Маркета все больше мрачнела, и лицо Карелаисказилось гневом. Еву охватила паника. Она чувствовала себяответственной за их супружеское счастье и потому старалась чрезмернойразговорчивостью рассеять сгустившиеся в комнате тучи.

Но это было свыше ее сил. Карел, раздраженный столь очевидной на сейраз несправедливостью, упорно молчал. Маркета, чувствуя себя неспособной ни совладать со своей горечью, ни вынести гнева мужа,удалилась в кухню.

Ева тем временем пыталась убедить Карела не портить вечер, о которомони так долго мечтали. Но Карел был неумолим: «Однаждынаступает минута, когда уже невозможно выдержать. Я устал! Меня всевремя в чем-то обвиняют. Мне надоело чувствовать себя все времявиноватым! Из-за такой ерунды! Из-за такой ерунды! Нет, нет. Я немогу ее видеть. С меня довольно!» Он продолжал твердить одно ито же, и умоляющие уговоры Евы даже не хотел слушать.

В конце концов она оставила его одного и пошла к Маркете, которая,притаившись в кухне, понимала: случилось то, что не должно былослучиться. Ева пыталась доказать ей, что этот телефонный звонокотнюдь не оправдывает ее подозрения. Маркета, в глубине душисознавая, что на этот раз она не права, отвечала: «А если я ужене могу больше. Все время одно и то же. Год за годом, месяц замесяцем, все время одни женщины и одно вранье. Я уже устала. Устала.С меня довольно!» Ева поняла, что ни с одним из супругов ей недоговориться. И она решила, что тот туманный замысел, с которым онасюда приехала и в порядочности которого поначалу сомневалась, былправилен. Если она призвана помочь им, то не должна боятьсядействовать по своему усмотрению. Эти двое любят друг друга, нонуждаются в том, чтобы кто-то снял с них бремя, которое они несут.Чтобы освободил их. Поэтому план, с которым она сюда приехала,касался не только ее собственных интересов (да, несомненно, преждевсего он касался ее интересов, и именно это отчасти мучило ее, ибо вотношении своих друзей она никогда не хотела быть эгоисткой), но иинтересов Маркеты и Карела.

— Что мне делать? — спросила Маркета.

— Ступай к нему. Скажи, что не сердишься.

— Но я не могу его видеть. С меня довольно!

— Тогда опусти глаза. Это будет еще трогательнее.

8
Вечер спасен. Маркета торжественно достает бутылку иподает ее Карелу, чтобы он откупорил ее величественным жестомстартера, открывающего на Олимпиаде заключительный забег. Виноструится в три бокала, и Ева виляющей походкой идет к проигрывателю,выбирает пластинку и затем, уже под звуки музыки (на сей раз это неБах, а Дюк Эллингтон) продолжает кружить по комнате.

— Как по-твоему, мама уже спит? — спрашиваетМаркета.

— Пожалуй, было бы разумнее пожелать ей покойной ночи,

— советует Карел.

— Если пойти пожелать ей покойной ночи, она сноваразговорится, и еще один час насмарку. Ты же знаешь, Еве очень рановставать.

Маркета считает, что сегодня они и так потеряли уйму времени. Онаберет подругу за руку и вместо того, чтобы отправиться к маме, уходитс ней в ванную комнату.

Карел остается в комнате один на один с музыкой Эллингтона. Онсчастлив, что тучи ссоры рассеялись, но от предстоящего вечера уженичего не ждет. Эта ничтожная история с телефоном вдруг открыла емуто, в чем он долго отказывался признаться себе: он устал и ему ничегобольше не хочется.

Много лет назад Маркета принудила его заниматься любовью втроем, сней и любовницей, к которой ревновала его. Тогда это предложениевозбудило Карела до головокружения! Но особой радости тот вечер емуне принес. Напротив, это было чудовищное напряжение! Обе женщиныперед ним целовались и обнимались, но ни на мгновение не переставалибыть соперницами, пристально наблюдавшими, к кому из них онвнимательнее и с кем нежнее. Он осторожно взвешивал каждое слово,отмерял каждое прикосновение и больше, чем любовником, былдипломатом, мучительно-предупредительным, заботливым, порядочным исправедливым. И все равно сплоховал. В какую-то минуту посредилюбовного акта расплакалась любовница, затем в глубокое молчаниепогрузилась Маркета.

Если бы он мог поверить, что Маркета нуждалась в их маленьких оргияхиз чистой чувственности — как худшая из них двоих, —они наверняка радовали бы его. Но поскольку уже с самого начала былоустановлено, что этим худшим будет он, в беспутстве Маркеты он виделлишь ее болезненную жертвенность, ее благородное стремлениесоответствовать его полигамным наклонностям и превратить их вживительную силу их супружеского счастья. Он постоянно угнетен видомее ревности, этой раны, которую он обнаружил в первые же годы ихлюбви. Когда он видел Маркету в объятиях другой женщины, ему хотелосьупасть перед ней на колени и вымолить прощенье.

Но разве беспутные игры — упражнение в раскаянии?

И однажды его осенила мысль: уж коли любовь втроем призвана бытьчем-то веселым, у Маркеты не должно быть ощущения, что онавстречается со своей соперницей. Ей надо привести к ним свою подругу,которая не знает Карела и не интересуется им. Поэтому он и придумалэту хитрую встречу Маркеты с Евой в сауне. План удался: обе женщиныстали подругами, союзницами, заговорщицами, которые насиловали его,играли с ним, проезжались по его адресу и вместе мечтали о нем. Карелнадеялся, что Еве удастся вытеснить болезненность любви из сознанияМаркеты и он наконец обретет свободу и перестанет быть обвиняемым.

Но сейчас он убеждается в том, что установленное годы назад уже никакнельзя изменить. Маркета остается все той же, прежней, а он —вечно обвиняемым.

Почему же, однако, он познакомил Еву с Маркетой? Почему он обладалими обеими? Ради кого он все это затеял? Любой другой уже давносделал бы Маркету веселой, чувственной и счастливой. Любой, кромеКарела. Он казался себе Сизифом.

В самом ли деле Сизифом? Разве не Маркета только что сравнивала себяс Сизифом?

Да, за эти годы супруги стали близнецами, у них один и тот жесловарь, одни и те же фантазии, одна и та же участь. Они оба дарилидруг другу Еву, чтобы сделать партнера счастливым. Им обоим казалось,что они катят в гору камень. И оба устали.

Из ванной до Карела доносился звук плещущейся воды и смех обеихженщин, и тут он осознал, что ему никогда не удавалось жить так, какхотел, иметь женщин, которых хотел, и иметь их так, как хотел ихиметь. Он мечтал убежать куда— нибудь, где он мог бы соткатьсобственную историю, один, по— своему и без пригляда любящихглаз.

Впрочем, он даже не стремился к тому, чтобы соткать какую-либоисторию, он просто хотел быть один.

9
Опрометчиво было со стороны Маркеты, не оченьпрозорливой в своем нетерпении, не пойти пожелать маме покойной ночии считать, что та уже спит. За время пребывания у сына мысли мамынеобыкновенно оживились, а нынешним вечером и вовсе сталинепоседливыми. Причиной тому была эта симпатичная родственница,упорно напоминавшая ей кого-то из ее молодости. Только кого онанапоминает ей?

Наконец она все-таки вспомнила: Нора! Да, точно такая же фигура,такая же манера держать стан, вышагивая по свету на красивых длинныхногах.

Норе не хватало нежности и скромности, и мама часто бывала уязвленаее поведением. Но сейчас она об этом не думает. Куда важнее для неето, что здесь неожиданно она нашла обломок своей молодости, привет изполувековой давности. Она рада, что все когда-то ею прожитоепостоянно с ней, окружает ее в одиночестве, творит с нею. Пусть Норуона никогда не любила, теперь она радуется тому, что встретила еездесь, да при этом еще совершенно покорную, воплотившуюся в ту, что кней столь почтительна.

Сразу, как только это осенило ее, она собралась было бежать к ним. Носовладала с собой, памятуя о том, что сегодня она здесь лишьблагодаря хитрости и что эти двое безумцев хотели остаться со своейродственницей без посторонних. Ну что ж, пусть вволюнасекретничаются! Здесь в комнате внука ей нисколько не скучно. Тутвязанье, книги, а главное, есть о чем поразмыслить. Карел задурил ейголову. Да, он прав был, она кончила гимназию еще во время войны.Спутала даты. Вся эта история с декламацией, когда она забылапоследнюю строфу, произошла по меньшей мере на пять лет раньше. Пандиректор действительно стучал в дверь туалета, где она заперлась,обливаясь слезами. Только ей тогда было лет тринадцать, не больше, иэто был школьный праздник перед Рождеством. На сцене стоялаукрашенная елочка. Дети пели колядки, а потом она читаластихотворение. Перед последней строфой потемнело в глазах, и она несмогла продолжать.

Маме стыдно за свою память. Что сказать Карелу? Признаться, чтоошиблась? Все равно они считают ее уже старушкой. Они очень ласковы сней, в самом деле, но от мамы не ускользает и то, что они относятся кней как к ребенку, с какой-то снисходительностью, которая не по душеей. Признай она правоту Карела и скажи, что детский рождественскийпраздник спутала с политическим собранием, они снова выросли бы нанесколько сантиметров, а она почувствовала бы себя еще меньше. Ну ужнет, такой радости она им не доставит.

Просто скажет им, что на том празднике после войны она действительнодекламировала. Хотя к тому времени она уже получила аттестатзрелости, но пан директор помнил свою бывшую ученицу и, считая еелучшей декламаторшей, пригласил прийти и прочесть стихотворение. Этобыла огромная честь! Но мама заслужила ее! Она была большаяпатриотка! Они ведь и понятия не имеют, каково было, когда послевойны распалась Австро-Венгрия! Вот это радость! А сколько песен,флагов! И снова ее охватило неудержимое желание побежать к сыну иснохе и рассказать им о мире своей юности.

Впрочем, теперь она чувствовала себя почти обязанной пойти к ним.Конечно, и то правда, что она обещала им не мешать, но ведь этотолько половина правды. Вторая ее половина в том, что Карел непонимал, как она могла после войны декламировать на торжественномсобрании гимназии. Мама

— старая женщина, память ей уже не служит, как прежде,потому-то она и не сумела сразу объяснить это сыну, но теперь, когдаона наконец вспомнила, как все было на самом деле, она не можетпропустить его вопрос мимо ушей. Как-то даже неловко. Она пойдет кним (кстати, о чем таком важном они могут беседовать?) и попроситизвинения: она вовсе не хочет мешать им и определенно не пришла бысюда, не спроси ее Карел, как это она могла декламировать наторжественном собрании гимназии, если к тому времени уже ее кончила.

Тут она услыхала, как кто-то открывает и закрывает дверь. Приложилаухо к стене. Послышались два женских голоса, и дверь снова открылась.Потом раздался смех и пуск воды. Она подумала, что обе девушки,видно, готовятся ко сну. Сейчас самое время, если она хочет ещенемного поболтать со всеми тремя.

Мамино возвращение — это была рука, которую с улыбкойпротягивал Карелу некий веселый бог. Чем неуместнее оно было, темудачнее получилось. Ей и не понадобилось извиняться, Карел тут жезасыпал ее участливыми вопросами: что она делала всю вторую половинудня, не было ли ей грустно и почему она не заглянула к ним.

Мама стала объяснять ему, что у молодых людей всегда находится уйматем для разговоров, и старый человек должен понимать это и не мешатьим.

Но тут вдруг послышалось, как в дверь врываются обе громко болтающиедевушки. Первой была Ева, одетая в синюю рубашку, доходившую ровно дотого места, где кончался черный пушок треугольника. Увидев маму, Еваиспугалась, но дать задний ход уже не успела, пришлось улыбнутьсямаме и пройти дальше по комнате к креслу, в котором она попыталасьбыстро спрятать свою едва прикрытую наготу.

Карел знал, что за Евой следует Маркета, которая наверняка будет ввечернем туалете, а это на их общем языке означало, что на шее у неебудут только бусы, а талия опоясана красной лентой. Он сознавал, чтонеобходимо что-то сделать, чтобы помешать ее приходу и избавить мамуот шока. Но что он мог сделать? Разве только крикнуть «Не входисюда»? Или «Быстро оденься, здесь мама»? Возможно,нашелся бы и более ловкий способ задержать Маркету, но у Карела нараздумье было не более одной-двух минут, в течение которых ему вообщеничего не пришло в голову. Напротив, его наполнила какая-товосторженная вялость, лишавшая его присутствия духа. И потому он несделал ничего: Маркета появилась на пороге комнаты действительнонагая: лишь бусы обвивали ее шею, а лента — талию.

И как раз в эту минуту мама, повернувшись к Еве, сказала с оченьвежливой улыкой: «Вы, верно, собираетесь спать, а я здесь васзадерживаю». Ева, видя Маркету краем глаза, сказала «нет»или почти выкрикнула это «нет», словно хотела своимголосом прикрыть тело подруги, которая наконец— то опомнилась иотступила в переднюю.

Когда спустя минуту она вернулась уже одетая в длинный пеньюар, мамаснова повторила только что сказанное Еве: — Маркета, язадерживаю вас здесь, вы, наверное, хотите спать.

Маркета уже готова была согласиться с ней, но Карел весело покачалголовой: «Что ты, мама, мы рады, что ты здесь с нами». Итак мама наконец получила возможность рассказать им, как обстоялодело с декламацией на торжественном собрании после Первой мировойвойны, когда распалась Австро— Венгрия и пан директор пригласилбывшую ученицу гимназии прийти прочитать патриотическоестихотворение.

Обе молодые женщины не понимали, о чем мама рассказывает, но Карелслушал ее с интересом. Я хочу уточнить это утверждение: история озабытой строфе его нисколько не интересовала. Он слышал ее много раз,и столько же раз забывал о ней. То, что вызывало у него интерес, былане история, рассказанная мамой, а мама, рассказывавшая историю. Мамаи ее мир, подобный большой груше, на который уселся русский танк, какбожья коровка. Дверь туалета, в которую стучится доброжелательныйкулак пана директора, выступала на первый план, и жаднаянетерпеливость обеих молодых женщин была за ней едва различима.

Карелу это очень нравилось. С наслаждением он смотрел на Еву и наМаркету. Их нагота нетерпеливо трепетала под рубашкой одной ипеньюаром другой. С растущим удовольствием он задавал вопрос завопросом о пане директоре, о гимназии, о Первой мировой войне и вконце концов попросил маму прочесть им патриотическое стихотворение,последнюю строфу которого она забыла.

Мама задумалась, а потом очень сосредоточенно начала читатьстихотворение, с которым выступала на школьном вечере, когда ей былотринадцать. Нет, это было не то патриотическое стихотворение, астишки о рождественской елке и вифлеемской звезде, но этой деталиникто не заметил, даже сама мама. Она думала лишь о том, вспомнит липоследнее четверостишье. И она вспомнила. Светила вифлеемская звезда,и три короля дошли до ясель. Она была взбудоражена этим успехом,смеялась и, гордясь собой, качала головой.

Ева начала аплодировать. Мама, посмотрев на нее, вдруг вспомнила отом главном, о чем хотела сказать им: — Знаешь, Карел, кого мненапоминает ваша кузина? Нору!

11
Карел поглядел на Еву и не мог поверить своим ушам:— Нору? Пани Нору?

Со времен своего детства он хорошо помнил мамину подругу. Это былаослепительно красивая женщина, высокая, с великолепным лицомповелительницы. Карел не любил ее, неприступную гордячку, но при этомне мог оторвать от нее глаз. Черт подери, какое сходство между нею ивеселой Евой?

— Вот именно, — продолжала мама, —Нора! Ты только посмотри на нее! Та же высокая фигура! И та жепоходка! И лицо!

— Встань, Ева, — сказал Карел.

Ева боялась встать: была не уверена, достаточно ли прикрываеткороткая рубашка ее самое сокровенное место! Но Карел был такнастойчив, что ей пришлось в конце концов подчиниться. Она встала и,опустив руки по швам, неприметно старалась оттянуть рубашку вниз.Карел стал пристально вглядываться в нее, и вдруг ему и впрямьпоказалось, что она похожа на Нору. Сходство было отдаленным, едвауловимым, обнаруживаясь лишь в коротких, тотчас меркнувших,взблесках, но Карел стремился удержать их как можно дольше, мечтаябеспрерывно видеть в Еве красивую Нору.

— Повернись спиной, — приказал он.

Ева не хотела поворачиваться, ни на минуту не забывая о своей наготепод рубашкой. Но Карел продолжал настаивать, хотя теперь возражала имама: — Не станешь же ты муштровать барышню, точно солдата!

— Нет, нет, я хочу, чтобы она повернулась спиной, —настаивал на своем Карел, и Ева наконец послушалась.

Не следует забывать, что мама очень плохо видела. Придорожныекаменные тумбы казались ей деревенькой, Ева сливалась с образом паниНоры. Но если прищурить глаза, Карел тоже мог бы принять тумбы задомики. Разве не завидовал он всю эту неделю маминому видениюперспективы? Вот и сейчас он прищуривал глаза и видел перед собойвместо Евы давнюю красавицу. О ней хранил он незабываемое и тайноевоспоминание. Ему было около четырех лет, он с мамой и пани Норойнаходился на каком-то курорте (он и понятия не имеет, где это было),и однажды ему пришлось их ждать в пустой раздевалке. Он терпеливо, водиночестве, стоял там среди висевшей женской одежды. Вскоре впомещение вошла высокая, прекрасная, нагая женщина и, повернувшись кребенку спиной, потянулась к стенной вешалке, где висел ее купальныйхалат. Это была Нора.

Образ этого напряженно вытянутого нагого тела, увиденного им соспины, так никогда и не рассеялся в его памяти. Он был маленький исмотрел на это тело снизу вверх, как если бы сейчас смотрел напятиметровую статую. Он был рядом с этим телом и одновременнобесконечно удален от него. Удален вдвойне. Удален в пространстве и вовремени. Это тело вздымалось над ним куда-то далеко ввысь и былоотделено необозримым множеством лет. Эта двойная даль вызвала учетырехлетнего мальчика головокружение. И сейчас он почувствовал еговновь с непомерной силой.

Он смотрел на Еву (она все время стояла к нему спиной) и видел паниНору. Он был удален от нее на два метра и на одну-две минуты.

— Мама, — сказал он, — ты прекраснопоступила, что пришла поболтать с нами. Но девушки уже хотят спать.

Мама скромно и послушно ушла, и он тотчас стал рассказывать обеимженщинам, что сохранила его память о пани Норе. Он присел на корточкиперед Евой и снова повернул ее к себе спиной, чтобы глазами пройтисьпо следам давнишнего мальчишеского взгляда.

Усталость как рукой сняло. Он повалил ее на пол. Она лежала наживоте, он стоял на коленях у ее пяток, скользя взглядом по ее ногамк ягодицам, а потом бросился на нее и овладел ею.

У него создалось ощущение, будто этот прыжок на ее тело не иначе какпрыжок через необозримое время, прыжок мальчика» которыйбросается из возраста детства в возраст мужчины. И потом, когда ондвигался на ней, вперед и назад, ему казалось, что он проделывает всето же движение из детства в зрелость и обратно, движение от мальчика,беспомощно взирающего на огромное женское тело, к мужчине, которыйэто тело сжимает и укрощает. Это движение, обычно измеряемое едва липятнадцатью сантиметрами, было длиной в три десятилетия.

Обе женщины приспособились к его буйству, и он вскоре перешел от паниНоры к Маркете и потом снова к пани Норе и снова в том же порядке.Продолжалось это слишком долго, и ему пришлось сделать небольшуюпаузу. Это было прекрасно, он чувствовал себя сильным, как никогдапрежде. Опустившись в кресло, он не сводил глаз с двух женщин,лежавших перед ним на широкой тахте. В этот короткий миг передышки онвидел перед собой не пани Нору, а своих двух подруг, свидетельниц егожизни, Маркету и Еву, и представлял себя великим шахматистом, толькочто одолевшим соперников на двух шахматных досках. Это сравнение емунастолько понравилось, что, не сумев сдержаться, он высказал еговслух: — Я Бобби Фишер! Я Бобби Фишер! — смеясьвыкрикивал он.

12
В то время как Карел выкрикивал, что он Бобби Фишер(примерно в это время тот выиграл в Исландии чемпионат мира пошахматам), Ева и Маркета лежали на тахте, прижавшись друг к другу, иЕва шепнула подруге на ухо: — Договорились?

Маркета ответила: «Договорились», — и крепкоприльнула губами к ее губам.

Когда они час назад были одни в ванной комнате, Ева попросила ее (этобыл тот план, с которым она и приехала сюда) как-нибудь нанести ейответный визит. Она с радостью пригласила бы ее вместе с Карелом, ноКарел и муж Евы ревнивы и ни один из них не выдержит присутствиядругого.

Сначала Маркете показалось невозможным согласиться с этимпредложением, но она смолчала и лишь засмеялась. Однако чуть позже,уже в комнате, где болтовня мамы Карела едва касалась ее слуха, идеяЕвы сделалась вдруг столь навязчивой, сколь неприемлемой показалась впервую минуту. Призрак Евиного мужа был с ними.

А когда Карел стал твердить, что он четырехлетний мальчик и, присевна корточки, уставился снизу на стоявшую Еву, ей почудилось, будто они вправду преобразился в четырехлетнего, будто он бежал от нее в своедетство, оставив их здесь вдвоем с его немыслимо неутомимым телом,таким механически мощным, что казалось безличным, опустошенным иготовым вместить в себя любую душу, какую только можно придумать.Пусть даже душу Евиного мужа, этого совершенно незнакомого человека,без лица и облика.

Маркета давала этому механическому мужскому телу любить себя, затемсмотрела, как это тело бросает себя между ног Евы, но старалась невидеть лица и думать, что это тело незнакомца. Это был бал масок.Карел надел на Еву маску Норы, на себя маску ребенка, а Маркета снялаголову с его тела. Это было тело мужчины без головы. Карел исчез, ислучилось чудо: Маркета была свободна и весела!

Хочу ли я тем самым подтвердить подозрение Карела, полагавшего, чтоих маленькие домашние оргии были до сих пор для Маркеты всего лишьжертвенностью и страданием?

Нет, это было бы излишним упрощением. Маркета действительно мечтала,телом и чувствами, о женщинах, которых считала любовницами Карела. Идаже головой мечтала о них: следуя пророчеству старого учителяматематики, она хотела — по крайней мере в границахзлосчастного договора — быть предприимчивой, шаловливой ипоражать Карела.

Но когда она оказалась с ними нагой на широкой тахте, чувственныефантазии стали улетучиваться из головы, и один лишь вид мужапостепенно возвращал ее назад в роль, в роль той, кто лучше и комупричиняют боль. И хотя она была с Евой, которую любила и к которой неревновала, присутствие слишком любимого мужчины тяжко угнетало ее иприглушало наслаждение чувств.

В тот момент, когда она сняла голову с его тела, она ощутиланезнакомое и пьянящее прикосновение свободы. Анонимность тел былавнезапно обретенным раем. С удивительной радостью она изгоняла изсебя свою израненную и чересчур бдительную душу и превращалась простов тело без прошлого и без памяти, но тем более восприимчивое ижадное. Она нежно гладила Евино лицо, в то время как тело без головымощно двигалось на ней.

Но потом вдруг безглавое тело прекратило свои движения, и голосом,неприятно напоминавшим Карела, произнесло невероятно дурацкую фразу:— Я Бобби Фишер! Я Бобби Фишер!

Было так, словно будильник вырвал ее из сновидения. И в эту самуюминуту она прижалась к Еве (как проснувшийся соня льнет к подушке,пытаясь скрыться от хмурого света дня), и Ева спросила ее:«Договорились?», и она, согласно кивнув, прильнула к нейгубами. Маркета всегда любила Еву, но сегодня впервые она любила еевсеми своими чувствами, за ее самое, за ее тело, за ее кожу и былаопьянена этой телесной любовью, как нежданным откровением.

Потом они лежали на животе рядом с чуть поднятыми задиками, и Маркетачувствовала кожей, как это безмерно мощное тело уже снова впивается вних глазами и вот-вот займется с ними любовью. Она стремилась неслышать голоса, который твердил, что видит красивую пани Нору.Стремилась быть лишь неслышащим телом, которое жмется к сладкойподруге и к некоему мужчине без головы.

Когда все кончилось, ее подруга уснула в одно мгновение. Маркетапозавидовала ее животному сну, ей хотелось вдыхать его из ее уст,хотелось уснуть в его ритме. Прижавшись к ней, она закрыла глаза,чтобы обхитрить Карела: решив, что обе женщины уснули, он пошел лечьв соседнюю комнату.

В половине пятого утра она открыла дверь в его спальню. Сквозь сон онпосмотрел на нее.

— Спи, я позабочусь о Еве сама, — сказала она инежно поцеловала его. Он, повернувшись на другой бок, тотчас сновазаснул.

В машине Ева опять спросила ее: — Договорились? —Маркета уже не была столь решительна, как вчера. Да, она хотела быперешагнуть это старое неписаное соглашение. Да, она хотела быперестать быть лучшей. Но как это сделать, не уничтожив любви? Какэто сделать, если она так бесконечно любит Карела?

— Не беспокойся, — сказала Ева, — онни о чем не догадается. У вас уж так повелось: это ты подозреваешь,не он. Тебе не надо бояться, что ему вообще придет что-то в голову.

13
Ева подремывает в тряском купе, Маркета, вернувшисьс вокзала, уже снова спит (через час ей вставать и собираться наработу), и сейчас очередь Карела отвозить маму к поезду. Это деньпоездов. Через несколько часов (но тогда супруги будут уже на работе)выйдет на перрон их сын, чтобы поставить последнюю точку в этойистории.

Карел еще полон красоты этой ночи. Он хорошо знает, что из двух илитрех тысяч любовных встреч (сколько, собственно, раз в жизни онзанимался любовью?) лишь две-три окажутся поистине значительными инезабываемыми, в то время как остальные всего лишь возвраты,подражания, повторы или воспоминания. И Карел знает, что вчерашняявстреча была одним из этих двух-трех великих любовных актов, и онпреисполнен какой-то безграничной благодарности.

Он везет маму в машине к вокзалу, и мама всю дорогу не закрывает рта.

О чем она говорит?

Прежде всего она благодарит его: у сына и снохи она чувствовала себяпревосходно.

А потом она упрекает его: они очень перед ней виноваты. Когда он сМаркетой жил у нее, он относился к ней нетерпимо, подчас даже грубо,невнимательно, мама очень страдала. Да, она должна признать, что насей раз они были очень добры, совсем другие, чем прежде. Ониизменились, да. Но почему для этого потребовалось столько времени?

Карел слушает длинную литанию упреков (он знает ее наизусть), но нечувствует никакого раздражения. Краем глаза он смотрит на маму ивновь поражается тем, какая она маленькая. Словно вся ее жизнь былапроцессом постепенного уменьшения.

Но что, собственно, означает это уменьшение?

Не реальное ли это уменьшение человека, который сбрасывает своивзрослые размеры и пускается в столь длинный путь через старость исмерть к тем далям, где он всего лишь безразмерное ничто?

Или это уменьшение — просто оптический обман, вызванный тем,что мама отдаляется, что она не там, где он, а стало быть, он видитее с дальнего расстояния, и она предстает его взору, словно овечка,словно куколка или бабочка?

Когда мама на минуту прервала свою укоризненную литанию, Карелспросил ее: — А что, кстати, теперь с пани Норой?

— Ты же знаешь, она уже старушка. Почти совсем слепая.

— Ты видишься с ней иногда?

— Разве тебе не известно? — сказала мамаобиженно. Оскорбленные, рассорившиеся, они давно пересталивстречаться и уже никогда не помирятся. Карелу следовало бы этопомнить.

— А не знаешь, где мы проводили с ней каникулы, когда ябыл маленьким?

— Как же мне не знать? — сказала мама и назвалаодин чешский курорт. Карел хорошо его знал, но никогда непредполагал, что именно там была раздевалка, где он видел обнаженнуюНору.

Сейчас перед глазами возникла бугристая местность того курорта,деревянный перистиль с резными колоннами, вокруг холмы с лугами, накоторых паслись овцы, звеня колокольцами. В этот пейзаж он мысленнопоместил (как автор коллажей, вклеивающий одну вырезанную гравюру вдругую) обнаженную фигуру пани Норы, и тотчас мелькнула мысль, чтокрасота — это искра, вспыхивающая, когда через даль годоввнезапно соприкасаются два разных возраста. Что красота — этоупразднение хронологии и бунт против времени.

И он до краев был полон этой красоты и ощущения благодарности за нее.Потом неожиданно сказал: — Мама, мы тут с Маркетой подумали,может, ты хочешь жить с нами. Ведь совсем несложно обменять нашуквартиру на несколько большую.

Мама погладила его по руке: — Это очень мило с твоей стороны,Карел. Но знаешь, мой пуделек уже привык к тем местам. И я тамподружилась с соседками.

Они садятся в поезд. И Карел выбирает для мамы купе. Все они кажутсяему слишком многолюдными и неудобными. Наконец он сажает ее в первыйкласс и бежит к проводнику доплатить разницу. А уж поскольку бумажнику него в руке, он вынимает из него сотню и сует маме в ладонь, словномама — маленькая девочка, которую отправляют далеко в мир, имама берет эту сотню без удивления, совершенно естественно, словношкольница, привыкшая к тому, что взрослые иногда суют ей немногоденег.

Поезд трогается, мама у окна, Карел стоит на перроне и машет ейдолго-долго, до самой последней минуты.

ТРЕТЬЯ ЧАСТЬ

АНГЕЛЫ

1
«Носорог» — пьеса Эжена Ионеско,на протяжении которой персонажи, одержимые желанием быть похожимидруг на друга, превращаются в носорогов. Габриэла и Михаэла, две юныеамериканки, разбирали эту пьесу на каникулярном курсе для иностранныхстудентов в маленьком городке на Средиземноморском побережье. Онибыли любимицами мадам Рафаэль, преподавательницы группы, ибо несводили с нее глаз и тщательно записывали каждое ее замечание.Сегодня она задала им подготовить к следующему уроку совместныйреферат по пьесе.

— Мне не очень понятно, как истолковать то, что людипревратились в носорогов, — сказала Габриэла.

— Надо воспринимать это как символ, — пояснилаМихаэла.

— Да, это правда, — сказала Габриэла. —Литература состоит из знаков.

— Носорог прежде всего знак, — сказала Михаэла.

— Да, но если даже признать, что они превратились не внастоящих носорогов, а лишь в знак, то почему они превратились именнов этот знак, а не в другой?

— Да, это, конечно, проблема, — печальносказала Михаэла, и обе девушки, спешившие в студенческое общежитие,надолго замолчали.

Молчание нарушила Габриэла: — Не считаешь ли ты, что этофаллический символ?

— Что? — спросила Михаэла.

— Рог, — сказала Габриэла.

— Точно! — просияла Михаэла, но затемзасомневалась: — Но почему тогда все превращаются в символфаллоса? И мужчины и женщины?

Обе девушки, направлявшиеся в общежитие, опять примолкли.

— Кое-что осенило меня, — внезапно сказалаМихаэла.

— Что? — полюбопытствовала Габриэла.

— Кстати, мадам Рафаэль тонко намекнула на это, —сказала Михаэла, еще больше разжигая любопытство Габриэлы.

— Ну скажи что! — нетерпеливо настаивалаГабриэла.

— Автор хотел произвести комическое впечатление!

Мысль, высказанная подругой, настолько захватила Габриэлу, что она,целиком сосредоточившись на происходящем в ее голове, забыла о ногахи замедлила шаг. Девушки почти остановились.

— Ты думаешь, что символ носорога должен произвестикомическое впечатление? — спросила она.

Михаэла улыбнулась гордой улыбкой открывателя: — Да.

— Ты права, — согласилась Габриэла.

Обе девушки смотрели друг на друга, очарованные собственнойсмелостью, и уголки их губ подергивались от гордости. Затем вдруг онииздали высокий, короткий, отрывистый звук, который очень трудноописать словами.

2
«Смех? Разве кому-нибудь еще интересен смех? Яимею в виду настоящий смех, не имеющий ничего общего с шуткой,насмешкой или потешностью. Смех, бесконечное и восхитительноенаслаждение, наслаждение само по себе…

Я говорила моей сестре, или она говорила мне, поди сюда, давай игратьв смех? Мы, ложились рядом на кровать и приступали. Сперва, конечно,это было только притворство. Смех принужденный. Смех потешный. Смехдо того потешный, что заставлял нас смеяться над ним. И вот тогданачинался настоящий смех, смех всеохватный, уносящий нас, словномощный прибой. Смех взрывной, многократный, беспорядочный, неистовый,великолепные, роскошные и безумные взрывы смеха… Мы добесконечности смеялись над смехом нашего смеха… О смех! Смехнаслаждения, наслаждение смехом; смеяться — это такая глубинажизни…» Цитируемый текст взят мною из книги «Словоженщины». Ее написала в 1974 году одна из страстных феминисток,оставивших выразительный след в климате нашей эпохи. Это мистическийманифест радости. В противовес сексуальному влечению мужчины,зависящему от мимолетных вспышек эрекции, а стало быть, фатальнообрученному с насилием, угасанием и закатом, автор как положительныйантипод воспевает женскую радость, сладостную, вездесущую инепрерывную, одним французским словом «jouissance». Дляженщины, пока она остается верной своей природе, все являетсяудовольствием: «есть, пить, мочиться, испражняться,дотрагиваться, слышать или просто быть здесь». Это перечислениенаслаждений проходит по всей книге, как прекрасная литания. «Жить— это счастье: видеть, слышать, дотрагиваться, пить, есть,мочиться, испражняться, окунаться в воду и смотреть в небо, смеятьсяи плакать». И если соитие прекрасно, то потому, что является«суммою всех возможных наслаждений жизни: осязать, видеть,слышать, говорить, обонять, а также пить, есть, испражняться,познавать и танцевать». И кормление грудью — наслаждение,и роды — удовольствие, и менструация — сладость, этот«теплый и будто сладкий поток крови, эта теплая слюна живота,это загадочное молоко, эта боль с палящим вкусом счастья».

Только глупец мог бы посмеяться этому манифесту наслаждения. Любаямистика — преувеличение. Мистик не должен бояться быть смешным,если хочет дойти до самого конца, до конца смирения или до концаблаженства. Так же, как святая Тереза улыбалась в своей агонии, исвятая Анни Леклер (ибо так зовут автора книги, откуда я взял цитаты)утверждает, что смерть есть частица радости и что только мужчинабоится ее, потому что убого привязан «к своему маленькому «я»и к своей маленькой власти».

Наверху, подобно своду этого храма счастья, звучит смех, этот«сладкий транс счастья, наивысший пик наслаждения. Смехнаслаждения, наслаждение смеха». Нет ни малейшего сомнения втом, что этот смех не имеет «ничего общего с шуткой, насмешкойили потешностью». Две сестры на своей кровати смеются нечему-то конкретному, их смех беспредметен, он — выражениерадости бытия. Подобно тому, как стоном человек привязывается кнастоящей секунде своего страждущего тела (и он целиком за пределамипрошлого и будущего), так и в этом экстатическом смехе человексвободен от воспоминаний и даже от желаний, ибо обращает свой крик кнастоящему мгновению мира и ничего другого не хочет знать.

Вы, несомненно, помните эту сцену по десяткам плохих фильмов; держасьза руки, юноша и девушка бегут на фоне весенней (возможно, летней)природы. Они бегут, бегут, бегут и смеются. Смех обоих бегущих долженвозгласить всему миру и всем зрителям всех кинематографов: мысчастливы, мы рады, что живем на свете, мы принимаем бытие таким,каким оно есть! Сцена дурацкая, это не что иное, как кич, но в немсодержится одна из самых основных человеческих позиций: смехсерьезный, смех, «не имеющий ничего общего с шуткой».

Все церкви, все производители белья, все генералы, все политическиепартии сходятся на этом смехе и помещают образ этих двух смеющихсябегунов на своих плакатах, пропагандирующих их религию, их продукцию,их идеологию, их народ, их пол, их чистящий порошок.

Именно таким смехом смеются Михаэла и Габриэла. Они идут из магазинаканцелярских товаров, держатся за руки, а в свободной руке у каждойиз них покачивается небольшой сверток, в котором цветная бумага, клейи резинка.

— Мадам Рафаэль будет в восторге! Вот увидишь! —говорит Габриэла, издавая при этом высокий прерывистый звук. Михаэласоглашается с ней и отвечает подобным же звуком.

3
Вскоре после того, как мою страну в 1968 годуоккупировали русские, я (как тысячи и тысячи других чехов) былвыброшен с работы, и на любую иную меня было запрещено брать. Тогдастали приходить ко мне молодые друзья: будучи слишком молодыми, чтобызначиться в списках у русских, они могли еще оставаться в редакциях,школах и киностудиях. Эти прекрасные молодые люди, которых я никогдане выдам, предлагали мне писать под их именами инсценировки для радиои телевидения, пьесы для театра, статьи, репортажи, киносценарии итаким путем зарабатывать себе на хлеб. Несколько раз я воспользовалсятакого рода услугами, но по большей части отказывался от них:во-первых, не успевал делать все, что мне предлагали, и во-вторых,это было небезопасно. Не для меня, а для них. Тайная полиция хотелауморить нас голодом, загнать в угол, принудить капитулировать ипублично покаяться. А посему она тщательно отслеживала запасныевыходы, которыми мы могли выскользнуть из осады, и строго карала тех,кто дарил свои имена.

Среди таких добрых дарителей была и девушка Р. (Поскольку замыселпровалился, в данном случае мне утаивать нечего.) Эта застенчивая,тонкая и умная девушка была редактором одного иллюстрированногоеженедельника для молодежи, выходившего огромным тиражом. В то времяжурналу приходилось публиковать великое множество неудобоваримыхстатей, воспевающих братский русский народ, и потому редакция,выискивая все возможные способы привлечь внимание толпы, решиланарушить исключительную чистоту марксистской идеологии и открытьастрологическую рубрику.

В годы моего отлучения я сделал несколько тысяч гороскопов. Что ж,если великий Ярослав Гашек мог торговать собаками (он продал многокраденых собак и много метисов выдал за собак редчайшей породы), топочему бы мне не стать астрологом? Когда-то я получил от своихпарижских друзей все астрологические труды Андре Барбо, имя которогобыло украшено гордым званием «президента международногоастрологического центра»; на первой странице, изменив почерк,пером я написал: A Milan Kundera avec admiration, Andre Barbault.1Книги с автографом я скромно оставил на столе, а своим изумленнымпражским клиентам пояснял, что когда-то в Париже несколько месяцев япроработал ассистентом у знаменитого Барбо.

Когда Р. предложила мне тайно вести астрологическую рубрику еееженедельника я, разумеется, пришел в восторг и велел ей объявить вредакции, что автором текстов будет известный физик-атомщик, нежелающий открывать свое имя во избежание насмешек коллег. Тем самымнаше предприятие казалось мне застрахованным вдвойне: несуществующимученым и его псевдонимом.

Итак, под вымышленным именем я написал одну длинную и прекраснуюстатью об астрологии, а каждый месяц помещал короткий и довольнонелепый текст об отдельных знаках, к которым сам пририсовывалзаставки Тельца, Овна, Девы, Рыб. Заработок был ничтожным, да и самозанятие не представлялось ни увлекательным, ни примечательным.Забавным в нем было лишь мое существование, существование человека,изъятого из истории, из литературных справочников и телефонной книга,человека мертвого, который теперь, ожив в удивительномперевоплощении, вещает сотням тысяч молодых людей страны социализма овеликой истине астрологии.

Однажды Р. сообщила мне, что главный редактор весьма заинтересовалсясвоим астрологом и хочет получить от него гороскоп. Это менявосхитило. Главный редактор, назначенный в журнал русскими, полжизнипровел на курсах марксизма— ленинизма в Праге и Москве!

— Он немного смущался, когда говорил мне это, —смеялась Р. — Ему бы не хотелось, чтобы пошли слухи, чтоон верит в такие средневековые предрассудки. Но это его страшноувлекает.

— Хорошо, — сказал я, испытывая немалуюрадость. Главного редактора я знал. Помимо всего, он был шефом Р.,входил в высшую партийную комиссию по кадрам и испортил жизнь многиммоим друзьям.

— Он хочет сохранить абсолютную анонимность. Я должнасообщить вам дату его рождения, но вам не положено знать, о ком идетречь.

— Тем лучше, — обрадовался я.

— Он заплатит вам за гороскоп сотню.

— Сотню? — рассмеялся я. — За когоон меня принимает, этот скупердяй?

Ему пришлось прислать мне тысячу крон. На десяти страницах я описалего характер, его прошлое (о нем я был достаточно осведомлен) ибудущее. Над своим произведением я трудился целую неделю, обсуждая сР. все подробности. Ведь с помощью гороскопа можно потрясающевоздействовать на людей, даже управлять их поступками. С его помощьюможно внушать им определенные действия, от иных предостерегать имягким намеком на грядущие катастрофы наставлять их на путь смирения.

Встретившись через какое-то время с Р., мы ужасно смеялись. Онаутверждала, что главный редактор после прочтения гороскопа сталлучше. Меньше кричал. Начал опасаться своей строгости, от какойгороскоп предостерегал его, гордился и той толикой доброты, накоторую был способен, и в его взгляде, часто устремленном в пустоту,сквозила печаль человека, узнавшего, что звезды в будущем ничего,кроме страдания, ему не сулят.

4 (О двух видах смеха)
Воспринимать дьявола как приверженца Зла и ангелакак поборника Добра означает принимать демагогию ангелов. Разумеется,дело обстоит гораздо сложнее.

Ангелы — приверженцы не Добра, а Божьего творения. Дьявол,напротив, это тот, кто не признает за Божьим миром рациональногосмысла.

Как известно, дьяволы и ангелы делят между собой власть над миром.Добро мира, однако, не требует, чтобы ангелы обладали превосходствомнад дьяволами (как думал я ребенком), а чтобы власть одних и другихбыла приблизительно уравновешена. Если в мире слишком многонеопровержимого смысла (власть ангелов), человек изнемогает под еготяжестью. Если же мир полностью теряет свой смысл (власть дьяволов),жить также невозможно.

Вещи, внезапно лишенные предполагаемого смысла, места, кое имотведено в мнимом ряду вещей (марксист, вышколенный в Москве, верит вгороскопы), вызывают у нас смех. Смех, стало быть, изначально исходитот дьявола. В нем есть доля злорадства (вещи вдруг предстают иными,чем хотели казаться), но и доля благостного облегчения (вещи легче,чем казались, с ними можно жить свободнее, они не давят на нас своейстрогой серьезностью).

Когда ангел впервые услыхал смех дьявола, он оцепенел. Это случилосьна каком-то пиру, в зале было полно народу, и постепенно все, друг задругом, присоединились к дьявольскому смеху, чрезвычайнозаразительному. Ангел прекрасно сознавал, что этот смех направленпротив Бога и против достоинства его творения. Он понимал, что долженкак— то быстро откликнуться, но чувствовал себя беззащитным ислабым. Не сумев ничего придумать сам, он скопировал своегопротивника. Открыл рот и издал отрывистый, неровный звук на самыхвысоких нотах своего вокального регистра (звук, напоминающий тот, чтоиздали на улице приморского городка Габриэла и Михаэла), но придалему противоположный смысл: в то время как смех дьявола указывал набессмысленность вещей, ангел, напротив, хотел выразить им радость поповоду того, как все на свете четко упорядочено, разумно придумано,прекрасно, хорошо и осмысленно.

И так они стояли, дьявол и ангел, друг против друга, открывали рот ииздавали приблизительно один и тот же звук, но каждый выражал имнечто совершенно противоположное. И дьявол, глядя на смеющегосяангела, смеялся все больше и больше, сильнее и искреннее, потому чтосмеющийся ангел был бесконечно смешон.

Смех потешный — это катастрофа! Но все-таки ангелам кое-чтоудалось. Они надули нас всех, прибегнув к семантическому обману. Ихимитированный смех и смех исконный (дьявольский) называется одним итем же словом. Люди нынче уже не осознают, что одно и то же внешнеепроявление скрывает в себе две совершенно противоположные внутренниепозиции. Существуют два вида смеха, и у нас нет слова, которым можнобыло бы их различить.

5
В иллюстрированном еженедельнике была помещена такаяфотография: шеренга мужчин в униформе, с ружьями на плече, в касках,снабженных плексигласовым забралом, смотрит на группку молодых людейв джинсах и майках, которые, держась за руки, танцуют перед нимиколо.

Вероятно, это минута ожидания перед стычкой с полицией, охраняющейбезопасность атомной электростанции, учебного плаца, секретариатанекой политической партии или окон некоего посольства. Молодые люди,воспользовавшись этим мертвым временем, встали в круг и подаккомпанемент незатейливой народной песенки принялись без усталиделать два шага на месте, один шаг вперед и затем выбрасывать вверхсначала одну, потом другую ногу.

Думается, я понимаю их: им кажется, что круг, который они описываютпо земле, — круг магический и что они связаны им, точнокольцом. И грудь их раздувает сильнейшее чувство невинности: онисвязаны не маршем, как солдаты или фашистские коммандос, а танцем,как дети. Свою невинность они хотят плюнуть фараонам в лицо.

Так их увидел фотограф, подчеркнув этот выразительный контраст: наодной стороне полиция в своем искаженном (навязанном, приказном)единстве шеренги, на другой — молодые люди в своем подлинном(искреннем и естественном) единстве круга; на одной стороне полиция вугрюмой надзирательской деятельности, на другой — они в радостиигры.

Танец коло — магический танец, обращенный к нам из тысячелетнейглубины памяти. Преподавательница, мадам Рафаэль, вырезала этуфотографию из журнала и мечтательно на нее смотрит. Она тоже мечталабы танцевать в таком коло. На протяжении всей своей жизни она ищеткруг людей, с которыми, держась за руки, могла бы танцевать коло,сначала она искала его в методистской церкви (отец был религиознымфанатиком), затем в коммунистической партии, затем в троцкистскойпартии, затем в партии отколовшихся троцкистов, затем в борьбе противабортов (ребенок имеет право на жизнь!), затем в борьбе залегализацию абортов (женщина имеет право на свое тело!), она искалаего у марксистов, потом у структуралистов, искала его у Ленина, вдзэн-буддизме, у Мао-ЦзеДуна, среди адептов йоги, в школе новогоромана, в театре Брехта, в «театре паники» и, наконец,мечтала слиться в единое целое по крайней мере со своими учениками, аэто означало, что она всегда принуждала их думать и говорить то, чтодумала и говорила она, и таким образом быть с ней одним телом и однойдушой в одном круге и одном танце.

Ее две ученицы, Габриэла и Михаэла, сейчас как раз дома, в комнатестуденческого общежития. Они склоняются над текстом «Носорога»Ионеско, и Михаэла читает вслух: «Логик — старомугосподину: Возьмите лист бумаги и сосчитайте. Отнимите две лапки удвух кошек. Сколько лапок останется у каждой кошки?

Старый господин — логику: Есть множество возможных решений. Уодной кошки может быть четыре лапки, у другой — две. Может бытьодна кошка с пятью лапками, а другая — только с одной. Если жемы отнимем из восьми лапок две, то у одной кошки может быть шестьлапок, а у второй — ни одной».

Михаэла прервала чтение: — Не понимаю, как можно отнимать укошек лапки. Он что, способен их отрубить?

— Михаэла! — вскричала Габриэла.

— И еще я не понимаю, как может быть у одной кошки шестьлапок?

— Михаэла! — снова вскричала Габриэла.

— Что? — спросила Михаэла.

— Разве ты уже забыла? Сама же говорила!

— Что? — снова спросила Михаэла.

— Этот диалог должен производить комическое впечатление!

— Ты права, — сказала Михаэла, обратив кГабриэле счастливый взгляд.

Какое-то время обе девушки смотрели друг другу в глаза, потом отгордости задергались у них уголки губ и наконец уста издали короткий,прерывистый звук на самой высокой ноте своего вокального регистра. Ипотом еще один такой звук и следующий такой же звук. «Смехпринужденный. Смех потешный… Смех взрывной, многократный,беспорядочным, неистовый, великолепные, роскошные и безумные взрывысмеха… О смех! Смех наслаждения, наслаждение смеха…»А где-то по улицам приморского городка бродила одинокая мадамРафаэль. Вдруг она подняла голову, словно откуда-то издалека донессядо нее на крыльях ветра обрывок мелодии или словно далекий запахкоснулся ее ноздрей. Она остановилась и в душе своей услыхала, какзвучит крик пустоты, бунтующей и мечтающей быть заполненной. Ейказалось, что где-то поблизости трепещет пламя великого смеха, чтогде-то поблизости, возможно, какие-то люди держатся за руки и танцуютколо…

Она постояла какое-то время, нервозно оглядываясь по сторонам, апотом вдруг эта таинственная музыка смолкла (Михаэла и Габриэлаперестали смеяться: у них сделались скучающие лица, предстояла пустаябезлюбая ночь), и мадам Рафаэль, странно взволнованная инеудовлетворенная, направилась по теплым улицам приморского городка кдому.

6
Я тоже танцевал коло. Была весна 1948 года, в моейстране как раз одержали победу коммунисты, министры —социалисты и христианские демократы — бежали за границу, а ядержался за руки или за плечи с другими студентами—коммунистами и танцевал: мы делали два шага на месте, один шагвперед, потом выбрасывали правую ногу в одну сторону, затем левуюногу — в другую, и делали это чуть ли не каждый месяц, ибопостоянно что-то отмечали, какую-то годовщину или какое-то событие,прежние несправедливости устранялись, новые — совершались,фабрики были национализированы, тысячи людей заполонили тюрьмы,медицинская помощь стала бесплатной, у владельцев табачных киосковописывали киоски, старые рабочие впервые отправлялись на отдых вконфискованные виллы, и у нас на лицах была улыбка счастья. Потомоднажды я что-то сказал, чего не следовало говорить, меня исключилииз партии, и мне пришлось выйти из коло.

Я тогда впервые осознал магическое значение круга. Если вы выйдете изряда, вы снова можете в него встать. Ряд — это открытоеобразование. Но круг замыкается, и в него нет возврата. Не случайнопланеты движутся по кругу, и если от них отрывается камень,центробежной силой его неотвратимо уносит прочь. Подобнооторвавшемуся метеориту вылетел из круга и я, да так и лечу по сейдень. Есть люди, которым суждено умереть в кружении, но есть и такие,что в конце падения разбиваются вдребезги. И эти вторые (к нимотношусь и я) постоянно ощущают в душе тихую тоску по утраченномутанцу в коло, поскольку все мы прежде всего обитатели вселенной, гдевсе вертится кругами.

И снова была годовщина бог весть чего, и снова на пражских улицахмолодые люди танцевали коло. Я бродил среди них, стоял рядом с ними,но не смел вступить ни в один их круг. Шел июнь 1950 года, и вчерабыла повешена Милена Горакова, депутат от социалистической партии,обвиненная коммунистическим судом в антигосударственном заговоре.Вместе с ней был повешен и Завиш Каландра, чешский сюрреалист, другАндре Бретона и Поля Элюара. А молодые чехи танцевали, зная, чтовчера в этом же городе качались на виселице одна женщина и одинсюрреалист, и танцевали они тем исступленнее, что танец былманифестацией их невинности, их чистоты, ослепительно выделявшейся нафоне черной виновности двух повешенных, предателей народа и егонадежд.

Андре Бретон не верил, что Каландра предал народ и его надежды ипризвал в Париже Элюара (в открытом письме от 13 июня 1950 года)выступить против абсурдного обвинения и попытаться спасти старогопражского друга. Но Элюар как раз танцевал в огромном коло междуПарижем, Москвой, Варшавой, Прагой, Софией и Грецией, между всемисоциалистическими странами и всеми коммунистическими партиями мира иповсюду читал свои прекрасные стихи о радости и братстве. Прочитавписьмо Бретона, он сделал два шага на месте, один шаг вперед, покачалголовой, отказался защитить предателя народа (в журнале «Action»от 19 июня 1950 года) и вместо этого возвестил металлическим голосом:

«Невинность насытим мы Силой которой так долго Нам не хватало Иуже никогда одиноки не будем».

А я бродил по улицам Праги, вокруг меня танцевали коло смеющиесячехи, но я знал, что я не на их стороне, а на стороне Каландры,который также вырвался из круговой траектории и падал, падал, пока неупал в тюремный гроб; но даже будучи не на их стороне, я все-таки сзавистью и грустью смотрел, как они танцуют, и был не в силахоторвать от них глаз. И тогда я увидел его прямо перед собой!

Он держался с ними за плечи и, напевая две-три простые ноты,выбрасывал то левую ногу в одну сторону, то правую — в другую.Да, это был он, любимец Праги, Элюар! И вдруг те, с кем он танцевал,замолчали, двигаясь дальше уже в абсолютной тишине, а он скандировалв ритме их ног:

«Мы отвергнем отдых мы отвергнем сон Мы обгоним весну ирассветы И приравняем дни и года времена К масштабу наших грез».

А потом вдруг снова все затянули эти простые ноты и ускорили шагитанца. Они отвергали отдых и сон, обгоняли время и насыщали силойсвою невинность. Все улыбались, и Элюар наклонился к девушке, которуюдержал за плечи:

«Миру отдавший себя улыбается вечно».

И она, засмеявшись, стукнула ногой оземь так сильно, что вознесласьнад мостовой на три-четыре сантиметра, увлекая за собою ввысьостальных, и минуту спустя никто из них уже не касался земли, ониделали в воздухе два шага на месте и один шаг вперед, да, онивозносились над Вацлавской площадью, их танцевальное коло походило набольшой возносящийся венок, а я бежал внизу по земле и глядел вверхим вослед, а они плыли все дальше, выбрасывая левую ногу в однусторону, потом правую ногу — в другую, под ними была Прага сосвоими кофейнями, полными поэтов, и тюрьмами, полными изменниковнарода, а в крематории тем временем предавали огню одну женщину —депутата от социалистической партии, и одного поэта-сюрреалиста, дымподнимался к небу, словно счастливое пророчество, и я слышалметаллический голос Элюара:

«Любовь что отдана труду неутомима».

И бежал по улицам за этим голосом, чтобы не упустить из видупрекрасный венок тел, возносящийся над городом, и с тоской в сердцесознавал, что они летят как птицы, а я падаю как камень, что у нихесть крылья, а я навсегда бескрылый.

7
Спустя семнадцать лет после казни Каландра былполностью реабилитирован, но через несколько месяцев русские танкивторглись в Чехию, и уже десятки тысяч других были обвинены в измененароду и его надеждам, меньшая их часть арестована, большая —выброшена с работы, и один из этих новых обвиняемых (я) на протяжениидвух последующих лет (стало быть, ровно через двадцать лет послетого, как Элюар вознесся над Вацлавской площадью) вел астрологическуюрубрику в иллюстрированном еженедельнике чешской молодежи. Однажды,по прошествии года после публикации моей последней статьи о Стрельце(это было в декабре 1971 года), меня навестил незнакомый молодойчеловек. Он молча вручил мне конверт. Вскрыв его, я стал читать илишь минутой позже догадался, что письмо от Р. Ее почерк былнеузнаваемо изменен. Несомненно, она писала письмо в страшномволнении. Старалась сформулировать фразы так, чтобы никто, кромеменя, не понял их смысла, но и я понимал его лишь отчасти.Единственное, что было для меня очевидно: по прошествии этого годамое авторство открылось.

В то время я занимал в Праге на Бартоломейской улице однокомнатнуюквартирку. Улица эта маленькая, но известная. Все дома, кроме двух (водном проживал я), принадлежат полиции. Глядя из своего широкого окнана пятом этаже, я видел возвышающиеся над крышами башни пражскогоГрада, а опустив глаза — полицейские дворы. Наверху шествовалапрославленная история чешских королей, внизу — историяпрославленных заключенных. Этими дворами прошли все, в том числеКаландра и Горакова, Сланский и Клементис, и мои друзья: Шабата иГюбл.

Молодой человек (вероятнее всего, это был жених Р.) неуверенноозирался по сторонам. Он явно предполагал, что тайные микрофоныустановлены полицией и в моей квартире. Молча кивнув друг другу, мывышли на улицу. Какое-то время мы шли, не произнося ни слова, и лишькогда оказались на шумном Национальном проспекте, он сказал мне, чтоР. хотела бы со мной встретиться и что его друг, мне неведомый, готовдля нашей тайной встречи предоставить свою квартиру на окраине Праги.

На другой день я долго ехал трамваем на эту пражскую окраину, стоялдекабрь, у меня зябли руки, и район в эти послеобеденные часы былсовершенно безлюден По описанию я нашел нужный дом, поднялся в лифтена четвертый этаж и, проглядев дверные таблички, позвонил. В квартирестояла полная тишина. Я снова позвонил, но мне никто так и не открыл.Я вышел на улицу. Полчаса бродил на морозе вокруг дома, предполагая,что Р. опоздала и я встречу ее, когда она пойдет от трамвайнойостановки по пустынному тротуару. Но никто нигде не показывался. Яснова поднялся в лифте на четвертый этаж и снова позвонил. Черезсекунду-другую я услыхал из глубины квартиры звук спускаемой воды. Вэто мгновение словно кто-то вложил в меня ледяной кубик тревоги.Вдруг внутри своего тела я почувствовал страх девушки, которая не всилах была открыть мне дверь, ибо этот страх выворачивал еевнутренности наизнанку.

Она открыла; была бледна, но улыбалась и старалась быть милой, какобычно. Даже отпустила несколько шуток насчет того, что мы наконецбудем одни в пустой квартире. Мы сели, и она рассказала, что недавноее вызвали в полицию. Допрашивали целый день. Первые два часаинтересовались множеством совершенно пустяковых вещей, и она уж былопочувствовала себя хозяйкой положения, шутила с ними и даже дерзкоспросила, не думают ли они, что ради такой ерунды она должна обойтисьбез обеда. Вот тут-то они и задали ей вопрос: милая барышня Р., ктоже все-таки пишет в ваш журнал статьи по астрологии? Она покраснела,попыталась говорить об известном физике, чье имя обещала хранить втайне, но ее оборвали: а знаете ли вы пана Кундеру? Она сказала, чтознает меня. Но что в этом такого плохого? Ей ответили: в этом нетабсолютно ничего плохого. Но знаете ли вы, что пан Кундера занимаетсяастрологией? Я об этом ничего не знаю, ответила она. Вы об этомничего не знаете? засмеялись они. Вся Прага говорит об этом, а выничего не знаете? Еще минуту-другую она твердила им обатомщике-физике, но один из фараонов крикнул ей: хватит отпираться!

Она выложила им правду. В редакции журнала решили открыть читабельнуюрубрику по астрологии, но не знали, к кому обратиться, она же былазнакома со мной и попросила меня помочь им. Она уверена, что темсамым не нарушила никакого закона. Да, согласились они, никакогозакона она не нарушила. Нарушила лишь внутренние служебныепредписания, запрещающие сотрудничать с теми людьми, которые обманулидоверие партии и государства. Она возразила, заявив, что ничеготакого серьезного не случилось: имя пана Кундеры, так и оставшисьскрытым под псевдонимом, никого не могло возмутить. А о гонорарах,полученных паном Кундерой, не стоит и говорить. Они снова с нейсогласились: в самом деле, ничего серьезного не происходит, они лишьсоставят протокол о том, что имело место, а она подпишет его, неопасаясь никаких последствий.

Она подписала протокол, а через два дня ее вызвал главный редактор исообщил ей о ее немедленном увольнении. Еще в тот же день онаотправилась на радио, где у нее были друзья, давно предлагавшие ейтам работать. Они радостно встретили ее, но, когда на следующий деньона пришла оформить документы, начальник кадров, благоволивший к ней,состроил печальную мину: «Какую глупость вы сделали, девочка.Испортили себе жизнь. Ничем не могу вам помочь».

Поначалу она остерегалась говорить со мной, ибо вынуждена былаобещать полицейским никому о допросе не рассказывать. Но, получивследующую повестку в полицию (ей предстояло идти туда завтра), решилатайно встретиться со мной и все обговорить во избежаниепротиворечивых показаний, если вдруг меня тоже вызовут.

Заметьте, Р. была не робкого десятка. Она просто по молодости летничего не знала о мире. Сейчас она получила первый удар, непонятный инеожиданный, и уже никогда о нем не забудет. Я осознал, что мнесуждена роль почтальона, который разносит людям предостережения инаказания, и стал ужасаться самого себя.

— Вы думаете, им известно о той тысяче крон, что выполучили за гороскоп? — спросила она сдавленным голосом.

— Не волнуйтесь. Тот, кто три года изучал марксизм—ленинизм в Москве, никогда не признается, что заказывает для себягороскопы.

Она засмеялась, и этот смех, хотя и продолжался едва полсекунды,звучал для меня робким обещанием спасения. Ведь именно об этом смехея мечтал, когда писал дурацкие статейки о Рыбах, Деве и Козероге,именно этот смех я представлял себе неким вознаграждением, но я так ине услышал его, ибо тем временем повсюду в мире ангелы захватили всерешающие позиции, все генеральные штабы, овладели левыми и правыми,арабами и евреями, русскими генералами и русскими диссидентами. Онивзирали на нас со всех сторон своим леденящим взглядом, срывавшим снас симпатичное одеяние веселых мистификаторов и превращавшим нас вжалких мошенников, которые работают для журнала социалистическоймолодежи, хотя не верят ни в молодежь, ни в социализм, составляютгороскоп для главного редактора, хотя смеются над главным редактороми гороскопом, и занимаются дребеденью, тогда как все вокруг (правые илевые, арабы и евреи, генералы и диссиденты) борются за будущеечеловечества. Мы чувствовали на себе тяжесть их взгляда,превращавшего нас в насекомых, достойных лишь того, чтобы бытьраздавленными под ногами.

Уняв тревогу, я попытался придумать для Р. самый что ни на естьразумный план, как ей свидетельствовать в полиции. Во время разговораона несколько раз поднималась и уходила в туалет. Ее возвращениясопровождались звуком спущенной воды и стыдливой паникой. Этамужественная девушка стыдилась своего страха. Эта элегантная женщинастыдилась своих внутренностей, которые буйствовали на глазах упостороннего мужчины.

8
Примерно двадцать пять юношей и девушек разныхнациональностей сидели за партами и рассеянно смотрели на Михаэлу иГабриэлу, взволнованно стоявших возле кафедры, где восседала ихпреподавательница, мадам Рафаэль. Каждая из девушек держала в рукенесколько листов бумаги с текстом реферата и какой-то странныйкартонный предмет, снабженный резинкой.

— Мы будем говорить о пьесе Ионеско «Носорог», —сказала Михаэла и наклонила голову, чтобы надеть на нос картонную,облепленную разноцветными бумажками трубку и прикрепить ее на затылкерезинкой.

Габриэла проделала то же самое. Затем девушки, перекинувшисьвзглядом, издали короткий высокий прерывистый звук.

Класс довольно легко догадался, что обе девушки хотели показать:во-первых, что у носорога вместо носа рог, а во— вторых, чтопьеса Ионеско комическая. Обе эти мысли они решили выразить не толькословами, но и телодвижениями.

Длинные трубки покачивались у них на лицах, и класс впал в состояниекакого-то растерянного сочувствия, словно калека явилсядемонстрировать перед их партами свою ампутированную руку.

Одна мадам Рафаэль пришла в восторг от идеи своих любимиц, и на ихпрерывистый, высокий звук ответила таким же возгласом.

Девушки с удовлетворением покивали длинными носами, и Михаэла началачитать свою часть реферата.

Среди учеников была юная еврейка по имени Сара. Недавно она попросилаобеих американок позволить ей заглянуть в их записи (все знали, чтоот девушек не ускользнуло ни единого словечка мадам Рафаэль), но ониотказали ей: «Нечего таскаться на пляж во время занятий».С тех пор Сара искренне ненавидела их и сейчас наслаждалась зрелищемих несуразности.

Михаэла и Габриэла поочередно читали свой анализ «Носорога»,и длинные картонные рога взывали с их лиц словно тщетная мольба. Сарасмекнула, что представился случай, который было бы жаль упустить.Когда Михаэла на минуту прервала свое выступление и повернулась кГабриэле, давая ей понять, что теперь ее черед продолжать, Саравстала из-за парты и направилась к обеим девушкам. Габриэла, вместотого, чтобы взять слово, обратила к приближавшейся сокурсницеотверстие своего фальшивого изумленного носа и застыла, разинув рот.Сара подошла к обеим студенткам, обогнула их (американки, словноприделанный нос слишком утяжелял их головы, не в состоянии былиобернуться и посмотреть, что делается у них за спиной), размахнулась,пнула Михаэлу в зад и, размахнувшись снова, пнула и Габриэлу. Сделалавсе это спокойно, даже с достоинством, и пошла назад к своей парте.

На мгновение воцарилась абсолютная тишина.

Потом потекли слезы из глаз Михаэлы, потом — из глаз Габриэлы.

Потом весь класс взорвался безудержным смехом.

Потом Сара села за свою парту.

Потом мадам Рафаэль, ошеломленная, застигнутая врасплох, наконецпоняла, что Сарин поступок был заранее согласованным эпизодомтщательно подготовленного студенческого фарса, цель которого —лучшее понимание изучаемого предмета (то есть трактовкахудожественного произведения не должна ограничиваться лишьтрадиционно теоретическим подходом; необходимо и современноепрочтение: средствами практики, действия, хеппенинга!), и, не видяслез своих любимиц (лицом они были обращены к классу, стало быть,спиной к ней), запрокинула голову и в радостном единодушии со всемиразразилась смехом.

Михаэла и Габриэла, услышав за спиной смех своей обожаемойпреподавательницы, почувствовали себя преданными. Слезы теперь теклиу них из глаз, как из водопроводного крана. Чувство унижения их такмучило, что они корчились, точно от желудочных спазм.

Корчи любимых учениц мадам Рафаэль восприняла как своего рода танец,и некая сила, более мощная, чем преподавательское достоинство, в этуминуту подбросила ее со стула. Она смеялась до слез, раскидываларуки, и ее тело дергалось так, что голова на шее двигалась взад ивперед подобно колокольчику, которым ризничий, держа в рукеперевернутым, рьяно названивает. Она подошла к корчившимся девушкам ивзяла Михаэлу за руку. Теперь они все три стояли перед партами,извивались и обливались слезами. Мадам Рафаэль сделала на месте двашага, потом выбросила левую ногу в одну сторону, правую ногу —в другую, а плачущие девушки стали робко ей подражать. Слезы текли уних вдоль картонных носов, а они извивались и подпрыгивали на месте.Мадам преподавательница теперь взяла за руку и Габриэлу, и такимобразом они втроем создали перед партами круг: держась за руки,делали шаги на месте и в сторону и кружились по паркету классногозала. Они выбрасывали то одну ногу, то другую, и гримасы плача на ихлицах неприметно превращались в смех.

Три женщины танцевали и смеялись, картонные носы качались, а классмолчал и взирал на это в тихом ужасе. Но танцующие женщины в этиминуты уже никого не замечали, они были сосредоточены только на себеи на своем наслаждении.

Вдруг мадам Рафаэль топнула ногой сильнее, вознеслась на несколькосантиметров над полом класса и при следующем шаге уже не коснуласьземли. Она потянула за собой обеих девушек, и вскоре они втроемкружились над паркетом и постепенно по спирали поднимались вверх. Ивот волосами они уже касались потолка, который стал медленнорасступаться. Сквозь это отверстие они поднимались все выше,картонные носы совсем скрылись, из отверстия торчали лишь три парытуфель, наконец исчезли и они, и до слуха ошеломленных студентов свысоты донесся сияющий и удаляющийся смех трех архангелов.

9
Моя встреча с Р. в чужой квартире оказалась для менярешающей. Тогда я окончательно понял, что превратился в разносчиканесчастий и больше не смею жить среди тех, кого люблю, если не хочунавредить им; что мне ничего не остается, как покинуть свою страну.

Но эту последнюю встречу с Р. я вспоминаю еще и по другому поводу. Явсегда любил ее самым невинным, самым нечувственным образом, какойтолько возможен. Ее тело было как бы совершенно скрыто за ееблестящим умом, за сдержанностью ее поведения и элегантной манеройодеваться. Эта девушка не предоставила мне ни малейшей щелочки,сквозь которую я мог бы увидеть проблеск ее обнаженности. И вдругстрах разъял ее, как нож мясника. Мне казалось, что она открытапередо мной, будто располовиненная туша телки, висевшей на крюку влавке. Мы сидели рядом на тахте в чужой, занятой на время квартире,из туалета доносился звук льющейся воды, наполнявшей только чтоопорожненный бачок, а на меня вдруг нашло яростное желание овладетьею. Точнее сказать, яростное желание изнасиловать ее. Броситься нанее и взять ее в едином объятии со всеми ее неодолимо возбуждающимипротиворечиями, с ее изысканным платьем и бунтующими кишками, с ееумом и страхом, с ее гордостью и ее бедой. Мне сдавалось, что в этихпротиворечиях таится ее сущность, это сокровище, этот слиток золота,этот бриллиант, сокрытый в ее глубинах. Я хотел прыгнуть на нее ивырвать его для себя. Я хотел поглотить ее всю целиком: с ее дерьмоми неизъяснимой душой.

Но на меня были устремлены два тревожных глаза (тревожные глаза наумном лице), и чем тревожнее были эти глаза, тем сильнее — иодновременно абсурднее, глупее, скандальнее, непонятнее инеосуществимее — было мое желание изнасиловать ее.

Когда в тот день я вышел из чужой квартиры на пустынную улицупражского предместья (Р. еще оставалась там, боясь выйти со мной,чтобы никто не увидел нас вместе), я не думал ни о чем другом, кромекак об этом непомерном желании изнасиловать свою симпатичнуюприятельницу. Это желание так и осталось внутри меня плененным, точноптица в мешке, которая время от времени пробуждается и хлопаеткрыльями.

Возможно, это безумное желание изнасиловать Р. было не чем иным, какотчаянным стремлением уцепиться за что-то в падении. Ибо с той поры,как меня исключили из коло, я непрестанно падаю, падаю по сей день, ив тот раз меня лишь снова подтолкнули, чтобы я падал еще дальше, ещеглубже, все дальше от моей страны в пустое пространство мира, вкотором раздается чудовищный смех ангелов, покрывающий своим гуломвсе мои слова.

Я знаю, где-то есть Сара, еврейская девушка Сара, моя сестра Сара, ногде мне найти ее?

Пассажи курсивом и в кавычках представляют собой цитаты из следующихкниг: Анни Леклер «Слово женщины», 1976 (Annie Leclerc,La parole de femme, 1976), Поль Элюар «Лик мира», 1951(Paul Eluard, Le visage de la paix, 1951), Эжен Ионеско «Носорог»,1959 (Eugen Ionesco, Rhinoceros, 1959).

ЧЕТВЕРТАЯ ЧАСТЬ

УТРАЧЕННЫЕ ПИСЬМА

1
По моим подсчетам, обряд крещения ежесекундно в мирепроходят два или три новых вымышленных персонажа. Оттого-то я всегдатеряюсь, когда и мне случается присоединяться к этому сонму ИоанновКрестителей. Но что поделаешь? Я же должен как-то называть своихперсонажей. А чтобы на сей раз было ясно, что моя героиня принадлежитмне и никому другому (я привязан к ней больше, чем ко всемостальным), я даю ей имя, которое еще ни одна женщина никогда неносила: Тамина. Она видится мне красивой, высокой, ей лет тридцать, иродом она из Праги.

Я представляю себе, как она идет по улице провинциального города назападе Европы. Да, вы верно подметили: имя далекой Праги я называю,тогда как город, в котором происходит действие, остается неизвестным.И пусть это против всех правил перспективы, но вам придется с этимсмириться.

Тамина работает официанткой в маленьком кафе, принадлежащем однойсупружеской паре. Их доход так мал, что супругу пришлось поступить надругую работу, а освободившееся место доверить ей. Разница междускудным жалованьем хозяина на его новом рабочем месте и еще болеескудным жалованьем, что они платят Тамине, составляет их маленькуюприбыль.

Тамина разносит кофе и кальвадос посетителям (их мало, кафе постояннополупустое), а затем снова становится за барную стойку. На табурете убара обычно сидит кто-то, кому хочется поговорить с ней. Ее вселюбят. Ибо Тамина умеет слушать, о чем рассказывают ей люди.

Но в самом ли деле она их слушает? Или просто внимательно и молчаливосмотрит на них? Этого я не знаю, да и так ли это важно? Главное, онане прерывает их. Вы же знаете, как бывает, когда двое беседуют. Одинговорит, а другой перебивает его: «Ну точно, как у меня, я…»и начинает рассказывать о себе, пока первому уже, в свою очередь, неудается вставить: «Ну точно, как у меня, я…» Этафраза «Ну точно, как у меня, я…» может казатьсясогласным эхом, продолжением мысли собеседника, но это вовсе не так:на самом деле это грубый бунт против грубого насилия, стремлениевысвободить из рабства собственное ухо и силой завладеть ухомпротивника. Ибо вся жизнь человека среди людей не что иное, как битваза чужое ухо. И весь секрет популярности Тамины заключается в том,что она не стремится рассказывать о себе. Она без сопротивленияпринимает захватчиков своего уха и никогда не говорит: «Нуточно, как у меня, я…»

2
Биби на десять лет моложе Тамины. Вот уж без малогогод, как она изо дня в день рассказывает о себе. А недавно объявилаТамине (собственно, с этого все и началось), что они с мужемсобираются летом посетить Прагу.

В эту минуту Тамина словно пробуждается от многолетнего сна. Бибипродолжает говорить, а Тамина (против обыкновения) прерывает ее: —Биби, если вы поедете в Прагу, не смогли бы вы зайти к моему отцу ивзять один пустячок для меня? Ничего крупного! Всего лишь небольшойпакет, он легко поместится в вашем чемодане!

— Для тебя что угодно, — с готовностью говоритБиби.

— Я была бы по гроб жизни благодарна тебе, —говорит Тамина.

— Положись на меня, — заверяет ее Биби, и обеженщины еще немного толкуют о Праге; у Тамины пылают щеки.

Затем Биби говорит: — Я хочу написать книгу.

Тамина думает о своем пакете в Праге и знает, что должна сохранитьБибино расположение. Поэтому тут же предлагает ей свое ухо: —Книгу? И о чем же?

Годовалая дочка Биби ползает под барным табуретом, на котором сидитее мама, и визжит.

— Тише! — бросает Биби, обратив взгляд к полу,а затем, выдыхая сигаретный дым, говорит: — О том, как я вижумир.

Ребенок визжит все пронзительнее, а Тамина спрашивает:

— И у тебя бы хватило духу написать книгу?

— А почему нет? — говорит Биби и сновазадумывается: — Конечно, не плохо бы получить хоть какие-тосведения о том, как пишется книга. Ты случайно не знаешь Банаку?

— Кто это? — спрашивает Тамина.

— Писатель, — говорит Биби. — Живетздесь. Хотелось бы с ним познакомиться.

— А что он написал?

— Не знаю, — говорит Биби и добавляет взадумчивости: — Пожалуй, стоило бы что-нибудь почитать из егокниг.

3
Вместо возгласа радостного удивления в трубкепрозвучало ледяное: — Надо же! Ты наконец вспомнила обо мне?

— Ты же знаешь, что у меня туго с деньгами. Звонить оченьдорого, — извиняясь, сказала Тамина.

— Могла бы написать. Марка для письма, надеюсь, тебе покарману! Я уж и не помню, когда получила от тебя последнее письмо.

Тамина поняла, что разговор со свекровью начался скверно, и потомусперва долго расспрашивала ее, как живет и что делает, прежде чемосмелилась сказать: — Я хочу тебя кое о чем попросить. Уезжая,мы оставили у тебя один пакет.

— Пакет?

— Да. Петр при тебе запер его в письменном столе своегоотца. Ты же помнишь, у него там всегда был свой ящик. А ключ отдалтебе.

— Ни о каком ключе я и понятия не имею.

— Как же так, мама! Ключ должен быть у тебя. Петр точнодал его тебе. Это было в моем присутствии.

— Вы мне ничего не давали.

— Прошло много лет. Ты, может, забыла. Я прошу тебя толькопосмотреть, где этот ключик. Ты наверняка его найдешь.

— А что мне с ним делать?

— Просто посмотри, в ящике ли этот пакет.

— А почему бы ему там не быть? Вы положили его туда?

— Положили.

— Тогда зачем мне открывать этот ящик? Вы думаете, что ячто-то сделала с вашими записными книжками?

Тамина опешила: откуда свекровь знает, что там записные книжки? Ониже были завернуты, и сверток тщательно заклеен скотчем. Тамина,однако, не выдала своего удивления.

— Я ведь ничего такого не говорила. Я только прошу тебяпосмотреть, все ли там в порядке. А потом скажу тебе еще кое-что.

— А ты не можешь мне объяснить, в чем дело?

— Мама, у меня нет времени долго говорить. Это оченьдорого!

Свекровь расплакалась: — Тогда не звони мне, если это дорого!

— Не плачь, мама, — сказала Тамина. Онапрекрасно знала эти слезы. Когда свекровь хотела чего-то добиться отних, она всегда плакала. Своим плачем она обвиняла их, и не было насвете ничего более агрессивного, чем ее слезы.

Трубку, казалось, сотрясали рыдания, и Тамина сказала:

— Мама, я еще позвоню.

Свекровь плакала, и у Тамины не хватало смелости положить трубкупрежде, чем она услышит слова прощания. Но рыдания не утихали, икаждая слеза стоила немалых денег.

Тамина повесила трубку.

— Мадам Тамина, — сказала хозяйка кафеудрученным голосом, указывая на счетчик: — Вы разговаривали потелефону ужасно долго. — Она подсчитала, сколько стоилразговор с Чехией, и Тамину ужаснула величина суммы. Ведь Таминеприходилось считать каждый сантим, чтобы дотянуть до следующегожалованья. Но не сказав ни слова, она заплатила положенное.

4
Тамина и ее муж покинули Чехию нелегально. Вгосударственном бюро путешествий они записались в туристическуюпоездку на побережье Югославии. Там, отстав от группы, через Австриюнаправились на Запад.

Чтобы не привлекать к себе внимания, каждый из них взял лишь поодному большому чемодану. Захватить с собой объемистый пакет,содержавший их переписку и Таминины дневники, в последнюю минуту онине решились. Случись полицейскому оккупированной Чехии при таможенномдосмотре открыть их багаж и обнаружить, что они везут с собой к морюна две недели весь архив своей личной жизни, они сразу навлекли бы насебя подозрение. Зная к тому же, что после их бегства квартира будетконфискована государством, они решили не оставлять там пакета, асохранить его у свекрови Тамины в заброшенном, теперь уже никому ненужном письменном столе покойного свекра.

За границей муж Тамины заболел, и она лишь наблюдала, как медленноего отнимает у нее смерть. Когда он умер, ее спросили, хочет ли онапохоронить или кремировать тело. Она ответила, что хочет кремировать.Ее спросили, хочет ли она хранить прах в урне или развеять его.Лишенная родного очага, она испугалась, что будет вынуждена всю жизньносить мужа, как ручную кладь. И она позволила развеять его прах.

Я представляю себе, как мир вокруг Тамины растет ввысь кольцеобразнойстеной, а Тамина остается внизу, словно маленькая лужайка. И на этойлужайке расцветает единственная роза — воспоминание о муже.

Или представляю себе настоящее Тамины (оно состоит из подношения кофеи подставления уха) плывущим по воде паромом, на котором она сидит исмотрит назад, только назад.

Однако в последнее время ее приводит в отчаяние, что прошлое всебольше и больше тускнеет. После смерти мужа у нее сохранилась лишьфотография с его паспорта, все остальные фото остались вконфискованной пражской квартире. Она смотрит на эту жалкую,проштемпелеванную, со срезанным уголком карточку, на которой муж,снятый анфас (точно преступник, сфотографированный для судебногоопознания), не очень-то и похож на себя. Она ежедневно сколько-товремени проводит над этой фотографией, занимаясь своего родадуховными упражнениями: старается представить себе мужа в профиль,затем в полупрофиль, а затем в три четверти. Она мысленнопрочерчивает линию его носа, подбородка и что ни день приходит в ужасот того, что зрительная память отказывает ей и в этом воображаемомрисунке появляются новые спорные черты.

Во время этих упражнений она пыталась представить себе его кожу, еецвет и все ее мелкие изъяны, бородавочки, наросты, веснушки,сосудики. Это было трудно, почти невозможно. Краски, которымипользовалась ее память, были нереальны и вообще не годились дляизображения человеческой кожи. Это научило ее особой техникевоспоминания. Сидя напротив того или иного мужчины, она использовалаего голову в качестве скульптурного материала: она упорно смотрела нанего и мысленно переделывала его лицо, придавала ему более темныйоттенок, разбрасывала по нему веснушки и бородавочки, уменьшала ушиили окрашивала глаза в голубой цвет.

Но все эти усилия лишь доказывали, что образ мужа безвозвратноускользает. Еще в начале их любви он попросил ее (будучи на десятьлет старше, он уже имел некое представление о скудости человеческойпамяти) вести дневник и записывать для них обоих все события ихжизни. Она сопротивлялась, утверждая, что это насмешка над ихлюбовью. Она слишком любила его, чтобы суметь допустить, чтоказавшееся ей незабвенным может быть забыто. В конце концов она,разумеется, согласилась, но без восторга. И ее дневники отражали это:в них было много пустых страниц и отрывочных записей.

5
Она прожила с мужем в Чехии одиннадцать лет, изаписных книжек, оставшихся у свекрови, тоже было одиннадцать. Вскорепосле смерти мужа она купила тетрадь и разделила ее на одиннадцатьчастей. Хотя ей и удалось восстановить в памяти много полузабытыхсобытий и ситуаций, случалось, она не знала, в какую часть тетради ихзанести. Хронологическая последовательность безнадежно утрачивалась.

Прежде всего ей хотелось воскресить в памяти такие события, которыеслужили бы ориентирами в потоке времени и создали бы основной костякреконструированного прошлого. В частности, их отпуска. Их,несомненно, было одиннадцать, но она сумела вспомнить лишь девять.Два безвозвратно исчезли из памяти.

Эти девять найденных отпусков она попыталась занести в отдельныечасти тетради. С уверенностью она делала это лишь тогда, когда тотили иной год был чем-то ознаменован. В 1964 году у Тамины умерламама, и спустя месяц они отправились в печальный отпуск в Татры.Помнила она и то, что на другой год они поехали к морю в Болгарию.Она также помнила отпуск в 1968 году и в году последующем, ибо этобыли их последние отпуска, проведенные в Чехии.

Но если большинство отпусков она худо-бедно сумела воссоздать впамяти (пусть некоторые и не смогла распределить по датам), то онапотерпела полный крах, когда попыталась вспомнить их общиерождественские и новогодние праздники. Из одиннадцати рождественскихпраздников она обнаружила в уголках своей памяти всего два, а издвенадцати новогодних — пять.

Еще хотелось вспомнить все имена, которыми он называл ее. Собственнымее именем он пользовался, пожалуй, только первые две недели ихсовместной жизни. Его нежность была неким устройством, без концапроизводящим разные прозвища. У нее было много имен, но они как-тобыстро изнашивались, и он не уставал давать ей новые и новые. Втечение тех двенадцати лет, что они знали друг друга, у нее былодвадцать — тридцать имен, и каждое относилось к определенномупериоду их жизни.

Но как восстановить утраченную связь между прозвищем и ритмомвремени? Тамине удается воскресить ее лишь в редких случаях.Например, она вспоминает дни после маминой смерти. Муж настойчивошептал ей на ухо ее имя (имя того периода, той минуты), словностарался разбудить ее. Это прозвище она помнит и может с уверенностьювписать его в раздел, помеченный «1964». Но все остальныеимена взмывают свободно и суматошно, вне времени, словно птицы,вырвавшиеся из вольера. Вот почему она так отчаянно мечтаетзаполучить этот пакет с записными книжками и письмами.

Конечно, она знает, что в записных книжках немало неприятныхмоментов, дни неудовольствия, размолвок, даже тоски, но дело вовсе нев этом. Она не хочет возвращать прошлому его поэзию. Она хочетвернуть ему свое утраченное тело. Ее побуждает не мечта о красоте, амечта о жизни.

Итак, Тамина сидит на плывущем пароме и смотрит назад, только назад.Все содержание ее бытия сводится лишь к тому, что ей видится там,далеко позади. Так же, как уменьшается, теряется и расплываетсяпрошлое Тамины, уменьшается и теряет свои очертания она сама.

Тамина мечтает о записных книжках, дабы хрупкий остов прошлого, какимона создала его в новой тетради, обрел стены и стал домом, в которомона смогла бы жить. Ибо если рухнет шаткое строение воспоминаний, какнепрочно поставленная палатка, от Тамины останется лишь однонастоящее, эта незримая точка, это ничто, медленно продвигающееся ксмерти.

6
Почему же в таком случае она давно не попросиласвекровь прислать ей эти старые записные книжки?

Переписка с заграницей в Чехии проходит через руки тайной полиции, иТамина не в силах смириться с мыслью, что полицейские чиновники будутсовать нос в их интимную жизнь. Сверх того, фамилия мужа (онапродолжала ее носить), бесспорно, все еще числится в черных списках,а полиция испытывает неослабевающий интерес к любым документам,касающимся жизни своих противников, пусть даже умерших. (Тут Таминанисколько не ошибается: наше единственное бессмертие в папкахполицейских архивов.) Вот поэтому Биби — единственная еенадежда, и она сделает все, чтобы обязать Биби. Она хочетпознакомиться с Банакой, и Тамина рассуждает: ее подруге не мешало бызнать фабулу хотя бы одной его книги. Все-таки надо, чтобы во времяразговора Биби обронила: «Да, именно так вы и говорите в своейкниге!» Или: «Вы ужасно похожи на своих героев, господинБанака!» Тамина знает, что в квартире у Биби нет ни однойкнижки и что чтение нагоняет на нее скуку. И потому Тамина хотела бызнать, о чем пишет Банака, а уж затем подготовить подругу к встрече сним.

В зале сидел Гуго, и Тамина поставила перед ним чашечку кофе: —Гуго, вы знакомы с Банакой?

У Гуго пахло изо рта, но в остальном он казался Тамине вполнесимпатичным: был тихий, робкий, лет на пять моложе ее. Он заходил вкафе раз в неделю и впивался взглядом то в книги, которые носил ссобой, то в Тамину, стоявшую за стойкой.

— Конечно, — ответил он.

— Я хотела бы узнать содержание одной из его книг.

— Запомните, Тамина, — сказал Гуго, —еще никто никогда не читал Банаку. Читать книги Банаки, значит простовыставить себя идиотом. Ни у кого нет сомнений, что это писательвторого, если не третьего или даже десятого сорта. Уверяю вас, что исам Банака в определенной мере жертва собственной репутации, онпрезирает людей, читавших его книги.

Итак, больше она не интересовалась книгами Банаки, но и не упустилавозможности организовать встречу с писателем. Иногда онапредоставляла свою квартиру, пустующую в течение дня, замужнеймаленькой японке по имени Жужу, тайно встречавшейся с одним женатымпреподавателем философии. Философ знал Банаку, и Тамина обязала обоихлюбовников привести его к ней в тот день, когда у нее будет гоститьБиби.

Узнав об этом, Биби сказала: — Возможно, Банака хорош собой, итвоя сексуальная жизнь наконец изменится.

7
В самом деле, с тех пор как умер муж, Тамина не былаблизка ни с одним мужчиной. И вовсе не из принципа. Напротив, эта ееверность даже за порогом смерти казалась ей почти смешной, и онаникогда не хвасталась ею. Но стоило ей представить себе (а этослучалось часто), что она раздевается перед чужим мужчиной, перед нейвсегда возникал образ мужа. Она знала, что именно в этот моментувидит его. Знала, что увидит его лицо и следящие за ней глаза.

Конечно, все это было нелепо, даже абсурдно, и она вполне этосознавала. Она не верила в загробную жизнь души мужа, равно как и недумала, что оскорбит его память, заведя любовника. Но она ничего немогла с собой поделать.

Ей пришла в голову даже такая странная мысль: ей было бы куда легчеизменять мужу при его жизни. Он был веселым, удачливым, сильным, оначувствовала себя гораздо слабее его, и ей казалось, что она, даже прижелании, не могла бы ранить его.

Сейчас все изменилось. Сейчас она оскорбила бы того, кто не можетзащититься, кто отдан ей во власть, как ребенок. У ее покойного мужанет никого, кроме нее, ах, никого, кроме нее, на всем белом свете!

И потому, стоило ей лишь подумать о возможности телесной близости сдругим мужчиной, тотчас возникал образ мужа и с ним —мучительная печаль, а с печалью и непомерное желание плакать.

8
Банака был уродлив и вряд ли мог пробудить вкакой-либо женщине дремлющую чувственность. Тамина наливала ему чай вчашку, и он весьма учтиво благодарил ее. Впрочем, все чувствовалисебя у Тамины свободно, и Банака вскоре сам прервал беспорядочнуюболтовню и с улыбкой обратился к Биби:

— Я слышал, вы хотите писать книгу. О чем же она?

— Ничего особенного, — сказала Биби. —Роман. О том, как я вижу мир.

— Роман? — спросил Банака голосом, в которомпрозвучало явное неодобрение.

— Это необязательно будет роман, — уклончивопоправилась Биби.

— Только представьте Себе роман, — сказалБанака. — Множество разных персонажей. Вы хотите убедитьнас, что все о них знаете? Что вы знаете о том, как они выглядят, очем думают, как одеваются, из какой семьи происходят? Согласитесь,что это вас вовсе не интересует!

— Это правда, — согласилась Биби, —не интересует.

— Видите ли, — продолжал Банака, —роман — плод человеческой иллюзии, будто мы можем понятьдругого. Но что мы знаем друг о друге?

— Ничего, — сказала Биби.

— Это правда, — сказала Жужу. Преподавательфилософии одобрительно кивнул.

— Единственное, что мы можем сделать, — сказалБанака,

— это свидетельствовать о себе самих. Все остальное —превышение наших полномочий. Все остальное — ложь.

Биби восторженно согласилась: — Это верно! Абсолютно верно! Яведь тоже ни о каком романе не помышляю. Я просто неудачновыразилась. Я хотела писать именно так, как вы сказали: о себе самой.Свидетельствовать о своей жизни. При этом я не хочу скрывать, что мояжизнь совершенно будничная, обыкновенная и что я, в общем, ничегоособенного не пережила.

Банака улыбался: — Это не имеет значения! Если смотреть извне,так я тоже ничего особенного не пережил.

— Да, — воскликнула Биби, —правильно сказано! Если смотреть извне, ничего особенного я непережила. Если смотреть извне! Но если смотреть изнутри, я чувствую,что мой опыт стоит того, чтобы написать о нем, и тем самымзаинтересовать всех.

Тамина, подливая в чашки чаю, была довольна, что оба мужчины,спустившиеся к ней в квартиру с Олимпа духа, обходительны с ееподругой.

Преподаватель философии, попыхивая трубкой, прятался за дымом, словностыдился.

— Уже начиная с Джеймса Джойса, — сказал он, —мы знаем, что наивысшее приключение нашей жизни — отсутствиеприключения. Одиссей, воевавший в Трое, возвращался морями, самуправлял судном, на каждом острове его ждала любовница,

— нет, это не наша жизнь. Гомеровская Одиссеяпереместилась вовнутрь человека. Она стала содержанием его души.Острова, моря, обольщающие нас сирены, Итака, призывающая нас, —сегодня это лишь голоса нашей души.

— Да! Это именно то, что я чувствую! —воскликнула Биби и вновь обратилась к Банаке: — Поэтому я ихотела вас спросить, как взяться за это. У меня часто возникаетощущение, что все мое тело переполнено жаждой выразиться. Говорить.Высказаться. Иногда кажется, что я могу сойти с ума, меня до тогораспирают чувства, что хочется кричать; вам, господин Банака, это,несомненно, знакомо. Я хотела бы рассказать о своей жизни, о своихощущениях, я знаю, они совершенно особые, но когда передо мной листбумаги, все мои мысли вдруг улетучиваются. Вот я и подумала, что этодело техники. Вероятно, мне не хватает каких-то знаний, которые естьу вас. Ведь вы написали такие прекрасные книги…

9
Я избавляю вас от урока по искусству письма, которыйпреподали оба Сократа молодой женщине. Скажу кое о чем другом.Недавно я проехал Париж из одного конца в другой, и таксистразговорился. По ночам он не спит. Страдает хронической бессонницей.Началось это еще во время войны. Он был моряком. Корабль егопотопили. Он плавал в море три дня и три ночи. Потом его спасли.Несколько месяцев был между жизнью и смертью. Выздоровел, но лишилсясна.

— Моя жизнь на треть длиннее вашей, — сказал онс улыбкой.

— Что же вы делаете с этой третью, данной вам вдополнение? — спросил я.

— Пишу, — сказал он.

Я спросил, что он пишет.

Он пишет о своей жизни. О человеке, который плавал три дня и три ночив море, боролся со смертью, потерял сон и все-таки сохранил силужить.

— Вы это пишете для своих детей? Как хронику семьи?

Он горько засмеялся: — Для моих детей? Их это не интересует.Пишу просто книгу. Думаю, она может помочь многим людям.

Разговор с таксистом вдруг осветил мне суть писательскойдеятельности. Мы пишем книги, потому что наши дети не интересуютсянами. Мы обращается к анонимному миру, потому что наша жена затыкаетуши, когда мы разговариваем с ней.

Вы, пожалуй, возразите: в случае с таксистом речь идет о графомане иникоим образом не о писателе. Стало быть, прежде всего нам надоуточнить понятия. Особа, пишущая любовнику по четыре письма на дню,не графоманка, а влюбленная женщина. Но мой приятель, делающийфотокопии своей любовной переписки, чтобы однажды издать ее, —графоман. Графомания — это желание писать не письма, дневники,семейные хроники (то есть писать для себя или для своих самыхблизких), а писать книги (то есть обретать аудиторию неизвестныхчитателей). В этом смысле страсть таксиста и страсть Гёте одинаковы.Гёте от таксиста отличает не иная страсть, а иной результат страсти.Графомания (страсть писать книги) закономерно становится массовойэпидемией при наличии трех условий развития общества: 1) высокогоуровня всеобщего благосостояния, дающего возможность людям отдаватьсябесполезной деятельности; 2) высокой степени атомизации общественнойжизни и вытекающей отсюда тотальной разобщенности индивидуумов; 3)радикального отсутствия больших общественных изменений во внутреннейжизни народа. (С этой точки зрения мне представляется знаменательным,что во Франции, где, по существу, ничего не происходит, числописателей в двадцать один раз больше, чем в Израиле. Кстати, Бибиточно выразилась, заявив, что, если смотреть со стороны, она ничегоне пережила. Именно это отсутствие жизненного содержания, эта пустотаи является мотором, принуждающим ее писать.) Однако результат, в своюочередь, воздействует на причину. Тотальная разобщенность порождаетграфоманию, но массовая графомания в то же время обостряет чувствототальной разобщенности. Изобретение книгопечатания когда-то далочеловечеству возможность взаимопонимания. В пору всеобщей графоманиинаписание книг обретает обратный смысл: каждый отгораживаетсясобственными словами, словно зеркальной стеной, сквозь которую непроникает ни один голос извне.

10
— Тамина, — сказал Гуго,болтая с ней однажды в пустом кафе, — я знаю, у меня нетни малейшей надежды завоевать вас. Я даже не буду пытаться. Новсе-таки я могу пригласить вас на воскресный обед?

Пакет находится в провинциальном городе у свекрови, и Тамина хочетпереправить его к отцу в Прагу, чтобы Биби смогла его оттуда забрать.Казалось бы, нет ничего проще, но на уговоры старых людей с ихпричудами ей придется потратить много времени и денег. Телефонныйразговор стоит дорого, а ее жалованья едва хватает на оплату квартирыи необходимое питание.

— Да, — говорит Тамина, думая о том, что вквартире у Гуго есть телефон.

Заехав за ней на машине, он повез ее в загородный ресторан.

Убогость ее положения могла бы облегчить ему роль всесильногопокорителя, но за фигурой низкооплачиваемой официантки видитсятаинственный опыт чужестранки и вдовы. Он чувствует себя неуверенно.Ее любезность словно непробиваемый панцирь. Он хотел бы привлечь еевнимание, заинтересовать ее, проникнуть в ее мысли!

Он попытался придумать для нее нечто необычное. Не доехав до цели, оностановил машину, решив побродить с нею по зоологическому саду,расположенному в парке красивого загородного замка. Они ходили средиобезьян и попугаев на фоне готических башен. В парке они оказалисьсовершенно одни, лишь деревенский садовник сметал опавшие листья сшироких аллей. Миновав волка, бобра и тигра, они подошли к большомуполю, обнесенному проволочной сеткой, за которой содержались страусы.

Их было шестеро. Увидев Тамину и Гуго, птицы подбежали к ним.Сбившись в стайку у забора, они вытягивали длинные шеи, таращили наних глаза и беспрестанно открывали широкие плоские клювы. Ониоткрывали и закрывали их с невероятной, лихорадочной быстротой,словно разговаривали, перекрикивая друг друга. Но их клювы былибезнадежно немы и не издавали даже тончайшего звука.

Страусы походили на гонцов, заучивших какую-то важную весть, но подороге неприятель перерезал им голосовые связки, и они, достигнувцели, могли лишь беззвучно шевелить губами.

Тамина, точно заколдованная, смотрела на страусов, а они без усталиговорили, говорили все настойчивее, а когда она и Гуго двинулисьдальше, побежали за ними вдоль ограды и, продолжая щелкать немымиклювами, предупреждали ее о чем— то, но о чем — Тамина неведала.

11
— Это было похоже на эпизод из страшнойсказки, — говорила Тамина, отрезая паштет. —Словно они хотели сообщить мне что-то ужасно важное. Но что? Что онихотели сказать мне?

Гуго стал объяснять, что это молодые страусы и что именно так они иведут себя. Когда он в последний раз был в этом зоологическом саду,они все шестеро, подбежав к ограде, тоже открывали свои немые клювы.

Но Тамина оставалась встревоженной: — Видите ли, в Чехии яоставила кое-что. Пакет с некоторыми бумагами. Если отправить егопочтой, полиция скорее всего конфискует его. Биби летом собирается вПрагу. И обещала мне его привезти. А теперь мне стало страшно. И язадаюсь вопросом, не пришли ли страусы предупредить меня, что с этимпакетом что-то случилось.

Гуго знал, что Тамина вдова и что муж ее эмигрировал по политическимпричинам.

— Это какие-то политические документы? —спросил он.

Тамина уже давно осознала: если она хочет, чтобы ее жизнь былапонятной здешним людям, она должна ее упростить. Было бы чрезвычайносложно объяснить, почему эта частная переписка и интимные дневникимогут быть конфискованы и почему она вообще придает им такоезначение. Она сказала: — Да, политические документы.

И тут же испугалась, что Гуго захочет подробнее узнать об этихдокументах, но ее тревога была напрасной. Разве кто— нибудькогда-нибудь задавал ей какие-то вопросы? Люди обычно сообщали, чтоони думают о ее стране, но опыт самой Тамины не занимал их.

Гуго спросил: — А Биби знает, что это политические документы?

— Нет, — ответила Тамина.

— Это хорошо, — сказал Гуго. — Неговорите ей, что речь идет о политике. В последнюю минуту онаиспугается и ничего не возьмет. Вы не представляете себе, Тамина, каклюди боятся. Пусть Биби думает, что речь идет а чем-то совершеннонезначительном и обыкновенном. Ну, к примеру, о вашей любовнойпереписке. Да, скажите ей, что в этом пакете любовные письма!

Гуго посмеялся над своей идеей: — Любовные письма! Да! Это то,что не переходит границ ее кругозора! Биби способна это понять!

Стало быть, для Гуго, думает Тамина, любовные письма — нечтонезначительное и обыкновенное. Никому даже в голову не приходит, чтоона могла кого-то любить и что это было так важно.

Гуго добавил: — Если ее поездка почему-либо сорвется,положитесь на меня. Я поеду и найду там ваш пакет.

— Спасибо, — искренне сказала Тамина.

— Я поеду и найду его, — повторил Гуго, —пусть меня даже посадят.

— Да полно вам! — возражает Тамина. —Ничего такого с вами не случится! — И она пытается емуобъяснить, что иностранным туристам в Чехии не грозит никакаяопасность. В Чехии жизнь опасна только для чехов, да и те уже несознают этого. Она говорила взволнованно и долго, она знала этустрану как свои пять пальцев, и я могу подтвердить, что она говориласущую правду.

Час спустя она держала у своего уха трубку телефона Гуго. Ее разговорсо свекровью был ничуть не удачнее первого: — Вы не давали мненикакого ключа! Вы от меня всегда все скрывали! Почему ты заставляешьменя вспоминать, как вы всю жизнь ко мне относились!

12
Если для Тамины так важны ее воспоминания, почему жеона не возвращается в Чехию? Эмигранты, нелегально покинувшие странупосле 1968 года, были тем временем амнистированы и приглашенывернуться. Чего же тогда боится Тамина? Она ведь слишком неприметнаяфигура, чтобы на родине подвергаться опасности!

Да, она без боязни могла бы вернуться. И все-таки не может.

Мужа на родине предали все. И Тамина считает: вернись она к ним, онабы тоже его предала.

Когда его постоянно понижали в должности, а в конце концов и вовсевыгнали с работы, никто не заступился. Даже друзья. Конечно, Таминазнает, что в глубине души они были на его стороне и лишь страхпринуждал их молчать. Но именно потому, что были на его стороне, онитем больше стыдились своего страха и, встречая его на улице, делаливид, что не замечают его. Супруги из деликатности и сами сталиизбегать людей, дабы не пробуждать в них чувства стыда. И вскоре обапочувствовали себя прокаженными. Когда они покинули Чехию, бывшиеколлеги подписали публичное заявление, в котором оклеветали и осудилимужа. Они, конечно, сделали это ради того, чтобы не лишиться работы,как лишился ее несколько раньше муж Тамины. Однако же сделали это. Итем самым еще больше углубили пропасть между собой и двумяэмигрантами, которую Тамина никогда не согласится перепрыгнуть, чтобывернуться туда.

Когда в первую ночь после бегства они проснулись в маленьком отеле вАльпах и осознали, что они одни, оторванные от мира, в которомразвертывалась вся их предыдущая жизнь, Тамина почувствовалаосвобождение и облегчение. Они были в горах, в восхитительномуединении. Вокруг стояла невообразимая тишина. Тамина воспринимала еекак нежданный дар, и ей вдруг подумалось, что муж покинул Чехию,чтобы спастись от преследования, а она — чтобы обрести тишину;тишину для мужа и для себя; тишину для любви.

После смерти мужа ее охватила внезапная тоска по родине, где повсюдуостались следы одиннадцати лет их жизни. В порыве вдруг нахлынувшейсентиментальности она послала траурное извещение десятку знакомых. Ноне получила ни одного ответа.

Месяцем позже на оставшиеся сбережения она поехала к морю. Надевкупальный костюм, она проглотила тюбик транквилизатора и уплыладалеко в море. Думала, что таблетки вызовут у нее глубокую усталостьи она утонет. Но холодная вода и спортивная сноровка (она всегда былапревосходной пловчихой) не дали ей уснуть, и таблетки, видимо, былислабее, чем она предполагала.

Она вернулась на берег, пошла в номер и проспала там двадцать часов.Когда проснулась, ощутила в себе покой и мир. Решила жить в тишине иради тишины.

13
Телевизор Биби озарял серебристо-голубым светомприсутствующих: Тамину, Жужу, Биби и ее мужа Деде, коммивояжера,вернувшегося накануне после четырех дней отсутствия. В комнате стоялслабый запах мочи, а на телеэкране была большая, круглая, старая,лысая голова: незримый журналист адресовал ей провокационный вопрос:— Мы прочли в ваших мемуарах несколько шокирующих эротическихпризнаний.

Шла регулярная передача; популярный журналист пригласил к участию вбеседе нескольких авторов, чьи книги вышли в свет на минувшей неделе.

Большая голая голова самовлюбленно улыбалась: — Помилуйте!Ничего шокирующего! Всего лишь предельно точный подсчет! Посчитаемвместе. Моя эротическая жизнь началась в пятнадцать лет. —Старая круглая голова гордо огляделась вокруг: — Да, впятнадцать. Сейчас мне шестьдесят пять. Стало быть, у меня за спинойпятьдесят лет эротической жизни. Я могу предположить, а это весьмаскромная оценка, что я занимался любовью в среднем два раза в неделю.Следовательно, сто раз в год, или же пять тысяч раз в течение моейжизни. Считайте дальше. Если оргазм продолжается пять секунд, значит,у меня было двадцать пять тысяч секунд оргазма. А в сумме это шестьчасов пятьдесят шесть минут оргазма. Недурно, как по-вашему?

Все в комнате серьезно кивали, а Тамина вообразила себе лысоголовогостарика, испытывавшего непрерывный оргазм: как он извивается,хватается за сердце, как спустя четверть часа у него изо рта выпадаетискусственная челюсть, а спустя еще пять минут он падает замертво.Она прыснула со смеха. — Что ты смеешься? —приструнила ее Биби. — Это не такой уж плохой итог! Шестьчасов пятьдесят шесть минут сплошного оргазма.

Жужу сказала: — Многие годы я вообще не знала, что такоеиспытывать оргазм. Но теперь, вот уже несколько лет, испытываю егодостаточно регулярно.

Все стали обсуждать оргазм Жужу, в то время как на экране выражаласвое возмущение уже другая физиономия.

— Почему он так сердится? — спросил Деде.Писатель на экране говорил: — Это весьма важно. Весьма важно. Яобъясняю это в своей книге.

— Что весьма важно? — спросила Биби.

— Что он провел свое детство в деревне Руру, —пояснила Тамина.

У субъекта, который провел свое детство в деревне Руру, был длинныйнос, отяжелявший его, словно гиря: его голова все больше и большеклонилась вниз, и временами казалось, что она выпадет из экрана вкомнату. Лицо, отяжеленное носом, было безмерно возбуждено, когдаизрекало: — Я объясняю это в своей книге. Все мое творчествосвязано с простой деревней Руру, а кто этого не понимает, тот вообщене может постичь мое произведение. Даже свои первые стихи я писалименно там. Да. Я считаю это весьма важным фактом.

— С некоторыми мужчинами, — сказала Жужу, —я вообще никогда не испытываю оргазма.

— Не забывайте, — говорил писатель, и его лицовсе больше возбуждалось, — что именно в Руру я впервые селна велосипед. Да, я подробно пишу об этом в своей книге. А вы всезнаете, что значит в моих произведениях велосипед. Это символ.Велосипед для меня — это первый шаг человечества изпатриархального мира в мир цивилизации. Первый флирт с цивилизацией.Флирт девственницы перед первым поцелуем. Пока еще девственность, ноуже грех.

— В самом деле, — сказала Жужу, —моя коллега Танака первый оргазм испытала на велосипеде, когда былаеще девственницей.

Все стали обсуждать оргазм Танаки, а Тамина спросила Биби: — Ямогу от тебя позвонить?

14
В соседней комнате запах мочи был еще сильнее. Тамспала дочка Биби.

— Я знаю, что вы не разговариваете, — шепталаТамина, — но иначе я не получу от нее своего пакета. Естьединственная возможность: ты поедешь к ней и возьмешь его. Если онане найдет ключа, заставь ее взломать замок. В ящике мои вещи. Письмаи прочее. У меня есть право на них.

— Тамина, не принуждай меня разговаривать с ней!

— Папа, пересиль себя и сделай это для меня. Она боитсятебя и не осмелится отказать.

— Знаешь что? Если твои знакомые приедут в Прагу, я дам имдля тебя шубу. Это важнее, чем старые письма.

— Но мне не нужна шуба. Мне нужен мой пакет.

— Говори громче! Я не слышу тебя! — просилотец, но дочь умышленно говорила шепотом, чтобы Биби не слышала еечешских фраз, по которым сразу бы поняла, что она звонит за границу ичто каждая секунда разговора дорого обойдется.

— Я говорю, что мне нужен мой пакет, а не шуба! —повторила Тамина.

— Тебя всегда волнуют глупости!

— Папа, телефон стоит ужасно дорого! Скажи, пожалуйста, тыправда не можешь поехать к ней?

Разговор был трудным. Отец поминутно просил ее повторить сказанное иупорно не соглашался поехать к свекрови. В конце концов проговорил: —Позвони брату! Пусть съездит он! И привезет этот пакет мне!

— Но брат ее совсем не знает!

— Тем лучше, — засмеялся отец. —Иначе он никогда бы к ней не поехал.

Тамина быстро прикинула: это, конечно, неплохая идея послать ксвекрови брата, человека энергичного и властного. Но Тамине нехочется ему звонить. С тех пор как она за границей, они не обменялисьни единым письмом. Брат занимает высокооплачиваемую должность исохранил ее лишь благодаря тому, что не поддерживает никакой связи ссестрой— эмигранткой.

— Папа, я не могу ему звонить. Может, ты сам все емуобъяснишь? Прошу тебя, папа!

15
Когда отец, человек низкорослый и хилый, шел,бывало, по улице, держа Тамину за руку, он гордо выпячивал грудь,словно демонстрировал всему свету памятник одной героической ночи,когда он сотворил дочь. Зятя он всегда недолюбливал и вел с нимнепрерывную войну. И, предлагая послать Тамине шубу (навернякадоставшуюся ему от какой-нибудь умершей родственницы), был движим незаботой о здоровье дочери, а своим старым соперничеством. Он хотел,чтобы Тамина предпочла отца (шубу) супругу (пакету бумаг).

Тамину приводило в ужас, что судьба ее пакета во враждебных рукахотца и свекрови. Она все чаще представляла себе, как ее дневникичитают чужие глаза, и ей пришла мысль, что чужие взгляды подобныдождю, смывающему надписи на стенах. Или подобны свету, что раньшевремени падает на фотобумагу в ванночке с проявителем и губитизображение.

Она поняла, что ценность и смысл ее памятных записей состоит лишь втом, что они предназначены только ей. В ту минуту, когда ониутрачивают это свойство, обрывается интимная нить, связывающая ее сними, и она уже будет читать их не своими глазами, а глазами публики,которая знакомится с документом, написанным другим. И тот, кто писалего, станет для нее существом посторонним. Поразительное сходство,которое все же останется между нею и автором дневников, будетпроизводить на нее впечатление пародии и насмешки. Нет, она никогдане сможет читать свои дневники, если их коснутся чужие глаза!

И ею овладело нетерпение: эти дневники и письма ей захотелосьполучить как можно быстрее, покуда запечатленный в ней образ прошлогоеще не погублен.

16
В кафе появилась Биби и подсела к барной стойке: —Привет, Тамина. Дай мне виски.

Биби в основном пила кофе и только в исключительных случаях портвейн.Просьба дать ей виски говорила о том, что Биби в особом расположениидуха.

— Как продвигается книга? — спросила Тамина,наливая виски.

— Чтобы писать, надо быть в лучшем настроении, —ответила Биби. Она залпом выпила виски и попросила еще.

В кафе вошли несколько посетителей. Узнав, что угодно каждому из них,Тамина вернулась к стойке, налила подруге вторую порцию виски ипринялась обслуживать клиентов. Когда она снова подошла к стойке,Биби сказала: — Деде не могу выносить больше. После своихпоездок он два дня валяется в постели. Два дня не вылезает из пижамы.А ты бы это вынесла? И самое ужасное, когда ему хочется трахаться. Онпонять не может, что это траханье мне просто обрыдло. На этом надопоставить точку. Он только и знает, что готовится к своим отпускам.Лежит в пижаме на кровати и изучает атлас. Сначала собирался в Прагу.Но сейчас это его уже не привлекает. Нашел какую-то книгу об Ирландиии во что бы то ни стало хочет туда.

— Значит, вы поедете в отпуск в Ирландию? —спросила Тамина, чувствуя, как перехватило горло.

— Мы? Мы никуда не поедем. Я останусь дома и буду писать.Он никуда меня не вытянет. Мне Деде не нужен. А я для него вообщепустое место. Я пишу, но представляешь, он еще ни разу не спросил, очем я пишу. Я поняла, что нам с ним вообще не о чем говорить.

Тамина хотела спросить: «Так ты, значит, не поедешь в Прагу?»,но снова перехватило горло, и она не смогла вымолвить ни слова.

Тут в кафе вошла японка Жужу и вспрыгнула на барный табурет рядом сБиби. Она спросила: — Вы могли бы заниматься любовью прилюдно?

— Что ты имеешь в виду?

— Ну, к примеру, тут в кафе, на полу, на глазах у всех.Или в кино во время сеанса.

— Тише! — крикнула Биби дочке, поднявшей визгвнизу у ее табурета. Потом сказала: — А почему бы и нет? В этомнет ничего противоестественного. Почему надо стыдиться того, чтоестественно?

Тамина снова набралась было мужества спросить у Биби, поедет ли она вПрагу. Но тут же поняла, что вопрос излишен. Было даже слишкомочевидно: Биби в Прагу не поедет.

Из кухни в зал вошла хозяйка кафе и с улыбкой спросила Биби: —Как вы поживаете?

— Нужна революция, — сказала Биби. —Что-то должно произойти! В конце концов, должно же что-то произойти!

Ночью Тамине снились страусы. Они стояли у ограды и наперебойразговаривали с ней. Они вселяли в нее страх. Не в силах сдвинуться сместа, она, словно загипнотизированная, смотрела на их немые клювы. Исудорожно сжимала губы. Во рту у нее было золотое кольцо, и онабоялась потерять его.

17
Почему я представляю ее с золотым кольцом во рту?

Я ничего не могу поделать: я представляю ее именно так.

И вдруг мне вспоминается фраза: «… тихий, чистый,металлический тон; будто золотое кольцо падает в серебряную чашу».

Томас Манн еще в ранней молодости написал наивный, захватывающийрассказ о смерти: в этом рассказе смерть прекрасна, как прекрасна онадля всех тех, кто мечтает о ней, когда он очень молод и смерть ещенереальна и пленительна, точно голубоватый голос далей.

Молодой человек, смертельно больной, садится в поезд, выходит наневедомой станции, идет в город, названия которого он не знает, и водном доме у старухи, чей лоб покрыт экземой, снимает комнату. Нет, яне собираюсь рассказывать, что происходило в этой временно снятойквартире, я хочу лишь упомянуть об одном незначительном эпизоде:когда этот больной молодой человек ходил по комнате, «емуказалось, что среди чеканных звуков собственных шагов он слышитрядом, в соседних комнатах, какой-то неопределенный звук, тихий,чистый, металлический тон; но, возможно, это лишь казалось ему. Будтозолотое кольцо падает в серебряную чашу, подумал он…».

У этого маленького акустического эпизода нет в рассказе нипродолжения, ни объяснения. С точки зрения чистого действия его можнобыло бы беспрепятственно опустить. Звук раздался, и все; ни с того нис сего; просто так.

Я думаю, что Томас Манн позволил зазвучать этому «тихому,чистому, металлическому тону», чтобы возникла тишина. Она быланужна ему, чтобы услышать красоту (ибо смерть, о которой онрассказывал, была смертью-красотой), а красота, чтобы бытавоспринятой, требует хотя бы минимальной тишины (измеряемой именнозвуком упавшего в серебряную чашу золотого кольца).

(Да, я знаю, вам непонятно, о чем я говорю, ведь красота давнопогибла. Она исчезла под слоем шума — шума слов, шума машин,шума музыки, шума букв, — в котором мы постоянно живем.Красота затоплена, как Атлантида. После нее осталось только слово,чей смысл год от году все менее вразумителен.) Тамина впервыеуслыхала эту тишину (драгоценную, точно обломок мраморной статуи иззатонувшей Атлантиды), проснувшись после бегства из Чехии вальпийском отеле, окруженном лесом. Второй раз она услыхала ее,плавая в море с желудком, полным таблеток, принесших ей вместо смертинежданный покой. Эту тишину ей хочется оберечь своим телом и в своемтеле. Вот почему она видится мне в ее сне: она стоит у проволочнойограды и, судорожно сжимая губы, держит во рту золотое кольцо.

Против нее за оградой шесть длинных шей с маленькими головками иплоскими клювами, что беззвучно открываются и закрываются. Она непонимает их. И не знает, угрожают ли они ей, предупреждают, увещеваютили просят. А поскольку ничего не знает, испытывает безмернуютревогу. Она боится потерять золотое кольцо (этот камертон тишины) и,судорожно сжимая губы, хранит его во рту.

И Тамина никогда не узнает, о чем они пришли сказать ей. Но я этознаю. Они пришли не за тем, чтобы предупреждать ее, наставлять илиугрожать ей. Она для них вовсе ничего не значит. Они пришли, чтобыкаждый из них рассказал ей о себе. Как он ел, как спал, как бежал кограде и что видел за ней. Что провел свое знаменитое детство взнаменитой деревне Руру. Что его знаменитый оргазм продолжался шестьчасов. Что за оградой он видел бабку, повязанную платком. Что онплавал, занемог, но потом выздоровел. Что в юности он ездил навелосипеде, а нынче съел мешок травы. Они все стоят перед Таминой инаперебой рассказывают ей о себе, воинственно, напористо иагрессивно, ибо на свете нет ничего более важного, чем то, о чем онихотят ей сказать.

18
Несколькими днями позже в, кафе появился Банака.Пьяный в стельку, он уселся на табурет у бара, дважды упал с него,дважды взгромоздился снова, заказал себе кальвадос и опустил головуна стол. Тамина заметила, что он плачет.

— Что с вами, господин Банака? — спросила она.

Банака посмотрел на нее заплаканными глазами и пальцем ткнул себя вгрудь: — Меня нет, понимаете! Меня нет! Я не существую!

Затем он пошел в туалет, а оттуда прямиком на улицу, так и нерасплатившись.

Тамина рассказала об этом Гуго, а тот вместо объяснения показал ейстраничку газеты с несколькими рецензиями на книги, а также сзаметкой о творении Банаки, состоявшей из четырех саркастическихстрок.

Эпизод с Банакой, который пальцем тыкал себя в грудь и плакал, потомучто он не существует, напоминает мне строку из гётевского«Западно-восточного дивана»: «Живет ли человек,когда живут другие?» В вопросе Гёте сокрыта тайна самойсущности писательства: человек, пишущий книги, превращается вовселенную (разве не говорят о вселенной Бальзака, вселенной Чехова,вселенной Кафки?), а сущность вселенной именно в том и заключается,что она единственная. Наличие другой вселенной, стало быть, угрожаетсамой ее сущности.

Два башмачника, если их мастерские не на одной улице, могут житьвместе в чудесной гармонии. Но стоит им начать писать книгу об участибашмачника, они тотчас станут мешать друг другу и задавать вопрос:«Живет ли башмачник, когда живут другие башмачники?»Тамине кажется, что даже единый посторонний взгляд может уничтожитьценность ее интимных дневников, а Гёте одержим мыслью, что дажеединый взгляд одного-единственного человека, скользящий поверх строкего произведения, ставит под сомнение само существование Гёте.Разница между Таминой и Гёте не более, чем разница между человеком иписателем.

Тот, кто пишет книги, либо всё (он единственная вселенная для самогосебя и для всех других), либо ничто. А так как никому не дано бытьвсем, мы все, пишущие книги, являем собою ничто. Непризнанные,ревнивые, озлобленные, мы желаем другому смерти. Тут мы все равны:Банака, Биби, я и Гёте.

Неудержимый рост массовой графомании среди политиков, таксистов,рожениц, любовниц, убийц, воров, проституток, префектов, врачей ипациентов убеждает меня в том, что каждый человек без исключенияносит в себе писателя как некую свою возможность, и потомучеловечество по праву могло бы высыпать на улицы и кричать: мы всеписатели!

Ибо каждый человек страдает при мысли, что он исчезнет в равнодушнойвселенной неуслышанным и незамеченным, а посему сам хочет вовремяпревратиться во вселенную слов.

Но когда однажды (и это будет скоро) во всех людях проснетсяписатель, настанут времена всеобщей глухоты и непонимания.

19
Теперь ее единственной надеждой остается Гуго. Онпригласил ее на ужин, и на этот раз она с радостью принялаприглашение.

Гуго сидит за столом напротив нее и думает об одном: Тамина постоянноот него ускользает. В ее присутствии он теряет уверенность и нерешается атаковать ее напрямую. И чем больше он страдает отневозможности достичь цели, весьма скромной и определенной, темсильнее его желание завоевать мир, эту неохватность неопределенного,эту неопределенность неохватного. Он вынимает из кармана журнал и,раскрыв его, протягивает ей. На раскрытой странице большая статья,подписанная его именем.

Затем он разражается длинной тирадой. Говорит о журнале, показанномей: да, пока за пределами их города читают его немногие, однако этосерьезное теоретическое издание, и люди, его выпускающие, не робкогодесятка и со временем далеко пойдут. Гуго говорит, говорит, и егослова должны стать метафорой его эротической агрессивности,демонстрацией его мужской силы. В этих словах — волшебнаяготовность абстрактного, спешащего заменить непреклонностьконкретного.

А Тамина, глядя на Гуго, преображает его лицо. Эти ее духовныеупражнения превратились в манию. По-другому она уже не смотрит намужчину. Усилием воли она мобилизует все свое воображение, и врезультате карие глаза Гуго действительно меняют свой цвет, становясьвдруг голубыми. Тамина смотрит на него пристально: ведь для того,чтобы голубой цвет не рассеялся, она должна удержать его в глазахГуго всей силой своего взгляда.

Этот взгляд будоражит Гуго, заставляя его говорить все больше ибольше, его глаза светятся яркой голубизной, его лоб мягковытягивается над висками, пока впереди не остается лишь узкийтреугольник волос, обращенный острым концом вниз.

— Я всегда направлял свою критику против нашего западногомира, и только. Но несправедливость, царящая здесь, может привестинас к ложной снисходительности к другим странам. Благодаря вам, да,Тамина, благодаря вам я понял, что проблема власти повсюду одинакова,и у вас, и у нас, на Западе и на Востоке. Мы не должны пытатьсязаменить одну форму власти другой, но мы обязаны отрицать сам принципвласти, и отрицать его повсеместно.

Гуго наклоняется над столом к Тамине, кислый запах из его ртанарушает ее духовные упражнения настолько, что надо лбом Гуго вновьнависают густые, низко растущие волосы. А Гуго опять говорит, что всеэто он понял лишь благодаря ей.

— Как так? — прерывает его Тамина. —Мы же никогда не говорили об этом!

На лице у Гуго уже только один голубой глаз, да и тот постепеннокоричневеет.

— Нам и не надо было о чем-то говорить. Достаточно того,что я о вас много думал.

Официант, склонившись, поставил перед ними тарелку с закуской.

— Прочту это дома, — сказала Тамина и сунулажурнал в сумку. Потом сказала: — Биби в Прагу не едет.

— Я знал это, — сказал Гуго и добавил: —Не волнуйтесь, Тамина. Я обещал вам. Я сам поеду туда.

20
— У меня для тебя хорошая новость. Яговорил с твоим братом. Он поедет к свекрови в эту субботу.

— Правда? И ты объяснил ему все? Ты сказал, что, еслисвекровь не найдет ключа, надо просто выломать замок?

Тамина, словно в дурмане, повесила трубку.

— Хорошая новость? — спросил Гуго.

— Да, — сказала она.

В ушах у нее стоял голос отца, веселый и решительный, и ейподумалось, что она была несправедлива к нему.

Гуго встал, подошел к бару. Достал оттуда две рюмки и налил в нихвиски.

— Звоните от меня, Тамина, когда вам угодно и сколькоугодно. Я могу повторить вам то, что уже сказал. Мне с вами хорошо,хотя я знаю, что вы никогда не будете со мной спать.

Он принудил себя произнести это «я знаю, что вы никогда небудете со мной спать» лишь для того, чтобы доказать себе, чтоспособен выговорить перед этой неприступной женщиной определенныеслова (пусть даже в осторожной, отрицательной форме), и теперьказался себе почти храбрецом.

Тамина встала и направилась к Гуго, чтобы взять у него рюмку. Онадумала о брате: они не общались, но все же любят друг друга и готовыдруг другу помочь.

— Пусть все у вас получится! — сказал Гуго ивыпил.

Тамина тоже выпила свое виски и поставила бокал на

столик. Собралась было сесть, но не успела: Гуго обнял ее.

Она не сопротивлялась, разве что отвернула голову. У нее искривилсярот, лоб покрылся морщинами.

Он обнял ее, даже не зная, как это случилось. Сначала он самиспугался, и, оттолкни его Тамина, он робко отступил бьют нее и,возможно, попросил бы прощения. Но Тамина не оттолкнула его, а ееискривленное лицо и повернутая голова лишь несказанно возбудили его.Те немногие женщины, которых он до сих пор знал, никогда не отвечалина его ласку столь выразительно. Если они и решались вступить с ним влюбовную связь, то раздевались и совершенно спокойно, чуть ли неравнодушно, ждали его дальнейших действий. Гримаса на лице Таминыпридавала их объятию такую значимость, какая до сих пор ему и неснилась. Он стал безудержно обнимать ее, пытаясь сорвать с нееплатье.

Но почему Тамина не сопротивлялась?

Вот уже три года она с опасением думала об этой минуте. Вот уже тригода она жила под ее гипнотическим взглядом. И эта минута пришла,причем именно такой, какой она ее представляла. Вот почему она несопротивлялась. Она приняла ее, как принимают неотвратимое.

Разве что голову отвернула. Но и это не помогло. Образ мужа былздесь, и по мере того, как она поворачивала лицо, он перемещался покомнате. То был огромный портрет гротескно огромного мужа, мужасверхъестественной величины, да, все было точно так, как в течениетрех лет она себе представляла.

И вот Тамина уже совсем обнажилась, и Гуго, возбужденный тем, чтопринимал за ее возбуждение, с изумлением обнаружил, что ее лоносухое.

21
Однажды во время небольшой операции, которую ейделали без наркоза, она заставляла себя повторять неправильныеанглийские глаголы. Сейчас она старалась вести себя подобным образом,сосредоточив мысли на своих дневниках. Она думала о том, что скороони будут в безопасности у отца и этот славный малый Гуго привезетих. А этот славный Гуго уже не одну минуту бешено метался на ней,когда она вдруг заметила, что при этом он странно приподнимается наруках и во все стороны двигает бедрами. Было ясно: он недоволен ееоткликом, она кажется ему недостаточно возбужденной, и потому онсилится проникнуть в нее под разными углами и отыскать в ее глубинахтаинственную точку чувственности, сокрытую от него.

Она не хотела видеть его многотрудных усилий и отвернула голову.Стараясь приструнить мысли, она снова направила их на свои дневники.Заставила себя повторить в уме очередность их отпусков в том виде, вкаком пока ей удалось ее восстановить: первый отпуск на берегунебольшого озера в Чехии; потом Югославия, опять озерцо в Чехии иодин чешский водный курорт, но очередность этих отпусков все ещенеясна. В 1964 году они были в Татрах, на следующий год в Болгарии,потом след снова теряется. В 1968 году они весь отпуск провели вПраге, на следующий год отправились на курорт, а потом была ужеэмиграция и последний отпуск в Италии.

Сейчас Гуго отстранился от ее тела и попытался перевернуть его. Онадогадалась: он хочет, чтобы она встала на четвереньки. Тут вдруг онавспомнила, что Гуго младше ее, и застыдилась. Но она стараласьумертвить все свои чувства и с полным равнодушием подчиниться ему.Потом она ощутила резкие толчки его тела на своем крупе. Она поняла,что он хочет потрясти ее своей выносливостью и силой, что он вступилв решающий бой, что сдает выпуск — ной экзамен, на которомдолжен доказать, что победит и будет достоин ее.

Она не знала, что Гуго не видит ее. Лишь мимолетный взгляд на зрелыйи красивый круп Тамины (казавшийся ему открытым оком, безжалостносмотревшим на него) минуту назад так его возбудил, что он тотчасзакрыл глаза, замедлил движения и стал глубоко дышать. Теперь онстарался думать о чем-то постороннем (это было единственное, в чемони походили друг на друга), лишь бы немного продлить любовнуюблизость.

А она в то же время видела напротив себя, на белой поверхности шкафаГуго, огромное лицо мужа; быстро закрыв глаза, она опять началавоскрешать в памяти очередность отпусков, словно это былинеправильные английские глаголы: сперва отпуск на берегу озера; затемЮгославия, озеро, курорт или же курорт, Югославия, озеро; потомТатры, Болгария, и тут след теряется; затем Прага, курорт, наконец,Италия.

Шумное дыхание Гуго прервало ее воспоминания. Она открыла глаза и набелом шкафу снова увидела лицо мужа.

Гуго тоже внезапно открыл глаза. Он увидел око Тамининого крупа, инаслаждение пронизало его, словно молния.

22
Брату Тамины, навестившему ее свекровь, не пришлосьвзламывать ящик. Он не был заперт, и в нем хранились все одиннадцатьдневников. Они не были упакованы, а лежали вразброс. Письма в ящике.тоже лежали все вперемешку, создавая бесформенную гору бумаг. Письмавместе с дневниками брат поместил в чемоданчик и отправился с ним котцу.

Тамина по телефону попросила отца все аккуратно упаковать и заклеить,а главное, запретила ему и брату что— либо читать.

Слегка обиженным тоном отец уверил ее, что им и в голову никогда непришло бы уподобиться свекрови и читать то, что их не касается. Ноя-то знаю (да и Тамина это знает), что есть взгляды, которым ни одинчеловек не может противиться: например, взгляд, брошенный наавтомобильную катастрофу или на чужое любовное письмо.

Итак, интимные бумаги наконец были сложены у отца. Но так ли они ещеважны для Тамины? Разве она не говорила себе сотню раз, чтопосторонние взгляды подобны дождю, смывающему надписи?

Нет, она ошибалась. Она мечтает о своих дневниках больше прежнего,они ей еще дороже. Ее записи опустошены и изнасилованы так же, какопустошена и замарана она сама, стало быть, они — она и еевоспоминания — сестры с одинаковой судьбой. Она любит их ещебольше.

Но она чувствует себя оскверненной.

В очень давние времена, когда ей было лет семь, дядя застиг ее вспальне голой. Ей было страшно стыдно, и стыд ее превратился вбунтарство. Она торжественно поклялась себе, что никогда в жизни невзглянет на дядю.

Ее могли попрекать, ругать, смеяться над ней, но на дядю, частозаходившего к ним, она никогда больше не подняла глаз.

Сейчас она оказалась в такой же ситуации. Отцу и брату она былаблагодарна, но уже не хотела их видеть. Лучше, чем когда-либо прежде,знала: к ним она уже никогда не вернется.

23
Нежданный сексуальный успех принес Гуго столь женежданное разочарование. Несмотря на то, что ему дозволялосьзаниматься с ней любовью, когда ему вздумается (она едва ли моглаотказать ему в том, что допустила однажды), он чувствовал, что несумел ни покорить ее, ни обольстить. О, может ли быть нагое тело подего телом таким безучастным, таким недосягаемым, таким далеким ичужим? Он же хотел сделать ее частью своего внутреннего мира, этойвеликолепной вселенной, сотворенной его кровью и его мыслями!

Он сидит напротив нее в кафе и говорит: — Хочу написать книгу,книгу о любви, да, о себе и о тебе, Тамина, о нас двоих, нашсокровеннейший дневник, дневник наших двух тел, да, я хочу в немразвеять все запреты и сказать о себе все, все, кто я и что я думаю,но одновременно это будет и политическая книга, политическая книга олюбви и любовная книга о политике…

Тамина смотрит на Гуго, и он, подавленный ее взглядом, вдруг теряетнить речи. Он мечтал увлечь ее во вселенную своей крови и своихмыслей, но она абсолютно замкнута в собственном мире, и его слова,слова неразделенные, все больше тяжелеют в его устах, и их потокзамедляется: — … любовная книга о политике, да, ибо мирдолжен быть сотворен соразмерно человеку, соразмерно нам, нашимтелам, твоему телу, Тамина, моему телу, да, чтобы человек однажды могиначе целовать, иначе любить…

Слова все больше тяжелеют, они, словно огромные куски жесткогонеразжеванного мяса. Гуго умолк. Тамина была красива, и онпочувствовал к ней ненависть. Ему казалось, что она злоупотребляетсвоей судьбой. Свое прошлое эмигрантки и вдовы она превратила в некийнебоскреб ложной гордыни, с высоты которой смотрит на всех остальных.И Гуго ревниво думает о собственной башне, которую стараетсявоздвигнуть напротив ее небоскреба, но которую она отказываетсязамечать: башню, выстроенную из опубликованной статьи и задуманнойкниги об их любви.

Потом Тамина сказала: — Ты когда собираешься ехать в Прагу?

И тут Гуго осенило, что она никогда не любила его и была с ним лишьпотому, что нуждается, чтобы кто-то поехал в Прагу. Его наполнилонеодолимое желание отомстить ей за это.

— Тамина, — говорит он, — я думал,ты сама догадаешься. Ты же читала мою статью!

— Читала, — подтверждает Тамина.

Он не верит ей. А если и читала, то не заинтересовалась ею. Она ниразу не заговорила о ней. И Гуго сознает, что единственное большоечувство, на которое он способен, — это верность егонепризнанной, покинутой башне (башне опубликованной статьи изадуманной книги о любви к Тамине), что он готов сражаться за этубашню и что заставит Тамину заметить ее и изумиться ее высоте.

— Ты же знаешь, что я там затрагиваю проблему власти.Исследую, как функционирует власть. Причем ссылаюсь на то, чтотворится у вас. И говорю об этом без обиняков.

— Скажи, пожалуйста, ты и вправду думаешь, что в Прагезнают о твоей статье?

Гуго уязвлен ее иронией: — Ты уже давно живешь за границей изабыла, на что способна ваша полиция. Эта статья имела большойотклик. Я получил уйму писем. Ваша полиция знает обо мне. Несомневаюсь в этом.

Тамина молчит и становится все красивее. Бог мой, да он готов сто разсъездить в Прагу, лишь бы она хоть мельком заметила его вселенную,куда он хочет взять ее, вселенную его крови и его мыслей! И онвнезапно меняет тон.

— Тамина, — говорит он печально, — язнаю, ты сердишься, что я не еду в Прагу. Я раньше говорил тебе, чтомогу подождать с публикацией этой статьи, но потом понял, что молчатьбольше нельзя. Ты понимаешь меня?

— Нет, — отвечает Тамина.

Гуго знает: все, что он говорит, сплошная бессмыслица, поставившаяего в положение, в каком он вовсе не хотел быть, но пути котступлению нет, и он полон отчаяния. Лицо его покрывается краснымипятнами, голос срывается: — Ты не понимаешь меня? Я не хочу,чтобы у нас произошло то же, что и у вас! Если мы все будем молчать,станем рабами!

В эту минуту Тамину охватило немыслимое отвращение; вскочив со стула,она бросилась в туалет; желудок подводило к самому горлу, онасклонилась над унитазом, ее вырвало, тело стало извиваться в корчах,словно в рыданиях, а перед глазами маячили яйца, член, волосы налобке этого типа, она чувствовала запах из его рта, чувствовалаприкосновение его бедер, и мелькнула мысль, что она уже не можетпредставить себе половые органы мужа, что теперь память омерзениясильнее памяти нежности (о Боже, память омерзения сильнее памятинежности!) и что в ее несчастной голове не останется ничего, кромеэтого типа, у которого пахнет изо рта, и она корчилась, и ее рвало ирвало.

Потом она вышла из туалета, и ее рот (все еще полный кислого запаха)был крепко сжат.

Он был в растерянности. Хотел проводить ее домой, но она непроизносила ни единого слова и крепко сжимала губы (как в том сне,когда во рту хранила золотое кольцо).

Он заговаривал с ней, она не отвечала и только ускоряла шаг; уже ненаходя слов, он еще с минуту молчаливо шел рядом, а потомостановился. Она устремилась вперед, так и не оглянувшись.

Она продолжала подавать кофе и в Чехию уже никогда не звонила.

ПЯТАЯ ЧАСТЬ

ЛИТОСТЪ

Кто она, Кристина?
Кристине тридцать лет, у нее один ребенок,муж-мясник, с которым она вполне уживается, и одна весьманерегулярная связь с местным автомехаником, время от временизанимающимся с нею любовью после рабочего дня в довольно стесненныхусловиях своей мастерской. Маленький город не очень-то приспособлендля внебрачной любви или, иначе говоря, требует чрезмернойсообразительности и смелости, то есть качеств, которыми пани Кристинавовсе не обладает.

Тем сильнее вскружила ей голову встреча со студентом. Он приехал наканикулы к матери в маленький город, два раза пристально поглядел нажену мясника, когда та стояла за прилавком магазина, в третий раззаговорил с ней в бассейне, и его поведение было столь чарующеробким, что молодая женщина, привыкшая к мяснику и автомеханику, несмогла устоять. Со дня своей свадьбы (тому уж добрых десять лет) онаосмеливалась коснуться постороннего мужчины лишь в прочно запертоймастерской посреди разобранных машин и старых шин, а теперь вдругрешилась на любовное свидание под открытым небом, подвергая себяопасности нескромных взглядов. Хотя они и выбирали для своих прогулоквесьма отдаленные места, где вероятность встречи с нежеланнымипутниками была ничтожной, у пани Кристины сильно стучало сердце, ився она была преисполнена возбуждающего страха. Чем больше смелостипроявляла она перед лицом опасности, тем сдержаннее была по отношениюк студенту. Не очень-то он и преуспел с ней. Разве что добилсянедолгих объятий и нежных поцелуев, а в основном она выскальзывала изего рук и крепко сжимала ноги, когда он гладил ее тело.

И было это не потому, что она не желала студента. Но покоренная ссамого начала его нежной робостью, она хотела сохранить ее для себя.С пани Кристиной еще никогда не случалось, чтобы какой-нибудь мужчинаизлагал ей свои мысли о жизни и упоминал имена поэтов и философов. Аведь бедолага-студент не умел ни о чем другом говорить; гамма егообольстительного красноречия была весьма ограниченной, иприспосабливать ее к социальному уровню собеседниц он не привык.Кстати, ему казалось, что и попрекать себя не за что, ибо цитаты,заимствованные из философов, действовали на простую жену мясникагораздо сильнее, чем на его подруг по факультету. Однако от негоускользало то, что впечатляющая цитата из философа, пусть иочаровывала душу его собеседницы, воздвигала барьер между ним и еетелом. Ибо пани Кристину тревожило туманное опасение, что отдайся онастуденту телом, их связь тем самым снизится до уровня мясника илиавтомеханика, и о Шопенгауэре она уже никогда не услышит.

Перед студентом она испытывала смущение, какого прежде не знала. Смясником и автомехаником она всегда могла весело и быстро обо всемдоговориться. О том, например, что оба мужчины, занимаясь с неюлюбовью, должны быть чрезвычайно внимательны: ведь врач при родахсказал ей, что второго ребенка она не может себе позволить, так какрискует здоровьем, если не жизнью. История разворачивается в тедавние времена, когда аборты были строжайшим образом запрещены иженщины не могли сами ограничивать свою плодовитость. Мясник иавтомеханик правильно понимали ее опасения, и Кристина, прежде чемпозволить им проникнуть в нее, с веселой деловитостью контролировала,соблюдают ли они все необходимые меры предосторожности. Но когда онапредставляла себе нечто подобное по отношению к своему ангелу,спустившемуся к ней с облака, на котором он беседовал с Шопенгауэром,то чувствовала, что подходящих слов ей не найти. Поэтому нетруднозаключить, что ее любовная сдержанность имела две причины: как можнодольше удерживать студента в очаровательном пространстве нежнойробости и как можно дольше избегать того отвращения, которое онамогла бы вызвать чересчур практическими сведениями и пошлымипредосторожностями, без каких, по ее мнению, не обходится телеснаялюбовь.

Но студент при всей своей тонкости был упрям. Как бы крепко она нисжимала ляжки, он мужественно держал ее за ягодицы, и это объятиеговорило о том, что если кто и любит цитировать Шопенгауэра, то радиэтого он вовсе не намерен отказываться от тела, которое ему нравится.

Впрочем, каникулы на исходе, и оба любовника обнаруживают, что имбыло бы грустно не видеться целый год. Пани Кристине ничего неостается, как выдумать предлог и поехать к нему. Оба знают, что будетозначать этот приезд. Студент живет в Праге в маленькой мансарде, ипуть пани Кристины может закончиться только там и нигде больше.

Что такое литостъ?
Литостъ — чешское слово, непереводимое надругие языки. Его первый слог, произнесенный под ударением ипротяжно, звучит как стон брошенной собаки. Для смысла этого слова янапрасно ищу соответствие в других языках, хотя мне и труднопредставить себе, как без него может кто-то постичь человеческуюдушу.

Приведу пример: студент купался со своей подругой— студенткой вреке. Девушка была спортсменкой, а он плавал скверно. Не умел дышатьпод водой, двигался медленно, судорожно держа голову надповерхностью. Девушка любила его до безумия и была настолькотактична, что старалась плавать так же медленно, как и он. Но когдакупание уже близилось к концу, ей захотелось отдаться своемуспортивному порыву, и она мощным кролем устремилась к другому берегу.Студент тоже попытался плыть быстрее, но при этом наглотался воды. И,почувствовав себя ничтожным, уличенным в своей физическойнеполноценности, испытал литостъ. Ему вспомнилось его болезненноедетство без спортивных занятий, без друзей, под чрезмерно заботливымприсмотром матери, и при мысли о себе и своей жизни его охватилоотчаяние. Когда они шли по проселочной дороге к городу, он молчал.Уязвленный и униженный, он ощущал неодолимое желание ее ударить. «Чтос тобой?» — спросила его студентка, и он попенял ей: онаже прекрасно знает, что на другой стороне реки водовороты, что онзапретил ей туда плавать, что там она могла утонуть, — идал ей пощечину. Девушка расплакалась, и он, видя на ее лице слезы,проникся к ней сочувствием, обнял ее, и его литостъ рассеялась.

Или вот иное переживание из детства студента: родители заставляли егобрать уроки скрипки. Он не был особо одаренным, и учитель прерывалего холодным и невыносимым голосом, попрекая за ошибки. Он чувствовалсебя униженным, хотелось плакать. Но вместо того, чтобы старатьсяиграть точнее, без ошибок, он, напротив, стал делать их умышленно, иголос учителя звучал еще невыносимее и злобнее, а он все глубже иглубже погружался в свою литостъ.

Итак, что такое литостъ?

Литостъ — мучительное состояние, порожденное видомсобственного, внезапно обнаруженного убожества.

Одно из обычных лекарств против собственного убожества

— любовь. Ибо тот, кто истинно любим, убогим быть неможет. Все его слабости искуплены магическим взглядом любви, вкотором даже неспортивное плавание с торчащей над водной гладьюголовой становится очаровательным.

Абсолют любви есть, собственно, мечта об абсолютном тождестве:необходимо, чтобы любимая женщина плавала так же медленно, как мы, иникоим образом не имела своего собственного прошлого, о которомвспоминала бы с радостью. Но как только иллюзия абсолютного тождестварушится (девушка с радостью вспоминает о своем прошлом или быстроплавает), любовь становится лишь постоянным источником того великогострадания, которое мы называем литостъю.

Тот, кто обладает глубоким опытом всеобщего человеческогонесовершенства, относительно защищен от ударов литости. Видсобственного убожества представляется ему чем— то обыденным инелюбопытным. Литостъ, таким образом, характерна для возрастанеопытности. Это одно из украшений молодости.

Литость работает как двухтактный мотор. За ощущением страданияследует жажда мести. Цель мести — заставить партнера выглядетьтаким же убогим. Пусть мужчина и не умеет плавать, но получившаяпощечину женщина плачет. Стало быть, они чувствуют себя ровней имогут продолжать любить друг друга.

Поскольку месть никогда не может раскрыть своего истинного повода(студент не может сказать девушке, что ударил ее потому, что онаплавает быстрее его), она вынуждена привести мотив ложный. Литость,стало быть, никогда не обходится без патетического лицемерия: молодойчеловек заявляет, что содрогался от ужаса при мысли, что его девушкаутонет, а мальчик нескончаемо выводит фальшивый звук, изображаянепоправимую бездарность.

Эта глава изначально должна была называться: «Кто он,студент?». Но, рассуждая о литости, она как бы вела речь остуденте, ибо он не что иное, как воплощенная литость. А посему нестоит удивляться, что студентка, в которую он был влюблен, в концеконцов бросила его. Приятно ли получать

пощечину только за то, что ты умеешь плавать? Жена мясника, которуюон встретил в родном городе, пришлась ему весьма кстати, словнобольшой пластырь, способный заживить его раны. Она восторгалась им,боготворила его и, когда он рассказывал ей о Шопенгауэре, непыталась, возражая ему, проявлять свою собственную, не зависящую отнего индивидуальность (как это делала злополучной памяти студентка),а смотрела на него глазами, в которых он, умиленный ее умилением,видел, как ему казалось, слезы. Кроме того, не преминем добавить: стех пор как студент расстался со студенткой, он не спал ни с однойженщиной.

Кто он, Вольтер?
Это ассистент на университетской кафедре, остроумныйи напористый, его глаза язвительно впиваются в лицо противника. Всеэто достаточный повод для того, чтобы его называли Вольтером.

Он любил студента, чем оказывал ему немалую честь, ибо был весьматребователен в своих привязанностях. После одного семинара оностановил студента и спросил, свободен ли он завтра вечером. Вотнезадача, завтра вечером должна приехать Кристина. Студентупотребовалось немало смелости, чтобы сказать Вольтеру, что он занят.Но Вольтер, махнув рукой, отвел это возражение: «Ну такотложите ваше свидание. Вы не пожалеете» и сообщил ему, чтозавтра в Клубе литераторов встретятся лучшие поэты страны и он,Вольтер, который будет там непременно, хотел бы, чтобы студентпознакомился с ними.

Да, там будет и один великий поэт: Вольтер пишет о нем монографию ичасто навещает его. Поэт болен и пользуется костылями. Он редкопоявляется на людях, и тем дороже возможность встретиться с ним.

Студент знал книги всех поэтов, что должны были присутствовать, а изтрудов великого поэта помнил наизусть целые страницы стихов. Ни о чемна свете он так не мечтал, как провести вечер в их узком кругу. Нототчас вспомнил, что уже несколько месяцев не спал ни с однойженщиной, и вновь повторил, что прийти не сумеет.

Вольтер отказывается понять, что может быть важнее встречи с великимимужами. Женщина? Неужто это нельзя отложить? Его очки внезапновспыхивают насмешливыми искринками. Но у студента перед глазами образжены мясника, стыдливо ускользавшей от него целый месяц каникул, ион, делая над собой невероятное усилие, отрицательно качает головой.В эту минуту Кристина не менее дорога ему, чем вся поэзия егоотечества.

Компромисс
Она приехала утром. В течение дня она занималась вПраге делами, что должны были послужить ей алиби. Студент встретилсяс ней только вечером в кафе, которое выбрал сам. Войдя в него, ончуть не испугался: помещение было забито пьяными, и провинциальнаянимфа его каникул сидела возле туалета за столиком, предназначеннымне для посетителей, а для использованной посуды. Одета она была снеуместной праздничностью, так, как может одеться лишь провинциалка,мечтающая после долгого перерыва посетить столицу и насладиться ееразвлечениями. На ней была шляпа, кричащие бусы и черные лодочки навысоких каблуках.

Студент чувствовал, как горит у него лицо, — но не отволнения, а от разочарования. На фоне маленького города, населенногомясниками, механиками и пенсионерами, Кристина производила совершеннодругое впечатление, чем в Праге, городе студенток и хорошенькихпарикмахерш. Со своими смешными бусами и едва приметным золотым зубом(сверху, в уголке губ) она явила ему сущую противоположность тойженской красоты, молодой и облаченной в джинсы, что так жестоко вотуже несколько месяцев отвергала его. Неуверенным шагом он направилсяк Кристине, и литость сопровождала его.

Однако Кристина была не менее разочарована, чем студент. Ресторан,куда он пригласил ее, носил прекрасное название «У короляВацлава», и Кристина, не знавшая Праги, вообразила себе, чтоэто роскошное заведение, где студент угостит ее ужином, чтобы затемпоразить фейерверком пражских увеселений. Обнаружив, что ресторан «Укороля Вацлава» точно такой же трактир, в какой захаживаетвыпить автомеханик, и что ей приходится ждать студента в углу рядом стуалетом, она ощутила отнюдь не то, что я называю словом литость, асамую обыкновенную злость. Тем самым я хочу подчеркнуть, что она непочувствовала себя жалкой и униженной, а лишь пришла к выводу, что еестудент недостаточно воспитан. И она тотчас выложила ему это Лицо еебыло озлобленным, и разговаривала она с ним, как с мясником.

Они стояли друг против друга, она многословно и громко упрекала его,а он разве что вяло защищался. Его антипатия к ней лишь возрастала.Ему хотелось быстро увести ее к себе, скрыть от посторонних взоров иждать, оживет ли в интимном укрытии утраченное волшебство. Но онаотвергла его предложение. Уж раз в кои-то веки она приехала встолицу, то хочет здесь что-то увидеть, куда-то пойти, получитьудовольствие. И ее черные лодочки и крупные яркие бусы громогласнозаявляли о своих правах.

«Это отличное заведение, сюда хотят прекрасные люди, —проронил студент, давая тем самым понять жене мясника, что онанисколько не разбирается, что интересно в столице, а что нет. —К сожалению, сегодня здесь полно народу, и придется повести тебя вдругое место». Но, как назло, все остальные кафе были такженабиты битком, причем путь от одного к

другому был долог, а пани Кристина казалась ему невыносимо комичнойсо своей шляпкой, бусами и золотым зубом, посверкивавшим во рту. Онишли по улицам, заполненным молодыми женщинами, и студент сознавал: онникогда не сможет найти для себя оправдание, что ради Кристиныотказался от возможности провести вечер с гигантами своей страны. Нообострить с ней отношения ему тоже не хотелось, ибо, как я сказал, онуже длительное время не спал ни с одной женщиной. Положение могспасти лишь ловко придуманный компромисс.

Наконец они нашли свободный столик в одном отдаленном кафе. Студент,заказав два бокала аперитива, грустно поглядел Кристине в глаза:жизнь здесь в Праге полна непредвиденных событий. Как раз вчера ему,студенту, звонил самый прославленный поэт страны.

Когда он произнес его имя, пани Кристина оцепенела. Как-никак в школеона учила его стихи наизусть. А в тех, кого мы учим в школе, естьчто-то нереальное и нематериальное, они уже при жизни принадлежат квеличественной галерее мертвых. Кристине не верилось, что студент ивправду лично знаком с поэтом.

Конечно, он знаком с ним, заявил студент. Более того, он изучает еготворчество, работает над монографией, которая когда-нибудь навернякабудет издана в виде книги. Он никогда не говорил об этом паниКристине, чтобы она не заподозрила его в хвастовстве, но теперь ондолжен ей это сказать, ибо великий поэт нежданно стал у них на пути.Иными словами, сегодня в Клубе литераторов состоится частная беседа снекоторыми поэтами страны, на которую приглашены очень немногиекритики и знатоки. Предстоит очень важная встреча. На ней скореевсего разгорятся жаркие споры — искры полетят! Но студент,разумеется, туда не пойдет. Он ведь так мечтал побыть с паниКристиной!

В моей сладостной и удивительной стране очарование поэтов все еще неперестает волновать сердца женщин. Кристина пришла в восторг отстудента и вместе с тем почувствовала какое-то материнское желаниестать ему советчицей и защищать его интересы. С поразительным инеожиданным прямодушием она заявила, что было бы огорчительно, неприми студент участия в вечере, на котором будет великий поэт.

Студент сказал, что пытался сделать все возможное, чтобы Кристинапошла туда вместе с ним, ведь ей наверняка было бы интересно увидетьвеликого поэта и его друзей. Но, к сожалению, ничего не получилось.Даже великий поэт будет там без жены. Беседа рассчитана только наспециалистов. Поначалу у студента и в мыслях не было пойти туда, нотеперь он понимает, что Кристина, по-видимому, права. Да, этонеплохая идея. Что если он заскочит туда хотя бы на часок? Кристинатем временем подождет его дома, а потом они уже будут вместе.

Позабыв о всех соблазнах театров и варьете, Кристина поднялась вмансарду студента. В первую минуту она почувствовала разочарованиеподобное тому, какое испытала, войдя в ресторан «У короляВацлава». И впрямь, трудно было бы назвать квартирой маленькуюкомнатку без передней, где помещались лишь тахта и письменный стол.Но Кристина уже утратила уверенность в суждениях. Она вошла в мир,где существует загадочная шкала ценностей, недоступных ее пониманию.Она быстро смирилась с неуютной и грязной комнатой, призвав на помощьвесь свой женский талант, чтобы почувствовать себя здесь как дома.Студент попросил ее снять шляпу, поцеловал ее, усадил на тахту иуказал ей на небольшую библиотечку, чтобы в его отсутствие ей былочем развлечься.

И тут ее осенило: — А у тебя здесь нет его книжки? —Она имела в виду великого поэта. Разумеется, у студента была егокнижка. Она продолжала очень робко: — А ты не мог бы мне ееподарить? И попросить его подписать ее для меня?

Студент просиял. Автограф великого поэта заменит Кристине все театрыи варьете. Чувствуя себя перед ней виноватым, он готов был сделатьдля нее что угодно. Как он и ожидал, в интимной обстановке егомансарды ожило ее очарование. Девушки, гуляющие по улицам, исчезли, ипрелесть ее скромности тихо наполнила комнату. Разочарование мало—помалу рассеялось, и студент отправился в клуб просветвленным, веселопредвкушая двойную восхитительную программу, которую обещал емунаступающий вечер.

Поэты
Студент подождал Вольтера у Клуба литераторов изатем поднялся с ним на второй этаж. Они прошли гардероб, и уже взале до них донесся веселый галдеж. Вольтер открыл дверь в гостиную,и студент увидел вокруг широкого стола всю поэзию своего отечества.

Я смотрю на них с огромного расстояния в две тысячи километров. Осень1977 года, моя страна уже девять лет дремлет в сладком и крепкомобъятии русской империи, Вольтер был изгнан из университета, а моикниги, изъятые из всех публичных библиотек, были заперты в одном изгосударственных подвалов. Я выждал еще несколько лет, потом сел вмашину и покатил как можно дальше на Запад, аж до бретонского городаРенн, где в первый же день нашел квартиру на самом верхнем этажесамой высокой башни. На следующее утро, когда меня разбудило солнце,я понял, что ее большие окна обращены на восток, в сторону Праги.

И вот сейчас я смотрю на поэтов с высоты своего бельведера, но онислишком далеки от меня. По счастью, накатившая слеза, словно линзателескопа, приближает ко мне их лица. И сейчас я отчетливо вижу, чтосреди них прочно и развалисто сидит великий поэт. Ему наверняка ужеза семьдесят, но его лицо все еще красиво, глаза живые и мудрые.Рядом с ним к столу прислонены два костыля.

Я вижу их всех на фоне освещенной Праги, какой она была пятнадцатьлет назад, когда их книги еще не были заперты в государственномподвале и они весело и шумно сидели вокруг широкого стола,уставленного бутылками. Любя их всех, я стыжусь наделять их обычнымиименами, взятыми наугад из телефонной книги. И уж коль мне приходитсяскрывать их лица под маской вымышленных имен, я хочу им дать этиимена как подарок, как украшение, как знак почитания.

Если студенты называют своего преподавателя Вольтером, то почему бы имне не назвать великого и любимого поэта Гёте?

Напротив него сидит Лермонтов.

А того с черными мечтательными глазами я хочу назвать Петраркой.

Еще за столом сидят Верлен, Есенин и несколько других поэтов, нестоящих упоминания, а также один человек, который забрел к ним явнопо ошибке. Издалека (даже с расстояния в две тысячи километров)отчетливо видно, что поэзия не одарила его своим поцелуем и что он нелюбит стихов. Его зовут Боккаччо.

Вольтер взял два стула, стоявших у стены, придвинул их к столу,уставленному бутылками, и стал представлять поэтам студента. Поэтыприветливо закивали, один Петрарка не обратил на него никакоговнимания, ибо в ту минуту спорил с Боккаччо. Закончил он свой спорсентенцией: — Женщина всегда в чем-то превосходит нас. Я мог быоб этом рассказывать целыми неделями.

Гете поощрительно: — Неделями — это чересчур. Уложисьхотя бы в десять минут.

Рассказ Петрарки
— На прошлой неделе случилось со мнойнечто невообразимое. Моя жена приняла ванну и в своем красном халатес распущенными золотыми волосами была потрясающе хороша. Однако вдесять минут десятого раздался звонок в дверь. Я открыл и увидел наплощадке девушку, прижавшуюся к стене. Я тотчас узнал ее. Раз внеделю я хожу в женскую школу. Там организовали кружок поэзии, идевушки тайно боготворят меня.

Я спрашиваю ее: «Ответь, пожалуйста, что ты здесь делаешь?»«Я должна вам кое-что сказать!» «Что же ты хочешьсказать мне?» «Я должна вам сказать что-то ужасноважное!» «Послушай, — говорю я, —уже поздно, зайти ко мне сейчас невозможно, спустись вниз и подождименя у двери в подвал».

Я вернулся в комнату и сказал жене, что кто-то ошибся дверью. Апотом, объявив как бы между прочим, что надо еще сходить в подвал зауглем, взял два пустых угольных ведра. И конечно, сделал глупость.Целый день меня мучил желчный пузырь, и я полеживал. Мое неожиданноеусердие не могло не показаться жене подозрительным.

— Тебя мучит желчный пузырь? — заинтересованноспросил Гёте.

— Уже много лет, — сказал Петрарка.

— Почему же ты не удалишь его?

— Ни за что, — сказал Петрарка.

Гёте понимающе кивнул, а Петрарка спросил: — На чем яостановился?

— Что у тебя больной желчный пузырь, а ты взял дваугольных ведра, — подсказал ему Верлен.

— Девушка стояла у двери в подвал, — продолжалПетрарка, — и я пригласил ее войти внутрь. Набирая лопатойуголь в ведро, я тем временем пытался выяснить, что, собственно,привело ее ко мне. А она все повторяла, что должна была увидеть меня.Ничего другого я из нее так и не вытянул.

Вдруг я услышал шаги на лестнице. Я быстро схватил наполненное ведрои выскочил из подвала. Сверху спускалась жена. Я подал ей ведро иговорю: «На, возьми поскорее, а я схожу наберу еще одно!»Жена понесла ведро наверх, а я, вернувшись в подвал, сказал девушке,что оставаться здесь уже не могу, пусть подождет меня на улице. Янаполнил углем второе ведро и поспешил с ним в квартиру.

Там я поцеловал жену, предложил ей пойти лечь и сказал, что хочуперед сном еще принять ванну. Она легла в постель, а я в ваннойкомнате открыл кран. Вода с шумом застучала по дну ванны. Я снялдомашние туфли и в одних носках вышел в переднюю. Башмаки, в которыхя ходил в тот день, стояли у двери, ведущей на лестничную площадку. Яоставил их на прежнем месте, как свидетельство того, что из дому я невышел. Вытащил из шкафа другие башмаки, обулся и выскользнул задверь.

— Петрарка, — подал голос Боккаччо, —мы все знаем, что ты великий лирик. Но ты, я вижу, и чрезвычайнорассудочен, ты ловкий стратег, который не позволяет ни на мгновениеослепить себя страстью! Твоя проделка со шлепанцами и двумя парамибашмаков дорогого стоит!

Все согласились с Боккаччо и осыпали Петрарку комплиментами, явно емупольстившими.

— Она ждала меня на улице, — продолжал он. —Я старался ее успокоить. Я внушал ей, что сейчас мне надо идти домой,а прийти ко мне она может завтра утром, когда моя жена наверняка наработе. Перед нашим домом как раз остановка трамвая. Я уговаривал ееуехать. Но когда пришел трамвай, она рассмеялась и снова былоприпустилась к дверям нашего дома.

— Ты должен был бросить ее под трамвай, —сказал Боккаччо.

— Друзья мои, — сказал Петрарка, чуть ли неторжественным тоном, — бывают моменты, когда поневолеприходится быть с женщиной жестоким. Я сказал ей: не уйдешь домойдобровольно, я запру дверь перед твоим носом. Не забывай, что тут мойдом, и я не собираюсь превращать его в бардак! Кроме того, друзья,учтите: в то время как я препирался с ней возле дома, наверху вванной был открыт кран, и в любую минуту вода могла перелиться черезкрай!

Я повернулся и бегом к подъезду. Девица бросилась вслед за мной. Какна грех, в дом входили еще какие-то люди, и она вместе с нимипроскользнула в дверь. Я взбежал по лестнице, точно спринтер! Позадия слышал ее шаги. Мы живем на четвертом этаже! Это был настоящийбросок! Но я бежал быстрее и успел захлопнуть дверь прямо перед ней.Хватило еще времени вырвать из стены провода звонка, чтобы не слышатьее трезвона, я же понимал, что она, нажав на звонковую кнопку, уже неотпустит ее. На цыпочках я поспешил в ванную.

— Вода не перелилась? — участливо спросил Гёте.

— Я закрутил кран в последнюю минуту. Потом снова подошелк двери. Открыв глазок, увидел, что она стоит недвижно и упорносмотрит на дверь. Друзья, меня охватила паника. Я испугался, что онаостанется там до утра.

Боккаччо мутит воду
— Петрарка, ты неисправимый обожатель! —прервал его Боккаччо. — Я могу представить себе этихбарышень, что организовали поэтический кружок и взывают к тебе,словно к Аполлону. Ни за что на свете я не хотел бы встретиться ни содной из них. Женщина-поэтесса — вдвойне женщина. Это чересчурдля такого женоненавистника, как я.

— Послушай, Боккаччо, — сказал Гёте, —почему ты все время хвастаешься, что ты женоненавистник?

— Потому что женоненавистники — лучшие представителирода мужского.

На эту реплику все поэты ответствовали возмущенным гулом. Боккаччовынужден был повысить голос.

— Поймите меня. Женоненавистник не презирает женщин. Онпросто не выносит женственности. Мужчины издавна делятся на двеосновные категории. На обожателей женщин, иными словами, на поэтов, ина женоненавистников, или, лучше сказать, женофобов. Обожатели илипоэты боготворят традиционные женские ценности, такие как чувство,домашний очаг, материнство, плодовитость, святые вспышки истерии ибожественный голос природы в нас, тогда как в женоненавистников, илиженофобов, эти ценности вселяют легкий ужас. Обожатель боготворит вженщине женственность, тогда как женофоб отдает предпочтение женщинеперед женственностью. А с вами ни одна женщина никогда не быласчастлива!

Раздался новый возмущенный гул.

— Обожатель или поэт может подарить женщине драму,страсть, слезы, беспокойство, но никакого удовольствия. Я знавалодного такого. Он обожал свою супругу. Потом заобожал другую женщину.Но не пожелал унизить ни первую своей изменой, ни вторую ее статусомтайной любовницы. Он во всем открылся своей жене, просил помочь ему,жена заболела с горя, и он плакал так безутешно, что любовница несмогла выдержать и решила расстаться с ним. Он лег на рельсы внадежде, что трамвай переедет его. Водитель, как на зло, заметил егоеще издали, и моему обожателю пришлось заплатить пятьдесят крон занарушение дорожного движения.

— Боккаччо лжец! — вскричал Верлен.

— История, которую рассказывает Петрарка, того же рода.Разве твоя златокудрая жена заслуживает того, чтобы ты принималвсерьез какую-то истеричку?

— Что ты знаешь о моей жене? — возвысив голос,возразил Петрарка. — Моя жена — мой верный друг! Унас нет друг от друга секретов!

— Почему же ты тогда переобувался? — спросилЛермонтов.

Но Петрарка не давал сбить себя с толку: — Друзья, в те тяжкиеминуты, когда девица стояла на лестничной площадке и я решительно незнал, что делать, я пошел к жене в спальню и открылся ей во всем.

— Точь-в-точь как мой обожатель! — рассмеялсяБоккаччо.

— Открыться! Это рефлекс всех обожателей! Наверняка ты ещепросил ее помочь тебе!

Голос Петрарки источал нежность: — Да, просил ее помочь мне.Она никогда не отказывала мне в помощи. Не отказала и на этот раз.Сама пошла к двери. А я остался в комнате, потому что боялся.

— Я бы тоже боялся, — с пониманием сказал Гёте.

— Но жена вернулась абсолютно спокойной. Она поглядела вглазок на лестничную площадку, открыла дверь, но там никого не было.Выходило так, будто я все это выдумал. Но вдруг у нас за спинойраздался страшный удар и звон стекла. Вы же знаете, у нас стараяквартира, и окна выходят на галерею. И девушка, видя, что звонок неработает, нашла где— то железный прут, поднялась с ним нагалерею и принялась бить все наши стекла» одно за другим.Беспомощно, чуть ли не в ужасе мы стояли в квартире и смотрели нанее. А потом увидели, как с другой стороны темной галереи появилисьтри белые тени. Это были три старухи из квартиры напротив,разбуженные звоном стекла. Они выбежали в ночных рубахах, жадно инетерпеливо предвкушая нежданный скандал. Вообразите только этукартину! Молоденькая красивая девушка с железным прутом и возле неезловещие тени трех ведьм!

Наконец девушка разбила последнее окно и вошла в комнату.

Я было направился к ней, но жена обняла меня и взмолилась: «Неподходи к ней, она убьет тебя!» А девушка стояла посредикомнаты с железным прутом в руке, словно Жанна д’Арк со своим копьем,красивая, величественная! Я высвободился из объятий жены и направилсяк ней. По мере того как я приближался, взгляд ее утрачивал грозноевыражение, мягчел и становился небесно-спокойным. Я взял у нее прут,отбросил его и схватил ее за руку.

Оскорбления
— Я не верю ни одному твоему слову, —сказал Лермонтов.

— Разумеется, все происходило не совсем так, какрассказывает Петрарка, — снова вмешался Боккаччо, —но я верю, что это произошло в действительности. Девица былаистеричкой, которой любой нормальный мужчина в подобной ситуациидавно надавал бы пощечин. Обожатели или поэты всегда былипревосходной добычей истеричек, знающих, что те никогда не отвесят импощечины. Обожатели беспомощны перед женщиной, ибо не в силахперешагнуть тень своей матери. В каждой женщине они видят ее посланцаи подчиняются ей. Юбка их матери простирается над ними, какнебосвод. — Последняя фраза так понравилась ему, что онповторил ее несколько раз:

— То, что над вами, поэты, не свод небесный, а огромнаяюбка вашей матери! Все вы живете под юбкой вашей матери!

— Ты это что сказал? — невообразимым голосомвзревел Есенин, вскочив со стула. Он едва держался на ногах. Весьвечер пил больше других. — Ты что сказал о моей матери?Что ты сказал?

— Я не говорил о твоей матери, — спокойноответил Боккаччо; он знал, что Есенин живет со знаменитойтанцовщицей, которая на тридцать лет старше его, и испытывал к немуискреннее сочувствие. Но Есенин, набрав в рот слюны, подался вперед иплюнул. Он был слишком пьян, так что плевок попал на воротник Гёте.Боккаччо, вынув платок, стал вытирать великого поэта.

Плевок смертельно утомил Есенина, и он рухнул на стул.

Петрарка продолжал: — Если бы, друзья, вы слышали, что она мнеговорила. Это незабываемо! Она говорила, и это было как молитва, каклитания: «Я простая, я совсем обыкновенная девушка, во мне нетничего особенного, но я пришла сюда, посланная любовью, я пришла… —и в эту минуту она сильно сжала мою руку, — чтобы тыузнал, что такое настоящая любовь, чтобы ты раз в жизни осознал это!»— А что говорила твоя жена этой посланнице любви? —спросил с подчеркнутой иронией Лермонтов.

Гёте рассмеялся: — Чего бы только Лермонтов не отдал за то,чтобы какая-нибудь женщина выбила ему окна! Да он бы еще и заплатилей за это!

Лермонтов метнул на Гёте ненавистный взгляд, а Петрарка продолжал: —Моя жена? Ты ошибаешься, Лермонтов, если принимаешь эту историю забоккаччовскую юмореску. Девушка с небесным взором повернулась к моейжене и сказала ей, и это тоже было как молитва, как литания: «Выже не сердитесь на меня, потому что вы добрая, я и вас люблю, я люблювас обоих», и она взяла за руку и ее.

— Будь это сцена из боккаччовской юморески, я не имел быничего против, — сказал Лермонтов. — Но то, чтоты рассказываешь, намного хуже. Это скверная поэзия.

— Ты просто завидуешь! — крикнул емуПетрарка. — Тебе же никогда не случалось быть одному вкомнате с двумя красивыми женщинами, которые любят тебя! Знаешь литы, как хороша моя жена, когда она в красном халате и с распущеннымиволосами?

Лермонтов мрачно засмеялся, а Гёте решил наказать его за резкиекомментарии: — Ты, Лермонтов, великий поэт, это мы знаем, ноотчего у тебя такие комплексы?

Ошеломленный Лермонтов ответил Гете, с трудом сдерживая себя: —Иоганн, ты не должен был это мне говорить. Ничего худшего ты не могмне сказать. Это хамство с твоей стороны.

Миротворец Гёте, пожалуй, перестал бы дразнить Лермонтова, но егобиограф, очкарик Вольтер, засмеявшись, сказал: «Конечно, утебя, Лермонтов, явные комплексы», — и принялсяразбирать его поэзию, которой не хватает ни счастливой естественностиГёте, ни страстного дыхания Петрарки. Он стал даже разбиратьотдельные его метафоры, чтобы с блеском доказать, что комплекснеполноценности Лермонтова является прямым источником его вдохновенияи корнями уходит еще в детство поэта, отмеченное бедностью и гнетущейавторитарностью отца.

В эту минуту Гете, наклонившись к Петрарке, сказал ему шепотом,заполнившим комнату и услышанным всеми, включая Лермонтова: —Да полноте! Все это глупости. У Лермонтова это оттого, что он не спитс женщинами!

Студент принимает сторону Лермонтова
Студент сидел тихо, подливал себе вина (невозмутимыйофициант бесшумно относил пустые бутылки и приносил новые) инапряженно вслушивался в спор, высекавший искры. Не поспевая уследитьза их бешеным круговоротом, он непрестанно вертел головой.

Студент размышлял, кто из поэтов вызывает в нем наибольшую симпатию.Гете он боготворил не менее пани Кристины, как, впрочем, и все егоотечество. Петрарка околдовывал его горящим взором. Но, как нистранно, самую сильную симпатию он питал к оскорбленному Лермонтову,особенно после последней реплики Гёте, открывшей ему, что и великийпоэт (а Лермонтов был поистине великим поэтом) может испытывать такиеже трудности, как и он, неприметный студент. Взглянув на часы, онпонял, что пора отправляться домой, если не хочет уподобитьсяЛермонтову.

Однако не в силах оторваться от великих мужей, он пошел не к паниКристине, а в туалет. Стоя перед белой кафельной стеной,преисполненный глубоких мыслей, он вдруг услыхал рядом голосЛермонтова: — Ты слышал их. Они не тонкие. Понимаешь, они нетонкие.

Лермонтов произносил слово «тонкие», словно оно былонаписано курсивом. Да, есть слова, отличные от других, слова,наделенные особым значением, доступным лишь посвященным. Студент незнал, почему Лермонтов произносит слово «тонкие», будтооно написано курсивом, но я, принадлежавший к посвященным, знаю, чтоЛермонтов когда-то прочел рассуждения Паскаля о духе тонкости и духегеометрии и с тех пор разделял весь род людской на две категории: натонких и всех прочих.

— Или ты думаешь, что они тонкие? — спросил онзапальчиво в ответ на молчание студента.

Студент, застегивая брюки, заметил, что у Лермонтова, как и писала онем в своем дневнике полтораста лет назад графиня Е. П. Ростопчина,очень короткие ноги. Он почувствовал к нему благодарность, ибо этобыл первый большой поэт, удостоивший его серьезным вопросом в надеждеуслышать от него столь же серьезный ответ.

— Думаю, — сказал студент, — что онии вправду не тонкие.

Лермонтов повернулся на своих коротких ногах: — Нет, они совсемне тонкие. — И добавил, повысив голос: — А я гордый!Понимаешь? Я гордый!

И вновь слово «гордый», прозвучавшее из его уст, былонаписано курсивом, означавшим, что только дебил может подумать, будтогордость Лермонтова сродни гордости девушки своей красотой илигордости коммерсанта своим имуществом; речь шла о совершенно особойгордости, гордости оправданной и возвышенной.

— Я гордый! — восклицал Лермонтов, возвращаясьвместе со студентом в комнату, где Вольтер расточал похвалы Гёте. Итут уж Лермонтов вошел в раж. Он встал к столу, сразу оказавшись наголову выше всех, сидевших за ним, и заявил: — Теперь я покажувам, какой я гордый! Теперь я скажу вам, почему я гордый! Есть толькодва поэта в этой стране: Гёте и я.

И тут Вольтер воскликнул: — Возможно, ты и великий поэт, ночеловек ты маленький, коль сам говоришь о себе такое!

Лермонтов, смутившись, пробормотал: — А почему я не вправе этоговорить? Я гордый!

Он еще несколько раз повторял, что он гордый, Вольтер закатывалсясмехом, остальные хохотали вместе с ним.

Студент понял, что настала долгожданная минута. Он встал по примеруЛермонтова, оглядел всех присутствующих и сказал: — Вы совсемне понимаете Лермонтова. Гордость поэта

— нечто совершенно другое, чем обычная гордость. Толькопоэт знает цену тому, что он пишет. Остальные поймут это гораздопозже, а возможно, вообще никогда не поймут. Поэтому поэт обязан бытьгордым. Не будь он гордым, он предал бы свое творчество.

Хотя минуту назад они еще закатывались смехом, сейчас сразу всесогласились со студентом. Ведь все они были такими же гордыми, какЛермонтов, только стеснялись в этом признаться, ибо не ведали, чтослово «гордый», произносимое надлежащим образом, уже несмешно, а остроумно и возвышенно. Они почувствовали благодарность кстуденту, давшему им столь полезный совет, а один из них, скореевсего Верлен, даже зааплодировал ему.

Гёте превращает Кристину в королеву
Студент сел, и Гёте с ласковой улыбкой обратился кнему: — Мой мальчик, вы знаете, что такое поэзия.

Все остальные уже снова погрузились в свою пьяную дискуссию, истудент остался с глазу на глаз с великим поэтом. Он хотелвоспользоваться этим редкостным случаем, но, растерявшись, не знал,что сказать. А поскольку напряженно искал подходящую фразу —Гёте лишь молча улыбался ему — и не мог найти ни одной, он тожелишь улыбался. Пока вдруг на помощь ему не поспешило воспоминание оКристине.

— Я сейчас встречаюсь с одной девушкой, вернее с женщиной.Она жена мясника.

Гёте это понравилось, он по-дружески рассмеялся.

— Она боготворит вас. Дала мне книжку, чтобы вы написалией посвящение!

— Дайте-ка мне, — сказал Гёте и взял у студентасборник своих стихов. Открыв его на титульном листе, попросил: —Расскажите мне о ней. Как она выглядит? Хороша ли собой?

Глядя в глаза Гёте, студент не мог солгать. Он признал, что женамясника не красавица. И в столицу приехала вообще в смешном виде.Весь день ходила по Праге в больших бусах и в черных вечерних туфлях,какие уже давно вышли из моды.

Гёте, слушая студента с искренним интересом, почти грустно сказал: —Прекрасно.

Студента это ободрило, он даже признался, что у жены мясника золотойзуб, сверкающий во рту, как золотая мушка.

Радостно рассмеявшись, Гёте поправил студента: — Как перстень.

— Как маяк, — засмеялся студент.

— Как звезда, — улыбнулся Гёте.

Студент сказал, что жена мясника, по существу, самая обыкновеннаяпровинциалка, но именно поэтому она так притягивает его.

— Я прекрасно вас понимаю, — сказал Гёте. —Это как раз те детали — неудачно подобранный туалет, небольшойизъян зубов, волшебная обыденность души, — что делаютженщину по— настоящему живой. Женщины на афишах или в журналахмод, на которых сейчас все стремятся походить, непривлекательны,поскольку они не настоящие, а лишь сумма абстрактных предписаний. Онирождены кибернетической машиной, а не человеческой плотью! Друг мой,ручаюсь вам, что именно ваша провинциалка — настоящая женщинадля поэта, и хочу поздравить вас с нею!

Гёте склонился над титульным листом, вынул ручку и стал писать. Онисписал всю страницу, писал вдохновенно, чуть не в трансе, и его лицосветилось любовью и пониманием.

Студент взял книжку и покраснел от гордости. То, что написал Гётенезнакомой женщине, было прекрасно и грустно, горестно и чувственно,шутливо и мудро, и студент не сомневался, что еще ни одна женщина неудостаивалась такого дивного посвящения. Он подумал о Кристине ибесконечно затосковал по ней. На ее смешное одеяние поэзия накинуламантию самых возвышенных слов. Она стала королевой.

Вынос поэта
В гостиную вошел официант, но на сей раз он был безновой бутылки. Он предложил поэтам подумать об уходе. Дом вот-вотзакроется, и консьержка угрожает запереть их здесь до утра.

Он несколько раз повторил свою просьбу, громко и тихо, всем вместе икаждому в отдельности, прежде чем поэты осознали, что с консьержкойшутки плохи. Петрарка вдруг вспомнил о своей жене в красном халате ивскочил из-за стола, будто кто-то пнул его сзади.

А Гёте сказал бесконечно печальным голосом: — Ребята, оставьтеменя здесь. Я останусь здесь. — Костыли, прислоненные кстолу, стояли возле него, и он лишь качал головой в ответ на уговорыдрузей уйти вместе с ними.

Все знали его жену, даму злую и строгую. И все боялись ее. Знали,что, не приди Гёте домой вовремя, она всем им задаст по первое число.И потому уговаривали его: «Иоганн, опомнись, тебе пора домой»и, смущенно взяв его под мышки, пытались поднять со стула. Но корольОлимпа был тяжелым, а их руки робкими. Он был по меньшей мере лет натридцать старше, был их истинным патриархом, и они вдруг, когда надобыло поднять его и подать ему костыли, почувствовали себярастерянными и маленькими. А он продолжал твердить, что хочетостаться здесь.

Все возражали ему, один Лермонтов воспользовался случаем выказатьсебя умнее других: — Ребята, оставьте его, а я побуду с ним досамого утра. Вы что, не понимаете его? В молодости он целыми неделямине возвращался домой. Он хочет вернуть молодость! Вы что, непонимаете этого, идиоты? Иоганн, мы ляжем здесь с тобой на ковре иостанемся до утра вот с этой бутылкой красного вина, а они пустьуходят. Пусть Петрарка отваливает к своей жене в красном халате и сраспущенными волосами!

Вольтер, однако, знал, что Гёте удерживает не тоска по молодости.Гёте был болен, и ему запрещалось пить. Когда он пил, ему отказывалиноги.

Вольтер, энергично взяв костыли, попросил остальных отброситьизлишнюю робость. И вот слабые руки подвыпивших поэтов подхватили подмышки Гёте, подняли его со стула и понесли или, вернее, поволокли(ноги Гёте то касались пола, то болтались над ним, точно ногиребенка, с которым родители играют в качели) через гостиную ввестибюль. Однако Гёте был тяжелым, поэты пьяными, и потому ввестибюле они опустили его на пол; он застонал и воскликнул: «Друзья,оставьте меня здесь умирать!» Вольтер рассердился и приказалпоэтам немедленно поднять Гёте. Поэты устыдились. Ухватив Гете ктопод мышки, кто за ноги, они подняли его и вынесли из двери клуба налестничную клетку. Его несли все. Его нес Вольтер, его нес Петрарка,его нес Верлен, его нес Боккаччо и даже пошатывавшийся Есениндержался за ноги Гёте, чтобы не упасть.

Студент тоже старался нести великого поэта, ибо понимал, что такойслучай подворачивается один раз в жизни. Однако не тут-то было:Лермонтов слишком возлюбил его. Он держал студента за руку и безконца что-то втолковывал ему.

— Мало того, что они не тонкие, — говорил он, —но еще и безрукие. Все они избалованные сынки. Посмотри, как они еготащат! Того и гляди уронят! Руками никогда не работали. Ты же знаешь,что я работал на заводе?

(Не будем забывать, что все герои этого времени и этой страны познализаводской труд, кто добровольно, кто движимый революционнымэнтузиазмом, а кто по принуждению, в виде наказания. Но как одни, таки другие одинаково гордились этим, ибо им казалось, что на заводесама Суровость жизни, эта благородная богиня, поцеловала их в лоб.)Держа Гёте за руки и за ноги, поэты спускали своего патриарха вниз поступеням. Лестничная клетка была квадратной, приходилось многократноразворачиваться под прямым углом, и эти повороты подвергали особомуиспытанию их ловкость и силу.

Лермонтов не унимался: — Друг мой, ты знаешь, что такое носитьперекладины? Ты их никогда не носил! Ты же студент. И эти тоже ихникогда не носили! Погляди, как по-дурацки они его тащат! Да ониуронят его! — Повернувшись к поэтам, он крикнул: —Держите его крепко, болваны, вы же уроните его! Этими своими рукамивы никогда не вкалывали! — И он, ухватив студента залокоть, медленно спускался с ним вслед шатающимся поэтам, которыебоязливо держали все более тяжелевшего Гёте. Наконец они снесли еговниз на тротуар и прислонили к уличному фонарю. Петрарка и Боккаччопридерживали его, чтобы он не упал, а Вольтер, выйдя на проезжуюдорогу, пытался остановить машину, но все безуспешно.

И Лермонтов говорил студенту: — Ты соображаешь, что видишьперед собой? Ты студент и ничего не знаешь о жизни. А это грандиознаясцена! Вынос поэта. Представляешь, какое бы это было стихотворение?

Тем временем Гёте сполз на землю, а Петрарка с Боккаччо силилисьподнять его.

— Посмотри, — говорил Лермонтов студенту, —поднять его и то не могут. Руки слабые. О жизни у них никакогопонятия. Вынос поэта. Потрясающее название. Ты понимаешь. Сейчас япишу две книжки стихов. Совершенно различные. Одна в абсолютноклассической форме, рифмованная, с точным ритмом. Другая верлибром.Озаглавлю ее «Итоги». А последнее стихотворение будетназываться «Вынос поэта». И это стихотворение будетбеспощадным. Но честным. Честным.

Это было третье слово Лермонтова, произнесенное курсивом. Оновыражало противоположность всему тому, что является лишь орнаментом иигрой ума. Оно выражало противоположность грезам Петрарки и фарсамБоккаччо. Оно выражало пафос физического труда и страстную веру ввышеупомянутую богиню — Суровость жизни.

Ночной воздух опьянил Верлена: он стоял на тротуаре, смотрел назвезды и пел. Есенин сел, оперся о стену дома и уснул. Вольтер всееще махал руками посреди мостовой, пока наконец ему не удалосьостановить машину. С помощью Боккаччо он затолкал Гёте на заднеесиденье. Подозвав Петрарку, попросил его сесть рядом с шофером, иботолько Петрарка был способен кое-как успокоить мадам Гёте. НоПетрарка яростно сопротивлялся: — Почему я! Почему я! Я боюсьее!

— Погляди на него, — сказал Лермонтовстуденту. — Когда надо ‘помочь товарищу — он даетдеру. Никто из них не умеет разговаривать со старухой Гёте. —Он наклонился к машине, где на заднем сиденье в невыносимой теснотесидели Гёте, Боккаччо и Вольтер: — Ребята, я еду с вами. МадамГёте беру на себя, — и он сел на свободное место рядом сшофером.

Петрарка порицает смех Боккаччо
Такси с поэтами исчезло из поля зрения, и студентвспомнил, что пора быстро возвращаться к пани Кристине.

— Мне надо домой, — сказал он Петрарке.

Петрарка согласился, взял его под руку и пошел с ним в сторону,противоположную той, где жил студент.

— Видите ли, — сказал он ему, — вынаблюдательный человек. Вы были единственным, кто способен былслушать, что говорили другие.

Студент подхватил: — Я мог бы повторить вам в точности вашимиже словами, как эта девушка стояла посреди комнаты с железным прутомв руке, словно Жанна д’Арк со своим копьем.

— Но ведь эти выпивохи так и не выслушали меня до конца!Разве их вообще что-нибудь интересует, кроме их самих?

— Или как ваша жена испугалась, что девушка хочет убитьвас, но по мере того, как вы к ней приближались, ее взгляд становилсянебесно-спокойным, и это было маленьким чудом!

— О дружище, да вы поэт! Вы, но не они! —Петрарка продолжал вести студента под руку в сторону своей отдаленнойокраины.

— И как это кончилось? — спросил студент.

— Жена сжалилась над ней и оставила у нас ночевать. Нопредставьте себе! Моя теща спит в каморке за кухней и встает чутьсвет. Обнаружив разбитые окна, она тотчас пригласила стекольщиков,работавших по соседству, и все стекла были вставлены еще до того, какмы проснулись. От вчерашнего дня и следа не осталось. Нам казалось,что это был сон.

— А девушка? — спросил студент.

— Она тихо выскользнула из квартиры еще на рассвете.

Петрарка, остановившись вдруг посреди улицы, довольно строгопосмотрел на студента: — Видите ли, дружище, я был бы ужасноогорчен, если бы вы эту историю восприняли как один из боккаччовскиханекдотов, которые кончаются в постели. Кое-что вам положено знать.Боккаччо болван. Боккаччо никогда никого не поймет, потому как понятьозначает слиться и отождествиться. Это тайна поэзии. Мы сжигаем себяв обожаемой женщине, сжигаем себя в идее, которой мы одержимы, мысгораем в пейзаже, который потрясает нас.

Студент слушал Петрарку в восхищении, и перед глазами был образ егоКристины, в прелести которой он еще несколько часов назад сомневался.Сейчас он стыдился своих сомнений, поскольку они принадлежали кхудшей (боккаччовской) половине его существа, они были порождены неего силой, а его малодушием: они говорили о том, что он боялся войтив любовь целиком, всем своим существом, что он боялся сгореть влюбимой женщине.

— Любовь — это поэзия, а поэзия — этолюбовь, — говорил Петрарка, и студент обещал себе, чтобудет любить Кристину страстной и огромной любовью. Гёте давечаоблачил ее в королевское одеяние, а Петрарка сейчас вливает огонь вего сердце. Предстоящая ночь будет освящена двумя поэтами.

— В противовес тому смех, — продолжалПетрарка, — это взрыв, что отрывает нас от мира и бросаетв наше холодное одиночество. Шутка — барьер между человеком иостальным миром. Шутка — враг любви и поэзии. Я повторяю этовновь и хочу, чтобы вы хорошо запомнили это. Боккаччо ничего несмыслит в любви. Любовь не может быть смешна. У любви нет ничегообщего со смехом.

— Да, — с восторгом подтвердил студент. Онвидел мир поделенным на две половины, из которых одна — любовь,а другая — шутка, и знал, что сам он принадлежит и будетпринадлежать к войску Петрарки.

Ангелы летают над ложем студента
Она не ходила по квартире нервничая, не сердилась,не дулась и даже не изнывала у открытого окна. Свернувшись клубочком,лежала в ночной рубашке под одеялом. Он разбудил ее поцелуем в губыи, стремясь опередить попреки, с нарочитой торопливостью принялсярассказывать ей о невообразимом вечере, где дело дошло додраматической схватки Боккаччо с Петраркой, тогда как Лермонтовнаносил оскорбления всем остальным поэтам. Не проявляя интереса кобъяснениям, она с недоверием прервала его: — А про книжку ты,конечно, забыл.

Когда он дал ей книгу стихов с длинным посвящением Гёте, она неповерила своим глазам. Она вновь и вновь перечитывала эти невероятныефразы, словно они воплощали все ее столь же невероятное приключениесо студентом, все ее последнее лето, тайные прогулки по неведомымлесным тропам, всю эту тонкость и нежность, которые были такнесвойственны ее жизни.

Тем временем студент разделся и лег к ней. Она обняла его и крепкоприжала к себе. Это было объятие, какого он еще

никогда не изведал. Объятие искреннее, сильное, пылкое, материнское,сестринское, дружеское и страстное. Этим вечером Лермонтов много разиспользовал слово честный, и студенту подумалось, что объятиеКристины заслуживает именно этого синтетического названия,включающего в себя целый сонм прилагательных.

Студент чувствовал, что его тело превосходно подготовлено для любви.Оно было подготовлено так надежно, надолго и прочно, что он не спешили лишь с наслаждением вкушал нескончаемо сладостные минутынеподвижного объятия.

Она погружала чувственный язык в его рот и тут же осыпала истинносестринскими поцелуями все его лицо. Нащупывая языком ее золотой зубнаверху слева, он вспоминал слова Гёте: Кристина — порождениене кибернетической машины, а человеческой плоти! Это женщина, котораянужна поэту! Ему хотелось вопить от радости. И в душе его звучалислова Петрарки, что любовь — это поэзия, а поэзия — этолюбовь и что понять означает сливаться с другим человеком и сгорать внем. (Да, все три поэта здесь с ним, они летают над его постелью, какангелы, радуются, поют и благословляют его!) Исполненный бесконечноговосторга, студент решил, что пришла пора превратить лермонтовскуючестность неподвижного объятия в реальное любовное действие.Опустившись на тело Кристины, он попытался коленями раздвинуть ееноги.

Но в чем дело? Кристина сопротивляется! Она сжимает ноги так жеупорно, как и во время их летних прогулок!

Он хотел было спросить ее, почему она сопротивляется ему, но не смогговорить. Пани Кристина была так робка, так нежна, что рядом с нейзатеи любви утрачивали свои названия. У него хватало смелостиговорить лишь на языке дыхания и ласк. К чему им тяжеловесность слов?Разве он не сгорал в ней? Они оба пламенели одним и тем же пламенем!И он снова и снова в упорном молчании стремился раздвинуть коленом ееплотно сжатые бедра.

И пани Кристина молчала. Она тоже стеснялась говорить и хотела всевыразить лишь поцелуями и ласками. Но при его двадцать пятой попытке,на сей раз более грубой, раздвинуть ее бедра, она сказала: —Нет, прошу тебя, нет. Я бы умерла.

— Как это? — спросил он со вздохом.

— Я бы умерла. Правда. Я бы умерла, — сказалапани Кристина и, снова глубоко погрузив язык в его рот, сильно сжалабедра.

Студент испытывал отчаяние, смешанное с блаженством. Им владелояростное желание обладать ею и одновременно хотелось плакать отсчастья, ибо он понял, что она любит его так, как никто не любил. Онасмертельно любит его, любит так, что боится отдаться ему, ибо,отдавшись ему, уже не могла бы жить без него и умерла бы от тоски ижелания. Он был счастлив, был безумно счастлив тем, что вдруг,неожиданно и совершенно незаслуженно достиг того, о чем мечтал:бесконечной любви, перед которой весь земной шар со всеми егоконтинентами и морями ничто.

— Я понимаю тебя! Я умру вместе с тобой! —шептал он, гладя и целуя ее и чуть не плача от любви. Но великаянежность не задушила вожделения плоти, что становилось болезненным ипочти нестерпимым. И потому он снова попытался протиснуть колено межее сжатых бедер и открыть себе путь к ее лону, вдруг ставшему длянего таинственнее чаши Грааля.

— Нет. ты не умрешь. Это я умру! — сказалаКристина.

Он представил себе столь бесконечное наслаждение, от которогоумирают, и повторил снова: «Мы умрем вместе! Мы умрем вместе!»Он продолжал протискивать колено меж ее бедер, но по-прежнемубезуспешно.

Больше им нечего было сказать. Они прижимались друг к другу, онакачала головой, а он еще много раз штурмовал твердыню ее бедер, поканаконец не сдался. Смирившись, он лег подле нее навзничь. Она взяластудента за жезл его любви, воздетый в ее честь, и сжала его со всейвосхитительной учтивостью: искренно, крепко, пылко, по—матерински, по-сестрински, дружески и страстно.

В студенте смешивалось блаженство бесконечно любимого человека сотчаянием отвергнутого тела А жена мясника не переставала держать егоза его оружие любви, но не так, чтобы несколькими простыми движениямизаменить ему любовный акт, о котором он вожделел, а так, словнодержала в руке что-то редкостное, дорогое, то, что боялась повредитьи хотела надолго сохранить воздетым и твердым.

Впрочем, довольно уже об этой ночи, что длится без заметных переменпочти до утра.

Мутный утренний свет
Уснув очень поздно, они проснулись лишь к полудню. Уобоих болела голова. Временем они особенно не располагали, так какКристина спешила на поезд. Оба молчали. Кристина, положив в сумкуночную рубашку и книгу Гёте, опять маячила в своих неуместныхвечерних лодочках и нелепых бусах вокруг шеи.

Мутный утренний свет словно снял с них печать молчания, словно посленочи поэзии наступал день прозы, и пани Кристина сказала студентусовсем просто: — Ты не сердись на меня, я правда могла быумереть. Уже после первых родов доктор сказал, что мне больше нельзябеременеть.

Студент горестно посмотрел на нее: — Думаешь, ты могла бы отменя забеременеть? За кого ты меня принимаешь?

— Так все мужчины говорят. Они всегда в себе уверены. Я-тознаю, что стряслось с моими подружками. Молодые ребята вроде тебяужасно опасны. А случись такое, не выкрутишься.

С отчаянием в голосе он стал убеждать ее, что не такой уж онпростофиля и что никогда не сделал бы ей ребенка: — Не станешьже ты равнять меня с какими-то сопляками своих подружек?

— Я знаю, — сказала она примиренно, чуть неизвиняясь. Студенту больше не пришлось ее убеждать. Она поверила ему.Он же не какой-нибудь деревенщина и, пожалуй, знает толк в любвибольше, чем все автомеханики мира. Может, она и напрасно ночьюсопротивлялась ему. Но она не сожалела об этом. Любовная ночь скаким-то коротким любовным актом (Кристина не способна былапредставить себе телесную любовь иной, чем поспешной и короткой)всегда казалась ей чем-то хоть и прекрасным, но рискованным ивероломным. То, что пережила она со студентом, было несравнимо лучше.

Он проводил ее на вокзал, и она уже мечтала о том, как будет сидеть вкупе и вспоминать пережитое. С практичностью простолюдинки онаповторяла себе, что испытала нечто такое, чего никто у нее неотнимет: она провела ночь с юношей, который всегда казался ейнереальным, неуловимым, далеким, и всю ночь держала его за воздетыйжезл любви. Да, всю ночь! В самом деле, она никогда не испытываланичего подобного! Возможно, она больше не увидит его, но ведь онаникогда и не рассчитывала постоянно видеться с ним. Она быласчастлива, что у нее осталось от него нечто долговечное: стихи Гёте иего невероятное посвящение, которое в любое время может подтвердитьей, что это ее приключение не было сновидением.

Зато студент был в отчаянии. Достаточно же было сказатьодну-единственную разумную фразу! Достаточно было назвать вещи своимиименами, и он мог быть с нею! Она боялась зачать от него, а он думал,что она ужасается беспредельности своей любви! Он смотрел в бездоннуюглубину своей глупости и чувствовал приступы безудержного смеха,смеха слезливо— истеричного!

Он возвращался с вокзала в свою пустыню безлюбых ночей, и литостъсопровождала его.

Дальнейшие примечания к теории литости
На двух примерах из жизни студента я объяснил двавида изначальной реакции человека на собственную литостъ. Еслипартнер слабее нас, мы находим повод, чтобы оскорбить его, —так студент оскорбил студентку, когда та поплыла слишком быстро.

Если партнер сильнее, нам ничего не остается, как избрать какой-либоокольный путь мщения, пощечину рикошетом, убийство посредствомсамоубийства. Мальчик так долго выводит на скрипке фальшивый звук,что учитель не выдерживает и выкидывает его из окна. Мальчик падает ина протяжении всего полета радуется, что злой учитель будет обвинен вубийстве.

Это две классические реакции человека, и если первая реакция сплошь ирядом встречается в жизни любовников и супругов, вторая, присущая такназываемой великой Истории человечества, являет собой бесчисленноеколичество примеров другого порядка. Вероятно, все то, что нашинаставники называли героизмом, было нечем иным, как формой литости,проиллюстрированной мною на примере мальчика и учителя по классускрипки. Персы завоевывают Пелопоннес, и спартанцы совершают однувоенную ошибку за другой. И так же как мальчик отказывался взятьправильный звук, они, ослепленные слезами бешенства, отказываютсяпредпринять что-либо разумное, не способные ни воевать успешнее, нисдаться, ни спастись бегством, они во власти литости позволяютперебить себя всех до последнего.

В этом контексте мне приходит на ум, что вовсе не случайно понятиелитости родилось в Чехии. История чехов, эта история вечных восстанийпротив сильнейших, череда знаменитых поражений, во многомопределивших ход мировой истории и обрекших на гибель собственныйнарод, и есть история литости. Когда в августе 1968 года тысячирусских танков захватили эту маленькую и прекрасную страну, я виделна стенах одного города лозунг: «Мы не хотим компромисса, мыхотим победы!» Поймите: в тот момент речь шла о выборе лишьодного из нескольких вариантов поражений, ничего больше, но этотгород отверг компромисс и возжелал победы! Это голос не рассудка, алитости! Человек, одержимый литостью, мстит за себя собственнойгибелью. Мальчик расплющился на тротуаре, но его бессмертная душабудет вечно радоваться, что учитель повесился на оконной задвижке.

Но как студент может оскорбить пани Кристину? Прежде чем он успеваетчто-либо предпринять, Кристина садится в поезд. Теоретики знакомы стакой ситуацией и утверждают, что при этом происходит так называемаяблокировка литости.

Ничего худшего не может случиться. Литость студента была словнонепрерывно растущая опухоль, и он не знал, что с нею делать.Поскольку ему некому было мстить, он жаждал хотя бы утешения. Вотпочему он вспомнил Лермонтова. Он вспомнил, как Лермонтова оскорблялГёте, как его унижал Верлен и как Лермонтов вновь и вновь кричал им,что он гордый, словно все поэты за столом были учителями по классускрипки и он хотел спровоцировать их выкинуть его из окна.

Студент тосковал по Лермонтову, как тоскуют по брату. Он опустил рукув карман и нащупал в нем большой сложенный лист бумаги. На листе,вырванном из тетради, было написано: «Жду тебя. Люблю тебя.Кристина. Полночь».

Он понял. Пиджак, что был сегодня на нем, вчера висел на вешалке вего мансарде. Поздно обнаруженное послание лишь подтвердило то, чтоон знал. С телом Кристины он разминулся по собственной глупости.Литость переполняла его до отказа и не находила выхода.

На дне безнадежности
День клонился к вечеру, и студент предположил, чтопоэты уже очнулись после вчерашней попойки. Возможно, они будут вКлубе литераторов. Он взбежал на второй этаж, миновал гардероб исвернул вправо, к ресторану. Не привыкший бывать здесь, оностановился у входа и неуверенно огляделся. В глубине зала сиделиПетрарка и Лермонтов с двумя незнакомцами. Студент сел за ближайшийсвободный стол. Никто не обратил на него внимания. Ему дажепоказалось, что Петрарка и Лермонтов, кинув на него отсутствующийвзгляд, не узнали его. Он попросил официанта принести ему коньяку, ав голове болью отдавался бесконечно печальный и бесконечно прекрасныйтекст Кристининого послания: «Жду тебя. Люблю тебя. Кристина.Полночь».

Он сидел минут двадцать, потягивая коньяк. Вид Петрарки и Лермонтовапринес ему не утешение, а, напротив, новое огорчение. Он почувствовалсебя покинутым всеми, покинутым Кристиной и поэтами. Он сидел здесьодин, лишь с большим листом бумаги, на котором было написано: «Ждутебя. Люблю тебя. Кристина. Полночь». Им овладело желаниевстать и поднять над головой этот лист бумаги, чтобы все видели его,чтобы все знали, что он, студент, любим, безмерно любим.

Он подозвал официанта, расплатился. Потом еще закурил сигарету. Вклубе оставаться не хотелось, но мысль о возвращении в мансарду, гдене ждет его женщина, была ему нестерпима. Он раздавил, наконец,сигарету о пепельницу, и в ту же минуту заметил, что Петрарка узрелего и помахал из-за стола Но было уже поздно, литость гнала его прочьиз клуба в грустное одиночество. Он встал и напоследок еще вытащил изкармана бумагу, на которой Кристина написала свое любовное послание.Эта бумага уже не принесет ему никакой радости. Но если он оставит еездесь на столе, быть может, кто-то обнаружит ее и узнает, чтосидевший здесь студент безмерно любим.

Он повернулся и направился к выходу.

Нежданная слава
— Друг мой! — услышал студенти оглянулся. Петрарка, делая знак рукой, приближался к нему. —Вы уже уходите? — Петрарка извинился, что не узнал егосразу. — На другой день после кутежа я всегда дурею!

Студент объяснил, что не хотел мешать Петрарке, ибо не знал тех, скем он сидел за столом.

— Болваны! — сказал Петрарка студенту инаправился с ним к столу, из-за которого тот только что встал.Студент испуганно уставился на большой лист бумаги, лежавший там. Былбы это хоть неприметный клочок, но эта большая бумага, казалось,изобличала всю ту неловкую преднамеренность, с какой она былаоставлена на столе.

Петрарка, на лице которого горели любопытством черные глаза, тотчасузрел бумагу и пробежал ее взглядом. — Что это? О друг, ужне ваша ли она?

Студент, неумело изобразив растерянность человека, по ошибкеоставившего на столе это доверительное послание, попытался вырватьего из рук Петрарки.

Но тот успел прочесть вслух: «Жду тебя. Люблю тебя. Кристина.Полночь».

Глядя студенту в глаза, спросил: — Что за полночь? Уж невчерашняя ли?

Студент опустил взгляд: — Да, — сказал он, уже непытаясь отнять у Петрарки бумагу.

К их столу на своих коротких ногах подошел Лермонтов. Протянулстуденту руку: — Рад вас видеть. Те двое, — сказалон, кивнув на стол, из-за которого встал, — полныеидиоты! — И сел рядом.

Петрарка тут же прочел Лермонтову текст Кристининого послания,повторяя его несколько раз звучным, напевным голосом, словно это быластихотворная строка.

И тут меня осенило: когда нет возможности влепить быстро плавающейдевушке пощечину или позволить персам истребить себя, когда нетникакого спасения от раздирающей душу литости, тогда к нам на помощьприходит милосердие поэзии.

Что осталось от этой красивой и совершенно незадачливой истории?Ничего, кроме поэзии.

Слова, вписанные в книгу Гёте, которую увозит с собой Кристина, ислова на разлинованной бумаге, одарившие студента нежданной славой.

— Друг мой, — сказал Петрарка, взяв студента заруку, — признайтесь, что вы пишете стихи. Признайтесь, чтовы поэт!

Опустив глаза, студент признался, что Петрарка не ошибается.

И Лермонтов остается один
Студент пришел в Клуб литераторов увидеться сЛермонтовым, но с этой минуты он потерян для Лермонтова, а Лермонтовпотерян для него. Лермонтов ненавидит счастливых любовников. Мрачнея,он с презрением говорит о поэзии слащавых чувств и высоких слов. Онговорит о том, что стихотворение должно быть честным как предмет,созданный рабочими руками. Нахмурившись, он злится на Петрарку и настудента. Мы знаем хорошо, в чем дело. Гёте это тоже знал. Этооттого, что он не спит с женщиной. Эта чудовищная литостъ оттого, чтоон не спит с женщиной.

Кто лучше студента мог бы понять его? Но этот неисправимый глупецвидит лишь хмурое лицо Лермонтова, слышит его злобные слова ичувствует себя оскорбленным.

А я смотрю на них из далекой Франции, с высоты моей башни. Петраркасо студентом встают из-за стола. Холодно прощаются с Лермонтовым. ИЛермонтов остается один.

Мой дорогой Лермонтов, гений той боли, которую в моей печальной Чехииназывают литостью.

ШЕСТАЯ ЧАСТЬ

АНГЕЛЫ

1
В феврале 1948 года вождь коммунистической партииКлемент Готвальд вышел на балкон пражского барочного дворца, чтобыобратиться к сотням тысяч сограждан, запрудивших Староместскуюплощадь. Это была историческая минута в судьбе Чехии. Шел снег,холодало, а Готвальд стоял с непокрытой головой. Заботливый Клементисснял свою меховую шапку и надел ее на голову вождя.

Ни Готвальд, ни Клементис не знали, что по той самой лестнице, покакой они поднимались на исторический балкон, в течение восьми летежедневно ходил Франц Кафка, ибо в том же дворце во временаАвстро-Венгрии помещалась немецкая гимназия. Не знали они и о том,что на первом этаже этого же здания Герман Кафка, отец Франца, владелмагазином, на вывеске которого рядом с его именем была нарисованагалка (по-чешски kavka).

Если Готвальд, Клементис и все прочие не знали о Кафке, то Кафка зналоб их незнании. Прага в его романе — город без памяти. Этотгород в романе уже совершенно забыл свое название. В нем никто ни очем не помнит и ни о чем не вспоминает, даже Йозеф К. как бы ничегоне знает о своей предыдущей жизни. Не звучит там ни одной песни,которая бы воспоминанием о минуте своего рождения связывала настоящеес прошлым.

Время романа Кафки — это время человечества, утратившего связьс человечеством, человечества, уже ничего не знающего и ничего непомнящего и живущего в городах, которые никак не называются и вкоторых даже улицы не имеют названий или именуются иначе, чемименовались вчера, поскольку имя — неразрывная связь с прошлым,и люди, у которых нет прошлого, — это люди без имени.

Прага, по словам Макса Брода, город зла. После поражения чешскойРеформации в 1621 году иезуиты, стремясь обратить народ в истиннуюкатолическую веру, наводнили Прагу великолепием барочных соборов. Этитысячи каменных святых, которые отовсюду смотрят на вас, угрожаютвам, следят за вами, гипнотизируют вас, это сбесившееся войскооккупантов, которое вторглось в Чехию три с половиной столетия назад,чтобы вырвать из души народа его веру и его язык.

Улица, на которой родилась Тамина, именовалась Шверинова. Это было вгоды войны, когда Прага была оккупирована немцами. Ее отец родился наЧернокостелецком проспекте. Это было во времена Австро-Венгерскойимперии. Когда мать Тамины вышла замуж за ее отца и переехала к нему,этот проспект уже носил имя Маршала Фоша. Это было после Первоймировой войны. Детство свое Тамина провела на проспекте Сталина, амуж увез ее в новый дом уже с улицы Виноградской. Но между тем этобыла одна и та же улица, только постоянно меняли ее название,промывали мозги, чтобы она окончательно очумела.

По улицам, не знающим своего названия, бродят призраки поверженныхпамятников. Поверженных чешской Реформацией, поверженных австрийскойконтрреформацией, поверженных Чехословацкой республикой, поверженныхкоммунистами; наконец повержены были даже статуи Сталина. Вместо этихуничтоженных памятников теперь по всей Чехии растут по меньшей меретысячи статуй Ленина, они растут, как трава на развалинах, какмеланхолические цветы забвения.

2
Если Франц Кафка был пророком мира без памяти, тоГустав Гусак — его создателем. После Т. Г. Масарика, именуемогопрезидентом-освободителем (все его памятники без исключения былиопрокинуты), после Бенеша, Готвальда, Запотоцкого, Новотного иСвободы он стал седьмым президентом моего отечества, так называемымпрезидентом забвения.

Русские привели его к власти в 1969 году. С 1621 года историячешского народа не переживала такого истребления культуры иинтеллигенции, как в период его правления. Все вокруг думали, чтоГусак всего лишь преследовал своих политических противников. Однакоборьба с политической оппозицией была скорее предлогом и удобнымслучаем, чтобы русские при посредстве своего наместника добилисьчего-то более существенного.

В этом смысле считаю весьма примечательным, что Гусак выбросил изуниверситетов и научных институтов сто сорок пять чешских историков.(Говорят, что вместо каждого из них

— загадочно, словно в сказке, — вырос в Чехииновый памятник Ленину.) Один из этих историков, мой друг Милан Гюбл,в очках с непомерно толстыми стеклами, в 1971 году сидел в моемкабинете на Бартоломейской улице. Мы смотрели на шпили Градчанскихбашен, и нам обоим было грустно.

— Если хотят ликвидировать народ, — говорилГюбл, — у него прежде всего отнимают память. Уничтожаютего книги, его культуру, его историю. И кто-то другой напишет длянего другие книги, навяжет другую культуру и придумает другуюисторию. Так постепенно народ начнет забывать, кто он и кем был. Мирвокруг него забудет об этом еще намного раньше.

— А язык?

— А зачем кому-то у нас его отнимать? Он станет простофольклором и раньше или позже отомрет естественной смертью.

Было ли это гиперболой, продиктованной бесконечной печалью?

Или правда, что народ не способен пересечь пустыню организованногозабвения и остаться живым?

Никто из нас не знает, что впереди. Но одно определенно: в минутыясновидения чешский народ может с близкого расстояния узреть образсвоей смерти. Не как реальность и даже не как неотвратимое будущее, акак совершенно конкретную возможность. Его смерть всегда рядом.

3
Спустя полгода Гюбла арестовали и приговорили кнескольким годам лишения свободы. В это время умирал мой отец.

В течение последних десяти лет жизни он постепенно терял дар речи.Поначалу не мог вспомнить разве что некоторые слова или вместо нихупотреблял другие, им подобные, и тут же сам тому смеялся. Но подконец ему удавалось произносить лишь немногие слова, и все егопопытки продолжить разговор завершались фразой, которая была одной изпоследних, ему оставшихся: «Это странно».

Когда он говорил «это странно», его глаза выражалибесконечное удивление по поводу того, что он все знает, но ничего неможет сказать. Вещи утратили свои имена и слились в одну-единственнуюнеразличимую реальность. И только я, когда разговаривал с ним, умелна какое-то время эту безымянную бесконечность вновь превратить в мирименованных вещей.

Его необычайно большие голубые глаза на красивом старом лице голубеликак прежде. Я часто выводил его на прогулку. Обычно мы обходилитолько один квартал, на большее у отца не было сил. Он двигалсяплохо, маленькими шажками и при малейшей усталости клонился вперед итерял равновесие. Мы вынуждены были часто останавливаться, и онотдыхал, упершись лбом в стену.

На этих прогулках мы говорили о музыке. Покуда отец говорил хорошо, язадавал ему мало вопросов. А теперь хотел наверстать упущенное. Да,мы говорили о музыке, но это был странный разговор между тем, кто незнал ничего, но знал множество слов, и тем, кто знал все, но не знални единого слова.

На протяжении этих всех десяти лет своей болезни отец писалобъемистую книгу о сонатах Бетховена. Хотя он писал несколько лучше,чем говорил, но и при письме у него все чаще и чаще случались провалыпамяти, и в конце концов уже никто не мог понять его текст,состоявший из слов, которых не существует.

Однажды он позвал меня в свою комнату. На рояле стояла соната опус111, раскрытая на вариациях. «Взгляни, — сказал он иуказал на ноты (играть он уже тоже не мог), — взгляни,

— повторил он, и после долгого усилия ему удалось ещедобавить: — Теперь я знаю!» — а потом все старалсяобъяснить мне что-то важное, но его фразы складывались из совершенноневразумительных слов, и он, увидев, что я не понимаю его, удивленнопосмотрел на меня и сказал: «Это странно».

Конечно, я знаю, о чем он хотел говорить, его же давно занимала этапроблема. Бетховен к концу своей жизни почувствовал необычайную тягук форме вариаций. На первый взгляд может показаться, что эта форма извсех форм самая что ни на есть поверхностная, простая иллюстрациямузыкальной техники, работа скорее для кружевницы, чем для Бетховена.А он превратил ее (впервые в истории музыки) в одну из самыхзначительных форм, в которую облек свои самые прекрасные размышления.

Да, это хорошо известно. Но отец хотел знать, как следует пониматьэто. Почему именно вариации? Какой за этим скрывается смысл?

Вот почему он тогда позвал меня к себе в комнату, указал на ноты ипроизнес: «Теперь я знаю!»

4
Молчание отца, от которого скрылись все слова,молчание ста сорока пяти историков, которым запретили вспоминать, этавсеохватная тишина, что доносится из Чехии, создает фон картины, накоторой я рисую Тамину.

Она по-прежнему разносит кофе в маленьком городе на западе Европы. Ноона уже не излучает того сияния дружеской любезности, которая некогдапритягивала к ней посетителей. У нее нет больше желания внимательновыслушивать их.

Однажды, когда Биби вновь уселась на табурет у барной стойки, а еедочка, ползавшая по полу, невыносимо визжала, Тамина, так и недождавшись, покуда мать одернет ребенка, сказала: — Ты неможешь что-нибудь сделать, чтобы она перестала орать?

Биби обиделась: — Скажи мне, почему ты ненавидишь детей?

Было бы ошибкой считать, что Тамина ненавидит детей. Зато в голосеБиби она отчетливо уловила совершенно неожиданную враждебность. Она исама не знала почему, но они перестали быть подругами.

Однажды Тамина не вышла на работу. Такого еще никогда не бывало. Женахозяина пошла узнать, что с ней. Позвонила в дверь, но никто неоткрыл. Она отправилась туда и на следующий день, но опятьбезрезультатно. Она вызвала полицию. Выломали дверь, но обнаружилилишь тщательно убранную квартиру, где все было на месте и ничто невызывало подозрений.

Тамина не вышла на работу и в последующие дни. Полиция снова заняласьэтим делом, но ничего нового опять-таки не обнаружила. Дело обисчезновении Тамины было отнесено к тем, что так и осталисьнераскрытыми.

5
В тот роковой день к барной стойке подсел молодойчеловек в джинсах. Тамина в это время была уже одна в кафе. Молодойчеловек заказал себе кока-колу и стал медленно потягивать напиток. Онсмотрел на Тамину, а она смотрела в пространство.

Вдруг он сказал: — Тамина.

Это вполне могло произвести на нее впечатление, однако не произвело.Не составляло особого труда узнать ее имя, известное всем посетителямв округе.

— Я знаю, вам грустно, — продолжал молодойчеловек.

Но и это не возымело желанного действия. Она знала, что существуетмножество способов обольщения женщины и что один из самых надежныхпутей к женскому лону лежит через грусть. Тем не менее она посмотрелана него с большим интересом, чем минуту назад.

Они разговорились. Прежде всего внимание Тамины привлекли еговопросы. Не их содержание, а то, что он вообще задавал их. Бог мой,сколько времени прошло с тех пор, как кто-то о чем-то ее спрашивал!Ей казалось, что прошла целая вечность! Единственный человек, ктопостоянно распрашивал ее, был муж, ибо любовь — это постоянноевопрошание. Да, лучшего определения любви я не знаю.

(В таком случае, возразил бы мне мой друг Гюбл, никто не любит насбольше полиции. И вправду. Так же, как всему, что наверху,противостоит то, что внизу, негативом любовного интереса оказываетсялюбопытство полиции. Порой можно перепутать, что внизу, а чтонаверху, и мне совсем не трудно представить одиноких людей, мечтающихвремя от времени подвергаться допросу в полицейском участке, дабыкому-нибудь рассказать о себе.)

6
Молодой человек смотрит ей в глаза, слушает ее, азатем говорит, что все, называемое ею воспоминанием, на самом делесовершенно другое: она лишь зачарованно вглядывается в своезабывание.

Тамина утвердительно кивает головой.

А молодой человек продолжает: этот печальный взгляд, обращенныйвспять, уже нельзя считать проявлением верности покойному. Покойныйисчез из этого взгляда, и она смотрит в пустоту.

В пустоту? Чем же тогда так утяжелен ее взгляд?

Он утяжелен не воспоминаниями, объясняет ей молодой человек, аугрызениями. Тамина никогда не простит себе, что она забыла.

— А что же в таком случае мне делать? —спрашивает Тамина.

— Забыть свое забвение.

— Посоветуйте мне, как это сделать, — горькосмеется Тамина.

— Разве у вас никогда не возникало желания уйти?

— Возникало, — признается Тамина. —Мне ужасно хочется уйти. Но куда?

— Туда, где вещи легки, как дуновение ветерка Где вещиутратили свою тяжесть. Где нет угрызений.

— Да, — мечтательно говорит Тамина, —уйти туда, где вещи ничего не весят.

И словно в сказке, словно во сне (а ведь это сказка! ведь это сон!),Тамина покидает барную стойку, за которой провела несколько летжизни, и выходит с молодым человеком из кафе. У тротуара стоиткрасный спортивный автомобиль. Молодой человек садится за руль ипредлагает Тамине место рядом.

7
Я понимаю угрызения, мучившие Тамину. Когда умер мойотец, я испытывал нечто подобное. Я не мог простить себе, что такмало задавал ему вопросов, что так мало знаю о нем, что позволил себепренебречь им. И именно эти угрызения помогли мне вдруг понять, чемон, должно быть, хотел поделиться со мной, указывая на раскрытые нотысонаты опус 111.

Попробую объяснить это посредством сравнения. Симфония

— это музыкальный эпос. Можно было бы сказать, что онаподобна пути, ведущему сквозь бесконечность внешнего мира, от вещи квещи, все дальше и дальше. Вариации — это тоже путь. Но этотпуть не ведет сквозь бесконечность внешнего мира. Вам, несомненно,знакома мысль Паскаля о том, что человек живет между пропастьюбесконечно великого и пропастью бесконечно малого. Путь вариацийведет к той второй бесконечности, к бесконечному внутреннемумногообразию, что скрывается в каждой вещи.

В вариациях, стало быть, Бетховен открыл иное пространство и иноенаправление поисков. В этом смысле его вариации являются новымпризывом отправиться в путь.

Форма вариаций — это форма максимального сосредоточения,позволяющая композитору говорить лишь о сути вещей, идти прямо ксамой сердцевине. Предметом вариаций является тема, которая зачастуюограничивается всего шестнадцатью тактами. Бетховен проникает внутрьэтих шестнадцати тактов, словно по колодцу спускается в недра земли.

Путь ко второй бесконечности столь же полон приключений, что и путьэпоса. Так физик доходит до волшебного нутра атома. С каждойвариацией Бетховен все больше и больше удаляется от начальной темы,которая схожа с последней вариацией ничуть не более, чем цветок сосвоим образом под микроскопом.

Человек сознает, что ему не дано объять вселенную с ее солнцами извездами. Куда более невыносимым ему представляется, что он обреченпотерять и вторую бесконечность, ту близкую, до которой рукой подать.Тамина потеряла бесконечность своей любви, я потерял отца, и все мыпотеряли плоды трудов своих, ибо за совершенством надо идти до самойсердцевины, которой нам никогда не достичь.

То, что бесконечность внешнего мира ускользнула от нас, мы принимаемкак вполне естественную участь. Но до самой смерти мы будем коритьсебя за то, что утратили вторую бесконечность. Мы размышляем обесконечности звезд, а бесконечность собственного отца нас совсем незанимала.

Неудивительно, что форма вариаций стала страстью зрелого Бетховена,который прекрасно знал (как это знает Тамина и как я это знаю), чтонет ничего более невыносимого, чем потерять человека, которого мылюбили, — эти шестнадцать тактов и внутреннюю вселенную ихбесконечных возможностей.

8
Вся эта книга — роман в форме вариаций.Отдельные части следуют одна за другой, как отдельные отрезки пути,ведущего внутрь темы, внутрь мысли, внутрь одной-единой ситуации,понимание которой теряется в необозримой дали.

Это роман о Тамине, и в минуту, когда Тамина уходит со сцены, этороман для Тамины. Она — главное действующее лицо и главныйслушатель, а все остальные истории являются лишь вариациями ееистории и отражаются в ее жизни, как в зеркале.

Это роман о смехе и о забвении, о забвении и о Праге, о Праге и обангелах. Кстати, это отнюдь не случайность, что молодого человека,сидящего за рулем, зовут Рафаэль.

Местность становилась все более пустынной, все меньше было зелени ивсе больше охры, все меньше травы и деревьев и все больше песка иглины. Вскоре автомобиль свернул с шоссе и покатил по узкой тропе,внезапно завершившейся крутым склоном. Молодой человек затормозил.Они вышли. Остановились на краю склона; в десяти метрах под ними былаузкая полоса глинистого берега, а за ним вода, мутная, коричневая,тянувшаяся в необозримую даль.

— Где мы? — спросила Тамина, и сердце ее сжалатоска. Она хотела сказать Рафаэлю, что рада была бы вернуться назад,но не осмелилась: боялась услышать его отказ, который еще усилил быее тревогу.

Они стояли на краю склона, перед ними простиралась вода, а вокругбыла одна глина, размякшая глина без всякой травы, словнопредназначенная для разработки. И в самом деле, неподалеку стоялброшеный экскаватор.

Тут Тамина вспомнила, что именно так выглядела местность в Чехии, гдев последнее время работал муж, когда, выгнанный с занимаемойдолжности, устроился экскаваторщиком в ста километрах от Праги. Всюнеделю он жил там в вагончике и только по воскресеньям приезжал кТамине в Прагу. Поэтому раз в неделю она отправлялась к нему сама.Среди такого же пейзажа они вместе совершали прогулки: размякшаяглина без травы и деревьев, снизу охра и желть, сверху — низкиесерые тучи. Они шагали рядом в резиновых сапогах, которые увязали вгрязи и скользили. Они были одни в целом мире, и их охватывалочувство тревоги, любви и отчаянного страха друг за друга.

Это чувство отчаяния теперь овладело ею, и она была счастлива, чтовместе с ним внезапно и неожиданно вернулся к ней утраченный осколокпрошлого. Это было совершенно утраченное воспоминание, и оно,пожалуй, впервые с той поры воскресло в ней. Она подумала, что надобыло записать это в свою тетрадь! Тогда бы она и год точно знала!

И снова захотелось ей сказать молодому человеку, что хорошо бывернуться назад. Нет, он был не прав, когда говорил ей, что ее печаль— лишь форма без содержания! Нет, нет, ее муж в этой печали всееще живой, он только потерян, и она должна идти его искать! Искать повсему свету! Да, да! Теперь она это особенно понимает! Тот, кто хочетвспоминать, не смеет сидеть на одном месте и ждать, что воспоминанияпридут к нему сами! Воспоминания разбежались по всему свету, и намнадо путешествовать, чтобы найти их и вспугнуть в их укрытии!

Все это она хотела сказать молодому человеку и попросить его отвезтиее назад. Но тут вдруг снизу от воды донесся свист.

9
Рафаэль схватил Тамину за руку. И сжал ее таксильно, что уже нельзя было вырваться. По склону пролегала узкая,извилистая, скользкая тропинка. Он повел по ней Тамину вниз.

На берегу, где еще минуту назад никого и в помине не было, стоялмальчик лет двенадцати. Он держал за веревку лодку, легкопокачивавшуюся у края воды, и улыбался Тамине.

Она оглянулась на Рафаэля. Он тоже улыбался. Она переводила взгляд содного на другого, как вдруг Рафаэль стал громко смеяться, и мальчикприсоединился к нему. Это был странный смех, ведь ничего смешного непроисходило, но при этом — заразительный и сладостный: онпризывал ее забыть о своей тревоге и обещал что-то неясное, то лирадость, то ли мир, и потому Тамина, стремясь избавиться от своейтоски, послушно засмеялась вместе с ними.

— Вот видите, — сказал ей Рафаэль, —вам нечего бояться.

Тамина вступила в лодку, закачавшуюся под ней. Опустилась на сиденьеу кормы челна. Оно было мокрым. Сквозь летнюю легкую юбку онапочувствовала, как сырость коснулась ее зада. Это было скользкоеприкосновение, и в ней снова проснулась тревога.

Мальчик оттолкнул лодку от берега, взялся за весла, и Таминаоглянулась. Рафаэль стоял на берегу и смотрел им вслед. Он улыбался,и Тамине показалось, что в этой улыбке есть что-то странное. Да!Улыбаясь, он незаметно качал головой! Он совсем незаметно качалголовой.

10
Почему Тамина не спросит, куда она едет? А тот, комуне важна цель, не спрашивает, куда он едет!

Она смотрела на мальчика, что сидел напротив и работал веслами. Онказался ей совсем слабеньким, а весла слишком тяжелыми.

— Может, мне сменить тебя? — спросила она, имальчик, радостно кивнув, отпустил весла.

Они поменялись местами. Теперь он сидел на корме и смотрел, какТамина гребет, а чуть погодя вытащил из-под сиденья маленькиймагнитофон. Зазвучал рок: электрогитары, пение. Мальчик начал слегкаизвиваться в ритме музыки. Тамина смотрела на него с отвращением:этот ребенок кокетливо, по-взрослому вилял бедрами. Его движенияказались ей непристойными.

Чтобы не видеть его, она закрыла глаза. Тут мальчик усилил звукмагнитофона и сам стал тихо напевать. Когда Тамина снова подняла нанего глаза, он спросил: — А ты почему не поешь?

— Я не знаю этой песни.

— Как так не знаешь? Ее знают все.

Он продолжал извиваться на своем сиденье, и Тамина, уже почувствовавусталость, спросила его: — Может, ты снова ненадолго сядешь завесла?

— Греби ты, — засмеявшись, ответил мальчик.

Но Тамина действительно устала грести. Положив весла в лодку, онапопыталась отдохнуть: — Мы скоро там будем?

Он указал рукой вперед. Она обернулась. Берег был уже недалеко. Онотличался от той местности, откуда они отплыли: был зеленый,травянистый, поросший деревьями.

Вскоре лодка натолкнулась на дно. Примерно с десяток детей, игравшихна берегу в мяч, с любопытством уставились на них. Они вышли излодки. Мальчик привязал лодку к колышку. За песчаным берегом тянуласьдлинная аллея платанов. Они пошли вдоль аллеи и минут через десятьоказались у низкого, широкого здания. Перед ним было множествостранных больших цветных предметов непонятного назначения, а такженесколько волейбольных сеток. Что-то в них удивило Тамину. Ах да, онибыли натянуты слишком низко над землей. Мальчик сунул два пальца врот и засвистел.

11
К ним подошла девочка лет девяти, не больше. У неебыло очаровательное личико, а кокетливо выставленный вперед животиквызывал воспоминание о девственницах на готических полотнах. НаТамину она посмотрела без особого интереса, взглядом женщины,уверенной в своей красоте и желающей подчеркнуть ее демонстративнымравнодушием ко всему, что не является ею самой.

Она открыла дверь белого дома. Они вошли прямо (там не было никоридора, ни прихожей) в большую комнату, уставленную кроватями.Оглядевшись по сторонам, словно считая кровати, девочка указала наодну из них: — Ты будешь спать здесь.

— Что же, по-твоему, я буду спать в дортуаре?

— Детям не нужна отдельная комната.

— Каким детям? Я же не ребенок!

— Здесь одни дети!

— Какие-то взрослые здесь все же должны быть!

— Нет, здесь нет никаких взрослых.

— Тогда что делать здесь мне?! — выкрикнулаТамина.

Не обращая внимания на ее волнение, девочка пошла назад к двери.Остановившись на пороге, она сказала: — Я зачислила тебя вотряд белок.

Тамина не поняла.

— Я зачислила тебя в отряд белок, — повториладевочка тоном недовольной учительницы. — Все детираспределены по отрядам, которые носят имена зверюшек.

Тамина не пожелала говорить о белках. Она хотела вернуться. Спросила,где мальчик, который привез ее сюда.

Девочка сделала вид, что не слышит, о чем говорит Тамина, ипродолжала давать ей свои пояснения.

— Меня это не интересует! — кричала Тамина. —Я хочу обратно! Где тот мальчик?

— Не кричи! — Пожалуй, ни один взрослый несумел бы вести себя более высокомерно, чем этот красивый ребенок. —Не понимаю тебя, — продолжала девочка и, чтобы выразитьсвое удивление, покачала головой: — Почему ты сюда приехала,если хочешь уехать?

— Я не хотела сюда приезжать.

— Тамина, не ври. Кто же отправляется в дальний путь, незная, куда он едет? Отучись врать.

Тамина, повернувшись спиной к девочке, бросилась к платановой аллее.Добежав по ней до берега, попыталась отыскать лодку, которую околочаса назад мальчик привязал там к колышку. Но ни лодки, ни дажеколышка нигде не было.

Она припустилась бегом, решив обследовать весь берег. Песчаный пляжвскоре сменился трясиной, и ей пришлось сделать изрядный крюк, чтобыобогнуть ее и снова выйти к воде. Берег все время изгибалсянеизменной дугой, так что она (не найдя ни следа лодки или какой-либопристани) примерно через час оказалась там, где платановая аллеявливалась в пляж. Тамина поняла, что она на острове.

Она медленно пошла по аллее к дортуару. Там стояла в кружок группа издесяти ребят: девочки и мальчики в возрасте от шести до двенадцатилет. Увидев ее, они закричали: — Тамина, иди к нам!

Дети расступились, освобождая для нее место.

И тут она вспомнила Рафаэля, как он улыбался и качал головой.

Сердце у нее сжалось от ужаса. Не обращая внимания на детей, онапрошла прямо в дортуар и, свернувшись калачиком, примостилась насвоей кровати.

12
Ее муж умер в больнице. Она навещала его часто, кактолько могла, но он умер ночью, один. Когда на следующий день она,прийдя в больницу, нашла постель мужа пустой, старик, лежавший в тойже палате, сказал ей: «Сударыня, вам надо подать жалобу!Ужасно, как они обращаются с умершими!» В глазах у него былстрах, он знал, что и его ждет скорая смерть. «Его схватили заноги и потащили по полу. Думали, что я сплю. Я видел, как его головаударилась о порог и подскочила».

У смерти — двойное обличье: с одной стороны, она означаетнебытие, с другой — чудовищно материальное бытие трупа.

Когда Тамина была очень молода, смерть представлялась ей только впервом обличье, в обличье небытия, и страх смерти (впрочем, довольнонеопределенный) был вызван ужасной мыслью, что когда-нибудь ее нестанет. С течением времени этот страх уменьшался и в конце концовпочти исчез (мысль, что однажды она не увидит неба или деревьев, ужесовсем не пугала ее), зато она все чаще думала о той второй,материальной стороне смерти: ее ужасало, что она станет трупом.

Быть трупом казалось ей невыносимым унижением. Еще сколько-то минутназад человек был храним стыдом, святостью наготы и интимной жизни,но достаточно мгновения смерти, и его тело попадает в распоряжениекого угодно, его могут раздеть, распороть, могут копаться в еговнутренностях, а затем, с отвращением зажав нос от смрада, сунуть вморозильник или в огонь. Она захотела кремировать мужа и развеять егопрах еще и того ради, чтобы уже мучительно не представлять себе, чтопроисходит с его дорогим телом.

А когда несколько месяцев спустя она подумала о самоубийстве, торешила утопиться где-нибудь далеко в море, чтобы об унижении еемертвого тела знали только рыбы, которые немы.

Я уже упоминал о рассказе Томаса Манна: молодой человек, смертельнобольной, садится в поезд, поселяется в незнакомом городе. В егокомнате стоит гардероб, и каждую ночь из него выходит болезненнокрасивая обнаженная женщина и долго рассказывает ему что-тосладостно-грустное: и эта женщина, и этот рассказ — это смерть.

Это смерть сладостно голубоватая, как небытие. Ибо небытие —беспредельная пустота, а пустое пространство голубого цвета, и нетничего более прекрасного и утешительного, чем голубизна. И вовсе неслучайно Новалис, поэт смерти, любил голубизну и искал ее, куда бы ниотправлялся. Сладость смерти голубого цвета.

Но если небытие молодого человека у Томаса Манна было так прекрасно,что сталось с его телом? Тащили его за ноги через порог? Вспороли емуживот? Бросили его в яму или в огонь?

В то время Манну было двадцать шесть, а Новалис так и не дожил дотридцати. Мне, увы, больше, и в отличие от них я не могу не думать отеле. Нет, смерть не голубого цвета, и Тамина это знает не хуже меня.Смерть — каторжная работа. Умирая, мой отец несколько днейлежал в жару, и мне казалось, он тяжко работает. Весь в поту, он былсосредоточен только на своем умирании, словно смерть была ему не посилам. Он уже не сознавал, что я сижу у его постели, уже не всостоянии был заметить меня, работа, которую он затрачивал на смерть,полностью его изнуряла, он был сосредоточен, как всадник, изпоследних сил стремящий своего коня к далекой цели.

Да, он ехал верхом.

Куда он ехал?

Куда-то далеко, чтобы скрыть свое тело.

Нет, не случайно все стихи о смерти уподобляют ее дороге. Молодойчеловек у Манна садится в поезд. Тамина — в красный спортивныйавтомобиль. Человеком владеет безмерное желание уехать, чтобы скрытьсвое тело. Но эта дорога тщетна. Он едет верхом, а его находят впостели, и голова его ударяется о порог.

13
Почему Тамина на острове детей? Почему я представляюее именно там?

Не знаю.

Быть может, потому, что в тот день, когда умирал мой отец, я слышал,как звучат веселые песни, исполняемые детскими голосами?

Повсюду к востоку от Эльбы дети организованы в так называемыепионерские отряды. Вокруг шеи они носят красные галстуки, ходят, каквзрослые, на собрания и подчас поют «Интернационал».Время от времени, следуя доброй традиции, они повязывают красныйгалстук какому-нибудь знаменитому взрослому и присваивают ему званиепочетного пионера. Взрослые это обожают, и чем они становятся старше,тем большую испытывают радость, получая от детей красный галстук длясвоего гроба.

Его уже все получили: получил его Ленин, получил его Сталин,Мастурбов и Шолохов, Ульбрихт и Брежнев. А в тот день на большомторжестве, устроенном в Пражском Граде, получил свой галстук и Гусак.

В тот день жар у отца несколько спал. Стоял май, наше окно,выходившее в сад, было открыто. С противоположной стороны дома,сквозь цветущие ветви яблонь, доносилась до нас телетрансляцияпраздника. Раздавались песни, исполняемые высокими детскими голосами.

Как раз в это время, у нас был врач. Он стоял, склонившись над отцом,который уже не мог произнести ни слова. Потом он повернулся ко мне игромко сказал: «Он впал в кому. Его мозг в состоянии распада».Я видел, как огромные голубые глаза отца еще больше расширились.

После ухода врача я в страшной растерянности попытался тотчас что-тосказать, чтобы отогнать эту фразу. Я кивнул в сторону окна: —Слышишь? Вот комедия! Гусак сегодня произведен в почетные пионеры!

И отец засмеялся. Он смеялся, чтобы дать мне понять, что его мозг впорядке и я могу разговаривать и шутить с ним, как прежде.

Потом сквозь яблони до нас долетел голос Гусака: — Дети! Вы —будущее!

И минуту спустя: — Дети! Никогда не оглядывайтесь назад!

— Я закрою окно, лишь бы не слышать его, —сказал я, подмигнув отцу, и он, улыбнувшись мне своей бесконечнопрекрасной улыбкой, согласно кивнул.

Спустя какое-то время у него снова подскочила температура. Он сел наконя и ехал верхом несколько дней подряд. Меня он уже никогда неувидел.

14
Но что ей было делать, если она вдруг оказаласьсреди детей, если перевозчик исчез вместе с лодкой и вокруг не былоничего, кроме бесконечной воды?

Она решила бороться.

Ах, до чего грустно: живя в маленьком западноевропейском городе, онаникогда ни к чему не стремилась, а здесь, среди детей (в мире вещей,что ничего не весят), она станет бороться?

Но как, кстати, она собирается бороться?

Когда в день своего приезда она, уклонившись от игр, бросилась насвою кровать, словно это была неприступная крепость, то уже в воздухепочувствовала растущую враждебность детей и испугалась. Решилапредотвратить ее, расположив их к себе. А это, конечно, означает, чтоей надо стать такой же, как они, принять их язык. И в самом деле: онадобровольно участвует во всех их играх, вкладывает во все их затеисвою фантазию и свою физическую силу, и дети, естественно, вскореподдаются ее чарам.

А если она хочет стать такой же, как они, она должна отказаться отсвоей сокровенной жизни. В первый день она не согласилась идти с нимив ванную комнату, стесняясь мыться на глазах у всех, а теперь онаходит в ванную вместе с ними.

Ванная, большая, облицованная кафелем комната, —средоточие всей жизни детей и их тайных помыслов. На одной ее стороне— десять стульчаков, на противоположной стороне — десятьрукомойников. Как правило, один отряд в подвернутых ночных рубашкахсидит на стульчаках, а другой — в чем мать родила —моется у рукомойников. Те, что сидят, смотрят на тех, голых, а те,что у рукомойников, оглядываются на тех, что на стульчаках, и всяванная насыщена потаенной чувственностью, вызывающей в Таминекакое-то смутное воспоминание о чем-то давно забытом.

Тамина сидит в ночной рубашке на стульчаке, а голые тигры, что урукомойников, не сводят с нее глаз. Потом шумит спущенная вода, белкивстают со стульчаков, снимают длинные ночные рубахи, а тигры отходятот рукомойников и идут в общую спальню, откуда приходят уже кошки;теперь они усаживаются на опустевшие стульчаки и неотрывно смотрят навысокую Тамину с черным подчревьем и большими грудями, которая вместес белками стоит у рукомойников.

Она уже не стыдится. Она чувствует, как ее зрелая сексуальностьделает ее королевой, властвующей над теми, у которых подчревье ещебезволосое.

15
Итак, поездка на остров, пожалуй, не была каким-тозаговором против нее, как ей казалось, когда она впервые увиделадортуар и свою кровать в нем. Напротив, она наконец очутилась там,где мечтала быть: в том далеком прошлом, где еще не было мужа, гдеего не существовало ни в воспоминаниях, ни в мечтах и где,следовательно, не было ни тяжести, ни угрызений.

Она, в ком всегда жило столь обостренное чувство стыда (стыд былверной тенью любви), сейчас представала нагой перед множеством чужихглаз. Поначалу это смущало ее и мучило, но вскоре она привыкла, ибоее нагота не была бесстыдной, а просто теряла свой смысл, становиласьневыразительной, онемелой и мертвой. Ее тело, в каждой частицекоторого была запечатлена история любви, стало бессмысленным, и вэтой бессмысленности были облегчение и покой.

Но если зрелая чувственность шла на убыль, мир иных удовольствийначал медленно выплывать из далекого прошлого. Оживало множествопохороненных воспоминаний. Например, вот это (неудивительно, что онодавно исчезло из ее памяти, поскольку для взрослой Тамины оно немогло не быть невыносимо непристойным и смешным): учась в первомклассе начальной школы, она обожала свою молодую красивую учительницуи многими месяцами мечтала о том, чтобы ей позволили вместе с неюпойти в туалет.

Сейчас она сидела на стульчаке и улыбаясь прикрывала глаза. Онапредставляла себя той самой учительницей, а маленькую веснушчатуюдевочку, сидевшую на стульчаке рядом и с любопытством ееразглядывавшую, — прежней маленькой Таминой. Она настольковообразила себя этой веснушчатой девочкой с ее похотливым взглядом,что вдруг где-то в дальних глубинах своей памяти почувствоваласодрогание полупроснувшегося возбуждения.

16
Благодаря Тамине белки побеждали почти во всехиграх, и потому они решили торжественно наградить ее. Все награжденияи наказания, которые дети назначали себе, происходили в ваннойкомнате, и награждение Тамины выражалось в том, что все дети будут ейприслуживать: самой Тамине не дозволялось даже коснуться себя, за неевсе должны были самоотверженно делать белки в качестве абсолютнопреданных прислужниц.

И вот как они ей служили: прежде всего, пока она сидела на стульчаке,они тщательно вытирали ее, потом, подняв ее со стульчака, спускаливоду, стягивали с нее рубашку, подводили к рукомойнику и всенаперебой старались омыть ее грудь, живот и ужасно любопытствовали,как выглядит то, что у нее между ног, и каково оно на ощупь. Иной разей хотелось отогнать их, но это было весьма затруднительно: она же немогла плохо обращаться с детьми, которые кроме всего с потрясающейпоследовательностью придерживались правил игры и делали вид, чтопросто служат ей в знак вознаграждения.

В конечном итоге они отправлялись укладывать ее ко сну на кровать, итам снова находили тысячу всяких премилых предлогов, чтобыприжиматься к ней и гладить все ее тело. Детей было ужасно много, итрудно было определить, кому принадлежит та или иная рука, тот илииной рот. Она ощущала прикосновения по всему телу и особенно в техместах, которые были у нее иными, чем у них. Она закрывала глаза, ией казалось, что ее тело качается, качается медленно, как в колыбели:она испытывала легкое и удивительное блаженство.

Она чувствовала, как от этого блаженства подергивается уголок губ.Она снова открывала глаза, и перед ней представало детское лицо, оновнимательно разглядывало ее рот и говорило другому детскому лицу:«Смотри! Смотри!» Теперь над ней склонялись уже два лицаи жадно всматривались в подергивавшийся уголок губ, словноразглядывали механизм разобранных часов или муху, у которой оторваныкрылья.

И все же ей казалось, что ее глаза видят нечто совершенно другое, чемощущает ее тело, и что дети, склоненные над ней, вовсе не связаны стем тихим, покачивающимся блаженством, которое она испытывает. Ипотому она снова закрывала глаза и лишь наслаждалась своим телом, ибовпервые в жизни ее тело блаженствовало, не обремененное душой,которая, уже ничего не воображая себе, ни о чем не вспоминая, тихоудалилась из комнаты.

17
Вот что мне, пятилетнему, рассказывал отец: каждаятональность — это маленький королевский двор. Правит там король(первая ступень), у которого два помощника (пятая и четвертаяступени). Им подчинены четыре сановника, и у каждого из них к королюи к помощникам свое особое отношение. Кроме них при дворе размещаютсяеще другие пять тонов, называемых хроматическими. Эти тона, хотя изанимают высокое положение в других тональностях, здесь всего лишьгости.

Поскольку каждой из двенадцати нот присущи свое назначение, свойтитул, своя функция, сочинение, которое мы слышим, не являетсяпростым сочетанием звуков, а перед нами развертывается некое действо.Иной раз события бывают ужасно запутанными (как, например, у Малераили в еще большей степени у Бартока или Стравинского), в нихвмешиваются принцы разных дворов, так что подчас трудно определить,какому двору тот или иной тон, собственно, служит или же он и вовсеявляется тайным агентом нескольких королей одновременно. Но и в такомслучае даже самый наивнейший слушатель может хотя бы в грубых чертах,приблизительно, угадать, о чем идет речь. И самая сложная музыка всееще представляет собою язык.

Это говорил мне отец, а вот уже мое тому продолжение: однажды одинвеликий человек обнаружил, что язык музыки в течение тысячелетияисчерпал себя и что ему под силу разве что пережевывать одни и те жеидеи. Революционным декретом он низложил иерархию тонов и сделал ихравноправными. Он подчинил их строгой дисциплине: ни одному из нихуже не дозволялось появляться в сочинении чаще другого и тем самымпретендовать на старые феодальные привилегии. Королевские дворы былираз и навсегда упразднены, и вместо них возникла единая империя,основанная на равенстве, имя которому — додекафония.

Возможно, звучание музыки стало еще интереснее прежней, но человек,привыкший за тысячелетие наблюдать интриги тональностей королевскихдворов, слышал звук и не понимал его. Впрочем, империя додекафониивскоре пришла в упадок. После Шёнберга пришел Варез, уничтоживший нетолько тональность, но и сам тон (тон человеческого голоса имузыкальных инструментов), заменив его рафинированной организациейшумов, которая, при всей своей увлекательности, уже открывает историюне музыки, а чего-то другого, основанного на иных принципах и иномязыке.

Когда Милан Гюбл в моем пражском кабинете развивал идею возможнойгибели чешской нации на просторах русской империи, мы оба знали, чтоэта мысль, какой бы оправданной она ни была, свыше нашего понимания ичто мы говорим о невообразимом. Человек, пусть он и смертен, не можетпредставить себе ни конца пространства, ни конца времени, ни концаистории, ни конца нации, он всегда живет в иллюзорной бесконечности.

Люди, завороженные идеей прогресса, не подозревают даже, что каждыйшаг вперед в то же время является и шагом на пути к концу и что врадостных лозунгах только дальше и только вперед звучит непристойныйголос смерти, побуждающей нас поторопиться.

(Если нынче одержимость словом вперед стала всеобщей, то не потому лиэто, что смерть обращается к нам уже с очень близкого расстояния?) Вте времена, когда Шёнберг основывал свою империю додекафонии, музыкабыла богаче, чем когда-либо прежде, и опьянена своей свободой. Никомуи в голову не могло прийти, что конец столь близок. Никакойусталости! Никакого заката! Шёнберг творил в самом дерзновенном духемолодости. Он был исполнен оправданной гордости, полагая, чтоединственный путь, ведущий вперед, именно тот, который выбрал он.История музыки окончилась в расцвете смелости и мечты.

18
Но если правда, что история музыки окончилась, чтоже тогда осталось от музыки? Тишина?

Как бы не так, музыки все больше и больше, в сотни раз больше, чем всамые славные ее времена. Она разносится из репродукторов на домах,из чудовищной звуковой аппаратуры в квартирах и ресторанах, измаленьких транзисторов, которые люди носят с собой на улицах.

Шёнберг умер, Эллингтон умер, но гитара вечна. Стереотипная гармония,затасканная мелодия и ритм, действующий тем сильнее, чем онмонотоннее, — вот все, что осталось от музыки, вот она, тасамая вечность музыки. На этих простых комбинациях нот могутобъединиться все, ведь это само бытие, что кричит в них свое ликующеея здесь! Ни одно согласие не может быть громче и единодушнее, чемпростое согласие с бытием. Оно объединяет арабов с евреями, чехов срусскими. Тела, опьяненные сознанием своего существования, качаются впростом ритме звуков. Поэтому ни одно сочинение Бетховена не вызывалостоль сильную коллективную страсть, как однообразно повторяющиесяудары по струнам гитар.

Однажды, примерно за год до смерти отца, когда мы вместе отправилисьна обычную прогулку вокруг квартала, песни сопровождали нас на каждомшагу. Чем грустнее становились люди, тем громче ревели репродукторы.Они старались заставить оккупированную страну забыть о горечи историии отдаться радостям жизни. Отец остановился, поднял взгляд крепродуктору, откуда несся шум, и я почувствовал, что он хочетсообщить мне что-то чрезвычайно важное. Сделав над собой усилие, онсосредоточился, чтобы выразить свою мысль, а потом медленно, снатугой проговорил: — Нелепость музыки.

Что он хотел этим сказать? Неужто он хотел оскорбить музыку, котораябыла страстью его жизни? Нет, думаю, он хотел мне сказать, чтосуществует какое-то изначальное состояние музыки, состояние,предшествующее ее истории, состояние до первой постановки вопроса,состояние до первого раздумья, до начала игры с мотивом и темой. Вэтом первичном состоянии музыки (музыки без мысли) отражаетсясущностная нелепость человеческого бытия. Над этой сущностнойнелепостью музыка поднялась лишь благодаря непомерным усилиям духа исердца, и это был тот величественный свод, что распростерся надвеками Европы и угас в высшей точке полета, как пущенная ракетафейерверка.

История музыки смертна, но нелепость гитар вечна. Музыка сейчасвернулась в свое изначальное состояние. Это состояние после последнейпостановки вопроса, состояние после последнего раздумья, состояниепосле истории.

Когда Павел Гора, чешский певец поп-музыки, в 1972 году уехал заграницу, Гусак пришел в ужас. И тотчас написал ему во Франкфурт (вавгусте того же года) личное послание. Привожу из него цитату, ничегоне придумывая: «Дорогой Павел, мы не сердимся на Вас. Я прошу,вернитесь, мы сделаем для Вас все, что пожелаете. Мы поможем Вам, Выпоможете нам..» Поразмыслите, пожалуйста, над этим: Гусак, иглазом не моргнув, позволил эмигрировать врачам, ученым, астрономам,спортсменам, режиссерам, операторам, рабочим, инженерам,архитекторам, историкам, журналистам, писателям, художникам, но немог смириться с мыслью, что страну покинул Павел Гора. Ибо Павел Гораолицетворял собой музыку без памяти, ту музыку, в которой навсегдапогребены кости Бетховена и Эллингтона, прах Палестрины и Шёнберга.

Президент забвения и идиот музыки были достойны друг друга. Ихобъединяло общее дело. «Мы поможем Вам, Вы поможете нам».Один не мог существовать без другого.

19
Но в башне, где царствует мудрость музыки, человекподчас испытывает тоску по тому монотонному ритму бездушного крика,который доносится извне и в котором все люди братья. Постояннообщаться только с Бетховеном опасно, как опасны все привилегированныеположения.

Тамина всегда немного стеснялась, когда должна была признать, что онасо своим мужем счастлива. Она опасалась, что люди будут ее ненавидетьза это.

Поэтому сейчас ею владеет двойное чувство: любовь — привилегия,а все привилегии — вещь незаслуженная, и за них надо платить.То, что она здесь, среди детей, надо воспринимать как формунаказания.

Но это чувство сменяется другим: привилегия любви была не толькораем, но и адом. Жизнь в любви протекала в постоянном напряжении,страхе, беспокойстве. Стало быть, здесь, среди детей, она для того,чтобы наконец вознаградить себя отдыхом и покоем.

Ее сексуальность до сих пор была оккупирована любовью (я употребляюслово «оккупирована», поскольку секс — не любовь,он лишь территория, которую любовь присваивает себе) и, стало быть,являлась частью чего-то драматического, ответственного, значительногои тревожно хранимого. Здесь у детей, в царстве незначительностисексуальность наконец стала тем, чем она исходно была: маленькойигрушкой для производства плотского наслаждения.

Или скажу несколько иначе: сексуальность, освобожденная отдьявольской связи с любовью, стала ангельски невинной радостью.

20
Если первое насилие, совершенное детьми над Таминой,было полно поразительного смысла, в последующих повторениях та жеситуация быстро утрачивала характер некоего послания и превращалась врутину все менее содержательную и все более грязную.

Среди детей вспыхивали раздоры. Те, что были заняты любовными играми,начали ненавидеть тех, кто был к ним равнодушен. И среди Тамининыхлюбовников возникла определенная враждебность между теми, кточувствовал себя ее фаворитами, и теми, кто чувствовал себяотвергнутыми. И все эти обиды стали обращаться против Тамины итяготить ее.

Однажды, когда дети склонялись над нагим телом Тамины (одни стоялиподле ее кровати, другие — на коленях на кровати, кто-то сиделверхом на ее теле, а кто-то — на корточках у ее головы и промежее ног), она вдруг почувствовала жгучую боль. Кто-то сильно ущипнулее за сосок. Она вскрикнула и уже не смогла сдержаться: сбросив всехдо единого с кровати, замолотила в воздухе кулаками.

Она знала, что не случайность и не чувственность были причиной боли:некоторые дети ее ненавидели и желали ей зла. С тех пор любовнымвстречам с детьми был положен конец.

21
И вдруг не стало больше никакого мира в царстве, гдевещи легки, как дуновение ветерка.

Дети играют в «классики», прыгая из одного квадрата вдругой сперва на правой ноге, потом на левой, а потом обеими ногамивместе. Тамина тоже прыгает с ними. (Я вижу ее высокое тело средималеньких детских фигурок, она прыгает, волосы развеваются вокруглица, а в сердце — бесконечная тревога.) Вдруг канарейкиразражаются криком: она, дескать, заступила черту.

Белки, естественно, протестуют: нет, ничего она не заступила. Обекоманды склоняются над чертой и рассматривают след Тамининой ноги. Ночерта, проведенная на песке, имеет нечеткие контуры, и след Тамининойтуфли — также. Случай спорный, дети кричат друг на друга, ихспор продолжается уже четверть часа и с каждой минутой разгораетсявсе больше.

Тут Тамина совершает роковую ошибку; махнув рукой, она говорит: —Ладно, пусть так, я заступила черту.

Белки кричат, что это неправда, что Тамина свихнулась, что она врет,что она вовсе не заступила черту. Но спор ими уже проигран, ихутверждение, отвергнутое Таминой, ничего не весит, и канарейкииспускают победный крик.

Белки неистовствуют, кричат на Тамину, обзывают ее предательницей, аодин мальчик толкает ее так сильно, что она едва удерживается наногах. Она отмахивается от них, а они воспринимают это как сигнал ктому, чтобы накинуться на нее. Тамина защищается, она взрослая,сильная (и преисполнена ненависти, о да, она колотит детей такяростно, словно обрушивается на все, что когда-либо ненавидела вжизни), у детей течет из носу кровь, но тут летит камень и попадаетТамине прямо в лоб: пошатнувшись, она хватается за голову, заливаетсякровью, и дети отступают от нее. Вмиг воцаряется тишина, и Таминауходит в дортуар. Она ложится на кровать, решив про себя никогдабольше не участвовать ни в каких играх.

22
Я вижу Тамину: она стоит посреди дортуара, а вокругна всех кроватях лежат дети. Она — в центре всеобщего внимания.Из одного угла раздается: «Сиськи, сиськи!» К этомуприсоединяются и остальные голоса, и до Тамины доноситсяскандированный крик: «Сиськи, сиськи, сиськи…» То,что еще совсем недавно было ее гордостью и оружием, черная поросль наподчревье и красивая грудь, теперь стало мишенью оскорблений. Еезрелость в глазах детей превратилась в уродство, грудь сталаабсурдной, как опухоль, а не по— человечески волосатоеподчревье вызывало у них образ зверя.

Наступила пора преследований. Они гонялись за ней по острову, кидалив нее палки и камни. Она пряталась, убегала от них, и со всех сторондо нее долетала ее кличка: «Сиськи, сиськи…» Нетничего более унизительного для человека сильного убегать от слабого.Но слабых было много. Она убегала от них и сама же стыдилась этого.

Однажды она подкараулила их. Было их трое, и она колотила их до техпор, пока один мальчик не упал, а двое других бросились наутек. Она,однако, была проворнее и сумела ухватить их за волосы.

И тут на нее упала одна сетка, вторая и третья. Да, все волейбольныесетки, низко натянутые над землей перед дортуаром, поджидали еездесь. А трое детей, которых она за минуту до этого колотила, были нечем иным, как ловушкой. Теперь она, замотанная в клубок веревок,извивается, барахтается, а дети с криком волокут ее за собой.

23
Почему эти дети такие злые?

Да нет же, они вовсе не злые. Напротив, они полны сердечности и неперестают относиться друг к другу с большим дружелюбием. Никто из нихне хочет использовать Тамину только для себя. Все время слышится их«смотри, смотри». Тамина запутана в клубке сеток, веревкиврезаются ей в кожу, и дети указывают друг другу на ее кровь, слезы иискаженное болью лицо. Они щедро предлагают ее друг другу. Онаскрепила их братство.

Ее беда не в том, что дети злые, а в том, что она оказалась запределами их мира. Человек не возмущается тем, что на бойнях забиваюттелят.

Телята вне человеческого закона, так же как и Тамина вне законадетей.

Если кто и полон ненависти, так это Тамина, не дети. Их желаниепричинять боль позитивно, полно веселья и по праву может быть названорадостью. Они хотят причинить боль тому, кто за пределами их мира,лишь бы только прославить собственный мир и его закон.

24
Время вершит свое, и все радости и развлечения приповторе теряют свое очарование; так же как и охота за Таминой. Дети,кстати, и впрямь совсем не злые. Мальчик, который помочился на нее,когда она лежала под ним, спутанная волейбольными сетками,несколькими днями позже вдруг улыбнулся ей прямодушной, прекраснойулыбкой.

Не говоря ни слова, Тамина вновь стала принимать участие в их играх.Вот она уже опять прыгает из одного квадрата в другой сперва направой ноге, потом на левой, а потом обеими ногами вместе. Пусть онаникогда и не войдет в их мир, однако она внимательно следит за тем,чтобы не оказаться вне его. Она старается держаться точно на границе.

Однако это успокоение, эта нормальность, этот компромиссный модусвивенди таил в себе весь ужас постоянности. Если недавниепреследования давали Тамине возможность забыть о существованиивремени и его необозримости, теперь, когда стремительность нападенияослабела, пустыня времени вышла из полутьмы, ужасающая исокрушительная, подобная вечности.

Постарайтесь запечатлеть в памяти этот образ: она должна прыгать изквадрата в квадрат сперва на правой, потом на левой ноге, а потомобеими ногами вместе и считать весьма важным, заступила она черту илинет. Она должна так прыгать изо дня в день и при этих прыжках нестина своих плечах тяжесть времени, точно крест, который с каждым днемстановится тяжелее.

Оглядывается ли она еще назад? Думает ли о муже и о Праге?

Нет. Уже нет.

25
Вокруг подиума бродили призраки поверженныхпамятников, а на нем стоял президент забвения с повязанным на шеекрасным галстуком. Дети аплодировали и выкрикивали его имя.

Прошло уже восемь лет, но в памяти моей по-прежнему звучат его слова,летевшие сквозь цветущие ветви яблонь.

«Дети, вы будущее», — говорил он, и сегодня язнаю, что это имело иной смысл, чем на первый взгляд может казаться.Дети — будущее не потому, что однажды они станут взрослыми, апотому, что человечество с течением времени будет становиться всеинфантильнее: детство — это образ будущего.

«Дети, никогда не оглядывайтесь назад!» — кричалон, и это означало, что мы не смеем дозволить будущему сгибаться подтяжестью памяти. Ведь дети тоже без прошлого, и лишь в этом заключенатайна чарующей невинности их улыбки.

История — непрерывный ряд преходящих перемен, тогда как вечныеценности существуют вне истории, они неизменны и не нуждаются впамяти. Гусак — президент вечного, но никак не преходящего. Онна стороне детей, а дети — это жизнь, а жизнь — это«видеть, слышать, есть, пить, мочиться, испражняться, нырять вводу и глядеть на небо, смеяться и плакать».

Говорят, что, когда Гусак кончил свое обращение к детям (к томувремени я уже закрыл окно и отец снова собрался оседлать коня), ПавелГора взошел на подиум и запел. У Гусака текли по щекам слезыумиления, и солнечные улыбки, сиявшие со всех сторон, слились с этимислезами. В эту минуту великое чудо радуги изогнулось над Прагой.

Дети запрокинули головы, увидели радугу и, засмеявшись, сталиаплодировать.

Идиот музыки допел песню, а президент забвения распростер руки ивозгласил: «Дети, жить — это счастье!»

26
Остров оглашается ревом пения и грохотомэлектрогитар. На открытом пространстве перед дортуаром на земле стоитмагнитофон, а над ним — мальчик. В нем Тамина узнаетперевозчика, с которым когда-то давно приехала на остров. Онавзволнована. Если это перевозчик, значит где-то здесь должна быть илодка. Она понимает: такой случай нельзя упустить. У нее колотитсясердце, и с этой минуты она ни о чем, кроме побега, уже не думает.

Мальчик смотрит вниз на магнитофон и виляет бедрами. Прибегают дети иприсоединяются к нему: они выставляют вперед то одно плечо, тодругое, запрокидывают головы, размахивают руками с вытянутымиуказательными пальцами, словно грозят кому-то, и криками вторятпению, рвущемуся из магнитофона.

Тамина прячется за толстым стволом платана, она не хочет, чтобы еевидели, но и глаз оторвать от них не может. Они ведут себя с таким жевызывающим кокетством, как взрослые, двигая бедрами взад и вперед,словно имитируют совокупление. Непристойность движений, наложенная надетские тела, разрушает контраст скабрезности и невинности, чистоты ипорочности. Чувственность обессмысливается, невинностьобессмысливается, словарь распадается на части, и Тамине становитсядурно: словно в желудке образуется пустота.

А идиотизм гитар продолжает греметь, и дети танцуют, кокетливовыставляя вперед животики. Все эти вещи, что ничего не весят,вызывают в Тамине тошноту. В самом деле, эта пустота в желудкепорождена именно этим невыносимым отсутствием тяжести. А посколькукрайность способна в любой момент превратиться в своюпротивоположность, максимальная легкость стала чудовищной тяжестьюлегкости, и Тамина знает, что она уже не в силах вынести ее ни наминуту дольше. Она поворачивается и бежит.

Бежит вдоль аллеи к воде.

Вот она уже у берега. Оглядывается вокруг. Но лодки нигде нет.

И так же, как в первый день, она обегает по берегу весь остров, чтобынайти ее. Но никакой лодки не видно. В конце концов она возвращаетсяк тому месту, где платановая аллея вливается в пляж. Там носятсявзволнованные дети.

Она останавливается.

Заметив ее, дети с криком бросаются к ней.

27
Она прыгнула в воду.

Но причиной тому был не страх. Она думала об этом давно. Ведьпереправа на лодке к острову продолжалась не так уж и долго.Противоположного берега, правда, не видно, но все же доплыть до негонаверняка в человеческих силах!

Дети с криками добежали до того места на берегу, откуда она прыгнула,и несколько камней упало возле нее. Но она плыла быстро и вскореоказалась вне досягаемости их слабых рук.

Она плыла, и впервые после невероятно долгого времени ей было хорошо.Она чувствовала свое тело, чувствовала его прежнюю силу. Она всегдаплавала превосходно, и движения доставляли ей удовольствие. Вода былахолодной, но она радовалась этому холоду. Ей казалось, что он смываетс нее всю детскую грязь, все слюни и взгляды.

Плыла она долго, и солнце меж тем медленно опускалось в воду.

А потом стемнело и наступила непроглядная тьма, не было ни луны, низвезд, и Тамина старалась все время держаться одного направления.

28
Куда, впрочем, она мечтала вернуться? В Прагу? Онауже совсем забыла о ней. В маленький городок на западе Европы? Нет.Она хотела просто убежать. Значит ли это, что она хотела умереть?Нет, нет, вовсе нет. Напротив, ей ужасно хотелось жить.

И все-таки она должна была представлять себе мир, в котором хотелажить!

Нет, она не представляла его. Все, что осталось у нее,

— это огромная жажда жизни и ее тело. Эти две вещи, ибольше ничего. Она хотела унести их с острова, чтобы сохранить. Своетело и эту жажду жить.

29
Потом стало светать. Она напрягла зрение в надеждеувидеть впереди берег.

Но впереди не было ничего, одна вода. Она оглянулась. Неподалеку, вкаких-нибудь ста метрах, а то и меньше, был берег зеленого острова.

Неужто она плавала целую ночь на одном месте? Ее охватило отчаяние,она почувствовала, как с потерей надежды обмякли ее руки и ноги икакой нестерпимо холодной стала вода. Закрыв глаза, она все-такипродолжала плыть. Она уже не надеялась достичь противоположногоберега, сейчас она думала лишь о своей смерти, мечтая умереть где-топосреди водяной шири, в отдалении от всех и вся, одна, только срыбами. Глаза закрывались, и, возможно, на какое-то время оназадремала, потому что вдруг, почувствовав в легких воду, закашлялась,стала задыхаться и тут, посреди этого кашля, услыхала детские голоса.

Шлепая руками, чтобы удержаться на воде, и не переставая кашлять, онаогляделась. Неподалеку от нее плыла лодка, а в ней — дети. Оникричали. Поняв, что она увидела их, притихли. Не спуская с нее глаз,стали подплывать к ней. Она заметила, как безмерно они взволнованы.

Она испугалась, что дети захотят спасти ее и ей придется снова игратьс ними. Она почувствовала, как теряет сознание и как немеютконечности.

Лодка вплотную приблизилась к Тамине, и пять детских лиц жадносклонились над ней.

Она отчаянно закачала головой, словно хотела сказать им: дайте мнеумереть, не спасайте меня.

Но страх ее был напрасен. Дети вовсе не двигались, никто не подал ейни весла, ни руки, никто и не собирался ее спасать. Они лишьраскрытыми, жадными глазами наблюдали за ней. Один мальчик управлялвеслом так, чтобы лодка все время оставалась на близком от неерасстоянии.

Она снова заглотнула воду в легкие, закашлялась, зашлепала вокругруками, чувствуя, что уже не держится на поверхности. Ноги все большетяжелели. Они, точно гири, тянули ее вниз.

Голова ушла под воду. Еще раз-другой резкими движениями она подняласьнад поверхностью и всякий раз видела лодку и детские глаза,устремленные на нее.

Потом она исчезла под водной гладью.

СЕДЬМАЯ ЧАСТЬ

ГРАНИЦА

1
Во время любовного акта его больше всего привлекалилица женщин. Тела своими движениями словно раскручивали большойкиноролик, отражая на лицах, как на телевизионном экране,захватывающий фильм, полный смятения, ожидания, взрывов, боли, крика,умиления и злости. Только лицо Ядвиги было экраном погасшим, и Ян,впиваясь в нее глазами, мучительно задавался вопросами, на которые ненаходил ответа: ей скучно с ним? Она утомлена? Их близость неприятнаей? Она привыкла к лучшим любовникам? Или под недвижной поверхностьюее лица скрываются ощущения, о которых Ян не имеет понятия?

Разумеется, он мог спросить ее об этом. Но с ними происходилаудивительная история. Всегда разговорчивые и искренние друг с другом,они теряли дар речи в минуты, когда их обнаженные тела сливались вобъятии.

Он никогда достаточно внятно не мог объяснить себе это безмолвие.Возможно, это случалось потому, что в их неэротическом общении Ядвигавсегда проявляла большую активность, чем он. Хотя была и моложе его,она, несомненно, за свою жизнь произнесла по крайней мере в три разабольше слов, чем он, и раздала в десять раз больше наставлений исоветов, так что казалась ему доброй, умной матерью, взявшей его заруку, чтобы повести по жизни.

Он часто представлял себе, что было бы, если бы посреди любовнойблизости он вдохнул ей в ухо несколько непристойных слов. Но даже вего воображении эта попытка не имела успеха. Не иначе, как на ее лицепоявилась бы легкая улыбка неодобрения и снисходительного понимания,улыбка матери, наблюдающей за сыночком, ворующим в кладовке запретноепеченье.

Или он представлял себе, что было бы, шепни он ей самые банальныеслова: «Тебе это нравится?» С другими женщинами этотпростой вопрос всегда звучал непристойно. Называя любовный актделикатным словечком это, он тотчас возбуждал желание других слов, вкоторых плотская любовь отражалась бы, как в игре зеркал. Но емуказалось, что ответ Ядвиги он знает наперед: конечно, мне этонравится, терпеливо объясняла бы она ему. Думаешь, я добровольноделала бы то, что мне не нравится? Будь логичен, Ян.

Итак, он не говорил ей непристойных слов, даже не спрашивал, нравитсяли ей это, а молчал, в то время как их тела двигались мощно и долго,раскручивая пустой киноролик.

Ему часто, конечно, приходила мысль, что он сам повинен в безмолвииих ночей. Он создал для себя карикатурный образ Ядвиги-любовницы,который стоит сейчас между ними и лишает возможности добраться донастоящей Ядвиги, до ее органов чувств и тайников ее похоти. Но какбы то ни было, после каждой такой безмолвной ночи он обещал себеоборвать их телесную близость. Он дорожит Ядвигой, как умной, верной,единственной подругой, а вовсе не как любовницей. Однако трудно былоотделить любовницу от подруги. Всякий раз, встречаясь, они сиделивдвоем до поздней ночи. Ядвига пила, говорила, поучала, и, когда Януже смертельно уставал, она внезапно умолкала, и на ее лицепоявлялась счастливая, умиротворенная улыбка. Тогда Ян, словнодвижимый каким-то неодолимым внушением, касался ее груди, и онавставала и начинала раздеваться.

Почему она ищет близости со мной? — много раз задавался онвопросом и не находил ответа. Он знал одно: их безмолвное соитиестоль же неизбежно, сколь неизбежна для гражданина стойка «смирно»при звуках национального гимна, хотя это наверняка не приноситудовольствия ни гражданину, ни его отечеству.

2
За последние двести лет черный дрозд покинул леса истал городской птицей. Прежде всего — уже в концевосемнадцатого века — в Великобритании, несколькимидесятилетиями позже в Париже и Рурской области. На протяжениидевятнадцатого века он завоевывал один за другим города Европы. ВВене и Праге он поселился около 1900 года, а потом двинулся дальше навосток: в Будапешт, Белград, Стамбул.

С точки зрения земного шара вторжение черного дрозда в человеческиймир, без сомнения, гораздо важнее вторжения испанцев в Южную Америкуили возвращения евреев в Палестину. Изменение соотношения междуотдельными видами живых существ (рыбами, птицами, людьми, растениями)суть изменение более высокого порядка, чем изменение соотношениямежду отдельными группами одного и того же вида. Была ли населенаЧехия кельтами или славянами, захвачена ли Бессарабия румынами илирусскими — земному шару решительно все равно. Но если черныйдрозд предал свою природу, чтобы уйти за человеком в егоискусственный, противоестественный мир, в структуре планеты что-тоявно изменилось.

Однако несмотря на это, никому и в голову не придет восприниматьпоследние два столетия как историю вторжения черного дрозда в людскиегорода. Мы все в плену застывшего взгляда на то, что есть важное, ачто — незначительное, мы с тревогой приглядываемся к этомуважному, в то время как незначительное тайком, за нашей спиной, ведетсвою герилью, которая в конце концов незаметно изменит мир и нас,неподготовленных, застигнет врасплох.

Если бы кто-то взялся писать биографию Яна, он подытожил бы период, окотором мы говорим, примерно так: связь с Ядвигой означала длясорокапятилетнего Яна новый жизненный этап. Он покончил с пустым,рассеянным образом жизни и решил покинуть город на западе Европы,чтобы за океаном со свежими силами отдаться серьезной работе, вкоторой преуспеет впоследствии, и так далее и тому подобное.

Но пусть воображаемый биограф Яна объяснит нам, почему именно в этотпериод любимой его книгой стал старый античный роман «Дафнис иХлоя»! Любовь двух молодых существ, еще почти детей, незнающих, что такое физическая любовь. В шум моря врывается блеяниебарана и под ветвями оливкового дерева овца щиплет траву. А эти двоележат рядом, нагие и преисполненные бесконечного и неясного желания.Тесно прижавшись друг к другу, они сплетаются в объятии. И остаютсятак долго-долго, ибо не ведают, что делать дальше. Они думают, чтоэто чистое объятие и есть цель любовной радости. Они возбуждены, ихсердца барабанят, но им неведомо, что такое отдаваться любви.

Да, именно этим отрывком Ян очарован.

3
Актриса Гана сидела, скрестив под собою ноги подобноБудде, статуэтки которого продаются во всех антикварных магазинахмира. Она без умолку говорила и при этом смотрела на свой палец,медленно скользивший взад и вперед по краю круглого столика, чтостоял перед тахтой.

Это был не безотчетный жест нервных людей, привыкших постукиватьногой или почесывать в волосах. Жест был осознанным и продуманным,грациозным и плавным, призванным описать магический круг, внутрикоторого она могла бы сосредоточиться на самой себе, а остальные —на ней.

Она увлеченно смотрела на движение своего пальца и лишь временамиподнимала глаза на Яна, сидевшего напротив. Она рассказывала ему,какое пережила нервное потрясение, узнав, что сын, живущий в другомгороде у ее бывшего мужа, убежал из дому и несколько дней невозвращался. Отец сына был так жесток, что позвонил ей за полчаса доспектакля. У актрисы Ганы повысилась температура, разболелась головаи начался насморк. «Я даже сморкаться не могла — такболел нос! — сказала она, уставив на Яна свои большие,красивые глаза. — Он был, точно цветная капуста!»Она улыбалась улыбкой женщины, знающей, что даже ее покрасневший отнасморка нос не лишен очарования. Она жила со своей персоной вобразцовой гармонии. Любила свой нос и любила даже свою смелость,называвшую насморк насморком, а нос — цветной капустой. Таксвоеобычная красота багрового носа дополнялась смелостью духа, акругообразное движение пальца соединяло оба очарования своеймагической дугой в неделимое целое ее личности.

— Меня беспокоила повышенная температура. Но знаете, чтосказал мне мой врач? Единственный мой вам совет, Гана: не мерьтетемпературу! Гана долго смеялась шутке своего доктора, а потомсказала: — Знаете, с кем я познакомилась? С Пассером!

Пассер был старинным другом Яна. Ян видел его несколько месяцев томуназад. Пассеру как раз предстояло идти на операцию. Все знали, что унего рак, и лишь Пассер, полный невероятной жизнестойкости идоверчивости, верил сказкам врачей. Однако операция, которая ждалаего, в любом случае была чрезвычайно тяжелой, и Пассер, оставшись сЯном наедине, сказал: «После этой операции я уже не будумужчиной, понимаешь? Моя мужская жизнь кончилась!» — Явстретила его на прошлой неделе у Клевисов на даче, —продолжала Гана. — Прекрасный человек! Моложе всех нас. Яобожаю его!

Ян должен был бы порадоваться, узнав, что красивая актриса обожаетего друга, но это не произвело на него впечатления, поскольку Пассераобожали все. На иррациональной бирже общественной популярности впоследние годы его акции высоко поднялись. Стало почти неизбежнымритуалом посреди рассеянной болтовни на ужинах произносить нескольковосторженных фраз о Пассере.

— Вы же знаете эти прекрасные леса вокруг дачи Клевисов!Там растут грибы, а я обожаю ходить по грибы! Я спросила, кто хочетпойти со мной по грибы? Никто не откликнулся, и только Пассер сказал,что пойдет со мной! Вы можете представит себе: Пассер — больнойчеловек! Нет, право, он моложе всех!

Она посмотрела на свой палец, ни на мгновение не прекращавшийскольжения по краю круглого столика, и сказала:

— И вот мы с Пассером пошли искать грибы. Это быловосхитительно! Мы бродили по лесу. Потом наткнулись на маленькийкабачок. Маленький грязный деревенский кабачок. Я обожаю такие. Втаком кабачке положено пить дешевое красное вино, какое пьюткаменщики. Пассер был прекрасен. Я обожаю этого человека!

4
Во времена, о которых идет речь, летние пляжиЗападной Европы были полны женщин, не носивших бюстгальтеров, инаселение делилось на приверженцев и противников обнаженных грудей.Семья Клевисов — отец, мать и четырнадцатилетняя дочь —сидела у телевизора и следила за дискутирующими, которые представляливсе идейные течения эпохи и выдвигали аргументы за и противбюстгальтеров. Психоаналитик с пеной у рта защищал обнаженные груди иговорил о либерализации нравов, освобождающей нас от всесилияэротических фантазмов. Марксист не высказался относительнобюстгальтера (среди членов коммунистической партии были пуритане илибертены, и противопоставлять одних другим представлялосьполитически неуместным) и ловко повернул дискуссию кпринципиальнейшей проблеме ханжеской морали обреченного на гибельбуржуазного общества. Представитель христианской идеи чувствовал себяобязанным защищать бюстгальтер, но делал это очень робко, ибо даже онне смог избежать вездесущего духа времени; единственный аргумент,который он нашел в защиту бюстгальтера, касался невинности детей:ее-то мы все обязаны уважать и охранять. Но его тотчас атаковалаэнергичная женщина, заявившая, что необходимо покончить с лицемернымзапретом наготы уже в детском возрасте, и посоветовала родителямходить дома голыми.

Ян пришел к Клевисам, когда дикторша объявила, что дебаты окончены,однако возбуждение еще долго царило в квартире. Все Клевисы былилюдьми продвинутыми и потому отвергали бюстгальтер. Великолепныйжест, которым миллионы женщин, словно по команде, далеко отбрасываютэтот постыдный предмет, символизировал для них человечество,стряхивающее с себя узы рабства. Женщины без бюстгальтеров шагали поквартире Клевисов, как незримый батальон освободительниц.

Как я сказал, Клевисы были людьми продвинутыми и придерживалисьпрогрессивных взглядов. Существует немало разновидностейпрогрессивных взглядов, и Клевисы всегда отстаивали наилучший из них.Наилучший же из возможных прогрессивных взглядов — это тот, чтосодержит в себе достаточную дозу провокационности, чтобы егоприверженец мог гордиться своей оригинальностью, но в то же времяпритягивает и такое множество сторонников, что риск одинокойисключительности сразу предотвращается громким одобрениемторжествующего большинства. Если бы Клевисы, к примеру, были не точто против бюстгальтера, а против одежды вообще и утверждали, чтолюди должны ходить по городским улицам голыми, они также отстаивалибы прогрессивный взгляд, хотя далеко не самый лучший из возможных.Своей утрированностью этот взгляд стал бы обременительным, потребовалбы излишнего количества энергии для своей защиты (в то время какнаилучший из возможных прогрессивных взглядов защищает себя сам), иего сторонники никогда не дождались бы удовольствия увидеть, что ихабсолютно нонконформистская позиция внезапно оказывается позициейвсех.

Слушая, как они мечут громы и молнии против бюстгальтера, Ян вспомнило маленьком деревянном предмете, так называемом уровне, который егодед-каменщик прикладывал на верхнюю плоскость растущей стены.Посередине уровня в стеклянной трубочке была вода с воздушнымпузырьком, положение которого указывало на горизонтальность кирпичнойкладки. Семью Клевисов можно было использовать как подобныйинтеллектуальный инструмент. Приложенный к какому-либо взгляду онбезошибочно указывал, идет ли речь о наилучшем из возможныхпрогрессивных взглядов или нет.

Когда Клевисы наперебой пересказали Яну всю дискуссию, за минуту доэтого развернувшуюся на телевидении, отец семейства, наклонившись кЯну, сказал шутливым тоном: — Ты не находишь, что для красивыхгрудей эту реформу можно было бы принять не задумываясь, а?

Почему Клевис сформулировал свою мысль именно таким образом?Образцовый хозяин, он всегда старался построить фразу так, чтобы онаустраивала всех присутствующих. И поскольку за Яном закрепиласьрепутация любителя женщин, Клевис сформулировал свое одобрениеобнаженной груди не в его истинном и глубоком смысле, как этическоевосхищение по поводу освобождения из тысячелетнего рабства, а в видекомпромисса (с учетом предполагаемых наклонностей Яна и противсобственного убеждения), как эстетическую радость, вызваннуюпрелестью груди.

Стремясь при этом быть точным и дипломатично осторожным, он неосмелился сказать прямо, что уродливая грудь должна оставатьсяприкрытой. Но эта бесспорно неприемлемая мысль, пусть иневысказанная, слишком явно, однако, вытекала из фразы высказанной,став легкой добычей четырнадцатилетней дочери.

— А ваши животы? Как же ваши животы, с которыми вы вечнобез всякого стыда прогуливаетесь по пляжам?

Мамаша Клевис, рассмеявшись, похлопала дочери: — Браво!

Папаша Клевис присоединился к аплодисментам жены, тотчас поняв, чтодочь права и что он снова стал жертвой своего незадачливогостремления к компромиссу, в коем жена и дочь постоянно его упрекали.Однако он был человеком столь глубоко мирным, что и свои умеренныевзгляды отстаивал весьма умеренно и незамедлительно соглашался сосвоим более радикальным ребенком. Впрочем, вменяемая ему в вину фразасодержала не его собственную мысль, а всего лишь предполагаемую точкузрения Яна, и потому он мог стать на сторону дочери с радостью, безколебаний, с отцовским удовлетворением.

Дочь, вдохновленная аплодисментами родителей, продолжала: — Недумаете ли вы, что мы снимаем бюстгальтеры для вашего удовольствия?Мы делаем это ради себя, потому что нам это нравится, потому что такнам приятнее, потому что так наше тело ближе к солнцу! Вы не способнысмотреть на нас иначе как на сексуальные объекты!

Мать и отец Клевисы опять зааплодировали. Только на этот раз в их«браво» примешивался несколько иной оттенок. Фраза ихдочери при всей своей правдивости в известной мере не соответствовалаее четырнадцатилетнему возрасту. Это было все равно, как если бывосьмилетний мальчик заявил: «Когда придут бандиты, маму язащищу!» И в таком случае родители аплодируют, ибо фраза сына,несомненно, заслуживает похвалы. Но поскольку эта фраза одновременносвидетельствует и о его чрезмерной самоуверенности, к похвале,естественно, примешивается и определенная улыбка. Точно такой улыбкойокрасили родители Клевисы свое второе «браво», и дочка,уловив эту улыбку, возмутилась ею и повторила с упрямым раздражением:— С этим раз и навсегда покончено. Я ни для кого не будусексуальным объектом.

Родители уже лишь одобрительно кивали головами, опасаясьспровоцировать дочь на дальнейшие декларации.

Ян, однако, не удержался, чтобы не сказать: — Милая девочка,если бы ты знала, как невероятно легко не быть сексуальным объектом.

Он сказал эту фразу тихо, но с такой искренней печалью, что,казалось, она еще долго звучала в комнате. Невозможно было обойти еемолчанием, но невозможно было и откликнуться на нее.

Она не только не заслуживала одобрения, ибо не была прогрессивной, ноне заслуживала даже полемики, ибо не была и явно антипрогрессивной.Это была худшая из возможных фраз, поскольку оказалась вне дискуссии,управляемой духом времени. Эта фраза была вне добра и зла, фразаабсолютно неуместная.

Настала минутная тишина, Ян растерянно улыбался, словно извинялся засказанное, а потом папаша Клевис, этот мастер наводить мосты междуближними, заговорил о Пассере, который был их общим другом.Восхищение Пассером их прочно объединяло. Клевис восторгалсяоптимизмом Пас-сера, его упорным жизнелюбием, которое не способныприглушить в нем никакие врачебные предписания. Ведь нынешнеесуществование Пассера ограничено лишь узкой полосой жизни, жизни безженщин, без пищи, без питья, без движения и без будущего. НедавноПассер приехал к ним на дачу, когда у них была в гостях актриса Гана.

Яна весьма занимало, что покажет уровень Клевисов, приложенный кактрисе Гане, эгоцентризм которой представлялся ему почти несносным.Но уровень показал, что Ян ошибался. Клевис безоговорочно одобрял ееманеру вести себя по отношению к Пассеру. Все свое внимание онасосредоточила только на нем. С ее стороны это было удивительночеловечно. При этом мы же знаем, какую трагедию она переживает сама.

— Какую? — изумленно спросил забывчивый Ян.

Как, Ян не знает? Ее сын убежал из дому и несколько дней невозвращался. У нее был нервный срыв из-за этого! И все-таки вприсутствии Пассера, обреченного на смерть, она забыла о себе.Стремясь отвлечь его от тягостных мыслей, она весело объявила: «Ятак люблю ходить по грибы! Кто пойдет со мной по грибы?» ИПассер вызвался пойти с Ганой, тогда как другие отказались отпредложения, полагая, что Пассер хочет быть наедине с нею. Три часаони бродили по лесу, а потом зашли в кабачок выпить красного вина. Иэто при том, что Пассеру запрещены прогулки и алкоголь. Вернулся оночень измученным, но счастливым. На следующий день его пришлосьотвезти в клинику.

— Думаю, положение его достаточно серьезно, —сказал Клевис и добавил, как бы делая Яну замечание: — Тыдолжен был бы сходить проведать его.

5
Ян говорит себе: в начале эротической жизни мужчинывозбуждение бывает без наслаждения, а в конце — наслаждение безвозбуждения.

Возбуждение без наслаждения — это Дафнис. Наслаждение безвозбуждения — это девушка из прокатного пункта спортивногоинвентаря.

Когда год назад он познакомился с ней и пригласил к себе, онапроизнесла незабываемую фразу: — Если мы займемся любовью, стехнической стороны это наверняка будет превосходно, но я не уверенав эмоциональной стороне дела.

Он сказал: что до него, то она может быть совершенно уверена вэмоциональной стороне дела, и она приняла его слова так, как привыклапринимать в своем пункте залог за взятые напрокат лыжи, и о чувствахуже не заикалась. Что же касается технической стороны дела, онаизрядно его вымотала.

Это была фанатка оргазма. Оргазм был для нее религией, целью,наивысшим императивом гигиены, символом здоровья и одновременногордостью, ибо отличал ее от менее удачливых женщин, как, скажем, ееотличала бы яхта или именитый жених.

Однако привести ее в это состояние было делом нелегким. Она кричалаему: «Быстрее, быстрее», а потом снова: «Медленно,медленно», или же «сильнее, сильнее», словнотренер, отдающий команды гребцам на восьмерке. Целикомсосредоточенная на чувственных точках своей кожи, она водила его рукутак, чтобы он прикладывал ее в нужное время на нужное место. Онпокрывался потом, а перед его глазами мелькали ее нетерпеливый взгляди лихорадочно извивающееся тело, это подвижное устройство дляпроизводства маленького взрыва, который был смыслом и целью всегосущего.

Когда он уходил от нее в последний раз, вспомнился ему Герц, оперныйрежиссер из маленького города центральной Европы, где Ян провел своююность. Герц на специальных репетициях заставлял певиц исполнять своюроль, двигаясь по сцене в обнаженном виде. Для проверки правильногоположения их тел он принуждал их вставлять карандаш в анальноеотверстие. Направление, в каком карандаш смотрел вниз, продлеваялинию позвоночника, позволяло педантичному режиссеру контролироватьпоходку, движение, прыжок и осанку тела певицы с научной точностью.

Однажды юная сопрано поссорилась с ним и пожаловалась в дирекцию.Герц, защищаясь, заявил, что он никогда не домогался ни одной певицы,никогда ни одной из них даже не коснулся. Это была сущая правда, ноего эксперимент с карандашом показался тем извращеннее, и Герцупришлось со скандалом покинуть родной город Яна.

Однако его злоключение приобрело известность, благодаря чему Ян еще вюности стал посещать оперу. Он представлял себе, что все певицы с ихпатетическими жестами, склоненными головами и широко раскрытымиустами голые. Оркестр стонал, певицы хватались за левую сторонугруди, а ему сдавалось, что из их голых попок торчат карандаши. Унего колотилось сердце. Он был возбужден возбуждением Герца! (До сихпор он не умеет иначе воспринимать оперу и до сих пор посещает ее сощущениями юноши, который тайком ходит на представления порнотеатра)Он говорит себе: Герц был возвышенным алхимиком порока, нашедшим вкарандаше, вставленном в задницу, магическую формулу возбуждения. Иему стыдно перед ним: Герц никогда не позволил бы принудить себя кизнурительным действиям, какие он только что, подчиняясь приказам,совершал на теле девушки из прокатного пункта спортивного инвентаря.

6
Подобно тому, как вторжение черных дроздовсовершается на оборотной стороне европейской истории, так и мойрассказ развертывается на оборотной стороне жизни Яна. Я составляюего из отдельных событий, которым Ян, вероятно, не уделял особоговнимания, ибо на лицевой стороне жизни тогда занимали его иныесобытия и иные заботы: предложение должности за океаном, лихорадочнаяпрофессиональная деятельность, приготовления к отъезду.

На днях он встретил на улице Барбару. Она с упреком спросила его,почему он никогда не появляется у нее, когда она принимает гостей.Дом Барбары славился организованными ею коллективными эротическимиувеселениями. Ян опасался сплетен и годами отказывался отприглашений. Но на этот раз он улыбнулся и сказал: «Хорошо, я судовольствием приду». Он знал, что в этот город он никогда невернется, и потому соблюдение приличий больше не волновало его. Онпредставил себе виллу Барбары, полную веселых нагих людей, и подумал,что это был бы не столь плохой праздник на прощание.

Ибо Ян прощается. Через несколько дней он пересечет границу. Но стоитему это только осознать, слово граница, употребленное в обычномгеографическом смысле, напоминает ему другую границу, нематериальнуюи неосязаемую, о которой в последнее время он все больше думает.

Какую границу?

Женщина, которую он любил больше всего на свете (ему тогда былотридцать), часто говорила ему (слыша это, он был близок к отчаянию),что с жизнью связывает ее лишь тончайшая нить. Да, она хочет жить,жизнь безмерно радует ее, но в то же время она знает, что это «хочужить» соткано из волокон паутины. Достаточно совсем малого,столь бесконечно малого, чтобы ты оказался по другую сторону границы,за которой все теряет смысл: любовь, убеждения, вера, История. Всязагадочность человеческой жизни коренится в том, что она протекает внепосредственной близости, а то и в прямом соприкосновении с этойграницей, что их разделяют не километры, но всего один миллиметр.

7
У любого мужчины две эротические биографии. Обычноговорится лишь о первой: о перечне любовных связей и встреч.

Возможно, более интересна другая биография: вереница женщин, которыхмы желали, но которые ускользнули от нас, мучительная историянеосуществленных возможностей.

Но есть еще третья, таинственная и волнующая категория женщин. Этоте, с которыми у нас ничего не могло быть. Они нравились нам, мынравились им, но в то же время мы сразу понимали, что обладать ими несможем, ибо по отношению к ним находимся по другую сторону границы.

Ян ехал в поезде и читал. Красивая незнакомка села в его купе(единственное свободное место было прямо напротив него) ипоздоровалась с ним. Ответив на приветствие, он постарался вспомнить,откуда он знает ее. Он снова опустил глаза на страницы книги, ночтение не давалось. Он все время чувствовал на себе заинтересованный,ожидающий взгляд девушки.

Ян закрыл книгу: — Откуда я вас знаю?

В этом не было ничего особенного. Они встречались, сказала она, пятьлет назад в одной ничем не примечательной компании. Он вспомнил о томвремени и задал несколько вопросов: что она тогда делала, с кемобщалась, где сейчас работает и нравится ли ей работа.

Он привык к тому, что умел быстро высекать искру между собой и любойженщиной. Однако сейчас он казался себе похожим начиновника-кадровика, задающего вопросы женщине, пришедшей похлопотатьо месте.

Он замолчал. Раскрыл книжку, стал читать, но чувствовал на себепристальный взгляд невидимой экзаменационной комиссии, собравшей нанего целое досье сведений. Он упорно смотрел на страницы, не постигаяих содержания, и чувствовал, как комиссия терпеливо регистрируетминуты его молчания, чтобы учесть их при окончательной оценке.

Он снова закрыл книжку, снова попытался завести с девушкой легкийразговор и снова убедился, что ничего не получается.

Он решил, что неудача связана с тем, что они разговаривают в купе,где было много посторонних. Он пригласил ее в вагон-ресторан, где ониоказались одни. Он заговорил более непринужденно, но и здесь не высекискры.

Они вернулись в купе. Он снова раскрыл книжку и снова не мог взять втолк, о чем там речь.

Какое-то время девушка сидела напротив него, затем вышла в коридорполюбоваться видами из окна.

Он чувствовал ужасную неудовлетворенность. Девушка ему нравилась, иее поведение было не иначе как тихим вызовом.

В последнюю минуту он еще раз попытался все спасти. Вышел в коридор ивстал рядом с ней. Сказал, что сегодня, вероятно, не узнал ее потому,что она изменила прическу. Откинув ей волосы со лба, посмотрел на ееизмененное лицо.

— Теперь я вас узнаю, — сказал он ей.Разумеется, он по-прежнему не узнавал ее. Да и не о том шла речь. Онпросто хотел крепко прижать руку к ее темени и, слегка запрокинув ейголову, смотреть в ее глаза.

Сколько раз в жизни он так же опускал руку на голову женщине испрашивал ее: «А ну покажите, как вы будете выглядеть?»Этот повелительный жест и властный взгляд способны были вмиг изменитьвсю ситуацию. Словно уже в зародыше они содержали (и призывали избудущего) ту великую сцену, когда он целиком овладеет ею.

Однако на сей раз его жест не возымел действия. Его собственныйвзгляд был гораздо слабее взгляда, который он чувствовал на себе,скептический взгляд приемной комиссии, хорошо знавшей, что онповторяется, и дававшей ему понять, что любое повторение —всего лишь подражание, а любое подражание не стоит ломаного гроша. Янвнезапно увидел себя ее глазами. Увидел жалкую пантомиму своеговзгляда и своего жеста, эту стереотипную гримасу, которую многолетниеповторения лишили всякого содержания. Этот жест, утративнепосредственность, спонтанный естественный смысл, вдруг вызвал в немневыносимую напряженность, словно к его запястьям были привязаныпудовые гири. Взгляд девушки создал вокруг него особую атмосферуудесятеренной тяжести.

Продолжать было нельзя. Он отпустил ее голову и устремил взгляд намелькавшие за окном сады.

Поезд прибыл по назначению. У выхода с вокзала она сказала, что живетнеподалеку, и пригласила его к себе.

Он отказался.

Не одну неделю он думал об этом: как он мог отказаться от девушки,которая ему нравилась?

По отношению к ней он находился по другую сторону границы.

8
Мужской взгляд был уже многократно описан. Он якобыхолодно останавливается на женщине, словно измеряет ее, взвешивает,оценивает, выбирает — одним словом, превращает в вещь.

Менее известно, что женщина против этого взгляда вовсе не такбеззащитна. Превращенная в вещь, она наблюдает за мужчиной взоромвещи. Как если бы молоток вдруг обрел глаза и упорно наблюдал закаменщиком, забивающем им гвоздь. Каменщик видит злорадные глазамолотка, теряет уверенность и ударяет себя по пальцу.

Каменщик — хозяин молотка, но у молотка перед каменщиком естьпреимущество, ибо орудие знает точно, как положено с ним обращаться,тогда как его пользователь может знать это лишь приблизительно.

Способность видеть превращает молоток в живое существо, но хорошийкаменщик должен выдержать его вызывающий взгляд и крепкой рукой сновапревратить в вещь. Говорят, что женщина именно так переживаеткосмическое движение вверх, а затем вниз: взлет вещи, превращенной всущество, и падение существа, превращенного в вещь.

Однако с Яном все чаще случалось, что игра в каменщика и молоток неудавалась ему. Женщины смотрели нехорошо. Они портили игру. Было лиэто потому, что в ту пору женщины стали объединяться,организовываться, решив изменить свою вековую женскую долю? Или Янстарился и иначе воспринимал женщин и их взгляд? Менялся мир илименялся он сам?

Трудно сказать. Определенно лишь то, что встреченная в поезде девушкаизмеряла его недоверчивым, полным сомнений взглядом, и потому молотоквыпал из руки Яна раньше, чем он вообще успел его приподнять.

На днях он встретил Паскаля, который пожаловался ему на Барбару.Оказалось, Барбара пригласила его к себе. У нее были две незнакомыеему девушки. Они немного поговорили, а потом Барбара ни с того ни ссего принесла из кухни большой старинный жестяной будильник. Не издавни звука, она стала раздеваться, и обе девушки вместе с ней.

Паскаль жаловался: «Поймите, они раздевались равнодушно инебрежно, словно я был собакой или цветочным горшком».

Потом Барбара велела раздеться и ему. Не желая упускать возможностьзаняться любовью с двумя незнакомками, он послушно разделся. ТутБарбара указала ему на будильник и заявила: «Внимательно следиза секундной стрелкой. Если до конца минуты у тебя не встанет, тывылетаешь из игры!» «Не отрывая глаз, они смотрели мне впах, а поскольку секунды уже заканчивали свой бег, разразилисьсмехом! Потом меня выгнали!» Это именно тот случай, когдамолоток решил кастрировать каменщика.

— Ты же знаешь, Паскаль — надутый болван, и кштрафной роте Барбары я испытываю тайную симпатию, —сказал Ян Ядвиге.

Впрочем, Паскаль со своими дружками проделывал с девушками примерното же, что Барбара проделала с ним. Как— то раз девушка пришла,чтобы заняться любовью, а они раздели ее и привязали к тахте. Девушкуволновало не то, что она привязана, это как бы входило в игру.Скандальным было другое: они ничего с ней не сделали, даже некоснулись ее, а только рассматривали ее во всех подробностях. Девушкачувствовала себя изнасилованной.

— Это можно понять, — сказала Ядвига.

— Но я могу представить себе этих обнаженных, связанных,доступных вожделеющим взглядам девушек действительно возбужденными.Паскаль в подобной ситуации возбужден не был. Он был кастрирован.

Совсем завечерело, они сидели вдвоем в квартире Ядвиги, на столикеперед ними стояла наполовину опорожненная бутылка виски. Ядвигаспросила: — Что ты этим хочешь сказать?

— Хочу сказать, — ответил Ян, — чтокогда мужчина и женщина делают одно и то же, по сути это не одно и тоже. Мужчина насилует, женщина кастрирует.

— Ты хочешь сказать, что кастрировать мужчину подло, тогдакак изнасиловать женщину — дело хорошее.

— Тем самым я хочу лишь сказать, — защищалсяЯн, — что изнасилование — часть эротики, тогда каккастрация — ее отрицание.

Залпом выпив виски, Ядвига сердито ответила: — Еслиизнасилование — часть эротики, то значит, вся эротиканаправлена против женщины, и не худо было бы изобрести иной видэротики.

Ян глотнул виски и, помолчав, сказал: — Много лет назад на моейбывшей родине мы с друзьями составили антологию изречений, которыепроизносили наши любовницы во время соития. И знаешь, какое слововстречалось чаще всего?

Ядвига не знала.

— Словечко нет. Словечко нет, многажды повторенное: нет,нет, нет, нет, нет… Девушка пришла, чтобы заняться любовью,но, когда он обнял ее, она оттолкнула его и запричитала нет, так чтовся любовная встреча была освещена красным светом этого самогочудесного из всех слов и превратилась в маленькую имитациюизнасилования. И в минуты, когда приближался оргазм, они говорилинет, нет, нет, нет, нет и много раз выкрикивали нет даже во времяоргазма. С тех пор нет для меня — королева среди слов. Ты тожепривыкла говорить нет?

Ядвига ответила, что она никогда не говорила «нет». Скакой стати она станет говорить то, что не думает? «Когдаженщина говорит нет, она тем самым хочет сказать да. Этот мужскойафоризм всегда приводил меня в бешенство. Эта фраза столь же нелепа,как человеческая история».

— Но эта история в нас, и мы не вольны избавиться отнее, — возразил Ян. — Женщина, которая убегаети сопротивляется. Женщина, которая отдается, мужчина, который берет.Женщина, которая окутывает себя покрывалом, мужчина, который срываетс нее одежды. Это же извечные образы, которые живут в нас!

— Извечные и дурацкие! Такие же дурацкие, как и образысвятых! А что если женщинам надоело следовать их примеру? Что если имосточертело это вечное повторение? Что если они хотят придумать иныеобразы и иную игру?

— Да, это дурацкие образы, которые по-дурацки повторяются.Ты абсолютно права. А что если наша жажда женского тела зависитименно от этих дурацких образов и только от них? И если эти старыедурацкие образы разрушатся в нас, способен ли будет мужчина ещеобладать женщиной?

Ядвига рассмеялась: — Думаю, ты напрасно волнуешься из—за такой чепухи!

Она окинула его материнским взглядом: — И не думай, что всемужчины похожи на тебя. Что ты знаешь о том, каковы мужчины, когдаостаются наедине с женщиной? Что ты знаешь об этом?

Ян в самом деле не знал, каковы мужчины, когда они остаются наедине сженщиной. Наступило молчание, и на лице Ядвиги появилась блаженнаяулыбка, означавшая, что уже совсем завечерело и близится минута,когда Ян начнет раскручивать на ее теле пустой киноролик.

После минутной задумчивости она добавила: — Любовная близость,в конце концов, не такая важная вещь.

Ян напряг слух: — Ты считаешь, что любовная близость не такаяважная вещь?

Она нежно улыбалась ему: — Да, любовная близость не такаяважная вещь.

Он тотчас забыл об их разговоре, потому что вдруг понял нечто гораздоболее существенное: для Ядвиги физическая любовь не что иное, какзнак, символическое действие, подтверждающее дружбу.

В этот вечер он впервые осмелился сказать, что устал. Он лег к ней впостель, как целомудренный друг, и уже не раскручивал киноролика.Нежно гладя ее по волосам, он смотрел, как над их общим будущимпростирается утешительная радуга мира.

9
Десять лет назад к Яну захаживала одна замужняяженщина. Знакомы они были многие годы, но встречались очень редко,ибо женщина работала, и хотя ради Яна выкраивала время, тратить егопопусту они себе не позволяли. Сначала она садилась в кресло, минутуони разговаривали, но в самом деле только минуту. Ян вынужден былвскоре встать, подойти к ней, поцеловать ее и, подняв из кресла,заключить в объятия.

Затем он выпускал ее из объятий, и они, отдалившись друг от друга,начинали торопливо раздеваться. Он бросал пиджак на стул. Она снималапуловер и вешала его на спинку стула. Он расстегивал брюки и спускалих. Нагнувшись вперед, она принималась стягивать колготки. Оба оченьспешили. Стояли друг против друга, низко пригнувшись: он вытаскивализ штанин сначала одну, потом другую ногу (при этом поднимал их таквысоко, как солдат на параде), она, нагибаясь к полу, спускалаколготки к лодыжкам и затем высвобождала из них ноги, поднимая их также высоко, как и он.

Так повторялось всякий раз, пока однажды не произошел ничтожный, нонезабываемый эпизод. Она посмотрела на него и не смогла сдержатьулыбки. Улыбка эта была скорее нежной, полной понимания и сочувствия,улыбка робкая, сама за себя извиняющаяся, но все же улыбка, безсомнения порожденная внезапным светом комичности, озарившим всюсцену. Яну пришлось совладать с собой, чтобы не ответить на этуулыбку. Ибо и перед ним из сумерек обыденности выплыла комичностьпозы двух человек, стоящих склоненными друг против друга и в страннойпоспешности высоко поднимающих ноги. Он почувствовал, что ещемгновение, и он разразится смехом. Но знал он и то, что потом они уженикогда не смогут заняться любовью. Смех был здесь словно огромнаязападня, которая терпеливо поджидала в комнате, притаившись за тонкойневидимой перегородкой. Всего каких-то несколько миллиметров отделялилюбовный акт от смеха, и Ян приходил в ужас, что может перешагнутьих. Всего несколько миллиметров отделяли его от границы, за которойвещи теряют всякий смысл.

Он совладал с собой. Подавил улыбку, отбросил брюки и быстро подошелк своей подруге, чтобы тотчас коснуться ее тела, тепло которогопрогонит дьявола смеха.

10
Он узнал, что здоровье Пассера все ухудшается.Больной держится благодаря инъекциям морфия и чувствует себя сноснолишь несколько часов в день. Он поехал к нему в отдаленную клиникупоездом, испытывая угрызения, что редко навещает его. Увидев Пассера,немного испугался: так тот постарел. Несколько серебристых волосковописывали над его черепом такую же волнистую кривую, какую в недавнемпрошлом его каштановая, густая шевелюра. Лицо было лишь воспоминаниемо его прежнем лице.

Пассер приветствовал его с обычным возбуждением. Взяв под руку, онэнергичным шагом повел его в палату, где они уселись за столом другпротив друга.

Когда много лет назад он встретился с Пассером впервые, тот говорил овеликих надеждах человечества, стуча при этом кулаком по столу, и налице его горели вечно восторженные глаза. Нынче же он говорил не онадеждах человечества, а о надеждах своего тела. Врачи утверждают,что если он при интенсивной инъекционной терапии и сильных боляхпродержится ближайшие две недели, то победа будет за ним. Говоря этоЯну, он с горящими глазами стучал кулаком по столу. Восторженныйрассказ о надеждах тела был печальным отголоском рассказа о надеждахчеловечества. Оба эти восторга были одинаково иллюзорны, и горящиеглаза Пассера придавали им одинаково чарующее сияние.

Потом он заговорил об актрисе Гане. С целомудренной мужскойстыдливостью признался Яну, что напоследок влюбился допомешательства. Помешался на невообразимо красивой женщине, хотязнал, что из всех возможных это помешательство самое безрассудное. Ссияющими глазами он рассказал о лесе, где они искали грибы, словноискали сокровище, рассказал и о трактире, куда они зашли выпитькрасного вина.

— И Гана была восхитительна! Понимаешь? Она не изображалаиз себя заботливой сестры милосердия, не напоминала мнесочувственными взглядами о моем недуге и немощи, она смеялась и пиласо мной! Мы выпили литр вина! Мне казалось, будто мне восемнадцать! Ясидел на своем стуле, помещенном точно на черте смерти, и мнехотелось петь!

Пассер стучал кулаком по столу и глядел на Яна своими сияющимиглазами, над которыми вздымалось воспоминание о его могучей шевелюре,обозначенной тремя серебристыми волосками.

Ян сказал, что мы все находимся на черте, смерти. Весь мир, погрязшийв насилии, жестокости и варварстве, на этой черте. Он сказал этопотому, что любил Пассера и находил ужасным, что этот человек,который так рьяно стучит кулаком по столу, умрет раньше, чем незаслуживающий никакой любви мир. Ян тщился приблизить гибель мира воимя того, чтобы смерть Пассера стала более переносимой. Но Пассер сконцом мира не согласился, ударил кулаком по столу и вновь заговорило надеждах человечества. Сказал, что мы живем во времена великихперемен.

Ян никогда не разделял восторгов Пассера по поводу того, как многоеменяется в мире, однако любил его жажду перемен, видя в нейдревнейшую человеческую жажду, наиконсервативнейший консерватизмчеловечества. Но несмотря на то, что он любил эту жажду, сейчас онмечтал отнять ее у него, коли стул Пассера оказался на самой чертесмерти. Он хотел запятнать в его глазах будущее, чтобы он меньшетосковал по жизни, которую теряет.

Поэтому он сказал: — Нам постоянно твердят, что мы живем ввеликую эпоху. Клевис говорит о конце иудео— христианской эры,другие — о конце Европы, а кто — о мировой революции икоммунизме, но все это чепуха. Если наша эпоха действительнопереломная, то совершенно по другой причине.

Пассер смотрел ему в глаза своим горящим взором, над которымвздымалось воспоминание о могучей шевелюре, напоминавшей о себе тремясеребристыми волосками.

Ян продолжал: — Ты знаешь историю про английского лорда?

Пассер стукнул кулаком по столу и сказал, что не знает этой истории.

— Английский лорд после свадебной ночи говорит своей жене:«Леди, я надеюсь, вы забеременели. Я не хотел бы во второй разповторять эти смешные движения».

Пассер рассмеялся, но кулаком по столу не стукнул. Этот анекдот былне из тех историй, что вызывали его восторг.

И Ян продолжал: — Пусть мне не говорят о мировой революции! Мыпроживаем великую историческую эпоху, когда физическая любовьбесповоротно превращается в смешные движения.

На лице Пассера едва наметилась мягкая улыбка. Ян хорошо знал ее. Этобыла не улыбка радости или согласия, а улыбка терпимости. Они обавсегда были довольно далеки друг от друга, и когда подчас их различиепроявлялось слишком явно, они быстро обменивались этой улыбкой, чтобыувериться: их дружбе ничто не угрожает.

11
Почему перед ним постоянно возникает образ границы?

Он объясняет себе это тем, что старится: вещи повторяются и с каждымповторением теряют частицу своего смысла. Или точнее сказать: каплюза каплей теряют свою жизненную силу, которую им давала иллюзиясмысла. Граница, согласно Яну, означает максимально допустимую дозуповторяемости.

Однажды он присутствовал на спектакле: в разгар действия весьмадаровитый комик ни с того ни с сего медленно и очень сосредоточеннопринялся считать: «Раз, два, три, четыре…»,произнося каждое число с видом глубокой задумчивости, словно оноускользало от него, и он искал его в окружающем пространстве: «Пять,шесть, семь, восемь…» При слове «пятнадцать»зрители засмеялись, а когда он, все так же медленно и еще болеезадумчиво, подошел к сотне, от смеха и вовсе попадали с мест.

На другом представлении все тот же актер подсел к роялю и левой рукойзаиграл аккомпанемент к вальсу: «трам-па-па, трам-па-па».Правая рука была опущена, никакой мелодии не звучало, только всевремя одно и то же «трам-па-па, трам-па— па», но онсмотрел в публику таким выразительным взглядом, словно этот вальсовыйаккомпанемент был великолепной музыкой, достойной умиления,аплодисментов и восторга. Он играл без устали, двадцать раз, тридцатьраз, пятьдесят раз, сто раз все то же «трам-па-па, трам-па-па»,и публика надрывалась от смеха.

Да, когда пересекаешь границу, звучит вещий смех. Но когда идешь ещедальше, еще и по ту сторону смеха, тогда что?

Ян представляет себе, что греческие боги в самом начале принималистрастное участие в приключениях людей. Потом они обосновались наОлимпе, смотрели вниз и хохотали. А теперь они уже давно спят.

И все-таки я думаю, Ян ошибается, полагая, что граница

— это линия, в определенном месте пересекающаячеловеческую жизнь, что она, стало быть, означает временной рубеж,определенную секунду на часах человеческой жизни. Нет. Я, напротив,уверен, что граница постоянно с нами, независимо от времени и отнашего возраста, что она вездесуща, хотя при одних обстоятельствахона ощутима больше, при других — меньше.

Женщина, которую Ян так любил, была права, утверждая, что с жизнью еесвязывает лишь нить паутины. Достаточно самого малого, лишь легкогодуновения ветерка, чтобы вещи чуть сдвинулись, и то, ради чего ещеминуту назад мы отдали бы жизнь, вдруг предстает полнейшейбессмыслицей.

У Яна были друзья, покинувшие, как и он, свою прежнюю родину иотдававшие все свое время борьбе за ее утраченную свободу. Все ониуже изведали чувство, что узы, связывавшие их с родиной, не более чемиллюзия и лишь по какой-то инерции судьбы они все еще готовы умеретьради чего-то, что уже не имело для них никакого значения. Все онизнали это чувство и в то же время боялись его знать, они отворачивалиголову, чтобы не видеть границы и не соскользнуть (увлекаемыеголовокружением, словно манящей бездной) на другую сторону, где языких терзаемого народа издавал уже бессмысленный шум, подобный птичьемугомону.

Если Ян для самого себя определял границу как максимально допустимуюдозу повторяемости, то я вынужден его поправить: граница не результатповторения. Повторение — лишь один из способов сделать границузримой. Линия границы прикрыта пылью, и повтор подобен движению руки,устраняющей эту пыль.

Я хотел бы напомнить Яну об одном знаменательном периоде в егодетстве. Тогда ему было лет тринадцать. Много говорилось о существах,живущих на других планетах, и он носился с идеей, что на теле этихнеземных существ больше эротических мест, чем у землян. Юнец, тайновозбуждавшийся при виде нагой танцовщицы на украденной фотографии, онпришел в конце концов к мысли, что земная женщина, наделенная лоном идвумя грудями, этой слишком простой троицей, по сути, эротическиубога. Он мечтал о существе, имеющем на теле вместо ничтожноготреугольника десять или двадцать эротических мест и предлагающемвзору источники поистине неисчерпаемого возбуждения.

Тем самым я хочу сказать, что еще в середине своего весьма долгогопути девственника он знал, что значит быть пресыщенным женским телом.Еще не познав наслаждения, он мысленно достиг конца возбуждения. Онпознал его исчерпаемость.

С самого детства он, стало быть, жил, не сводя глаз с этойтаинственной границы, за которой женская грудь всего— навсегомягкий шар, свисающий с тела. Граница с самого начала была егоуделом. Тринадцатилетний Ян, мечтавший еще и о других эротическихместах на женском теле, знал о ней так же хорошо, как и Ян тридцатьлет спустя.

12
Было ветрено и слякотно. У открытого гробанеправильным полукругом выстроилась траурная процессия. Там был Ян ибыли почти все его знакомые, актриса Гана, Клевисы, Барбара и,разумеется, семья Пассера: жена, рыдающий сын и дочь.

Обряд, казалось, подошел к концу, и двое могильщиков в поношеннойодежде натянули веревки, на которых покоился гроб. В ту же минуту кмогиле приблизился взбудораженный человек с бумагой в руке,повернулся лицом к могильщикам, поглядел в бумагу и стал читать поней вслух. Могильщики, посмотрев на него, заколебались: не надо лиснова поставить гроб возле могилы, но потом все же взялись медленноопускать его в яму, словно решили избавить усопшего от прослушиванияеще четвертого выступления.

Неожиданное исчезновение гроба озадачило оратора. Вся его речь быласоставлена в форме второго лица единственного числа. Оратор обращалсяк усопшему, убеждал его, соглашался с ним, утешал его и отвечал наего предполагаемые вопросы. Гроб опустился на дно ямы, могильщикивытянули наверх веревки и остались скромно стоять у могилы. Заметив,как настойчиво адресует им свою речь оратор, смущенно склонилиголову.

Но чем больше оратор осознавал нелепость ситуации, тем сильнеепритягивали его обе мрачные фигуры, от которых ему едва удалосьоторвать взгляд. Он вполоборота повернулся к полукругу провожающих.Но и сейчас его речь, обращенная ко второму лицу единственного числа,звучала не лучшим образом, ибо казалось, что усопший скрываетсягде-то в толпе.

Куда было оратору девать глаза? Он испуганно уставился в бумагу и,хоть знал свой текст назубок, ни на мгновение не отрывался от него.

Всеми присутствующими овладело какое-то волнение, еще усиленноеневротическими порывами* ветра, каждую минуту резко ударявшего в них.У папаши Клевиса шляпа была старательно натянута на темя, но ветербыл таким порывистым, что внезапно сдул ее с головы и посадил междумогилой и семьей Пассера, стоявшей в первом ряду.

В первую минуту Клевис хотел было пробиться сквозь толпу и побежатьза шляпой, но тут же осознал, что таким поступком он мог бы датьпонять, что шляпа для него дороже серьезности обряда, посвященногодругу. И потому, оставшись на месте, он решил сделать вид, что ничегоне случилось. Но его решение было не из удачных. С того момента, какшляпа оказалась одна на пространстве перед могилой, присутствующиеразволновались еще больше и совсем перестали воспринимать словаоратора. Шляпа при всей своей скромной неподвижности нарушала обрядкуда больше, чем если бы Клевис сделал несколько шагов и поднял ее. Ипосему, сказав стоявшему перед ним человеку «простите»,он протиснулся сквозь толпу. Так он оказался на пустом пространстве(подобном маленькой сцене) между могилой и траурной процессией. Оннагнулся, протянул руку к земле, но ветер вдруг подул снова ипродвинул шляпу чуть дальше, прямо к ногам оратора.

Тут уж никто не мог думать ни о чем другом, кроме как о папаше»Клевисе и его шляпе. Оратор, не имея о ней никакого понятия, все жесообразил, что с его слушателями что-то творится. Оторвав глаза отбумаги, он удивленно уставился на незнакомого мужчину, который стоялв двух шагах, смотрел на него и, казалось, готовился к прыжку. Ораторснова быстро опустил глаза к тексту, возможно надеясь, что, когдаподнимет их, невероятный призрак исчезнет… Но и когда поднялих, мужчина по-прежнему стоял перед ним и по-прежнему смотрел нанего.

А дело было в том, что папаша Клевис не мог двинуться ни назад, нивперед. Бросаться под ноги оратору представлялось ему непристойным, авернуться назад без шляпы

— смешным. И он, прикованный к земле своей неуверенностью,недвижно стоял в тщетном ожидании, что его осенит какое— нибудьрешение.

Он надеялся, что кто-то поможет ему. Поискал глазами могильщиков. Тестояли как вкопанные с другой стороны могилы и упорно смотрели подноги оратора.

В это мгновение снова подул ветер, и шляпа медленно передвинулась ккраю могилы. Тут Клевис решился. Энергично шагнув вперед, он протянулруку и наклонился. Но шляпа по— прежнему уворачивалась от него,уворачивалась до тех пор, пока прямо перед его пальцами незаскользила по краю могилы и не упала в нее.

Клевис продолжал протягивать руку к шляпе, словно звал ее вернуться кнему, но потом вдруг решил сделать вид, что никакой шляпы вовсе небыло и он стоит у края могилы лишь по какой-то совершенно пустяковойслучайности. Он тщетно силился быть абсолютно естественным инепринужденным, но все взгляды впивались в него. С судорожноперекошенным лицом, стараясь никого не видеть, он прошел в первыйряд, где всхлипывал сын Пассера.

Когда грозный призрак готовившегося к прыжку мужчины исчез, оратор сбумагой в руке успокоился и поднял глаза на уже не слушавшую еготолпу, чтобы произнести последнюю фразу своей речи. Повернувшисьзатем к могильщикам, он очень торжественно произнес: — ВикторПассер, любящие тебя никогда тебя не забудут. Да будет земля тебепухом!

Он склонился к куче земли у края могилы, в которую была всаженамаленькая лопатка, набрал на нее земли и нагнулся над могилой. В этуминуту по траурной процессии пробежала волна приглушенного смеха. Ибовсем представилось, что оратор, застывший с лопаткой земли в руке инеотрывно глазеющий на дно могилы, видит там гроб, а на нем шляпу,словно усопший, в своем тщеславном желании сохранить достоинство, незахотел оставаться в такой торжественный момент простоволосым.

Оратор овладел собой, бросил землю на гроб, следя за тем, чтобы онане задела шляпу, словно под ней действительно скрывалась головаПассера. Потом протянул лопатку вдове. Да, все должны были испитьчашу искушения до самого дна. Все должны были пережить эту чудовищнуюборьбу со смехом. Все, не исключая супругу Пассера и еговсхлипывавшего сына, должны были набирать на лопатку земли инаклоняться к могиле, где покоился гроб с надетой на него шляпой,словно из-под нее неукротимо жизнестойкий и оптимистичный Пассервысовывал голову.

13
На вилле Барбары было человек двадцать. Всерасселись в большой гостиной: на тахте, в креслах, на полу. В центрезала под их рассеянными взглядами всячески изгибалась и вертеласьдевушка, которая, как слышал Ян, приехала из провинции.

Барбара восседала в широком плюшевом кресле: — Не кажется литебе, что это слишком затянулось? — сказала она, строгопоглядев на девушку.

Девушка в ответ повела плечами, словно хотела этим жестом обозначитьвсех присутствующих и пожаловаться на их равнодушие и рассеянность.Но строгость взгляда Барбары не допускала немой отговорки, и девушка,не прекращая невыразительных и невнятных движений, стала расстегиватьпуговицы на блузке.

С этой минуты Барбара больше не занималась ею, а принялась поочереднооглядывать всех гостей. Поймав ее взгляд, гости переставали болтать ипослушно устремляли глаза на обнажавшуюся девушку. Затем Барбара,подняв юбку, просунула руку между ног и вызывающим взглядом сноваобвела все уголки гостиной: внимательно всматриваясь в своихгимнастов, она хотела убедиться в их готовности последовать еепримеру.

События наконец стали разворачиваться согласно собственномумедлительному, но определенному ритму: провинциалка, давнообнажившись, лежала в объятиях какого-то мужчины, а остальныерассеялись по другим комнатам. Однако вездесущая Барбара следила завсеми, проявляя чрезмерную требовательность. Она не выносила, когдаее гости, разделившись парами, укрывались в своих уголках. Сейчас онасердито обратилась к девушке, которую Ян обнимал за плечи: —Ступай к нему домой, если хочешь быть с ним наедине. Здесь ты вобществе! — Она взяла ее за руку и увлекла в соседнююкомнату.

Ян уловил взгляд симпатичного облысевшего молодого человека, он сиделчуть поодаль и наблюдал за вмешательством Барбары. Мужчины обменялисьулыбками. Лысый подошел к Яну, и Ян сказал: — Маршал Барбара.

Расхохотавшись, лысый сказал: — Это тренер, что готовит нас кбольшой Олимпиаде.

Оба обратили взгляды к Барбаре, наблюдая за ее дальнейшимидействиями: Барбара опустилась на колени рядом с мужчиной и женщиной,слившихся в любовном объятии, просунула голову между их лицами иприльнула ко рту женщины. Мужчина, преисполненный уважения к Барбаре,отстранился от своей партнерши, предполагая, должно быть, что Барбарахочет обладать ею одна. Барбара обняла женщину, привлекла к себе, итеперь они обе лежали на боку, тесно прижавшись друг к другу, амужчина скромно и почтительно стоял над ними. Барбара, не переставаяцеловать женщину, подняла руку и начала описывать в воздухе круг.Мужчина воспринял этот жест как обращенный к нему призыв, но непонял, приказывает ли Барбара ему остаться или удалиться. Оннапряженно следил за рукой, чье движение становилось все болееэнергичным и нетерпеливым. Наконец Барбара, оторвав свои губы от губженщины, выразила свое желание вслух. Мужчина, скользнув снова напол, прильнул сзади к женщине, оказавшейся теперь зажатой между ним иБарбарой.

— Мы все персонажи сна Барбары, — сказал Ян.

— Да, — отозвался лысый. — Но всевремя что-то не ладится. Барбара, словно часовщик, который сам долженпереставлять стрелки своих часов.

Как только ей удалось изменить позу мужчины, она тотчас потерялаинтерес к женщине, которую минуту назад так страстно целовала, и,поднявшись, подошла к двум совсем юным любовникам, робко жавшимся вуголке гостиной. Оба были полуодеты, и юноша старался прикрытьдевушку своим телом. Подобно статистам на оперной сцене, беззвучнооткрывающим рот и бессмысленно жестикулирующим руками, дабы создатьиллюзию живого разговора, эти молодые люди тоже стремились по меревозможности дать понять, что целиком заняты друг другом, ибоединственным их желанием было оставаться незамеченными и скрытыми отчужих взоров.

Но Барбару было не провести этой игрой: опустившись рядом с ними наколени, она с минуту гладила их по волосам и что-то говорила Потомудалилась в соседнюю комнату и тотчас вернулась в сопровождении трехсовершенно обнаженных мужчин. Она вновь преклонила колени возлелюбовников и, взяв в руки голову юноши, стала целовать его. Троеобнаженных мужчин, послушные неслышным приказам ее взгляда,склонились к девушке и принялись снимать с нее остатки одежды.

— Когда все это кончится, будет собрание, —сказал плешивый. — Барбара всех нас созовет, выстроитполукругом перед собой, наденет очки и начнет разбирать, что былосделано хорошо, а что — скверно. Похвалит усердных и пожуритнерадивых.

Двое робких любовников в конце концов поделились своими телами сдругими. Барбара, оставив их в покое, направилась к обоим мужчинам.Скупо улыбнувшись Яну, подошла к лысому. Почти в ту же минуту Янанежно коснулась провинциалка, открывавшая вечер своим стриптизом. Янподумал, что огромные часы Барбары работают не так уж и плохо.

Провинциалка занялась им с пылким усердием, но его глаза все времяустремлялись к противоположной стороне гостиной, где над фаллосомлысого трудилась рука Барбары. Обе пары были в одном и том жеположении. Женщины, пригнувшись, занимались одним и тем же деломодним и тем же способом и похожи были на усердных садовниц,склоненных над клумбой. Казалось, будто одна пара была лишьзеркальным отражением другой. Глаза мужчин встретились, и Ян увидел,как тело лысого затряслось от смеха. А поскольку они быливзаимосвязаны, как связана вещь со своим зеркальным отражением, тораз один задрожал от смеха, должен был задрожать и другой. Янотвернул голову, чтобы ласкавшая его девушка не чувствовала себяуязвленной, но зеркальный образ неодолимо притягивал его. Он сноваповернул к нему голову и увидел глаза лысого, выпученные от едвасдерживаемого смеха. Они оба были объединены по меньшей мерепятикратной телепатической связью. Каждый из них знал не только то, очем думает другой, но и то, что другой об этом знает. В голове у нихпроносились все сравнения, которыми они минутой назад одаривалиБарбару, и тут же рождались новые. Они переглядывались, ноодновременно и отводили глаза, зная, что смех был бы здесь таким жекощунством, как и в храме, захохочи они там в минуту, когда священниквозносит облатку. Но как только им обоим пришло в голову этосравнение, им еще больше захотелось смеяться. Они были слишком слабы.Смех был сильнее. Их тела неудержимо сотрясались от смеха.

Барбара посмотрела в лицо своего партнера. Лысый не выдержал изасмеялся во все горло. Словно зная, где источник зла, Барбараповернулась к Яну. В эту минуту провинциалка прошептала ему: —Что с тобой? Почему ты плачешь?

Но Барбара уже была перед ним, шипя сквозь зубы: — Несобираешься ли ты устроить мне здесь то же, что и на похоронахПассера!

— Не сердись, — сказал Ян; он смеялся, и слезытекли у него по щекам.

Она попросила его уйти.

14
Еще до отъезда в Америку Ян повез Ядвигу к морю. Этобыл заброшенный остров с несколькими миниатюрными деревеньками, сленивыми овцами на пастбищах и с одной гостиницей на огороженномпляже. Каждый снял для себя отдельный номер.

Он постучал к ней в дверь. Голос ее, предложивший ему войти, донессяиз глубины комнаты. Войдя внутрь, он никого не увидел. «Я делаюпи-пи», — крикнула она из туалета, дверь которогобыла полуоткрыта.

Это было ему хорошо известно. У нее могло собраться многочисленноеобщество, но это не мешало ей запросто объявить, что она идет втуалет по-маленькому, а потом оттуда разговаривать с гостями черезполуоткрытую дверь. В этом не было ни кокетства, ни бесстыдства.Напротив, это было полное отрицание и кокетства, и бесстыдства.

Ядвига не признавала традиций, гирей висящих на человеке. Онаотказывалась признать, что голое лицо целомудреннее голого зада. Ейбыло непонятно, почему соленая жидкость, капающая у нас из глаз,может считаться возвышенно-поэтичной, тогда как жидкость, выпущеннаяиз живота, способна вызывать омерзение. Все это казалось ей глупым,искусственным, неразумным, и она относилась к этому, как упрямыйребенок к правилам внутреннего распорядка католического пансиона.

Выйдя из туалета, она улыбнулась Яну и подставила ему сначала одну,потом другую щеку: — Идем на пляж?

Он кивнул.

— Одежду оставь у меня, — сказала она ему и,сбросив халат, оказалась в чем мать родила.

Раздеваясь в присутствии других, Ян всегда испытывал некоторуюнеловкость, и сейчас едва ли не с завистью смотрел на Ядвигу,двигавшуюся в своей наготе, словно в удобном домашнем платье. Авпрочем нет: она двигалась гораздо естественнее, чем в платье,словно, отбрасывая его, вместе с ним отбрасывала и тяжкий уделженщины и становилась просто человеческим существом без половыхпризнаков. Словно половые признаки были заключены в платье, а наготаявлялась состоянием сексуальной нейтральности.

Голыми они спустились по лестнице на пляж, где группами сидели,прохаживались и купались такие же голые люди: голые матери с голымидетьми, голые бабушки и голые внучки, голые юноши и голые старцы.Здесь было страшное множество женских грудей самой различной формы,красивых, менее красивых, безобразных, огромных и сморщенных. Ян сгрустью осознавал, что старые груди рядом с молодыми не выглядятмоложе, напротив, молодые делают их еще более старыми и что все онивместе одинаково причудливы и бессмысленны.

И вновь осенила его эта неясная и загадочная идея границы. Казалосьему, что он очутился как раз на ней и вот— вот перешагнет ее. Ина него напала удивительная печаль, а из этой печали, словно изтумана, выплыла еще более удивительная мысль: он вспомнил, что евреишли в газовые камеры гитлеровских концлагерей толпой и голыми. Он несовсем понимал, почему этот образ так неотступно преследует его и чтоон хочет сказать ему. Быть может, то, что евреи в те минуты былитакже по другую сторону границы и что тем самым нагота — этоуниформа мужчин и женщин по другую сторону. Что нагота — этосаван.

Печаль, которую навевали на Яна голые тела на пляже, становилась всенестерпимее. Он сказал: — Как все это странно, все эти голыетела вокруг.

Она согласилась: — Да. И самое удивительное, что все эти телакрасивы. Заметь, и старые тела, и нездоровые тела красивы, если этопросто тела, тела без одежды. Они красивы, подобно природе. Староедерево ничуть не менее красиво, чем молодое, и больной лев неперестает быть царем зверей. Человеческое уродство — этоуродство одежды. Они с Ядвигой никогда не понимали друг друга, однаковсегда приходили к согласию. Каждый объяснял смысл слов другогопо-своему, и между ними царила прекрасная гармония. Прекрасноеединодушие, основанное на непонимании. Он отлично знал об этом и едване восторгался этим.

Они медленно шли по пляжу, песок обжигал ноги, в шум моря врывалосьблеяние барана, а под ветвями оливкового дерева грязная овца щипалаостровок выжженной травы. Ян вспомнил о Дафнисе. Он лежит опьяненныйнаготой тела Хлои, он возбужден, но не знает, к чему взывает этовозбуждение, это возбуждение без конца и без удовлетворения, ононеобозримо и беспредельно. Непомерная тоска сжимала сердце Яна, и еготомило желание вернуться назад. Назад, к этому юноше. Назад к своимсобственным началам, назад к началам рода людского, назад к началамлюбви. Он жаждал жажды. Он жаждал волнения сердца. Он жаждал лежатьрядом с Хлоей и не знать, что такое телесная любовь. Не знать, чтотакое сладострастие. Превратиться лишь в чистое возбуждение, долгое итаинственное, непонятное и чудесное возбуждение мужчины, рожденноетелом женщины. И он громко сказал: — Дафнис!

Овца продолжала щипать выжженную траву, а он со вздохом повторил ещераз: — Дафнис, Дафнис…

— Ты взываешь к Дафнису?

— Да, — сказал он, — я взываю кДафнису.

— Хорошо, — сказала Ядвига, — мыдолжны вернуться к нему. Вернуться туда, где человека еще неизуродовало христианство. Ты это имел в виду?

— Да, — сказал Ян, хотя он имел в виду нечтосовершенно другое.

— Там, пожалуй, еще был маленький рай естественности, —продолжала она. — Овцы и пастухи.

Люди, принадлежавшие природе. Свобода чувств. Это и есть для тебяДафнис, не так ли?

Он снова подтвердил, что имел в виду именно это, и Ядвига сказала: —Да, ты прав, это остров Дафниса!

А поскольку ему нравилось развивать их единодушие, основанное нанепонимании, он добавил: — И гостиница, где мы живем, должнабыла бы называться «По другую сторону».

— Да, — восторженно воскликнула Ядвига. —По другую сторону этого бесчеловечного мира, куда нас загнала нашацивилизация!

К ним приблизились группки обнаженных людей. Ядвига представила имЯна. Люди хватали его за руки, кланялись ему, называли свои титулы иговорили, что рады с ним познакомиться. Затем принялись обсуждатьнекоторые темы: температуру воды, лицемерие общества, уродующего душуи тело, красоту острова.

По поводу последней Ядвига заметила: — Ян только что сказал,что это остров Дафниса. Я нахожу, что он прав.

Все были восхищены этим открытием, а мужчина с непомерно толстымживотом продолжал развивать мысль, что западная цивилизация стоитперед гибелью и что человечество наконец сбросит с себя порабощающеебремя иудео-христианских традиций. Он произносил фразы, которые Януже десять раз, двадцать раз, тридцать раз, сто раз, пятьсот раз,тысячу раз слышал, и вскоре стало казаться, что эти несколько метровпляжа не что иное, как университетская аудитория. Мужчина говорил,остальные с интересом слушали его, и их обнаженные фаллосы тупо,печально и безучастно смотрели в желтый песок.

1 Милану Кундере с восхищением, Андре Барбо (фр.)

Другие книги
ТЕХНИКИ СКРЫТОГО ГИПНОЗА И ВЛИЯНИЯ НА ЛЮДЕЙ
Несколько слов о стрессе. Это слово сегодня стало весьма распространенным, даже по-своему модным. То и дело слышишь: ...

Читать | Скачать
ЛСД психотерапия. Часть 2
ГРОФ С.
«Надеюсь, в «ЛСД Психотерапия» мне удастся передать мое глубокое сожаление о том, что из-за сложного стечения обстоятельств ...

Читать | Скачать
Деловая психология
Каждый, кто стремится полноценно прожить жизнь, добиться успехов в обществе, а главное, ощущать радость жизни, должен уметь ...

Читать | Скачать
Джен Эйр
"Джейн Эйр" - великолепное, пронизанное подлинной трепетной страстью произведение. Именно с этого романа большинство читателей начинают свое ...

Читать | Скачать